* Глава 10. 1991: Хроника объявленной катастрофы-2 *

«Другой» Горбачёв

Из форосского плена президент вернулся, как он сам не раз говорил, другим человеком. И дело было не только в нем самом, в том, что он пережил и передумал за время крымского заточения. Он стал другим – «человеком, похожим на Горбачёва», – для собственной страны. Во-первых, потому, что за эти дни, пройдя на волосок от гражданской войны и пережив испуг от появления танков в Москве, а потом эйфорию после поражения путча, она сама неузнаваемо изменилась. Во-вторых, другими стали взаимоотношения между Горбачёвым, бывшим до путча неоспоримым «хозяином в доме», и теперь уже номинально возглавляемым им государством.

В глазах многих именно он нес ответственность за случившееся, приблизив к себе будущих путчистов и превратившись фактически в их заложника ещё до того, как они интернировали его на форосской даче. Да и своим освобождением он оказался обязан главным образом не собственным действиям (хотя, разумеется, его решительный отказ принять ультиматум заговорщиков спутал все их планы), а неожиданному для гэкачепистов сопротивлению демократических сил и населения, показавшему, что нового варианта закрытого Пленума ЦК КПСС, как в октябре 1964 года, или бескровного государственного переворота им организовать не удастся.

После Фороса Горбачёв превратился в политического должника своего заклятого соперника Бориса Ельцина, благодаря чьему решительному поведению он вновь оказался в Кремле. Все эти роковые промахи президента, новый ущербный статус сильно ударили по его авторитету правителя. Ведь в сознании российских (и советских) граждан веками складывалось представление о национальном руководителе, как о помазаннике Божьем, о дарованном свыше «отце родном», независимо от того, носил ли он царскую мантию, или титул генсека.

Главное же, после августовского потрясения принципиально изменилась его политическая роль в обществе. Ушли в прошлое времена, когда с начатой им перестройкой и с ним самим миллионы людей связывали надежды на быстрое и чудесное преображение их жизни. Идеологическое раскрепощение, пьянящий воздух перемен и дарованные сверху политические свободы не могли служить бессрочной компенсацией за резкое падение уровня благосостояния и рост напряженности в обществе. Август же показал, что перестройка «заблудилась» и её дальнейшее продвижение сулит уже не розовые перспективы (сам Горбачёв назвал свои первые годы у власти «розовым периодом»), а хмурые будни и драматические проблемы. Её инициатор и вдохновитель, ещё недавно воспринимавшийся почти как Мессия, утратил прежний ореол святости и репутацию непогрешимости.


Не выглядел он незаменимым и в своей родной стихии – политической среде. До путча центрист Горбачёв, хотя и подставлял бока под обстрел с обоих флангов – радикалов и консерваторов, – но препятствовал, как уже говорилось, их прямому столкновению и воспринимался каждой из противоборствующих сторон как ключевая фигура, которую надо завоевать на свою сторону, а не устранить. Одна популярная газета этой эпохи изобразила Горбачёва канатоходцем, идущим с завязанными глазами, которому собравшиеся внизу зрители кричат: «Давай чуть-чуть влево!» и «Давай немного вправо!»

Партийная номенклатура пасовала перед ним всякий раз и отступала, когда он грозил своей отставкой не только из-за комплекса чинопочитания, въевшегося в сознание аппаратчиков, но и из-за боязни остаться в случае его ухода один на один с обществом, взбудораженным перестройкой и утратившим почтение перед властью.

Точно так же и радикалы как в Москве, так и в национальных республиках откровенно делали ставку, по крайней мере до вильнюсских событий, на то, что Горбачёв удержит «на поводке» сводную темную рать партийного и репрессивного аппарата государства: не будь его запрета, она давно бы разметала самых отчаянных по тюрьмам и психбольницам, а более осторожных загнала бы обратно на кухни. Именно под горбачевским прикрытием планировали радикал-демократы и дальше наращивать свое наступление на позиции беспорядочно отступавших, хотя и огрызавшихся правых, оттесняя вместе с ними и самого генсека-президента.

Обуздывая партию, манипулируя общественным мнением и управляя государством, как колесницей, запряженной львами, он ухитрился «протащить страну» через такие необратимые перемены, которые в конечном счете и позволили ей самостоятельно, уже без его участия, одолеть путч. Так получивший необходимую прививку организм справляется с опасной инфекцией.

Однако, вскрыв начавший воспаляться внутренний нарыв и сведя лицом к лицу два враждебных политических лагеря, путч поломал теоретически безупречную горбачевскую схему. Подтвердив своим фиаско, что страна необратимо изменилась, выйдя из сферы притяжения прежнего режима, он одновременно вдребезги разбил вторую, более амбициозную часть горбачевского проекта: его мечту радикально реформировать старую систему, не прибегая для этого к насилию и революции. И пусть августовский заговор, как и победившая его революция в Москве, во многом имел театрализованный и символический характер (не учебники ли истории придают впоследствии титулы Великих событиям, которые могут в жизни носить карнавальный, а то и опереточный облик), вместе с победой новорожденной российской демократии он обозначил проигрыш Горбачёвым его важнейшего пари: ставки на постепенные, эволюционные изменения. При этом он сам, твердивший как заклинание, что людей не надо «ломать через колено», оказался в значительной степени ответствен за то, что стране, которой он обещал благополучную и достойную жизнь, сначала августовские путчисты, а потом беловежские «зубры» сломали позвоночник. Почему так произошло, могли ли события пойти по лучшему или, быть может, худшему варианту, и кто, кроме Горбачёва, виновен в происшедшем, – тема для отдельного исследования.

Сам же он из человека, дерзко замахнувшегося на историческую традицию, в одночасье стал жертвой собственного замысла. Низвергнутый «непредвиденными обстоятельствами» с трона или попросту оступившийся и потерявший корону монарх в глазах своих подданных, даже если они участливо подберут её и помогут водрузить на место, перестает быть самодержцем. Повторная коронация, как второй брак, – невесте не положено надевать белое свадебное платье.

Несмотря на то что защитники Белого дома, узнав о его возвращении в Москву, скандировали «Пре-зи-дент!», на самом деле прежний Горбачёв был им не нужен. Перестав эффективно выполнять роль графитового стержня, опущенного в ядерный реактор спровоцированной им самим новой русской смуты, он исчерпал значительную часть своей миссии. Оставалось или сойти с политической арены, или найти для себя новую роль…


В уходе со сцены даже самых выдающихся политических актеров нет ничего необычного. От политической, как и от обычной смерти не застрахован никто. И настигает она иного политика в самый неурочный час, когда тот её не только не ждет, но считает этот акт неоправданным и несправедливым. Рассчитывать на признательность народов своим выдающимся национальным лидерам не приходится. Когда общество чувствует, что утратило потребность в своем вчерашнем вожде или кумире, оно равнодушно от него отворачивается. Черед памятников и восторженных мемуаров приходит позднее, когда тех, кому они посвящаются, уже нет в живых.

На нашей памяти такие политические колоссы ХХ века, как У.Черчилль и Ш. де Голль, были безжалостно отправлены на покой, как только нации, возглавляемые ими в критические времена, осознали, что больше не нуждаются в их услугах. В аналогичной ситуации в августе 91-го оказался и М.Горбачёв. И если он не был готов смириться с перспективой ухода, то вовсе не потому, что не успел «прочувствовать» масштаб перемен, происшедших в эти августовские дни в Москве и отозвавшихся во всех союзных республиках; и не из-за естественного для профессионального политика влечения к власти, а прежде всего из-за усиленного катастрофой Августа стремления продолжить спор с Историей, довести до успешного результата свой замысел, доказать собственной стране и миру, что «все ещё возможно», и тем самым оправдаться за то, что произошло.

При этом он понимал, что в новых экстремальных условиях, чтобы снять с мели потерпевший крушение корабль Перестройки, потребуется «другой Горбачёв», и собирался доказать, что способен им стать. Но прежде чем явиться стране в облике нового Президента, нужно было окончательно распрощаться со старым Генеральным секретарем…


В Кремль мы добирались с разных концов Москвы пешком. Проезд в Центр был закрыт, улицы, прилегавшие к Красной площади, пустынны и чисто выметены, и только патрули на перекрестках, одетые в непонятную форму, напоминали о недавнем путче. Встретились у Лобного места, где ещё три дня назад стоял, повернув ствол к Спасской башне, десантный танк, и через проходную у Спасских ворот прошли на территорию Кремля. Нас было немного – группа членов ЦК, избранного на последнем партийном съезде. Мы подготовили текст заявления, в котором призывали руководство партии признать свою политическую ответственность за августовскую драму и объявить о самороспуске Центрального Комитета. Перед обнародованием этого текста мы решили вручить его генсеку.

По пустым и гулким коридорам здания бывшего Совнаркома нас проводили до приемной Горбачёва. На жаргоне охраны, которым она пользовалась при своем «радиобормотании», этот стратегический пункт кремлевской топографии назывался «Высота». Уселись за круглым столом в Ореховой гостиной, примыкающей к приемной президента. Эта небольшая комната была традиционным местом заседаний «узкого круга» членов Политбюро, где «проговаривались», то есть решались самые серьезные и щекотливые вопросы. Здесь в ноябре 1979 года Л.Брежневым, Ю.Андроповым, Д.Устиновым и А.Громыко принималось решение о вводе советских войск в Афганистан. И здесь же в декабре 1991 года в ходе десятичасовой встречи Горбачёву предстояло обсудить с Ельциным условия своей отставки, завершив видимостью мира личный поединок двух людей, жертвой которого стала расколотая, как орех, страна.

