* Глава 5. Генсек земного шара*

Лишь бы не было войны

Как любая уважающая себя революция, Перестройка не могла долго оставаться заключенной в границах одного государства. И хотя горбачевский Апрель не грозил, подобно ленинскому Октябрю, раздуть «на горе всем буржуям» мировой пожар, о «планетарном» значении Перестройки заговорили в Кремле достаточно скоро. Летом 1986 года на одном из заседаний Политбюро Горбачёв с явным удовольствием процитировал Войцеха Ярузельского, сказавшего, что «призрак XXVII съезда бродит по капиталистическому миру». По мере того как собственные политические амбиции Горбачёва в реформировании советской системы перерастали намерения «простого лудильщика», его проект должен был неизбежно приобрести «всемирно-историческое» звучание. На первоначальном, «разгонном» этапе Горбачёву в этом активно подыгрывал А.Яковлев, автор основных формулировок международного раздела доклада на XXVII съезде, в котором лидер советских коммунистов впервые после 1917 года заговорил не о непримиримой борьбе «двух миров», а о мире едином и «взаимозависимом».

Мировая история в результате этого превращалась из рассчитанного историческим материализмом и точного, как железнодорожное расписание, графика смены формаций в неразрывный и общий процесс. Правда, отдавая дань ритуалам того периода и, надо полагать, тогдашним собственным «шестидесятническим» корням, ещё не перейдя полностью в новую веру, Горбачёв и Яковлев продолжали выводить гуманистический ориентир и универсальную ценность Перестройки из «истинного марксизма». К примеру, как ни парадоксально это прозвучит сегодня, осенью 1986 года, в разгар работ по ликвидации чернобыльской аварии, Яковлев объяснял в одном из своих публичных выступлений: «Именно мы, марксисты, обязаны разработать стратегию спасения человечества от экологической катастрофы».

Вера в изначальный гуманизм истинного, не замутненного прикладной политической конъюнктурой марксизма, как аромат духов в герметически закупоренном флаконе, хранилась десятилетиями в сознании нескольких поколений интеллигентов, выращенных в советской «реторте». Даже такой, абсолютно свободный от политических соблазнов и внутренне бескомпромиссный поэт, как Давид Самойлов, вспоминая об интеллектуальной атмосфере, в которой жили фрондировавшие студенты-ифлитовцы 40-х и даже начала 50-х годов, говорит об объединявшей многих из них вере в мировую миссию «откровенного марксизма». Люди, менее романтически и идеалистически настроенные, умудренные жестоким опытом практического воплощения марксизма в советской истории, давали свое, более приземленное объяснение желанию инициаторов перестройки взмыть в разреженную атмосферу мировой политики (и истории). Наблюдавший с близкого расстояния за несколькими поколениями советских лидеров А.А.Громыко так снисходительно и ревниво комментировал в разговорах со своим сыном тягу Горбачёва к выходам в «политический космос»: «Когда у руководителей начинают накапливаться нерешенные домашние проблемы, они, как правило, переключают внимание на внешнюю политику».

Тем не менее разворот генсека почти сразу же в сторону внешней политики был связан не со стремлением «спастись» в ней от накапливавшихся внутренних проблем (будущее рисовалось ему и его коллегам ещё исключительно в розовом цвете) и даже не с прорезавшимся на короткое время мессианством, принявшим форму катехизиса нового политического мышления, а был вызван вполне приземленным практическим интересом. Ещё в андроповские и черненковские годы на этапе своей «стажировки» для будущей роли генсека Горбачёв, а также солидарные с ним Лигачев и Рыжков пришли к выводу, что советская экономика буквально придавлена глыбой военно-промышленного комплекса.

Реальных цифр расходов на ВПК они, будучи в то время во втором эшелоне власти, разумеется, не знали. Как потом признавался Михаил Сергеевич, даже переместившись на высшие посты, они, к своему изумлению, обнаружили, что подлинные суммы затрат не были известны и высшему руководству. Во-первых, «оборонку», пронизавшую своими метастазами большую часть экономики страны, было просто невозможно полностью «обсчитать», не говоря уже о том, что многие расходы, растворенные в разных статьях бюджета, руководство армии и ВПК прятало от партийного начальства не менее старательно, чем от классового врага. Во-вторых, потому, что, передоверив в последние годы вожжи управления государством «тройке» Устинова, Андропова и Громыко, бесспорным «коренником» в которой был министр обороны, Леонид Ильич уже давно не задавал на этот счет лишних вопросов.

Новому руководству приходилось опираться на приблизительные данные, но даже они ошеломляли. То, что не меньше 70 процентов экономики в той или иной форме работало на нужды армии и ВПК и составляло часть национального продукта, который, выражаясь словами К.Маркса, страна «выбрасывала в воду», неизбежно должно было заставить реформаторов прекратить этот экономический абсурд. «Танков нашлепали больше, чем людей», – сетовал на заседании Политбюро Горбачёв, и ему активно ассистировали Рыжков с Лигачевым. Единственный остававшийся в Политбюро член прежней «тройки» Громыко, пытаясь в очередной раз подстроиться под бодрый марш нового начальства, делал робкие попытки выступить со своей mea culpa*: «Соревновались с американцами, как спортсмены. Считали, что чем больше сделаем ракет, тем безопаснее будем себя чувствовать. Это было неразумно». Выглядел он в роли кающегося неубедительно.

Понятно, почему в листке блокнота, который Горбачёв как-то показал А.Черняеву, среди строчек внешнеполитических приоритетов, относящихся к весне 1985 года, на первом месте значилось – «покончить с гонкой вооружений», а за этим следовало – «уйти из Афганистана», «наладить отношения с США и Китаем». Обуздание ВПК выглядело в глазах новой кремлевской команды не только срочной экономической, но и политической задачей: именно таким образом можно было оттеснить с влиятельных позиций последователей Устинова, по-хозяйски расположившихся внутри ЦК и правительства, – генералов и лоббистов оборонного комплекса. Путь к этому лежал через устранение главной причины, оправдывавшей их привилегированный статус, – противостояния с Западом.

Справедливо оценивая роковую роль гонки вооружений в уродливом искривлении и, в конечном счете, в фактическом разрушении советской экономики, Горбачёв в отличие от своих предшественников, будучи человеком иного поколения, либо не осознавал, либо отказывался верить, что существовавший вариант социализма, как это ни парадоксально, нуждался во внешней угрозе. Тезис о «враждебном окружении» страны Советов со времен Гражданской войны исправно служил одним из самых эффективных рычагов управления Советским государством.

«Или мы проведем индустриализацию в кратчайшие сроки, или нас сомнут», – предостерегал Сталин. И миллионы людей, жертвуя сегодняшним днем ради спасения нового строя, как репинские бурлаки, впрягались в постромки сначала индустриализации, а потом «строек коммунизма», и с энтузиазмом аплодировали смертным приговорам «вредителям» и «вражеским шпионам». «Лишь бы не было войны», – молитвенно твердили солдатские вдовы Великой Отечественной и оставшиеся без отцов поколения советских людей, не замечая, что тянут за собой уже не плуги послевоенного восстановления, а неподъемную ощетинившуюся ракетами бронированную колесницу сверхдержавы.

Однако не будем упрощать. В послевоенные годы Запад и особенно США и американские президенты – начиная с Трумэна, взорвавшего над Хиросимой атомную бомбу для устрашения Сталина, и кончая Рейганом, объявившим «крестовый поход» против советской «империи зла» и пообещавшим (в шутку!) побомбить её города, – активно способствовали развитию этой национальной паранойи. У американцев были для этого собственные внутриполитические мотивы. С криком «Русские идут!» не только выпрыгивал из окна Пентагона обезумевший Джеймс Форрестол, но и, ссылаясь на подобного рода угрозы, выжимал из Конгресса средства для ликвидации «ракетного превосходства» СССР Джон Кеннеди и получал одобрение для своей программы «звёздных войн» Рональд Рейган.

В такой атмосфере, когда руководители сверхдержав смотрели друг на друга «через амбразуру», заводить разговор о новой разрядке Горбачёву было непросто. Тем не менее и в этой области политики он рискнул руководствоваться здравым смыслом. «Почему, если мы можем уничтожить друг друга тысячу раз, нам для начала не срезать все излишки? Однократного взаимоубийства, которое к тому же все равно станет самоубийством, достаточно», – обращался он к членам Политбюро, а когда представился случай, провел эту мысль и в беседе с Маргарет Тэтчер. Такая постановка вопроса в глазах «профи» была политически некорректна, ибо представляла собой нарушение общепринятых правил мировой игры, к чему, кстати, совершенно не был готов «неперестроившийся» партнер-соперник. В мире, привыкшем жить по законам ядерного абсурда, руководствоваться здравым смыслом – значило выглядеть наивным дилетантом.

Хуже того, посягнув на стратегическое «равновесие страха», Горбачёв выпускал на волю ещё неведомого ему политического джинна внутри страны. Руководствуясь наилучшими намерениями, он, сам того не подозревая, выбивал из основания советской системы и, стало быть, из-под собственного кресла одну из важнейших опор. До тех пор пока ради того, «чтобы не было войны», советские люди мирились со своей убогой жизнью, добровольно отдавая последнее на оборону от неизвестного, но грозного агрессора, власть могла чувствовать себя вполне комфортно. Ей и олицетворявшему её Политбюро никто не задавал неудобных вопросов и не требовал отчета, как расходуется национальный бюджет. Открыв, что войны можно не бояться, что вчерашний враг сегодня оказывается партнером, а завтра – союзником, а то и другом, общество было вправе обратить недовольство своей жизнью на тех, кто им управляет.

«Зубры» коммунистического заповедника – от закоренелого «Мистера Нет» Андрея Громыко до руководителей братских соцстран, кто разумом, а кто политическим инстинктом, это прекрасно осознавали. Поэтому даже традиционно лояльные к Москве союзники (за редкими исключениями, вроде Ярузельского) с настороженностью реагировали не только на демократические импровизации инициаторов перестройки у себя дома, но и на такие, безусловно, назревшие внешнеполитические шаги Горбачёва, как объявленный уход из Афганистана и отказ от пресловутой «доктрины Брежнева».

Сам Горбачёв на одном из заседаний Политбюро, суммируя, поступавшую информацию, так характеризовал реакцию на радикальные перемены в советской внутренней и внешней политике: «Кадар и Хонеккер не верят в необратимость нашей перестройки и занимают выжидательную позицию. Ну, а Живков на правах старейшины выражается откровенно: „Ваш Хрущев, – говорит он приезжающим из Москвы собеседникам, – своей критикой Сталина вызвал пятьдесят шестой год в Венгрии, а теперь Горбачёв дестабилизирует социалистическое содружество“».

О вполне предсказуемой, враждебной позиции румынского диктатора Чаушеску он тогда не упомянул: выяснение отношений между ними, принявшее форму многочасовой беседы, затянувшейся далеко за полночь и переросшей в фактический скандал между двумя супружескими парами (в разговоре мужей во время приватного ужина участвовали Елена Чаушеску и Раиса Максимовна), было ещё впереди. Впрочем, как и выяснение неоднозначного характера перемен, вызванных новой внешней политикой Михаила Горбачёва, для стратегического положения Советского Союза на мировой арене.

Пока же, на этапе «революции надежд», перед советской дипломатией были поставлены предельно простые задачи прикладного характера: как можно скорее снизить уровень конфронтации с Западом, сдвинуть с мертвой точки переговоры по разоружению, перенести центр тяжести в усилиях по обеспечению безопасности страны с военных на политические методы. По сценарию перестройки западный мир, выступавший в течение десятилетий «холодной войны» в качестве заклятого врага Советского Союза, должен был отныне полностью, как травести, сменить написанную для него роль. Внешний рубеж обороны мирового социализма от классового противника следовало превратить в надежный политический тыл, а то и в «базу снабжения» горбачевской революции, ибо главная линия фронта пролегала теперь не по границам СССР или мирового социалистического лагеря, а внутри них.

«У нас с Маргарет…»

Ни Горбачёву, ни Шеварднадзе с Яковлевым, составлявшим к этому времени «первый круг лиц», вырабатывавших стратегию новой внешней политики, не было нужды обращаться к опыту Громыко, чтобы понять: ключи к радикальному изменению климата в отношениях между Востоком и Западом находятся в Вашингтоне, в руках Р.Рейгана, «главаря» той самой «шайки», с которой, как однажды заявил Андропов, он считал невозможным «сварить кашу». Тем не менее для того чтобы не просто препираться, кто кого раньше отправит на «свалку истории» (американцам тоже пришлась по душе эта марксистская формула), а «решать вопросы», другого собеседника все равно не было.

Путь из Москвы в Вашингтон для Горбачёва оказался кружным – через Париж, Женеву, Дели, Рейкьявик. Начался же он ещё раньше в декабре 1984 года с поездки в Лондон, о которой вскользь уже упоминалось. Именно там, точнее говоря, в загородной резиденции британского премьер-министра Чекерсе у камина, перед которым Горбачёв расстелил заготовленные диаграммы и выкладки ядерного «overkill» (многократного взаимного уничтожения), и началась, как он пишет, «наша с Маргарет эпопея». Сбросив туфли и забравшись в кресло с ногами, «железная леди» явно увлеклась не столько разглядыванием таблицы, где заштрихованные квадратики изображали ядерные боеголовки, сколько общением с этим нестандартным «новым русским». И хотя в Москве ещё доживал свой век смертельно больной генсек, и ещё неизвестно было, как лягут карты политической судьбы Горбачёва, Маргарет сразу же направилась за океан, чтобы немедленно поделиться со своим другом Роном впечатлениями от вероятного будущего советского лидера.

Как впоследствии подтверждал госсекретарь рейгановской администрации Дж.Шульц, восторженная характеристика, услышанная от Тэтчер, – а ей американский президент безгранично доверял, – оказала на него большое влияние. Несмотря на принципиальные и подчас острые расхождения в политических взглядах и темпераментах, «особые» отношения у Михаила и Маргарет сохранялись в течение всего времени, пока они занимали свои должности, да и после ухода в отставку. Когда Тэтчер приехала с официальным визитом в Москву и принялась активно пропагандировать «тэтчеризм» как рецепт реформы советской экономики, Горбачёв в сердцах назвал её на Политбюро «нахальной бабой», но и не скрывал восхищения тем, как его «боевая политическая подруга», будто с малыми детьми, расправилась с тремя маститыми советскими обозревателями, вышедшими на пропагандистский бой с ней на телевидении. Тэтчер, в свою очередь в 91-м году, настойчивее многих действующих в ту пору политиков добивалась отправки международной депутации в Форос к арестованному Горбачёву.

Другим западным лидером, которого очаровал Горбачёв, был Франсуа Миттеран. Своим визитом во Францию в октябре 1985 года новый генсек начал свою политическую и пропагандистскую кампанию наступления на Запад, стремясь внушить, что в Кремле происходит не просто замена лиц или смена поколений, а формируется принципиально иной внешнеполитический курс. Главное, чем он поразил и «воспламенил» социалиста Миттерана, пожалуй ещё больше, чем суперконсервативную Тэтчер, был развернутый план внутреннего раскрепощения советского общества. Угадав в генсеке ЦК КПСС стихийного социал-демократа задолго до того, как тот перестал считать себя коммунистом, обычно весьма сдержанный, умудренный прожитой в политике жизнью и прозванный за изощренный макиавеллизм «флорентийцем», французский президент, изменив своим привычкам, неожиданно эмоционально сказал Горбачёву: «Если вам удастся осуществить то, что вы задумали, это будет иметь всемирные последствия».

Почти такую же политическую сенсацию произвело на Западе открытие Раисы. Как и в случае с Михаилом, её первое появление «на людях» в Лондоне привлекло внимание главным образом контрастом с предшественницами – Ниной Хрущевой и Викторией Брежневой, которых западная пресса если и замечала, то величала не иначе, как типичными номенклатурными «бабушками". Когда журналисты увидели перед собой элегантную, раскованную и вовсе не прятавшуюся в тень своего мужа современную женщину, они поняли, что это медиатическая находка, и направили на нее свои прожекторы и объективы. Раиса вызвала настоящий восторг, когда, уходя с одного из приемов, кокетливо помахала им рукой и пропела по-английски: „See you later, alligator («До свидания, крокодил“), подтвердив свою принадлежность к «рок-поколению". После того как она в течение нескольких минут попозировала фотографам в магазине «Маркс и Спенсер", те в знак благодарности преподнесли ей огромный букет. Словом, для Запада чета Горбачёвых стала символом новой, освобождающейся от своего прошлого страны ещё до того, как она начала реально меняться.