В августе столь скорая отставка президента ещё представлялась немыслимой, – и Горбачёву, вновь захватившему свою «Высоту», и Ельцину, успевшему сделать несколько заявлений о готовности тесно сотрудничать с «новым» Горбачёвым, и тем более нам, самозванно занявшим в Ореховой места членов уже давно распавшегося «узкого круга» Политбюро.

Он вошел в сопровождении члена Президентского совета Вадима Медведева. Мы встретились впервые после возвращения Михаила Сергеевича из Крыма, и меня поразил контраст между его прекрасным южным загаром, видом здорового, отдохнувшего человека и непривычным выражением лица. «Южные», с живым блеском глаза, на которые чаще всего обращали внимание те, кто впервые встречался с ним, как бы потухли и выдавали серьезную внутреннюю перемену, прошедшую с ним всего за одну неделю: он потерял прежнюю несокрушимую уверенность в себе, которой так заражал своих сторонников и подавлял оппонентов.

Прочитав текст, кивнул в знак одобрения и, в свою очередь, протянул нам пару листков бумаги: «Это мое заявление о сложении с себя полномочий генсека и указы о взятии под государственную охрану помещений партийных комитетов и другого имущества – типографий, партшкол, санаториев. Нельзя, чтобы в нынешней горячке из-за того, что проштрафилось руководство, пострадали ни в чем не повинные люди. Не дай бог нам скатиться к стихии венгерских событий 56-го года. Да и без всякой политики, из-за безвластия, просто под шумок у нас и разломать, и растащить все могут запросто», – объяснил Михаил Сергеевич смысл указов.

Разговор, естественно, зашел о судьбе партии. «Они сами перечеркнули шанс её реформировать, который я им оставлял до последнего дня. У меня совесть чиста», – он как бы заранее защищался от обвинений в том, что, будучи руководителем партии, от нее отступился. «Ведь они же предали своего генсека, не потребовали ни встречи со мной, не собрали Пленум ЦК». Что означало в его тираде «они», было трудно понять, ведь член Политбюро О.Шенин и секретарь ЦК О.Бакланов были в составе депутации ГКЧП, которая отвезла в Форос генсеку «черную метку».

«А кто, по-вашему, мог остановить путч, Михаил Сергеевич, после того как эта машина покатилась?» – спросил я Горбачёва. «Два человека, – не раздумывая, ответил он, – Лукьянов, как спикер парламента, и Ивашко, как второй человек в партии, который замещал меня в мое отсутствие». Мне вспомнились ещё недавние политические бои на XXVIII съезде КПСС, когда, добившись учреждения поста заместителя Генерального секретаря, он был вынужден, вопреки своим обычным правилам, сделать публичный выбор между двумя кандидатами на этот пост: Егором Лигачевым, предложившим самого себя, и Владимиром Ивашко. «Интересно, – подумал я, – а как бы повел себя в этой же ситуации Лигачев?»

Конечно, в тот августовский вечер, когда в Ореховой гостиной вызволенный из форосского плена антикоммунистами генсек сводил политические счеты с отступившейся от него партией, было бы бестактно задать ещё один неприятный вопрос: «Не была ли выжидательная позиция руководства КПСС, лишенного, кстати, связи с Горбачёвым, в каком-то смысле повторением его собственной позиции в разгар вильнюсских событий в январе этого же года?» По иронии истории семь месяцев спустя он сам оказался в ситуации, сходной с литовской, и вынужден был настраивать свой приемник на волну Би-би-си, чтобы узнать, когда и чем кончится «молчание ягнят» на Старой площади и в Верховном Совете. Так, эхо Вильнюса отозвалось в Форосе безжалостным напоминанием морального категорического императива: «Поступай по отношению к другим так, как хотел бы, чтобы они поступали с тобой». Хотя кто и когда из политиков ему следовал?

Но если напоминать о Вильнюсе в Ореховой было неуместно, то другой сюжет, имевший прямое отношение к заявлению, которое он собирался подписать, мы обсудили: вопрос об отставке с поста генсека. Идея ухода Горбачёва с высшей партийной должности уже не раз обсуждалась. Соратники советовали ему воспользоваться избранием главой государства, чтобы окончательно освободиться от оглядки на партийный аппарат. Горбачёв верил, что для подготовки этой операции ещё есть время до конца года, но не учел, что его противники тоже умели считать.

Многим казалось, что, согласившись на апрельском Пленуме остаться генсеком, он совершил ошибку и упустил, быть может, последнюю возможность выскользнуть из железных объятий товарищей по партии до того, как они поломают ему хребет. Такой уход, кстати, позволил бы ему сразу догнать по популярности своего главного соперника – Бориса Ельцина.

Вовремя не выпрыгнув из кабины локомотива партийного поезда, на всех парах летевшего в тупик, и продолжая предпринимать отчаянные попытки затормозить его или перевести на безопасный путь, Горбачёв потерял драгоценное время и политическую инициативу и оказался, в конце концов, под обломками сошедшего с рельсов состава. Заявление о сложении им с себя функций Генерального секретаря должно было помочь ему выбраться из-под них…

…Внеся в подготовленный текст несколько изменений, возникших по ходу обсуждения, Горбачёв ещё раз прочитал нам теперь уже окончательный текст. Получилось, что именно под сводом Ореховой гостиной, многие годы собиравшей на сокровенные встречи членов высшего советского партийного руководства, впервые прозвучало официальное отречение её последнего генсека.

В тот день никому из присутствовавших на этой скромной церемонии не пришло бы в голову провести параллель между тем, что происходило на наших глазах в Кремле, и отречением от престола последнего российского императора в вагоне царского поезда на псковском разъезде. Полный энергии Горбачёв отнюдь не походил на деморализованного Николая, да и наша депутация, хотя и состояла из своего рода разочаровавшихся «монархистов», явно не имела полномочий Шульгина и Гучкова. Если в чем-то мы их и напоминали, так, пожалуй, в наивной вере, что такими символическими жестами ещё можно установить контроль над стихией политических событий.


…Месяц спустя я вошел в кабинет Горбачёва, когда оттуда вышел раскрасневшийся министр иностранных дел Испании. Он был явно возбужден – то ли закончившейся встречей с советским президентом, то ли полученным сообщением о том, что вылет в Мадрид откладывается из-за незначительного повреждения его самолета, столкнувшегося на рулевой дорожке в Шереметьево с самолетом голландского коллеги. В эти сентябрьские дни 1991 года в столице собрались «все флаги»: здесь проходила запланированная задолго до путча Международная конференция по «человеческому измерению», проще говоря, по правам человека, и крупнейшие западные политики ухватились за эту возможность взглянуть своими глазами на Москву, приходившую в себя после августовского инфаркта.

Помимо этого естественного мотива был и другой: засвидетельствовать Президенту СССР, вернувшемуся к исполнению своих обязанностей, поддержку и солидарность западных столиц. Особенно усердствовали посланцы тех лидеров, которые «дрогнули» в дни путча и, узнав о фактическом его смещении, либо заняли выжидательную позицию, либо выразили, как Франсуа Миттеран, готовность иметь дело с «новыми советскими властями».

Зато те, кто, как Джордж Буш, не бросил «дорогого Майкла» в беде, имели основание считать, что внесли свой вклад в победу российской демократии. Госсекретарь США Джеймс Бейкер, прибывший для участия в конференции, привез в подарок Горбачёву из Вашингтона почти как боевую реликвию американский флаг, который, по его словам, развевался над куполом Капитолия в день, когда «мы все за Вас молились» (позднее стало известно, что ещё один флаг со столь же «героическим происхождением» был чуть ли не в тот же день вручен американцами Ельцину).

«Ты знаешь, – как бы продолжая уже начатый разговор, сказал Горбачёв после того как мы поздоровались, – ведь Бейкер чуть ли не извинялся за то, что они не верили мне, когда я их предупреждал об опасности контратаки наших консерваторов». Горбачёв явно имел в виду ледяной душ, которым встретили его в мае этого года в Лондоне. Тогда он обосновывал свой патетический призыв поддержать перестройку ссылками на то, что без финансовой страховки со стороны Запада переход СССР к рыночной экономике ударит по благосостоянию миллионов людей и активизирует его противников. Однако лидеры «семерки» уже смотрели поверх головы Горбачёва на восходившую звёзду Ельцина, а одна английская газета назвала выступление Горбачёва на саммите попыткой пошантажировать Запад угрозой коммунистической реставрации. Американский президент сказал тогда о речи Горбачёва своему помощнику по национальной безопасности генералу Б.Скоукрофту в привычной техасской манере: «Этот парень всегда так хорошо продавал свой товар, но, по-моему, на этот раз он был не в ударе».

Теперь, после августовского путча, едва не оборвавшего демократические реформы, Бейкер, признавая задним числом правоту Горбачёва, воздал должное его политической стратегии: «Только теперь мы в полной мере осознали масштаб трудностей и опасностей, с которыми вам пришлось ежедневно сталкиваться. Стала понятной и тактика, избранная вами для нейтрализации консервативных сил в стране, тревожившая Запад, но, как видим, оправдавшая себя». Пересказывая свою беседу с госсекретарем США, Горбачёв теперь уже как бы для себя повторял аргументы, объясняющие и, стало быть, оправдывающие его поведение в преддверии путча и потому хоть в какой-то мере ограничивающие личную ответственность за то, что не смог его предотвратить.

Августовская драма и реальностью общей угрозы, и счастливым завершением создала условия для его примирения с бывшими демократическими союзниками, ставшими в последние месяцы соперниками. Основой для этого стало демонстративное братание двух президентов – союзного и российского, которые в эти дни не уставали заверять мир, страну и друг друга в готовности отныне рука об руку трудиться для укрепления демократии, прошедшей через тяжелое испытание. Видимо, ещё не осознав в полной мере открывшихся перед ним новых перспектив, Ельцин публично подтвердил готовность возобновить новоогаревский процесс выработки Союзного договора. Прилюдное унижение, которому он тем не менее подверг Горбачёва в российском парламенте, многие воспринимали как цену, которую пришлось заплатить Президенту СССР за возвращение в Кремль, и одновременно как плату за страх, который смогли за два дня своей авантюры нагнать на всю страну горе-путчисты.