Однако не обошлось и без привычных для западной прессы (и публики) сенсаций для первых полос бульварных газет. Журналисты «засекли» Раису покупающей сережки в ювелирном магазине, и с легкой руки одного из лондонских «таблоидов» пошла гулять история о том, что жена Горбачёва, приобретая драгоценности, расплачивалась «золотой» кредитной картой. (Речь шла о карточке, дающей право на дипломатическую скидку, которой воспользовался при расчетах сопровождавший Раису посольский дипломат.) «В то время, – вспоминает Михаил Сергеевич, – мы с ней даже не знали, как такая карта выглядит». Сплетня-однодневка забылась бы, как и положено, если бы через несколько месяцев её с очевидным умыслом не напомнил Б.Ельцин, выступая в Высшей комсомольской школе.

В поездку во Францию – свое первое официальное появление за рубежом в качестве супруги генсека – Раиса собиралась, пожалуй, с не меньшим тщанием, чем муж. Для бывшей студентки-философички и ещё недавней преподавательницы это был своеобразный экзамен, а к экзаменам она привыкла серьезно готовиться. По словам уже упоминавшегося референта генсека Виталия Гусенкова, с которым супруги Горбачёвы были знакомы со времен их первого приезда во Францию, Михаил Сергеевич попросил его помочь жене перед поездкой. Раисе Максимовне выделили кабинет в первом подъезде ЦК, где она штудировала (а может быть, и конспектировала) справки и записки, присланные по её просьбе МИДом, Министерством культуры и даже Домом моделей, поскольку французами программа предусматривала в том числе и поход на дефиле мод, и встречи с Ив-Сен Лораном и Пьером Карденом. Наверняка были извлечены из семейного архива не только фотографии, но и памятные блокнотики с записями впечатлений о походах по музеям в первой поездке по Франции.

Ей, однако, хотелось выглядеть не только супругой генсека, а самостоятельной общественной фигурой, и поэтому, по её настоянию, помимо «дамской» программы, были предусмотрены политические мероприятия: встречи с деятелями Советско-французского общества дружбы и представителями Движения французских женщин, на которых она весьма непринужденно высказывалась по разным сюжетам – от ситуации с правами человека в СССР, темы, всегда заботившей жену Миттерана Даниэль, до проблемы распространения наркотиков.

Премьера Раисы прошла успешно. Париж, поначалу скептически воспринявший лондонские восторги по её адресу, благосклонно одобрил её облик, манеру поведения и вкус, так до конца и не поверив, что, готовя свой гардероб, она не прибегла не только к услугам ни одного из парижских модельеров, но и уже известного на Западе Славы Зайцева, оставшись верной своей многолетней портнихе Тамаре Мокеевой.

Наученная лондонским опытом, Раиса Максимовна зареклась ходить за границей по каким бы то ни было магазинам и бутикам, и с того времени единственный раз, когда пресса смогла подкараулить её примеряющей обновку, – это во время пребывания в Дели, когда ей преподнесли в подарок индийское сари. С Пьером Карденом она впоследствии встречалась в Москве в качестве вице-президента Фонда культуры и помогла организовать выставку Ив-Сен Лорана в Третьяковской галерее. И все-таки главное, что интересовало Раису после парижского визита, были политические, в том числе и негативные отклики во французской печати. Наиболее интересные она попросила перевести на русский и аккуратно сложила в свое досье. Именно ей нынешний Фонд Горбачёва обязан наиболее полным архивом советских и зарубежных публикаций (а также внушительной видеотекой), зафиксировавших важнейшие политические события перестроечных лет.


Следующей европейской столицей, куда они вскоре отправились вдвоем, стала Женева, где в ноябре 85-го состоялась первая встреча Михаила Горбачёва и Рональда Рейгана… Символ мира и нейтралитета, убежище для разноплеменных инакомыслящих и отшельнический приют самого, пожалуй, романтичного из политических философов Жан-Жака Руссо, Женева в те дни выглядела, как военная база. Изгороди из колючей проволоки перегораживали подъезды к советской миссии и резиденции американского президента, снайперы на крышах, вертолеты, барражировавшие над городом, – все это отнюдь не предвещало, что столица Швейцарии станет поворотным пунктом мировой истории, который приведет к окончанию «холодной войны». Серьезность намерений оккупировавших город спецслужб чуть было не проверили на себе операторы Си-эн-эн. Когда они на вертолете делали круг над резиденцией американского президента, передавая картинку «живьем», в наушниках пилота прозвучало недвусмысленное: «Или через минуту вы выходите из этой зоны, или мы вас собъем!»

Сама встреча Горбачёва и Рейгана проходила в более раскованной атмосфере. Услышав весьма высокие оценки Горбачёва сразу от двух таких разных европейских лидеров, как М.Тэтчер и Ф.Миттеран, Рональд Рейган был заинтригован и ждал появления коммуниста номер один с явным интересом. Напряжение скорее испытывали его помощники. Их проблемы на этот раз можно было сравнить с ещё недавними заботами помощников Л.Брежнева, которые во время его важных международных встреч стремились свести к минимуму непосредственное общение высших руководителей, когда наш лидер не был прикрыт заранее заготовленными справками и не был подстрахован кем-нибудь из членов делегации. Сейчас в роли одряхлевшего Брежнева выступал Рейган, и в лучшие свои годы не слишком вникавший в детали сложных проблем стратегического баланса и переговоров по разоружению. Для встречи с Горбачёвым он был вооружен необходимым минимумом карточек с краткими выступлениями, ответами на предполагаемые вопросы собеседника и несколькими отрепетированными репликами, русскими поговорками и ссылками на высказывания «Николая Ленина» (добросовестные советологи из Госдепа почему-то всегда полностью воспроизводили изначальный псевдоним Владимира Ульянова), которые обеспечивали ему «автономное плавание» в первые минуты переговоров, после чего сразу число их участников должно было расшириться «до полного формата», и на этой фазе от президента можно было уже не опасаться каких-то импровизаций.

Горбачёв просчитывал вероятность такого сценария ещё в Москве и, даже прилетев в Женеву, продолжал мысленно подбирать ключи к предстоящему диалогу, репетируя его на последних консультациях с членами своей делегации – среди них наряду с «патриархами» американистики А.Добрыниным, Г.Корниенко и Г.Арбатовым были и представители «новой волны» советской дипломатии: Э.Шеварднадзе с А.Яковлевым и впервые официально привлеченные к государственному визиту эксперты – академики Е.Велихов и Р.Сагдеев. «Сверхзадача» саммита была для него ясна: пробившись через заслон идеологических клише, с которыми сжился стареющий президент, и «забор» из памяток и справок, выставленный его окружением, убедить Рейгана, что перед ним не политический робот, а живой человек, представляющий иной мир, но открытый к диалогу и настроенный на сотрудничество.

Горбачёв знал, что не имеет права упустить женевский шанс. Слишком многое было поставлено на карту: ведь от того, как пойдет разговор, завяжутся ли между двумя лидерами личные, а не только протокольные отношения, разглядит ли в нем американский президент возможного партнера, зависели в немалой степени преспективы его Перестройки. Чтобы достучаться до собеседника, он готов был продемонстрировать почтение перед его возрастом и опытом, и в то же время напомнить, что на его плечах не меньший груз ответственности, чем у американского коллеги: «Я не ученик, господин Президент, а вы не учитель, за нами огромные миры».

Поначалу разговор между ними напоминал костер из сырых дров: пламя не хотело разгораться и в любой момент могло погаснуть. Во время первого перерыва Горбачёв был близок к отчаянию, заявив своей свите: «Старик бубнит все по своим вызубренным памяткам», – и в сердцах назвал Рейгана «динозавром». Но постепенно атмосфера начала теплеть. Возможно, нашему лидеру помог опыт общения с «динозаврами» в брежневском Политбюро. Устав от препирательств по правам человека, 50-процентному сокращению ядерных ракет и программе СОИ, он сокрушенно сказал: «Похоже, мы зашли в тупик». И тут Рейган предложил пройтись. Прогулявшись по дорожкам парка и изрядно промерзнув, они зашли в здание небольшого бассейна, в гостиной которого пылал предусмотрительно разожженный камин. И хотя в принципиальных вопросах их позиции не сблизились, именно там между ними впервые пробежала искра личного контакта.