Оба президента некоторое время так часто появлялись вместе, дав даже совместное на два голоса интервью Си-эн-эн, что начали походить на Ивана и Петра Романовых, деливших, как известно, хоть и непродолжительное время, один, специально сконструированный для такой нестандартной ситуации, царский трон. Увлекшиеся этим необычным политическим зрелищем западные аналитики даже прогнозировали совершенно сюрреалистическую поездку обоих лидеров в Нью-Йорк и их совместное (!) выступление на Генеральной Ассамблее ООН. Однако зрителям этого спектакля в Москве было понятно, что развязка очередной кремлевской коллизии не может быть иной, чем три века назад. Оставалось лишь узнать, кто из двоих окажется новым Петром.

Как ни странно, в течение нескольких недель и даже месяцев ответ не был очевиден, хотя, наверное, и предрешен. Дело в том, что после августовского землетрясения политический пейзаж страны представлял собой груду руин. Опоры, на которых покоился старый советский режим – партия, КГБ и армия, – были дискредитированы путчем и фактически обвалились. Здание новой парламентской республики, над проектом и фундаментом которой так усердно несколько лет трудился Горбачёв, обрушилось, погребя под обломками многоэтажный советский парламент – ведь его глава и значительная часть депутатов оказались на стороне путчистов. Формирование союзного государства, недавно зачатое в Ново-Огареве, завершилось «выкидышем». Путч спровоцировал «преждевременные роды», и в результате поспешно принятых большинством национальных республик деклараций о независимости на свет появилось сразу несколько суверенных государств, объединить которые даже в обновленную федеративную структуру было теперь сложнее.

И все же, едва переведя дух после пережитого испытания, Горбачёв, как Сизиф, обхватив обеими руками глыбу Союзного договора, скатившуюся к подножию горы, начал вновь толкать её вверх по склону. Сошедшая вниз августовская лавина оставила после себя широкую просеку, и на какое-то время показалось, что на его пути даже меньше помех, чем прежде. Ему больше не могли открыто противостоять ни партноменклатура, распинавшая его на пленумах ЦК, ни агрессивное и уже непослушное большинство Съезда народных депутатов. На противоположном фланге радикал-демократы, осознавшие, что главной мишенью путчистов был все-таки Горбачёв, а не Ельцин, похоже, были готовы воздать должное его мужественному отказу подчиниться ультиматуму ГКЧП. В этой новой ситуации сложилось впечатление, что у Горбачёва не осталось серьезных политических противников и ему не с кем больше бороться, кроме… самого себя.

В ситуации, когда новые обстоятельства лишили его прежних оправданий и отговорок, предстояло продемонстрировать стране, каков же истинный Горбачёв. Тот, которому наконец нет необходимости маневрировать, заключать противоестественные тактические союзы, оглядываться на «правых», чтобы не дать им растерзать «левых», и притормаживать темпы преобразований в ожидании не поспевающей за ним страны. Это новое испытание стало для него едва ли не более трудным, чем форосская драма.

Человек, нацеленный на постепенные реформаторские преобразования, убежденный «эволюционер», отвергающий лихость и безоглядность профессиональных революционеров, оказался вынужденным состязаться в радикализме с теми, кого ещё вчера сам называл экстремистами. Политик-центрист, мастер компромиссов, непревзойденный примиритель крайних точек зрения, ухитрявшийся убеждать людей с прямо противоположными взглядами, что сможет отстоять их позиции лучше, чем они сами, он оказался в ситуации, когда на посредников не было спроса.

И хотя радикальные поступки и популистские обещания скорых перемен не только противоречили ещё недавним его позициям, но и претили натуре, ему не оставалось ничего другого, как включиться в навязанную новыми обстоятельствами чужую игру. Страну захлестнула стихия нетерпения, и, чтобы сохранить свое положение политического лидера, он должен был её возглавить. К тому же надо было торопиться – лимит времени, отпущенный ему замешательством после путча его соперников, стремительно таял. Удалившийся на юг и в очередной раз впавший в прострацию, Ельцин мог вернуться в Москву со дня на день. Горбачёв понимал, что должен встретить его уже не как подобранный ельцинской командой капитан потерпевшего крушение корабля, а как человек, вновь по праву занявший место у штурвала.

Его ещё недавно закадычные западные друзья наблюдали за этими усилиями советского президента с нескрываемым скептицизмом. Дж.Бейкер вспоминает, что вскоре после путча говорил своему президенту: «Дни Горбачёва сочтены, если только он не станет б?льшим демократом, чем Ельцин, что маловероятно», на что осмотрительный Буш заметил: такого политика, как Горбачёв, рано полностью списывать со счетов.

Как бы подслушав эту дискуссию за океаном, он попытался за несколько недель наверстать отставание от Ельцина, которое накопилось со злополучной осени 1990 года – момента, когда их недолговечный политический союз, возникший на основе подписанного обоими проекта экономической реформы «500 дней», был де-факто расторгнут Горбачёвым. Казалось, в эти недели он был готов вытащить из «загашника» все до сих пор откладывавшиеся смелые идеи, все революционные начинания и радикально звучащие термины.

Встречаясь в Кремле с банкирами и предпринимателями, Михаил Сергеевич заверял в готовности всячески поддерживать частную инициативу и защищать интересы российского бизнеса и самих бизнесменов при условии, что те будут «чтить уголовный кодекс». Чтобы убедить, что это не просто слова, было объявлено о создании при Президенте СССР Совета по поддержке предпринимательской деятельности. Ещё один такой Совет был обещан аграриям, на встрече с которыми Горбачёв, весьма скептически относившийся к предложениям о передаче земли в частную собственность, показал себя сторонником «всех форм эффективного хозяйствования» на селе, включая и фермерское. Любимым выражением, которое он как заклинание повторял в эти дни, похоже, в первую очередь самому себе, было: «Хватит переминаться с ноги на ногу. Надо активно двигаться вперед».

Между помощниками развернулось негласное соревнование: кто предложит Горбачёву самую неординарную встречу, «озвучит» с его помощью отвергнутую в свое время или отложенную до лучших времен оригинальную идею. «Социальный заказ» был очевиден: президенту надо было заполнить собой политическое пространство, хотя действовать приходилось все чаще в пространстве виртуальном, воображаемом, поскольку рычаги управления реальными событиями слушались его все хуже и хуже.

Одним из способов восстановления его статуса лидера союзного государства было общение с зарубежными партнерами. Он охотно принимал в Кремле иностранных визитеров, часто разговаривал по телефону с Г.Колем, Дж.Мейджором, Ф.Гонсалесом, что позволяло не только занимать первые страницы газет и телеэкран, но и помогало самому поддерживать душевный комфорт и внутреннее равновесие – Горбачёв чувствовал себя при деле, ибо, по мере того как реальная власть перетекала к Ельцину, даже рабочий день было все труднее заполнить. Оправданием ему служило то, что в ходе этих переговоров он пытался если не решить, то хотя бы смягчить проблемы страны, стремительно входившей в кризис.

На выручку подоспел Дж.Буш, направивший ему, как в старые добрые времена, когда погоду в мире определяли две сверхдержавы, «на согласование» новые американские предложения по ядерному разоружению. Параллельно эти же предложения были переданы американцами и Ельцину, но пока ядерной «кнопкой» распоряжался советский президент, ясно было, что ответа ждут от него. В ответном письме Горбачёв развил идеи Буша и тут же предложил провести очередной советско-американский саммит в какой-нибудь нейтральной стране (кто-то из помощников, размечтавшись, назвал было Азорские острова, но место встречи оставили на усмотрение американцев). Понятно, что такой новый «Рейкьявик» или «Мальта» не только восстановил бы международное реноме Горбачёва, но и помог оттеснить обратно на республиканский уровень Ельцина, незримо присутствовавшего даже во время его телефонного тет-а-тет с Бушем. Судя по всему, именно по этой причине американцы, не желавшие, чтобы их втягивали в «передел» установившегося после августа баланса сил в Кремле, проигнорировали это предложение.

Горбачёв, надо думать, и сам хорошо понимал, что окончательное выяснение отношений с российским президентом может произойти только дома, в личной политической дуэли, и что ни Буш, ни Мейджор, ни Миттеран при всех симпатиях к нему, а часто и явном предпочтении перед Ельциным не решат за него эту проблему и ни в чем не смогут помочь. Главной же его слабостью в заочном споре с Ельциным было даже не то, что один оказался жертвой августовского путча, а другой вышел из него победителем, а разный уровень легитимности. В то время как его соперник был убедительно избран президентом реально существующего, хотя и не до конца оформившегося Российского государства, Горбачёв, сделавший возможными эти выборы, но сам так и не решившийся предстать перед избирателями, возглавлял более чем символическую союзную структуру, авторитет которой откровенно ставили под сомнение входившие во вкус «самостийности» республиканские лидеры.

В этой ситуации «догнать» Ельцина он мог, только вновь обзаведясь собственным государством и выиграв в нем выборы. Вот почему на одном из первых же после августовских совещаний с помощниками он завел разговор о необходимости ускорить проведение президентских выборов. В условиях, когда не только текст Союзного договора, но и концепция нового государства ещё не были согласованы между республиканскими вождями, эта идея выглядела нереальной. Кроме того, ущерб, нанесенный авторитету Горбачёва даже провалившимся путчем, был настолько велик, а накопившаяся у людей усталость от перестройки и её инициатора так ощутимы, что шансов выиграть такие выборы у него практически не было. Об этом, выбирая, разумеется, максимально тактичные выражения, сказали почти все помощники, порекомендовав сначала укрепить экономическую базу Союза с помощью межгосударственного экономического соглашения, а уже затем нахлобучить на эту конструкцию политический Союз.

Рассуждения их были убедительны и логичны – именно так строился в Европе сначала Общий рынок, а потом Европейский Союз. Однако они не учитывали отчаянного цейтнота, в котором находился Горбачёв, чувствовавший под ногами не почву, а таявшую льдину. Скорее даже не разумом, а инстинктом политика он ощущал, что с каждой уходившей неделей аппетит к власти у республиканских элит возрастал, привычка жить в едином союзном государстве ослабевала, а с ней и надежда на его сохранение.

Новоогаревский процесс, как машина с заглохшим мотором, катился вперед по инерции и то лишь потому, что дорога вела под гору. Завести двигатель можно было впечатляющим политическим импульсом, для которого требовалось как минимум согласие его партнеров по Госсовету. Скорее всего, именно поэтому Горбачёв неожиданно для многих вдруг сменил приоритеты и, хотя экономическое соглашение уже можно было подписывать, объявил: «Будем форсировать политический Союз».

Не берусь сказать, что повлияло тогда на его решение: то ли предложение Н.Назарбаева подписать в Алма-Ате Договор об экономическом содружестве на уровне премьер-министров (без союзного президента), то ли желание поймать на слове Ельцина, вдруг поддержавшего скорейшее оформление политического Союза. Так или иначе, выбор был сделан, стрелка переведена, и кремлевский состав на всех парах понесся по новоогаревскому маршруту, который однажды уже привел страну к путчу, а теперь упирался прямо в Беловежскую Пущу.

Решив форсировать заключение Союзного договора, то есть официальное воссоздание единого государства, Горбачёв по причинам, прямо противоположным тем, что породили роковой Август, спровоцировал, в сущности, тот же результат: заговор своих противников ради его свержения. Если в августе против него восстала партийная бюрократия и силовые структуры союзного государства, разъяренные перспективой разрушения Центра, то в декабре именно попытка воссоздать центральные структуры вызвала мятеж теперь уже республиканской номенклатуры…


Орудием окончательного сокрушения крепостных стен союзного государства был избран, как писал итальянский историк Дж.Боффа, «российский таран». Под «тараном» он подразумевал вполне конкретную фигуру – Бориса Ельцина. Его конфликт с Горбачёвым, разросшийся из личного противостояния в бескомпромиссную политическую войну, сыграл в конечном счете фатальную роль как для судьбы бывшего Советского государства, так и для исхода того уникального исторического эксперимента, который получил название «Перестройка».

Осенью 1991 года судьба Советского Союза, а с нею и миллионов его граждан во многом определяли личные отношения этих двух людей одного года рождения, с параллельно развивавшимися партийными карьерами, поднявшимися один за другим, хотя и разными путями, на вершину государственной власти и избравшими для своей страны принципиально разные варианты развития и реформы.

Много исторически неизбежного и мистически предопределенного в роковой встрече, столкновении и изнурительном для всей страны противоборстве этих двух антагонистов, контрастных натур и разных, хотя и неразделимых ипостасей русского национального характера. Начиная от перевода первого секретаря из свердловского обкома в Москву по настоянию будущего ельцинского заклятого врага – Егора Лигачева, которого поддержал Горбачёв, и кончая их прощанием в Ореховой гостиной, расположенной между кремлевским кабинетом первого Президента СССР и Музеем-квартирой В.И.Ленина.

«Путч-91», жертвами которого они чуть оба не стали, сблизил их после периода нараставшего отчуждения. Однако противоречие политических интересов, помноженное на нестыковку характеров и личную неприязнь, начало их разводить сразу после короткого тактического перемирия. И хотя, по всей видимости, конфликт между позициями двух лидеров в силу самой логики развития ситуации в стране был неизбежен, тогдашнее окружение российского президента – Г.Бурбулис, М.Полторанин, С.Шахрай, А.Козырев – сделало в эти месяцы все для того, чтобы он принял острую и антагонистическую форму. «Когда говоришь с Борисом один на один, – вроде бы нормальный человек, готов слушать чужие аргументы, с ним можно договориться. Как выйдет за порог и попадет под влияние своей команды, будто другой человек», – сетовал Горбачёв.

Команда Ельцина справедливо усмотрела в курсе на ускоренное подписание Союзного договора опасность того, что Президент СССР сможет с помощью политических маневров, в этом он оставался непревзойденным мастером, отобрать у них вместе с лаврами победителей путчистов и шансы окончательно обосноваться в Кремле. Естественно поэтому, что, наблюдая политическую реанимацию Горбачёва, ельцинское окружение нетерпеливо поджидало возвращения своего лидера с юга (некоторые даже пытались пробиться, правда, безуспешно, с этой тревожной информацией к нему в место, где он «расслаблялся» после августовских треволнений).

Пробудить у него прежние комплексы подозрительности и недоверия, заново разжечь конфликт между «двумя медведями», оказавшимися после путча в одной кремлевской «берлоге», труда не составляло – слишком много горючего материала накопилось за последние годы в их отношениях.

Но при всей кажущейся сегодня неумолимой логике, которой было подчинено поведение этих двух исторических персонажей, трудно избавиться от странного ощущения иррациональности, характеризовавшей их отношения. Это замечание, разумеется, в большей степени относится к картезианцу Горбачёву, гордившемуся тягой к логике и системному анализу событий, чем к импульсивному, издавна бравировавшему своей непредсказуемостью Ельцину. Всякий раз, когда речь заходила о свердловчанине, о необходимости реагировать на его поведение, горбачевский компьютер как бы «зависал» или давал сбои.

Оказавшись тем не менее в одной шлюпке после августовского кораблекрушения союзного государства, оба президента некоторое время гребли в одну сторону. Однако уже в сентябре на только что заштукатуренном фасаде советско-российского единства проступили трещины застарелого соперничества. Проявляясь поначалу в демонстративных жестах российского президента, подсказанных его окружением, они выглядели нарочитыми и вызывающими. Так Ельцин прервал свой затянувшийся «отдых» после путча только один раз, чтобы вместе с Назарбаевым, совершив «точечный» налет на Карабах, «навсегда закрыть» эту проблему. Смысл этой демонстративной акции в духе его неожиданных «наездов» на московские магазины в «горкомовскую» эпоху был очевиден: противопоставить решительность новой российской власти бессилию союзного центра. Позируя перед телекамерами, Ельцин отчеканил, разве что не по-латыни, фразу, достойную римского императора: «Только великим деятелям под силу великие решения» – и вернулся заканчивать свой отдых в Сочи, оставив, разумеется, воз карабахских проблем на прежнем месте.

Чуть позже, желая, видимо, обозначить на мировой карте появление нового независимого от СССР субъекта международного права, российский президент объявил мораторий на испытания ядерного оружия на территории России. В этот раз его явно «подставили» советники: они упустили из виду, что этот мораторий, объявленный Горбачёвым ещё 5 октября, к тому же по согласованию с Ельциным, действовал уже несколько недель на всей территории Союза, включая, естественно, Россию.

Другой эпизод, противопоставивший российское и союзное руководство, был потенциально гораздо более взрывоопасным. Речь шла о только ещё обозначившейся проблеме Чечни. В ответ на провозглашение Джохаром Дудаевым в ноябре 1991 года независимости (после «парада суверенитетов», который год назад российское руководство само спровоцировало, в этом декларативном жесте не было ничего экстраординарного) Ельцин объявил на её территории чрезвычайное положение, а вице-президент генерал А.Руцкой двинул на усмирение республики войска российского МВД. Назревал военный конфликт.

Узнав об этих решениях, Горбачёв попробовал связаться с Ельциным. Все происходило в тогда ещё праздничные ноябрьские дни, российский президент «отключился» и был недоступен. Чтобы избежать столкновения, пришлось действовать экстренно через Верховный Совет Российской Федерации и его спикера Р.Хасбулатова, что вызвало возбужденную реакцию Ельцина, расценившего это как вмешательство в его дела. «Раз вы критикуете Россию, мы будем отвечать», – заявил он на заседании Госсовета. Дело шло к тому, что вместо российско-чеченского придется улаживать российско-советский конфликт. Понадобилось все дипломатическое искусство Президента СССР, чтобы успокоить Ельцина. «Все зависит от того, какую кассету в него вставит его окружение», – сокрушался Михаил Сергеевич после едва не сорвавшегося заседания.

При всей их неловкости, а иногда и курьезности сигналы, исходившие от российского руководства, должны были насторожить Горбачёва как признаки вызревавшего в его недрах, как и в душе Ельцина, общего стратегического замысла – курса на принципиальный развод с Центром, то есть на разрушение союзного государства. Горбачёв же в эти осенние дни направил всю свою энергию и тактическое мастерство на то, чтобы, собрав-таки вместе президентов теперь уже официально независимых республик, попробовать доводами разума, логикой экономической рациональности, эмоциональными призывами и даже ссылками на мнение западных политических авторитетов убедить их в целесообразности сохранения, точнее говоря, реанимации смертельно раненного СССР, пусть и под другим названием – Союза Суверенных Государств.