Будь эти политические супертяжеловесы большими профессионалами в сфере дипломатии, им труднее было бы найти общий язык и пришлось бы следовать по колее, уже проложенной до них другими. Однако оба по разным причинам не испытывали пиетета перед своими предшественниками и игре по нотам предпочитали свободные импровизации. Именно поэтому два выдающихся дилетанта оказались способны, как через год подтвердил Рейкьявик, на сенсационный прорыв там, где математически выверенный паритет и баланс страха стали чуть ли не аксиомой. У главного коммуниста и у главного империалиста обнаружился единый Бог – здравый смысл, который даже их близким окружением воспринимался как утопия. Выяснилось, что оба идеалиста мечтали о безъядерном мире, верили, что он возможен, и, что было особенно вызывающим, не стеснялись говорить об этом. На почве этих видений, а может быть, и исторического видения началось их сближение.

Разумеется, подлинные профессионалы не могли с этим мириться. Когда экспертам делегаций поручили составить текст заключительного коммюнике, чтобы зафиксировать забрезжившее взаимопонимание, они после нескольких часов добросовестной работы уткнулись в тупик и вернули позиции сторон к исходным точкам. Рейгану и Горбачёву об этом «плодотворном» итоге доложили за ужином Шульц и Корниенко, не желавшие даже глядеть друг на друга. На этот раз уже Рейган, который тоже не хотел упускать женевский шанс (к этому его активно подталкивала Нэнси, желавшая, чтобы его президентство завершилось какими-то «историческими» договоренностями с Москвой), подмигнул Горбачёву: «Ну что, господин генеральный секретарь, ударим кулаком по столу?»

Это означало – произошло то, чего добивался Горбачёв: президент США был готов, отбросив «шпаргалки» экспертов, перевести процесс наметившегося советско-американского сближения на «ручное управление». Разойдясь по разным углам, они устроили в своих командах «разбор полетов». И, как пишет Горбачёв, выяснилось, что споры шли по большей части «не о существе дела, а о словах». (Впоследствии непреклонный громыкинский стиль переговоров, который в Женеве олицетворял Г.Корниенко, Михаил Сергеевич называл «пещерным».) После нажима со стороны двух руководителей уже глубокой ночью общие слова были найдены, и наутро Рейган с Горбачёвым смогли подписать совместное заявление, констатировавшее, что «ядерная война недопустима», поскольку «в ней не может быть победителей», и что «стороны не будут стремиться к военному превосходству друг над другом».

В отличие от мужчин, обнаруживших, что на них действуют флюиды обоюдной симпатии, две первые леди не подружились. Нэнси Рейган впоследствии в своих мемуарах довольно желчно высказалась в адрес Раисы, которую она нашла «сухой и педантичной». Она пишет, что перед их первой встречей «была в панике», не зная, о чем говорить с женой главного советского коммуниста, к тому же также членом партии. Но, по её словам, Раиса взяла инициативу разговора на себя, почти не дав Нэнси «вставить слово». Усмотревшая в этом проявление «дидактичности», свойственной недавнему преподавателю марксистской философии, Нэнси меньше всего могла предполагать, что за этой внешней самоуверенностью новой «хозяйки Кремля» кроется ещё не выветрившаяся внутренняя робость оказавшейся под мировыми прожекторами алтайской девочки из Веселоярска, проведшей большую часть жизни в российской провинции.

Если не считать общих фраз заключительного коммюнике и рукопожатия на сцене Дворца наций, Женевская встреча дала Горбачёву скорее пищу для размышлений насчет того, в каком направлении и на каких условиях возможно продвижение советско-американских отношений, чем принесла практические результаты. В области сокращения ядерных арсеналов, интересовавшей его в первую очередь, он был бы готов «разменять» сокращение стратегических вооружений и «евроракет», предложенное американцами, на рейгановскую программу «звёздных войн». Однако на это не хотел идти американский президент. В сфере же политических контактов Горбачёв понял, что «на слово» обещаниям о будущей демократизации советской системы Запад не поверит до тех пор, пока он не подтвердит их конкретными переменами.

Рейган, явившийся в Женеву с очередным списком советских «отказников», которых не выпускали за границу как обладателей государственных секретов, раздражал не потому, что ему нечего было ответить, – аргументов и темперамента для типового «отпора» генсеку не занимать, а тем, что ставил те вопросы, которые Горбачёв и сам собирался решать. Поскольку ему не хотелось продолжать «отлаиваться» от западных обвинений и тем самым возвращаться в брежневско-громыкинскую эпоху, вопросы надо было снимать скорее, чем он планировал.


Несмотря на обозначившееся взаимное расположение двух лидеров, советско-американские отношения с мертвой точки практически не сдвинулись. Всего обаяния Горбачёва не хватило для того, чтобы убедить Рональда Рейгана и тем более вашингтонский истеблишмент в том, что его предложения о сокращениях вооружений – не очередная пропагандистская уловка Москвы. Стремясь развить начатое мирное наступление, уже в январе 86-го Горбачёв ошеломил своих западных партнеров ещё одной инициативой: 15-летней программой строительства безъядерного мира. Эта разделенная на 3 этапа грандиозная «стройка века» должна была завершиться к 2000 году ликвидацией ядерных арсеналов всех членов мирового атомного клуба. Подоспевший ХХVII cъезд КПСС дал Горбачёву возможность подвести под новую внешнюю политику идеологическое обоснование.

Напомним, что в эти годы и перестройка, и сам Горбачёв находились ещё на «ленинском» этапе, и соответственно любой разрыв с прошлой политикой или её пересмотр могли предприниматься исключительно на основе ссылок на Владимира Ильича и какое-нибудь из его высказываний. А.Яковлеву посчастливилось «набрести» на одну из таких цитат, в которой Ленин признавал – при определенных обстоятельствах – приоритет общечеловеческих интересов пролетариата над узкоклассовыми. Изъяв это высказывание вождя из контекста и препарировав с помощью некоторой редакционной правки, его можно было вполне использовать для «научного обоснования» нового политического мышления. Конечно, сам Ильич наверняка бы не согласился с попыткой представить его в виде абстрактного гуманиста из разряда тех, с кем он безжалостно и бескомпромиссно боролся. Кроме того, исходным пунктом нового политического мышления была констатация того, что в ядерный век оружие массового уничтожения ставит «объективный предел» для классовой конфронтации. Приписать Ленину способность предвидеть ещё в начале века возможность появления атомной бомбы – значило попросту представить его в виде нового Нострадамуса.

Куда более бережно, чем Горбачёв и Яковлев, с ленинским наследием обращался человек, отнюдь не испытывавший пиетета к вождю мирового пролетариата, – Джордж Кеннан, творец американской концепции «сдерживания» Советского Союза в годы «холодной войны». Разъясняя идеологию коммунизма, автор особо подчеркивал, что она рассматривает капитализм не как партнера, а как заклятого исторического врага, с которым можно некоторое время сосуществовать, даже иногда сотрудничать, в ожидании его устранения с исторической сцены, которому коммунисты должны содействовать любыми средствами. Сотрудничество с капиталистами поэтому для них – тактика, непримиримая борьба (война) – стратегия. То, что мысли Ленина и его последователей изложены Кеннаном достаточно точно, подтверждает выступление Ильича 26 ноября 1920 года на собрании партячеек Московской организации РКП(б): «Как только мы будем сильны настолько, чтобы сразить весь капитализм, мы немедленно схватим его за шиворот». Н.Хрущев со своим «Мы вас закопаем», брошенным в лицо «буржуинам» в 60-е годы, выглядел поэтому куда более правоверным ленинцем, чем Горбачёв.