С доверчивостью, непростительной для опытного политика и характерной скорее для не желающего поверить в неотвратимость печальной развязки неизлечимо больного человека, Горбачёв принимал незначительные тактические победы на заседаниях Госсовета за продвижение к завоеванию решающего стратегического рубежа, не сознавая или боясь признаваться самому себе, что имеет дело с линией горизонта. Может быть, именно поэтому он с такой жадностью ловил обнадеживающие реплики Ельцина – тот вплоть до ноября принимал активное участие в обсуждении структуры будущего Союза, приносил на каждое очередное заседание поправки к тексту Договора и даже одергивал скептиков, иронизировавших насчет неблагозвучности названия ССГ, говорил: «Ничего, привыкнут».

Вот почему с таким облегчением, веря, что самое трудное позади и что страшная перспектива распада государства миновала, после очередного заседания Госсовета в Ново-Огареве 14 ноября Горбачёв воспринял достигнутую наконец-то договоренность о создании единого «конфедеративного демократического государства». Стараясь не выдать внутреннее ликование, скромно отойдя в сторону, он предоставил возможность Борису Ельцину громогласно объявить журналистам: «Договорились, Союз будет!» Цена этой сентенции российского императора, как вскоре выяснилось, была не выше его изречения по поводу Карабаха.

Декабрь. Москва. Уход

Была ли на самом деле у Горбачёва возможность вернуть к жизни захлебнувшийся в августовском путче проект обновленного Союза с помощью искусственного дыхания в виде заседаний Госсовета? Он утверждает, что была, и никто не может ему запретить в это верить. Однако, чтобы это произошло (теоретически чудо такого оживления ещё было возможно), требовался не только «другой» Горбачёв, но и много других составляющих этой почти невыполнимой миссии: другие республиканские вожди, другой Ельцин с другим окружением, другой настрой населения, разочаровавшегося к тому времени в перестройке, – иначе говоря, другая страна. Но такая страна, возможно, и не нуждалась бы в перестройке.

Главное же, у президента ещё формально существовавшего СССР не осталось в руках практически никаких рычагов управления государством. «После августа, – говорит Горбачёв, – позиции мои были крайне слабы. Очень тяжело мне было». «Потешный» путч, увы, с реальными жертвами, дискредитировав партию, КГБ и армию, лишил его традиционных для советского лидера инструментов власти. Именно официальные руководители этих трех «китов», на которых покоилась советская держава, – О.Шенин, В.Крючков и Д.Язов, возглавив путч, политически убили их, превратив в орудия заговора. А.Лукьянов, стреноживший Верховный Совет, помешал едва вылупившемуся на свет парламенту сыграть спасительную для страны (и самого себя) роль защитника Конституции. Не многим достойнее повел себя и Комитет конституционного надзора во главе с безусловно порядочным, но явно растерявшимся С.Алексеевым.

К этим разрушительным последствиям путча, за которые несли ответственность руководители опорных институтов союзного государства, добавились подкопы под него со стороны республик. Ещё с июня 91-го после своего избрания президентом Б.Ельцин, явно подавая пример остальным местным лидерам, заявил, что Россия прекратит перечисление собираемых налогов в общесоюзный бюджет. Ценой неимоверных усилий в ходе выработки нового Союзного договора Горбачёву удалось вернуть в его текст понятие федеральных налогов, необходимых для обеспечения деятельности союзных структур. Путч обрушил эту, и без того хрупкую, конструкцию, выбил из рук последнее оставшееся у Горбачёва орудие защиты самой идеи единого федеративного государства – результаты мартовского референдума. «Если не будут приняты чрезвычайные меры, – мрачно пророчествовал В.Крючков в своем известном выступлении на июльской сессии Верховного Совета, – наше государство перестанет существовать». Из-за принятых им и его сообщниками чрезвычайных мер оно буквально развалилось.

К ноябрю тем не менее неунывающий «ванька-встанька» Горбачёв чуть было не оживил «усопшего». Переработанный текст договора с учетом всех одобренных торжественных деклараций о независимости дали согласие подписать главы девяти республик – больше, чем до путча. Вернулся на Смоленскую площадь и приступил к ремонту сильно пострадавшего фасада советской внешней политики министр иностранных дел «розового периода Перестройки» Э.Шеварднадзе. На горизонте вновь, как в оптимистическую пору первого новоогаревского процесса замаячила дата торжественной церемонии возможного подписания договора. И с ней неслышно, как тень, вернулся призрак очередного антигорбачевского заговора. Потому что оставлять в живых Союз для республиканских элит, отведавших после августа нестесненную Центром свободу, означало добровольно надеть на себя хомут, вернув Москве подаренные путчем поводья. В то же время большинство было готово и даже заинтересовано сохранить союзные связи и в качестве их символа – Горбачёва. И только у Ельцина и его окружения были другие приоритеты. В отличие от других республиканских вождей основные счеты у него были не с Центром как таковым, а с Горбачёвым и носили прежде всего личный, а не политический характер. Кроме того, только он мог реально претендовать на пост союзного президента, что объективно превращало противостояние этих двух людей в непримиримый конфликт. Да и в целом элита «первой среди равных» России в противоположность остальным республикам не имела политических претензий к «имперскому центру» ещё и потому, что по крайней мере на том этапе рассчитывала, взяв Кремль, сама занять его место. В записке «о российской стратегии», подготовленной для Ельцина осенью 1991 года, Г.Бурбулис предупреждал, что Горбачёв настраивает республики против России, и одновременно успокаивал: избавившись от Союза, Россия не утратит своей возможности властвовать над ними, республики «никуда не денутся» (в сущности, он заимствовал горбачевский тезис), все равно к нам придут, приползут, попросятся.

К ноябрю более чем странная ситуация – с двумя лидерами во главе одного государства – уткнулась в развилку. Выдвинутый Августом на передний план Ельцин должен был либо вернуться в шеренгу остальных глав республик, признав лидерство Горбачёва, либо бросить ему вызов. А времени в обрез. Поджимал не только жесткий график выработки Союзного договора, по мере удаления от августовского триумфа постепенно тускнел героический имидж Ельцина, а в буднях повседневной политики соперничать с государственным талантом и тактическим мастерством Горбачёва ему было намного труднее. Эти перемены в политическом и персональном балансе сил почувствовали чуткие иностранцы, и один за другим, следуя к тому же своим личным предпочтениям, начиная с Буша, стали вести дела с привычным для них Горбачёвым, все более явственно пренебрегая непонятным и к тому же регулярно исчезавшим из поля зрения, «уходившим в себя» российским президентом. Тянуть дальше, по мнению ельцинского окружения, было уже просто опасно: Горбачёв имел реальные шансы выиграть партию. Когда удалось довести до сознания Ельцина неизбежность и срочную необходимость разрыва с союзным президентом, вопрос о его низложении и, стало быть, о роспуске Союза превратился в практическую задачу. Для её решения оставалось подобрать беспроигрышную тактику.

Для начала Борис Николаевич сорвал «стоп-кран» уже было разогнавшегося новоогаревского процесса, без лишних объяснений отказавшись подписать уже согласованный и подготовленный к рассылке в республики проект Союзного договора. Уязвленному таким вероломством Горбачёву и недоумевающим главам других республик, считавшим вопрос уже решенным, на заседании Госсовета 25 ноября было сказано, что текст договора надо «пообсуждать» в комитетах Верховного Совета РСФСР. Тем не менее открыто декларировать свою новую стратегическую цель российская команда ещё не решалась. Стать открытым инициатором развала единого государства, да ещё в ситуации, когда большинство республик отнюдь не стремились «на волю», российскому лидеру было не с руки. Для того чтобы волейболист Ельцин мог окончательно «погасить» бесконечно разыгрываемый мяч, пробив все выставленные блоки, ему требовалось, чтобы кто-то искусно подал его над сеткой.

Эту роль взялся выполнить его украинский коллега – будущий президент Л.Кравчук: благо 1 декабря на Украине должны были состояться выборы президента и референдум по вопросу о независимости. Любые принципиальные решения Госсовета относительно будущего Союза, с точки зрения ельцинской команды, требовалось поэтому «подвесить» до этой даты. Будто на «купленном» матче, руководители «славянской тройки», сговорившись заранее о результате, начали откровенно тянуть время. «Михаил Сергеевич, – успокаивал выходившего из себя Горбачёва Председатель Верховного Совета Белоруссии С.Шушкевич, – ну что вы так переживаете. Дайте нам ещё недельку. Через неделю, увидите, все подпишем». Нескончаемые дискуссии на Госсовете, пошедшие по очередному кругу, все больше походили на недавние заседания пленумов ЦК.

Между тем российское руководство хладнокровно перекрывало один за другим краны финансового обеспечения союзного государства, объявляя чуть ли не каждый день о переводе под свою юрисдикцию новых секторов экономики. Выплата Россией платежей в союзный бюджет окончательно прекратилась, что сразу оставило без денег не только московское чиновничество, но и других бюджетников – от учителей до военнослужащих. Выяснилось, что для захвата банков необязательно штурмовать Зимний (или Кремль), российскому президенту достаточно издать указ: в соответствии с ним 28 ноября под российскую юрисдикцию было переведено более 70 союзных министерств, Гохран и даже Госбанк. Поскольку это вызвало взрыв негодования у руководителей республик, Ельцин «на время» вернул банк обратно.

Словно не замечая этого, Горбачёв продолжал на сессиях Госсовета настойчиво взбивать обволакивавшую его со всех сторон зыбкую политическую «сметану» в надежде, что рано или поздно ощутит под ногами твердую опору. В действительности он уже толок воду в ступе. Президент принимал дипломатов, банкиров и журналистов, выбивал из членов большой «семерки» запоздалые кредиты и ревниво следил за тем, как его работу освещают телевидение и пресса, хотя на самом деле территория союзного государства, съежившаяся, как шагреневая кожа, уже, в сущности, совпадала с пространством его кабинета, приемной и прилегающей к ней Ореховой гостиной. Журнал «Тайм», провозгласивший Горбачёва в 1990 году «Человеком десятилетия», опубликовал интервью с ним под заголовком «Президент без страны». Все больше изолируемый Кремль, ворота которого готовился разнести «российский таран», в эти дни походил на форосскую дачу: если на подступах к «Высоте» – кабинету Горбачёва – службу несла его личная, союзная охрана, то въезд и выезд с территории Кремля контролировали уже российские службы.