Было ли столь неожиданное «прочтение» Ленина тактической уловкой или искренним убеждением основателей новой политической философии, остается гадать. Сегодня и Горбачёв, и Яковлев сами дают на этот вопрос разноречивые ответы. Очевидно лишь, что Горбачёв первым из советских руководителей публично заявил об отказе от планов строительства в СССР иной, альтернативной по отношению к остальному миру, особой цивилизации и подтвердил, что считает свою страну частью единого общего мира.

Чтобы подчеркнуть универсальный характер нового вероучения, Горбачёв был готов записать в его предтечи и таких весьма далеких друг от друга персонажей, как Карл Маркс и Рональд Рейган: «Ведь ещё Маркс, – сообщал он членам своего Политбюро, – говорил о единстве человеческого рода. Мы же на определенном этапе это как бы перестали замечать. А теперь это выявилось». Рейган же, по Горбачёву, чуть ли не вторил Марксу, когда убеждал: «Глубоко ошибаются те, кто считает, что конфликт между нашими народами и государствами (США и СССР) неизбежен».

При всей диалектической эквилибристике, на которую пускался Горбачёв, чтобы «заговорить зубы» партийному синклиту, главный тезис, который он хотел не мытьем, так катаньем протащить через высшую Инстанцию, был на самом деле революционным: отвергая ещё недавнее толкование мирного сосуществования как «особой формы классовой борьбы», он утверждал: «Если глубже посмотреть на сущность мирного сосуществования, то это по существу иное понятие единого человеческого рода…»

Конечно, приподнятая атмосфера, царившая в стране в начале перестройки, в сочетании с естественным желанием Горбачёва подороже «продать» на Западе задуманную им очередную «русскую революцию» окрашивали его рассуждения о перспективах мирового развития в мессианские и миссионерские тона. Получалось, что обновленная перестройкой Россия снова, как в 17-м, готова предложить (и проложить) всему человечеству путь в будущее (к счастью, на этот раз не путем его разделения и противопоставления «мира труда миру капитала», а с помощью его примирения и воссоединения). «Когда придет новое мышление в международном масштабе, – рассуждал Горбачёв в „узком кругу“ после женевской встречи с Рейганом, – трудно сказать. Но оно обязательно придет, сама жизнь ему учит, и может прийти неожиданно быстро».

Согласно его логике, даже крамольный постулат «свободы выбора» выглядел уже не капитулянтским, а, наоборот, многообещающим. Ведь если бы удалось с помощью перестройки «вылечить» заболевший социализм, превратив его в современное, гуманное и при этом процветающее общество, то, пользуясь «свободой выбора», самые разные народы без принуждения должны были бы отдать ему предпочтение перед антигуманным капитализмом. Таким образом, в горбачевской интерпретации концепция «свободы выбора» превращалась из синонима «вольной», которую советская сверхдержава выписывала своим «вассалам», отпуская на все четыре стороны, в способ вернуть социалистическому проекту историческую перспективу.

В уже упоминавшейся книге «Перестройка и новое мышление для нашей страны и для всего мира», обращенной «к народам напрямую», Горбачёв ещё достаточно самоуверенно заявляет: «У меня иногда создается даже впечатление, что некоторые американские политики, постоянно восхваляя капиталистическую систему, рекламируя свою демократию, тем не менее не очень-то уверены в них, боятся соревнования с СССР в мирных условиях (выделено мной. – А.Г.)… Чувствую, что после прочтения этих строк обозреватели напишут, что, к сожалению, Горбачёв плохо знает западную демократию. Увы, кое-что знаю, по крайней мере достаточно для того, чтобы непоколебимо верить в демократию социалистическую, в социалистический гуманизм».

Из этого пылкого пассажа видно, что бывали ситуации, когда в отсутствие убедительных аргументов для «научного обоснования» своей концепции нового мира ему приходилось переходить почти на религиозный язык. Этот акт веры Горбачёва уже достаточно скоро превратился в буквальном смысле слова в его политическое аутодафе, ибо этот самый убежденный сторонник коммунизма стал, может быть, его последней политической жертвой.


В первые годы, на стадии оптимистических прогнозов и благих намерений, инициаторам перестройки нетрудно было обещать Прекрасный Новый Мир не только собственной стране, но и остальному человечеству. И у нового политического мышления нашлись романтически настроенные приверженцы не только в Советском Союзе. Одним из первых был обращен в веру во всечеловеческую перестройку тогдашний индийский премьер-министр Раджив Ганди. В нем и его супруге итальянке Соне чета Горбачёвых обрела пылких друзей, с которыми Михаил и Раиса чувствовали себя много свободнее, чем с Рональдом и Нэнси. В ноябре 1986 года в Дели Горбачёв и Ганди подписали составленную торжественным слогом Декларацию о безъядерном и ненасильственном мире, всерьез веря в то, что закладывают первый камень в его основание, и не зная ещё, что, вопреки их надеждам, клуб ядерных держав будет пополняться, в том числе за счет самой Индии, а один из авторов декларации – Раджив станет жертвой террористического насилия.

Поверили было в горбачевскую перестройку как в возможность реабилитации социалистической идеи (которую сам же Советский Союз, казалось, безнадежно дискредитировал) и европейские социалисты, не потерявшие надежду найти затерянный «третий путь» в мировой политике. Самыми влиятельными из них были французский президент Франсуа Миттеран и испанский премьер Фелипе Гонсалес. Если даже эти умудренные государственные деятели не остались безразличны к посулам перестройки, что уж говорить о миллионах приверженцев левых взглядов в западном мире, которые были готовы воспринимать приход Горбачёва чуть ли не как долгожданное второе пришествие мессии. Уже после 1991 года, распада СССР, и крушения советской политики осуществления социалистической мечты видный французский дипломат, ставший послом в Казахстане, написал в своем горьком письме уже бывшему советскому президенту: «Вы не имели права на поражение!»

Разумеется, атмосфера чуть ли не мирового восторга, сопровождавшая первый этап перестройки и бурные аплодисменты её инициатору, которые чем дальше, тем заметнее начали перемещаться из Советского Союза за его рубежи, не могли не провоцировать у Горбачёва некоторого «головокружения от успехов». «Запад потому так внимательно следит за ходом нашей перестройки, – говорил он, подводя итоги 1986 года, – что их в первую очередь интересует не наша внешняя политика, а что будет с социализмом… Американцев беспокоит рост нашего международного авторитета, по которому мы обходим США… Наша реальная политика сильнее любой пропаганды». Его слова не были одним только самовосхвалением. Самые разные опросы той эпохи подтверждали позитивное изменение отношения в западном общественном мнении к перестраивавшемуся Советскому Союзу. Сам же Горбачёв по популярности в Западной Европе намного обходил американского президента. У него, таким образом, были все основания считать, что новая советская внешняя политика себя окупает и начинает приносить стране едва ли не больше дивидендов, чем внутренняя, по крайней мере в политической и психологической сфере. За ними должны были по этой логике последовать «дивиденды» экономические. Получалось, правда, что спасение социализма (нового, перестроечного «разлива») должно было в значительной степени прийти от его заклятого исторического врага и соперника, которого, вопреки надеждам, предшественникам Горбачёва не удалось ни «взять за шиворот», ни «закопать».

К чести «отца перестройки», даже когда стало окончательно ясно, что дарованная им, в частности, народам Восточной Европы, а вслед за ними и Прибалтийских республик «свобода выбора» будет использована отнюдь не для сохранения режима, навязанного им силой, а, напротив, подтолкнет их к побегу, он не осадил назад и не изменил им самим провозглашенные правила игры. Не поступил, как Н.Хрущев в 1956 году, который, одобрив развивавшую дух ХХ съезда КПСС Декларацию Советского правительства о новых отношениях СССР с другими соцстранами, через несколько дней отправил танки в Будапешт, чтобы вразумить тех, кто его слишком буквально понял.

В окружении Горбачёва было немало советников и советчиков, рекомендовавших поступить таким же образом по отношению к ГДР в 1989 году и к Прибалтике в 1990-1991 годах и обвинявших его потом в «мягкотелости», в «измене социализму». Как политик-прагматик, он должен был, вероятно, учитывать все риски и считаться с давлением сил, толкавших его в эту сторону. Говорят, что Брежнев, принимая решение о вводе войск в Чехословакию, заботился в первую очередь о собственном политическом выживании. Поведение Горбачёва в сходной ситуации показало: произнесенные им ещё в апреле 1986 года на заседании Политбюро слова «признание свободы выбора должно быть для нас методом практической политики, а не пропагандистским лозунгом» стали для него принципом, которому он остался верен. Это означало, что новое политическое мышление, как и демократия, которые он поначалу рассчитывал использовать как инструменты спасения социализма, из средства превратились для него в самостоятельную и самоценную цель. Закрывая, таким образом, этап «классового подхода» к ведению внешней политики, высшая цель которой – насаждение или сохранение социализма – оправдывала бы любые средства, он ещё раз бесповоротно порывал с тем, кто формально оставался его политическим поводырем – Лениным.

Расплата по долгам

Ждать, пока, вняв призывам и поверив его обещаниям, остальной мир, и прежде всего американцы, окрестятся в приверженцев нового политического мышления, было бы наивно. На горбачевскую программу строительства безъядерного мира Рейган ответил эскалацией военных программ, фактическим выходом из Договора ОСВ-2 и бомбардировками Ливии. Перед Горбачёвым встал вопрос: реагировать ли на это традиционно по-советски – «острием против острия – или попробовать разорвать порочный круг обоюдных подозрений, в котором были заинтересованы «динозавры в обоих лагерях. На том же апрельском Политбюро он, не стесняясь, давал выход своим эмоциям южанина (и одновременно гасил подозрения собственных «ястребов"): «Надо делать коррективы в отношениях с США… С этой компанией каши не сварим… – почти буквально повторял он Андропова, предлагая «подвесить очередную советско-американскую встречу на высшем уровне – «Я в любом случае в США не поеду, да и Шеварднадзе незачем ехать в мае в Вашингтон". И тут же, спохватившись, одергивал себя: «Но курс XXVII съезда на улучшение отношений с США надо сохранить, – напоминал всем членам партийного руководства (и самому себе). – У нас нет выбора".

А коли так, приходилось в повседневной практической деятельности не уноситься мыслями в иной мир, как это делал в детстве мечтательный мальчик из Привольного, и не дожидаться того неизбежного будущего, в котором народы, «распри позабыв», в единую семью соединятся, а возвращаться к проблемам, порожденным старым мышлением, и платить по долгам. Как минимум два из них были уже давно просрочены – афганская война и советские «евроракеты», спровоцировавшие размещение в Западной Европе американских «Першингов».

Об этих, как и о других проблемах, оставленных громыкинско-устиновской дипломатией «громкого боя», Горбачёв говорил в своем выступлении перед аппаратом МИДа в мае 1986 года. Целью этой «установочной» речи было «окунуть дипломатов в атмосферу перестройки». В ней он особо обрушивался на «переговорщиков», которые «спали», позволяя переговорам о разоружении топтаться на месте, а западным скептикам дискредитировать новые советские инициативы, представляя их блефом. Эмоции генсека можно было понять. От советских переговорщиков в догорбачевскую эпоху требовалось не слишком много. Как вспоминает Г.Корниенко, напутствуя дипбригаду, отправлявшуюся в ноябре 1969 года в Хельсинки на переговоры с США по стратегическим вооружениям, Л.Брежнев ограничился тем, что присовокупил к официальным директивам только одну фразу: «Помните о Лубянке!» (имея в виду необходимость держать язык за зубами, чтобы не разгласить госсекреты). Горбачёв же, снаряжая новые команды в Женеву и Вену, напутствовал специального посла О.Гриневского: «Нам нужны результаты, а не мыльные пузыри. Экономическое положение из-за военных расходов близко к катастрофе. С американцами мы уже дошли до грани войны, надо отойти. Тратим недели, чтобы вместо 18 тысяч сторговаться на 20 или на 45 днях вместо месяца. Женева, Стокгольм, Вена – топчемся годами, утыкаемся в детали, спорим по пустякам».

На Политбюро, уже, очевидно, эмоционально переварив отступничество Рейгана от «духа Женевы», объяснял смену тональности: «Запад не будет искать развязок сам. Если мы в ответ на его позицию продемонстрируем жесткость и ещё раз жесткость, толку не добьемся. Все будет по-прежнему, то есть хуже для нас… Мало ли, в конце концов, у нас ещё нерешенных проблем с американцами… Надо видеть главное…»

Из этой прозаической констатации, оставлявшей «поэзию» нового политмышления пропагандистам, у Горбачёва родилась идея Рейкьявика. Смысл этого предложения, заставшего американскую сторону врасплох, – спасти «дух Женевы», сдвинуть с места забуксовавшие переговоры, поднявшись от частностей к концептуальным сюжетам.

Чтобы заинтересовать, «качнуть» Рейгана и добиться прорыва на переговорах, следовало что-то ему предложить. Горбачёв был в принципе готов принять американские предложения о сокращении на 50 процентов стратегических ракет и обоюдный «двойной ноль» по «евроракетам», в обмен на отказ США от сугубо гипотетической программы стратегической оборонной инициативы. Таков был горбачевский «пакет» для рейкьявикского саммита, состоявшегося в октябре 1986 года. В реальность угрозы СОИ в Москве не верили. Комиссия академика Евгения Велихова, созданная ещё при Андропове, пришла к заключению, что эта система эффективно работать не будет (впоследствии это подтвердилось), а военные и ВПК предложили сразу несколько вариантов «асимметричного ответа» американцам. «СОИ для нас – проблема не боязни, а ответственности, – говорил Горбачёв Рейгану в Рейкьявике. – Нам достаточно 10 процентов от стоимости вашей СОИ, чтобы обесценить её. Проблема в Договоре по ПРО и в стратегической стабильности, которую он гарантирует».

Пока он уламывал американского президента в особняке Хофди на берегу Атлантического океана, Раиса Максимовна любовалась исландскими гейзерами, посещала среднюю школу – больше на этом пустынном каменистом острове, избранном для саммита за его равноудаленность от Москвы и Вашингтона, смотреть было нечего. Нэнси в Рейкьявике не было. Когда Раиса, приехав через год в Вашингтон, по-светски сказала ей: «Нам вас не хватало в Рейкьявике», Нэнси сухо ответила: «Как я поняла, женщин туда не звали». Саммит формально закончился ничем, Рейган и Горбачёв расстались, не договорившись. Переговоры двух лидеров оборвались из-за того, что они не смогли пройти финальную дистанцию в «несколько слов», которые, как потом написал Дж.Шульц, отделяли их от соглашения. Дело, конечно, было не в словах. Горбачёв, который и так пошел в большинстве вопросов навстречу американцам, просто не мог вернуться домой, не привезя хотя бы символических подтверждений взаимности с их стороны.

В исландской столице на самом деле было не до женщин и не до протокольных мероприятий. Если, конечно, не считать таковым финальную пресс-конференцию Горбачёва, которую он провел в местном кинотеатре, единственном в городе здании, способном вместить слетевшуюся в ожидании сенсации прессу. Именно там, а не на несостоявшемся коктейле ему было необходимо присутствие Раисы: войдя в замерший зал и найдя глазами свою «Захарку», он обрел привычное равновесие и сказал журналистам, ещё находившимся под впечатлением от драматической сцены прощания двух лидеров у ожидавших их машин и похоронного вида Джорджа Шульца на аэродроме: «Мы заглянули за горизонт».


…Уход из Афганистана был ещё одним неотложным приоритетом для Горбачёва. В докладе на XXVII съезде он назвал войну, продолжавшуюся уже шесть лет, «кровоточащей раной». Поскольку она зашла в тупик, едва начавшись, даже тем, кто был непосредственно причастен к роковому решению Политбюро, начиная с Андропова, было ясно, что из афганского горного капкана надо уносить ноги. Ещё при Брежневе, в 1981 году, обсудив неутешительные результаты «интернациональной акции», Политбюро приняло закрытое решение – «вести дело к уходу». Став генсеком, Юрий Владимирович в «узком кругу» несколько раз подтверждал это намерение и, по свидетельству зам. министра иностранных дел А.Ковалева, даже просил «вооружить его» информацией о негативном отношении к войне московской интеллигенции.