В один из ноябрьских вечеров, решив отметить 38-летие своей свадьбы и заодно отвлечься от новоогаревской «тягомотины», Михаил Сергеевич отправился с женой в театр на «Мартовские иды». Отвлечься не получилось. Заговор против Цезаря, предательство друзей и измена соратников, – как пересказывал на следующий день свои впечатления Горбачёв, – пьеса оказалась «буквально из нашей жизни». Только он и Раиса думали, что речь в ней идет о пережитом в августе, на самом же деле – о ещё предстоявшем им декабре.

После украинского референдума, естественно, одобрившего «незалежность», советская драма быстро двинулась к развязке. Ещё накануне и даже в самый день голосования Горбачёв, надеясь повлиять на его результат, дал пространное телеинтервью украинским журналистам, где вспоминал о своих русско-украинских корнях, убеждал сохранить Союз. Интервью передали по союзному телевидению. Увы, эффект от этого выступления был не б?льшим, чем от записанного ночью в Форосе обращения к советским гражданам.

После Л.Кравчука, объявившего об отказе Украины подписать Союзный договор, в игру вступил С.Шушкевич. Его роль заключалась в том, чтобы успеть за неделю расстелить перед Ельциным красную дорожку и… накрыть стол в Беловежской Пуще. Об остальном – проектах документов о роспуске Союза – позаботилась российская «передовая группа» в составе Г.Бурбулиса и С.Шахрая. Перед поездкой в Минск на «давно запланированную» российско-белорусскую встречу Ельцин пришел к Горбачёву «посоветоваться, как убедить Украину присоединиться к Союзу», поскольку Кравчук обещал подъехать и «рассказать о референдуме». Два президента достаточно быстро договорились о том, как «надавить на украинцев». Оба заявили, что не мыслят себе Союза без Украины. Только потом выяснилось, что в эту формулу каждый вкладывал свое содержание. Мало кто обратил тогда внимание на мимоходом брошенную журналистам ельцинскую фразу: «Если не получится, придется подумать о других вариантах». Уже позднее, рассказывая в узком кругу об этой встрече, Борис Николаевич похвалялся, как ловко усыпил бдительность союзного президента.

И хотя Горбачёв пишет, что, когда он узнал, кто в Минске готовит встречу (Бурбулис и Шахрай), ему «все стало ясно», похоже, он в очередной раз, как в августе, недооценил своих соперников, посчитав, что в Пущу «троица» отправилась только для того, чтобы «расслабиться». О том, что там произошло, он узнал вечером 8 декабря от С.Шушкевича, которому партнеры поручили позвонить Горбачёву и от имени «тройки» сообщить, что в Белоруссии он и его гости действительно «все подписали», правда, совсем не то, что намечалось. А чтобы тот понапрасну не хватался за телефонную трубку, его же проинформировали, что новый министр обороны Е.Шапошников «в курсе принятых решений» и что «Борис Николаевич поставил в известность президента Буша». Ельцин предпочел позвонить американскому президенту, а не Горбачёву не только для того, чтобы избежать неприятных объяснений, а ещё и потому, что в «разогретом» состоянии ему сподручнее было общаться с внешним миром через переводчика. Отвечая позднее начальнику Генштаба М.Моисееву на вопрос: «Зачем вам нужно было разваливать Союз?», Г.Бурбулис не скрывал своих эмоций: «Это был самый счастливый день в моей жизни. Ведь над нами теперь никого больше не было».

Миг действительного ликования для беловежской «тройки» наступил, однако, несколько дней спустя, когда они убедились, что на брошенный вызов Горбачёв не захотел или не смог адекватно ответить. В ту же памятную ночь «пущисты» изрядно нервничали – само место встречи выбирали с учетом близости польской границы, а на случай непредвиденных осложнений неподалеку стоял вертолет. О том, что нервы у них были напряжены, свидетельствует их поведение и в последующие дни. Крайне взволнованный Шушкевич, позвонивший утром 9 декабря руководителю президентской администрации Г.Ревенко, «почти всхлипывая», начал объяснять, что ему надо отоспаться и все осмыслить, поскольку все так неожиданно произошло. «Борис Николаевич все расскажет, но, если они с Михаилом Сергеевичем сочтут нужным, я готов немедленно прибыть в Москву». Другой телефонный разговор на следующее утро – Горбачёва с Ельциным – состоялся в моем присутствии. На вопрос, когда он появится в Кремле, Ельцин ответил вопросом: «А меня там не арестуют?» Михаил Сергеевич даже опешил: «Ты что, с ума сошел?!»

В ту памятную ночь в Беловежской Пуще сотрапезники напрасно тревожились за свою безопасность. Даже если бы маршал Шапошников не изменил своему президенту и Конституции, Горбачёв все равно не прибег бы к услугам армии или спецназа, чтобы арестовать заговорщиков. Хотя именно за то, что он не сделал этого, «не выполнив тем самым своего конституционного долга по защите союзного государства», его впоследствии яростно критиковали многие, в том числе и другие августовские путчисты – В.Крючков и Д.Язов, сами по необъяснимой причине не решившиеся арестовать Ельцина, когда интернированный в Форосе Горбачёв не мог этому помешать.

На решительные же меры не пошел он вовсе не потому, что не располагал информацией или не имел достаточных сил и средств, – их требовалось не так уж много. А.Лукьянов, сам, правда, находившийся в это время в Лефортово, утверждал: «Белорусские чекисты» своевременно проинформировали Президента СССР и готовы были «накрыть всю эту компанию». Г.Шахназаров уверен: если и не в ту ночь, то в последующие дни Горбачёв ещё мог бы восстановить в армии единоначалие, несмотря на то что маршал Шапошников переметнулся на сторону заговорщиков. Дочь Ирина тоже считает, «если бы отец захотел, он мог бы заварить большую кашу». Но именно «кровавой каши», острого политического конфликта или, не дай бог, гражданской войны он и боялся больше всего и хотел избежать, начиная свои реформы. И уж, во всяком случае, не пошел бы на такой огромный риск ради сохранения власти.

Некоторые усматривают в недостаточно выраженном властном инстинкте слабость Горбачёва если не как политика, то как государственного деятеля, непростительную особенно в условиях России. Наверное, он будет готов принять это обвинение, недаром не только неоднократно говорил, что видит во власти не самоцель, а исключительно инструмент для конкретного политического проекта, но и подтвердил это своим поведением. Очевидно, такой «утилитарный» подход к власти ставил его в заведомо проигрышную позицию по сравнению с теми, кто, как тот же Ельцин, видел в ней главную цель. Видимо, по этой причине он оказался в итоге человеком более пригодным к тому, чтобы изменять и преобразовывать Россию, чем править ею. Спустя много лет после ставропольской школы партнеры по российской политике напомнили Горбачёву преподанный ещё в юности безжалостный урок: на собрании, когда его выбирали комсомольским секретарем, Миша встал, чтобы отвечать на вопросы. В это время за его спиной кто-то выдернул из-под него стул, и, садясь, он приземлился на пол… «Хрущевский вариант», которого Горбачёв счастливо избежал в августе, настиг его в декабре.


Несмотря на все тяжелые уроки жизни, вместо того чтобы спасаться самому и спасать с помощью армии государство, он в декабре 91-го попробовал было обратиться за помощью к вызванным им к жизни общественным силам и конституционным структурам, надеясь, что они поддержат и выручат его, как в августе. Однако в дни, последовавшие за беловежским переворотом, обнаружилось, что его покинул не только министр обороны, но и политическая армия. За последние годы «уставшие от Горбачёва» и изверившиеся в перестройке люди лишний раз убедились, что в нашей стране свобода сама по себе не гарантирует счастья и может даже обернуться бедой. Воспользовавшись дарованным им «правом выбора», они готовы были вручить власть над собой тому, кто им больше посулит и сможет громче командовать.

Горбачёву не на кого было пенять, кроме самого себя и… России. В конце концов он и сам в своем прощальном выступлении 25 декабря сказал: «Я понимал, что начинать реформы такого масштаба и в таком обществе, как наше, – труднейшее и даже рискованное дело». Не предупреждал ли о рискованности, если не об обреченности его проекта один из великих исследователей непознаваемой для иностранцев «русской души», говоривший, что, даже получив возможность выбора, русский человек вовсе не всегда выбирает свободу? «Ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы, – словно предостерегал будущих российских реформаторов Великий Инквизитор из „Братьев Карамазовых“ Достоевского. – Нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается… Накорми, тогда и спрашивай с них добродетель…»

Перестройка, увы, не накормила людей, и, хотя формально это не обещалось, они сочли себя обманутыми, тем более что дарованной всем свободой смогли воспользоваться и распорядиться лишь немногие. «Мы исправили подвиг твой и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели, как стадо», – могли бы эти немногие повторить вслед за Инквизитором. Но даже когда Горбачёв осознал, что ни послушные своим вождям республиканские парламенты, ни обиженный на него Верховный Совет, ни общественное мнение, безжалостное к проигравшим политикам, ни избавленная от страха глумливая пресса не готовы поддержать его, он не капитулировал. Ему оставалось повести свой последний бой за то, чтобы его теперь уже неизбежный уход, как и все, что он сделал, находясь у власти, стал новым явлением в российской политике и осуществился в рамках закона.