Для Горбачёва, не «повязанного» пресловутым решением 1979 года (в качестве кандидата в члены ПБ он расписался на секретном протоколе задним числом), вопроса – уходить или не уходить – не существовало. Речь шла о другом: как, когда и на каких условиях. Начать вывод немедленно мешал «синдром сверхдержавы», которым во время вьетнамской войны переболели американцы. Как уйти без унижения, без потери лица, без признания совершенной ошибки, которую потомки могут назвать преступлением, наконец, без того, чтобы принести в жертву тысячи людей, сотрудничавших с оккупантами, все равно – по убеждению или из корысти? Горбачёву хотелось уйти «по-хорошему», чтобы это не выглядело бегством, как у американцев, чтобы в Афганистане не началась резня и не надо было при этом отчитываться за безответственные решения прежних руководителей, от чего мог пострадать авторитет нынешних. «Не буду сейчас рассуждать, правильно ли мы сделали, что туда вошли, – резюмировал он на заседании Политбюро обсуждение итогов инспекционной поездки в Афганистан Э.Шеварднадзе в январе 1987 года. – То, что вошли, не зная абсолютно психологии людей, реального положения дел в стране, – факт. Но все, что мы делали и делаем в Афганистане, несовместимо с моральным обликом нашей страны. И тратим на все это миллиард рублей в год. Не говорю уже о жизнях людей».

Месяц спустя тон обсуждения афганской темы был уже на октаву выше: «Уходить, да! Но решение непростое. Удар по авторитету Советского Союза в „третьем мире“. За это время миллион солдат прошло через Афганистан. Перед своим народом не рассчитаемся: за что столько людей положили?»

Горбачёву вторили его тогдашние ближайшие соратники: «Надо взять твердую линию, чтобы за два года уйти, – говорил Н.Рыжков. – Лучше платить деньгами, нефтью, но не ребятами».

Е.Лигачев поддерживал: «Не можем мы им военным путем принести свободу. Мы в этом деле потерпели поражение. Уповали на военный путь и не задумывались о последствиях». Министр обороны маршал С.Соколов, лучше многих других представлявший, о чем идет речь, подтверждал: «Выиграть войну военным путем невозможно. Решение о выводе войск надо осуществить, но так, чтобы не оставить после себя враждебную зону».

Горбачёв подвел итог: «Чтобы уйти, надо ускорить процесс внутренней стабилизации, восстановить дружественную и нейтральную страну. Мы же не социализм там хотим, а чтобы там не осели США со своими базами».

Эта скромная цель – вернуться в 1979 год – теперь выглядела почти несбыточной мечтой. Рассчитывать на помощь новых американских друзей не приходилось. Даже в разгар советско-американской «медовой недели» – в декабре 87-го, во время триумфального визита Горбачёва в Вашингтон Рейган не сделал ему подарка. Рон дал понять Майклу (к этому времени оба лидера перешли на «ты»), что заваренную предшественниками «кашу» ему придется расхлебывать в одиночку: «Поскольку вы не готовы определить дату вашего окончательного ухода, я не могу помочь вам в разрешении этой проблемы и отказаться от помощи борцам за свободу».

То же, в сущности, произошло и со вторым «должком», отдавать который ему пришлось в Вашингтоне – с ракетами средней дальности. Горбачёв недаром сравнил этот договор, подписанный 8 декабря 1987 года в Белом Доме за столом, которым пользовался ещё Авраам Линкольн, с выводом войск из Афганистана. Американские «Першинги» были, по его словам, «пистолетом, приставленным к виску СССР». Как и в ситуации с Афганистаном, за возвращение к статус-кво, то есть за последствия непродуманных шагов прежних советских лидеров пришлось уплатить по самой высокой ставке: за 859 «Першингов» и крылатых ракет были отправлены на слом 1752 суперсовременных советских СС-20.

Для Горбачёва, воспитанного советской школой (и пропагандой) в убеждении, что его родина – главный оплот мира во всем мире, подлинным открытием было узнать: за границей «нас боятся». Боялись не столько бомб или изготовлявшихся, «как сосиски», если верить Никите Сергеевичу, ракет, а тех, кто распоряжался этими бомбами и этими ракетами, – советских руководителей. Да и как было не бояться того же Хрущева, если даже в послесталинские времена, принимая решение об отправке на Кубу ядерных ракет, он мог небрежно отмахнуться от предостережений насчет возможных последствий: «Ничего, ввезем так, что не узнают»; Брежнева, который, руководствуясь «интернациональным долгом», отправлял войска в Прагу и Кабул, или Устинова, рекомендовавшего Андропову не признаваться, что советская ПВО сбила южнокорейский пассажирский самолет: «Никто никогда ничего не докажет!»

Подлинный, хотя и заочный спор ему предстояло поэтому вести не столько с западными оппонентами, сколько с собственными политическими предшественниками. Его уступки, выглядевшие односторонними, согласие на асимметричные сокращения вооружений были только закономерной расплатой за щедрость, с которой советское руководство раскармливало в прошлые годы военно-промышленный комплекс, и единственной возможностью обеспечить необходимый уровень доверия к новой советской политике, без чего любые переговоры между Востоком и Западом оставались состязанием в пропаганде. Вынужденный и по сей день отбиваться от обвинений в том, что «продался Западу», что он сам и Эдуард Шеварднадзе были «агентами западного влияния», Горбачёв настаивает: «Это была ответственная политика, ответственная в отношении собственной страны, своего народа. Её цель – прорвать блокаду, в которую мы сами себя загнали и которая мешала сотрудничеству с остальным миром».

Поскольку Горбачёву в отличие от прежних советских руководителей нужен был реальный результат, а не пропагандистский выигрыш, он должен был найти не только убедительные слова, но и сделать своим партнерам «предложение, от которого бы они не могли отказаться». Только пойдя на доселе немыслимое, принося в жертву накопленное в отдельных областях вооружений советское превосходство, можно было надеяться разорвать порочный круг бесполезных переговоров и начать движение к безъядерному и ненасильственному миру, в который после убийства Раджива Ганди продолжал верить, пожалуй, только он один. И по сей день, хотя такой мир кажется ещё менее вероятным, чем десять лет назад, Горбачёв стоит на своем, отвергая аргументы таких своих критиков, как А.Добрынин, который считает, что у Советского Союза «был шанс закончить „холодную войну“, не утрачивая завоеваний, накопленных советской дипломатией при Громыко, то есть на равных с Западом».

Кто из них прав: ветеран-дипломат, четверть века отслуживший советским послом в Вашингтоне и знавший американский истеблишмент лучше, чем советскую номенклатуру, или отработавший примерно столько же партийным функционером в Ставрополе Горбачёв, начавший реально открывать для себя внешний мир уже после того, как стал членом Политбюро? Дипломат-профессионал или мировой лидер-самоучка, пусть и схватывавший дипломатическую премудрость на лету? Был ли Горбачёв наивным политиком не от мира сего, политическим Велимиром Хлебниковым, который называл себя «будетлянином» и Председателем земного шара, или человеком, способным придать происходившим, в том числе по его воле, событиям иной масштаб измерения, чем президентский срок или человеческая жизнь? Утопистом в духе Томаса Мора, которого никак не хочет забыть так и не пожившее в его Утопии человечество, назвавшее его тем не менее «человеком на все времена»? Кому теперь задать все эти вопросы? «Холодная война» закончилась, и это произошло на условиях, сформулированных (или принятых) Горбачёвым. И теперь уже не ему, а другим доказывать, что это могло произойти иначе.

«Русские пришли!»

Кошмар, преследовавший Джеймса Форрестола, воплотился в реальность: в декабре 1987 года русские вторглись в Вашингтон, выгрузив из самолетов, приземлившихся на авиабазе Эндрюс, несколько десятков дипломатов, экспертов, охранников, журналистов, бронированные «ЗИЛы» и, главное, новое оружие советского наступления на Запад, от которого у него не было защиты, – Михаила и Раису Горбачёвых. Американская столица сдалась без боя. На церемонию подписания договора о ракетах средней дальности и приемы в советском посольстве и Белом Доме съехался и слетелся (некоторые приглашенные прилетели из других городов, в том числе с Западного побережья) весь американский политический, деловой и культурный истеблишмент. Те, кто не получил приглашения, спасался от расспросов, срочно уезжая из столицы: это давало возможность объяснить свое отсутствие чрезвычайными обстоятельствами.