Его настойчивые усилия, хотя бы задним числом, законодательно оформить беловежскую сделку «на троих» многие в эти дни, включая даже близких сотрудников, воспринимали как отчаянные, хотя и заведомо обреченные, попытки задержаться в Кремле. «М.С. никак не поймет, – читаем в дневнике А.Черняева, – что его дело сделано, давно следовало бы уходить, надо беречь достоинство и уважение к сделанному им в истории… Каждый день „цепляния“ за Кремль отдаляет тот момент, когда история поставит Горбачёва на его место великого человека ХХ столетия».

Что ж, иногда даже близкие люди могут не до конца понимать друг друга. «Наша семья не была приспособлена к власти», – без сожаления констатирует Ирина Горбачёва. Не Кремль держал президента, и не отнимаемая у него власть удерживала от того, чтобы хлопнуть дверью, а желание «сделать все цивилизованно» в нецивилизованной стране. «Вы же не с большой дороги», – пробовал объяснить он Ельцину, уговаривая дать возможность союзному парламенту принять официальное решение о самороспуске.

В своем заявлении 10 декабря, после беловежских событий, Горбачёв писал: «Судьба многонационального государства не может быть определена волей руководителей трех республик. Вопрос этот должен решаться только конституционным путем с участием всех суверенных государств и учетом воли их народов».

Он предложил созвать Съезд народных депутатов СССР, чтобы придать легальную форму отмене Союзного договора и фактическому пересмотру результатов мартовского референдума, выдвинул идею проведения плебисцита по вопросу о судьбе Союза. Его призывы повисали в воздухе. Воспитанный «орготделовиками ЦК» первый демократически избранный Президент Российской Федерации был непреклонен: «Кто их знает, как они проголосуют…»

Не получил Горбачёв ответа и на свое послание участникам встречи в Алма-Ате, где обсуждался вопрос о создании Содружества Независимых Государств, которое, как записано в декларации, «не является ни государством, ни надгосударственным образованием». Главный смысл этой загадочной формулы Содружества в форме бублика с дыркой вместо Центра сводился к тому, чтобы не сохранить в Кремле никакой, даже символической координирующей структуры.

Никто не обманывался насчет того, что именно стремление избавиться от него, а не желание «во что бы то ни стало сохранить Украину в Союзе», которым оправдывал Ельцин свой беловежский экспромт, было целью всей этой операции. По прилете в Алма-Ату российский лидер заявил: «Мы хотим, чтобы он аккуратно ушел в отставку. Президента страны нужно проводить на пенсию достойно». Первоначально условия этой отставки главы независимых государств, поблагодарив Горбачёва «за его большой положительный вклад», предполагали определить коллективно, однако потом решили отдать его судьбу в качестве главного охотничьего трофея тому, кто «завалил»-таки Союз – Ельцину.


Пытавшийся соблюсти верность букве закона, а может быть, ещё надеявшийся на чудо (ведь предложил же ашхабадский «контрсаммит» мусульманских республик созвать в пику славянским «зубрам» Госсовет под его председательством), Горбачёв ждал официальных сообщений из Алма-Аты. Что касается отставки, он начал готовиться к ней до Беловежской Пущи, а именно после того, как очередное заседание Госсовета 25 ноября также закончилось безрезультатно. Именно тогда он попросил А.Черняева и А.Яковлева независимо друг от друга подготовить вариант его заявления об отставке. «Но об этом никому ни слова», поскольку сражаться собирался за Союз «до последнего патрона». После Алма-Аты патронов у него больше не осталось.

Первым из иностранцев, кому он 20 декабря «в предварительной форме» сказал, что готовится к отставке, был Гельмут Коль: «Если в Алма-Ате участники выйдут на ратификацию соглашения о Содружестве в том виде, в котором это предлагается сейчас, я уйду в отставку и не буду долго откладывать это решение. Я уже говорил, что не буду дальше участвовать в процессе дезинтеграции государства. Это ведь дело, которое я начал, поэтому я не хочу, чтобы процесс вышел из конституционных рамок, а само Содружество стало фикцией».

Сразу после того как Интерфакс распространил из Алма-Аты экспресс-информацию «о прекращении существования СССР», первым дозвонился до Горбачёва Ф.Миттеран. Быть может, желая загладить свой «прокол» в августе, когда поторопился расстаться с Горбачёвым, заговорив на следующий день после путча о «новых советских руководителях». Он вел себя подчеркнуто предупредительно, что, кстати, отражало его искреннее восхищение политическим мастерством советского президента. Голос Миттерана, обычно величественно невозмутимого, на этот раз звучал взволнованно. Видимо, уже смирившийся с реальностью, на которую уже не мог повлиять, Михаил Сергеевич постарался его успокоить: «Я спокоен и действую так, чтобы происходящее было как можно менее болезненным». Когда французский президент спросил: «Как такое могло случиться, если была договоренность о заключении нового Союзного договора?», Горбачёв, услышав вопрос через переводчика, только усмехнулся: «Вы вправе спросить, что у меня за партнеры, которые отбрасывают согласованные позиции и ведут себя, как разбойники с большой дороги!»

Это был, пожалуй, единственный момент, когда он позволил, пусть всего только в реплике, прорваться своим эмоциям. Во всех остальных разговорах с главами зарубежных государств, постоянно ему звонившими, чтобы выяснить ситуацию или выразить свои чувства, он не позволял себе расслабляться, не забывал просить «помочь России – на нее и на её население ляжет сейчас весь груз реформ». Он не жаловался и сочувствия не искал. О своем будущем старался говорить бодро: «Из политики не ухожу. В тайге не спрячусь», – заверил он Буша. «Не хочу прощаться, ведь повороты истории, даже самые крутые, ещё возможны», – обнадежил Мейджора. Всех заверял, что будет и дальше «в любом качестве» действовать в интересах того «громадного, благородного дела, которое мы вместе начинали».

Не больше эмоций излил он и на осаждавшую его прессу. На встрече в Кремле с большой группой редакторов и тележурналистов в ответ на град вопросов только пожал плечами: «Что произошло, то произошло. Я должен признать случившееся реальностью. Буду уважать выбор представительных органов, другого себе не позволю. Но это не значит, что я не имею своей оценки, своей точки зрения. Я предложил обществу варианты, пусть люди размышляют. Вы знаете, что Горбачёв способен идти на компромиссы, но есть вещи, через которые переступить нельзя».

На вопрос, не обратится ли он к армии, ответил категорично: «Считаю, что политик, использующий вооруженные силы для достижения своих политических целей, не только не заслуживает поддержки, но должен быть проклят. Армию надо использовать по её прямому назначению. Политика, рассчитывающая пустить в ход танки, не достигает цели. Это тупик…»

Об отставке сказал, как о деле решенном и обдуманном: «Я сделал все, что мог. Придут другие, может быть, лучше сделают. Изменение условий жизни меня не пугает. Наша семья не избалована. И вообще, может быть, этот перелом в жизни мне даже необходим», – закончил он неожиданно бравурно, чтобы избежать новых сочувственных расспросов.

Настырные журналисты из американской Си-би-эс, не удовлетворившись, такой бравадой, поставили вопрос в лоб: «Вы не считаете, что Ельцин и другие лидеры республик вас унижают?» В ответ – демонстративная отрешенность, явно используемая для защиты раненого самолюбия: «Я оставляю это на совести этих людей. Мне приходится быть выше эмоций!»

Горбачёв как будто предчувствовал, что в жизни, которая ждала его после отставки, ещё не раз придется вставать «над эмоциями». Он, правда, не предполагал, что потребность в этом может возникнуть совсем скоро…


После алма-атинского блицсаммита не было никакого смысла оттягивать неизбежное. Сразу же по возвращении Ельцина они договорились о встрече для обсуждения условий «сдачи» Кремля. Она состоялась 23 декабря в Ореховой гостиной и продолжалась почти десять часов. За это время Горбачёв и президенты, к которым в роли своеобразного секунданта присоединился А.Яковлев, в неспешном мужском разговоре получили, казалось, возможность не только обсудить технические процедуры перехода государственной власти от Союза к России – передачу архивов Политбюро и личного так называемого сталинского архива Президента, а также ядерных кодов, – но и окончательно выяснить отношения. Договорились об условиях отставки Горбачёва: президентская пенсия, дача, автотранспорт, охрана, помещение для «Горбачёв-Фонда» в бывшей «Ленинской школе» для активистов из братских компартий. (Ельцин с подозрением отнесся к этой непонятной для него структуре, считая, что она может стать «гнездом оппозиции». Горбачёв заверил его в том, что у него нет таких намерений.)

Обсудили планы российского президента по реформированию экономики – в первые же недели 1992 года скомпонованная Бурбулисом команда Гайдара предполагала «перейти Рубикон» и отпустить на свободу почти все цены. Ельцин, рассчитывавший на основании их заверений, что к осени экономика придет в себя после первого шока «рыночной терапии», попросил «хотя бы первые полгода его не критиковать». Михаил Сергеевич пообещал, что будет поддерживать его, «пока тот будет двигать вперед демократические реформы». Условились, что 25-го, сразу после выступления по телевидению с заявлением об отставке Борис Николаевич придет к нему в кабинет для передачи ядерных шифров. Горбачёв на следующий день, дозвонившись до Буша и распрощавшись с ним, сказал: «Можете спокойно отмечать с Барбарой Рождество. Завтра я ухожу в отставку. С „кнопкой“ все будет в порядке». Он пообещал до Нового года освободить свой кремлевский кабинет для нового хозяина. Ельцин не возражал, тем более что ждать оставалось недолго.

После того как все переговорили и делить вроде было больше нечего, кроме разве что будущего места в истории, около десяти часов вечера президенты распрощались. Порядком «нагрузившийся» Ельцин, как вспоминает А.Яковлев, преувеличенно твердо, словно на плацу печатая шаг по пустому кремлевскому коридору, отправился домой. Горбачёва, который всю мучительную операцию по передаче ключей провел «спокойно и достойно», он застал уже лежащим на диване в комнате отдыха за его рабочим кабинетом с красными глазами. «Вот видишь, Саша, вот так», – сказал он.

На следующий день, собрав свой аппарат в Кремле, Михаил Сергеевич постарался успокоить сотрудников: мол, состоялся «неплохой разговор» и новая власть обещала подумать о трудоустройстве людей. «То есть нас с вами, – невесело пошутил президент. – Он срезал мне пенсию и охрану, но это, в конце концов, неважно».

Свою версию этого же разговора дал на встрече с журналистами через пару дней Ельцин. Он утверждал, что бывший Президент СССР запросил «несуразную по размерам охрану, обслугу и несколько служебных машин», но он на это «не пошел» и посоветовал тому «вовремя покаяться в совершенных прегрешениях», потому что «неприкосновенности у него не будет». (Об условиях своей собственной отставки он в тот момент, разумеется, не задумывался.) Российский президент сразу же потребовал изъять и опечатать архив Ставропольского крайкома партии, относящийся к периоду горбачевского правления. Этот архив, похоже, интересовал его больше, чем «сталинский».

…Наступило 25 декабря. Поначалу Горбачёв собирался выступить с заявлением об отставке 24-го, «чтобы не тянуть», однако согласился с моим предложением отложить эту драматическую новость на день, «чтобы не портить рождественский вечер» для миллионов его почитателей на Западе. Когда за пару часов до выступления он уже в который раз перечитывал свой текст, внося какие-то поправки, по телефону из дома позвонила возбужденная Раиса Максимовна: к ней, оказывается, уже заявились люди из хозслужбы российского президента, чтобы поторопить «очистить служебное помещение». Отложив текст и энергично выразившись, ещё не отставленный президент позвонил начальнику пока ещё своей охраны, который старался выслужиться перед новым начальством. «Что вы себе позволяете? – загремел он, – это же дом, там люди живут». Выслушав сбивчивые объяснения, в сердцах бросил трубку. Потом, ещё дыша негодованием, повернулся в мою сторону: «А знаешь, то, что они так себя ведут, убеждает меня в том, что я прав». И эта неожиданная для него самого мысль помогла ему обрести столь необходимое для этого вечера внутреннее равновесие…

Свою речь перед телекамерами и телеэкранами всего мира он начал ровно в 19.00, заметно волнуясь. Но уже после первых фраз, прозвучавших убедительно и значительно, успокоился. В выступлении звучала одновременно и горечь, и гордость пророка, который, хотя и не смог привести свой народ «в землю обетованную», безусловно, вывел его из плена. Теперь, когда, опережая и отталкивая его, устремились вперед новые лидеры и вожди, увлекая за собой толпу, он вдруг оказался не нужен и, напоминая о том, что «покидает свой пост с тревогой», был вынужден возлагать надежды уже на чужую мудрость и силу духа.

Тэд Коппол, ведущий «энкормэн» – обозреватель американской телекомпании Эй-би-си, который, пожертвовав рождественскими праздниками, получил возможность снять последние дни советской власти, чьи первые 10 дней, потрясшие мир, были воспеты Джоном Ридом, уезжая из Москвы, сказал, что уход Президента СССР останется для него примером политического и личного достоинства. Видимо, именно это достоинство человека, который, даже уступая свое место другим, вынуждал их его догонять, вывело из себя Ельцина. Вопреки собственным обещаниям, он отказался прийти к низложенному президенту за ядерной «кнопкой», предложив тому принести ядерные коды к нему на нейтральную территорию.

Горбачёв, которому в этот день и без того хватало стрессов, как мне показалось, даже с облегчением уклонился от ещё одной встречи с российским триумфатором и отправил ему «кнопку» с министром обороны Шапошниковым, явившимся к нему в кабинет. Ему ещё предстояло узнать, что красный флаг СССР было приказано снять с кремлевского купола обязательно до окончания его речи. Последний прощальный ужин он провел в Ореховой гостиной в окружении всего лишь пятерых членов его «узкого круга», не получив ни одного телефонного звонка с выражением если не благодарности, то хотя бы поддержки или сочувствия от тех политиков новой России или отныне независимых государств СНГ, которые были ему всем обязаны.


«Подниматься над эмоциями» пришлось уже на следующий день. Хозяйственники новой кремлевской администрации отвели ему три дня, чтобы освободить служебную дачу. И хотя одних книг в доме набралось на несколько машин, Горбачёву было сказано, чтобы на служебный транспорт не рассчитывал. Приехав на следующий день в Кремль, чтобы наконец-то основательно заняться разборкой бумаг и дать несколько обещанных интервью, Михаил Сергеевич выглядел мрачным: «С дачи гонят, машины не дают», – сказал он, когда я осведомился о самочувствии. Ирина рассказывала: когда комендант дачи сообщил ему о сроке, отведенном на эвакуацию, отец рассвирепел и начал шуметь: «Это позор». Грозился звонить Ельцину: «Ведь с ним по-человечески обо всем договорились!» А мама сказала: «Никому ни звонить, ни просить ни о чем не надо. Мы лучше умрем с Ириной, но упакуемся и переедем. Люди нам помогут». Переезжать на их старую дачу, выделенную для ушедшего в отставку президента, помогали ребята из охраны, те самые, которые остались с ними до конца в Форосе. Управляющий делами «Горбачёв-Фонда» на своей машине объезжал пустые госдачи, набирая где кровать, где стол или шкаф, чтобы хоть как-то меблировать новое-старое жилье Горбачёвых.

Прощальный прием для журналистов, организованный 26 декабря в Президент-отеле его пресс-службой, финансировался уже за счет Фонда. На следующее утро он собирался приехать в свой рабочий кабинет, чтобы закончить разборку бумаг и провести назначенную встречу с японскими тележурналистами. Рано утром его помощнику позвонили из приемной Ельцина: «Борис Николаевич занял свой кабинет в Кремле».

«Занятие» кабинета, разумеется, не для работы – в нем ещё долго проводили ремонт и перепланировку – носило чисто символический характер и выглядело, как десантная операция. Рано утром 27 декабря передовая группа во главе с самим президентом, сопровождаемым И.Силаевым, Г.Бурбулисом и Р.Хасбулатовым, появилась на пороге приемной Горбачёва. В кабинет их проводил один из дежурных секретарей, немало повидавший за свою партаппаратную жизнь. Не исключено, что тот самый, о котором в свое время Горбачёв говорил: «Так ведь он меня до сих пор иногда по привычке Леонидом Ильичом называет».

В кабинете Ельцин победоносно осмотрелся, потребовал открыть запертые ящики стола, хмуро ждал, пока дежурный связывался с комендантом, посылал кого-то за ключами. Ящики оказались пустыми. На самом столе тоже ничего не осталось. Новый хозяин неожиданно спросил секретаря: «А где прибор?» Тот не понял. «Чернильный мраморный». Почему он заговорил о приборе? То ли считал, что стол президента должен быть увенчан чем-то внушительным, то ли заподозрил, что Горбачёв забрал казенное имущество домой. Секретарь начал объяснять, что предшественник чернилами не пользовался: каждый день дежурный клал ему на стол несколько ручек разного цвета. Видимо, утомившись от детальных объяснений, Ельцин жестом руки выпроводил секретаря за дверь.

Занятие этой заветной «Высоты» требовалось чем-то отметить. Водружать российский флаг в углу, где раньше стоял советский, не стали, тем более что никто не догадался его захватить с собой. Принесли другое – бутылку виски. Открыв её в рассветный час в кремлевском кабинете, как в подворотне, четверо мужчин на свой лад «пометили» территорию, которая отныне становилась их полным владением. Медная табличка с надписью «Президент СССР Горбачёв Михаил Сергеевич» была услужливо снята со стены ещё до их прихода. Выгравированные на ней слова принадлежали уже прошлому, и потому сама табличка имела начиная с вечера 25 декабря лишь историческую и, вероятно, музейную ценность. Кто догадался «приватизировать» её, по сей день неизвестно. Государство, не успевшее сменить название и изменить свою природу, распалось, не дожив пяти дней до своего 69-летия. А человек, который обещал и надеялся продлить ему жизнь с помощью начатой им реформы, пробыл на посту его первого и последнего президента чуть больше полутора лет.


…1991 год, оказавшийся роковым для коммунистического режима и Советского государства, заканчивался. С ним подошел к концу и срок, отведенный Горбачёву для выполнения его исторической миссии. Он справился с ней успешно, и, по большому счету, несмотря на пережитые политические и личные потрясения, ему не о чем было жалеть. Конечно, в те декабрьские дни сам он так не думал. Два переворота – августовский и декабрьский, как два последовавших один за другим подземных толчка или сердечных приступа, казалось, безжалостно разрушили упорно возводившуюся конструкцию реформируемого и гуманного советского социализма. На самом деле их исторический смысл был в другом: они разбили стенки пробирки, в которой он собирался и дальше выращивать зародыш нового российского общества. Эти истлевшие двойные стенки – государственного социализма и централизованного государства – уже не могли сдерживать напор рвущихся наружу внутренних сил, которым Горбачёв решился дать свободу. Но они же были для него теми рамками его проекта, за которые он не смог или не захотел выйти.

Горбачёв был прав, когда ещё на заре перестройки говорил, что советское общество беременно глубокими переменами. Он взял на себя роль акушера Истории – такое выпадает только великим политикам – и опроверг классиков марксизма, учивших, что только насилие может быть её повитухой.

Загрузка...