Когда Рейган и Горбачёв подписали документы и обменялись ручками, зал, встав, устроил им овацию. Эмоции захлестнули и Нэнси Рейган, которая сама выбрала день и час для этой церемонии, посоветовавшись со своим астрологом, – повернувшись к Раисе, она предложила, чтобы и две первые леди вслед за сверхдержавами пошли на мировую: «Я думаю и нам надо пожать друг другу руки». Вечером на приеме в Белом Доме Ван Клиберн заставил собравшихся ещё раз встать, когда заиграл разученные им ещё для первого конкурса им. Чайковского «Подмосковные вечера». Горбачёв, обожавший петь, с видимым удовольствием подхватил мелодию, а сидевший рядом с адмиралом Уильямом Кроу ультраконсервативный вашингтонский журналист Джордж Уилл прошептал ему на ухо: «Вам, адмирал, эта песня обойдется в 200 военных кораблей».

В течение трех дней визита город был охвачен приступом «горбимании». Бар в отеле «Мариотт», где размещалась советская делегация, был переименован в кафе «Гласность». Когда же в ответ на реплику сопровождавшего его Дж.Буша, посетовавшего, что у гостя не нашлось времени посетить какой-нибудь супермаркет и пообщаться с простыми американцами, Горбачёв внезапно велел остановить кортеж и к ужасу охраны вышел к народу, с улицей приключился «горбазм». Не веря своей удаче, сотни людей, стоявших вдоль ограждений, бросились пожимать руку советскому лидеру. Растерявшиеся из-за нештатной ситуации американские охранники кричали толпе: «Всем вынуть руки из карманов!» Требование было излишним – и так все руки тянулись в сторону Горбачёва. Владелец ресторана, расположенного на углу, где остановился кортеж, свесившись из окна второго этажа, звал: «Господин Президент, поднимитесь сюда, на этой неделе у нас в меню борщ!»

Но не весь Вашингтон так принимал Михаила и Раису. Накануне их приезда по Пенсильвания авеню прошла двухсоттысячная демонстрация протеста против нарушений прав человека в СССР и сохраняющихся запретов на свободный выезд из страны. Сквер напротив Белого Дома, традиционно используемый для политических пикетов, оккупировали представители «угнетенных меньшинств»: украинцы и прибалты, к которым присоединились кришнаиты и афганские моджахеды с плакатами «Смерть Горбачёву!» Не было единодушия и среди конгрессменов – Горбачёв так и не удостоился приглашения выступить на совместном заседании палат на Капитолийском холме (в отличие от приехавшего в США пять лет спустя Ельцина), а один из ультраконсервативных членов палаты представителей послал Рейгану почтой зонтик и котелок, напоминая о Невиле Чемберлене и его поездке в Мюнхен для встречи с Гитлером.

Свои препоны на пути в Вашингтон пришлось преодолеть и Горбачёву. И хотя основные члены его команды понимали необходимость «вышибать «Першинги из Европы ценой принесения в жертву советских СС-20 (военные, и прежде всего начальник Генштаба С.Ахромеев, полностью разделяли эту позицию), кое у кого были сомнения. А.А.Громыко, непосредственно причастный к решению о «довооружении", предостерегал на заседании Политбюро: «Не стоит идти на новые уступки США. Иначе останемся без того, что создавали в течение 25 лет. Нельзя полагаться на порядочность американцев. На какие бы односторонние уступки мы ни пошли, они все равно не станут договариваться с нами «на равных".

Горбачёв перебивал его: «Что же вы предлагаете, Андрей Андреевич (Громыко был один из немногих, к кому он обращался не только по имени-отчеству, но и на „вы“)? Рвать переговоры?» Ответ Громыко: «Тянуть».

Однако тянуть, использовать переговоры как ширму, блефовать, как в прошлые времена, не входило в намерения Горбачёва, нацеленного на скорейший результат: «В отличие от Громыко, я не боюсь, что американцы нас обойдут, в частности, в космосе. Вот кто на самом деле блефует. До их выхода в космос ещё далеко, мы же пока наращиваем капитал доверия. И вообще, время работает на нас». За этой пикировкой о тактике ведения советско-американских переговоров скрывались принципиальные мировоззренческие, а не только поколенческие расхождения: 56-летнему Горбачёву было легче верить в то, что время работает на него, чем разменявшему восьмой десяток главе внешнеполитического ведомства. Последний представлял не просто политику и эпоху «холодной войны», а целую школу советского мышления, по-своему логично исходившую из того, что только «замораживание» послевоенного статус-кво, обеспечившего со времен Ялты Советскому Союзу ранг супердержавы, гарантирует её мировое величие. Отсюда агрессивное неприятие всего, что этот статус-кво могло пошатнуть, поколебать, размыть. Отсюда же и тактика: «тянуть», имитировать переговоры, соглашаться в крайнем случае на торможение гонки вооружений, но не на их сокращение, тем более асимметричное. Горбачёв со своей перестройкой, приведшей в движение внутреннюю жизнь в СССР, представлял угрозу для «статус-кво». Очевидно, что его любимое – «Главное н?чать», перекликавшееся с гагаринским «Поехали!», не могло не распространиться и на внешнюю политику.

И все же принципиальная разница во взглядах между ним и Громыко (как и другими советскими лидерами) заключалась не в оценке американцев – верить, не верить, говорить языком силы или аргументами нового политического мышления, а в оценке исторических перспектив Советского Союза. Для реалиста Громыко «последним аргументом короля», важнейшим, если не единственным козырем, обеспечивавшим сохранение великодержавного статуса СССР, был потенциал устрашения остального мира.

По убеждению же романтика нового политического мышления Горбачёва (считавшего себя, естественно, твердо стоящим на земле практиком), попытка заморозить ситуацию внутри и вокруг СССР в глобальном, бурно меняющемся мире напрямую вела к историческому краху не только режима, но и государства. Только реформированный Советский Союз обретал, как он верил, шанс «на равных» конкурировать с западным миром на основе заложенных в социалистической идее универсальных ценностей, которые делали его даже более приспособленным к ХХI веку и к миру будущего, чем его исторического соперника.

Запад, не без интереса наблюдавший за этим столкновением мировоззрений и политических курсов внутри СССР, при всем благожелательном отношении к посулам Горбачёва в своей практической политике следовал скорее громыкинской логике: аплодируя перестройке, но сохраняя при этом свой порох сухим на случай, если советский лидер или его преемники разочаруются в новом политическом мышлении так же неожиданно, как к нему пришли. (Надо полагать, узнав об августовском путче, многие западные политики порадовались, что в свое время не дали себя увлечь видениями Прекрасного Нового Мира. По мнению же помощников Горбачёва (Г.Шахназаров), если бы Запад, и, в частности, «большая семерка» оказали в 1991 году Советскому Союзу ту помощь, о которой он просил в Лондоне, путча можно было бы избежать.)


…Расставание Рона и Майкла на лужайке перед Белым Домом, хотя и произошло, как год назад в Рейкьявике, с задержкой из-за того, что С.Ахромеев и П.Нитце до последней минуты согласовывали директивы для будущих переговоров, ни в чем не напоминало хмурое прощание перед домом Хофди. Тогда прорыв не состоялся из-за нежелания Рейгана пожертвовать СОИ и неготовности Горбачёва развязать свой «пакет». В Вашингтоне, подписав договор о «евроракетах» и согласившись на переговоры о 50-процентном сокращении стратегических арсеналов, Горбачёв предоставил американскому президенту возможность самому удостовериться в том, что столь дорогая ему (и американскому бюджету) программа «звёздных войн» неминуемо захлебнется в неразрешимых технических проблемах (это вскоре и произошло).

Оба лидера могли представить результаты саммита как личный успех: Рейган – похвастаться тем, что вынудил Советы согласиться с его формулой сокращения советской стратегической «триады», Горбачёв – утверждать, что предложенное им движение к безъядерному миру практически идет по его графику. Но главным итогом было принципиальное изменение атмосферы советско-американских отношений. Если Америка встречала Горбачёва с недоверчивым любопытством, как экзотическое политическое явление, то провожала с благодарностью, как человека, избавившего американское общество от угнетавшего его страха перед советскими ракетами, перед непредсказуемостью коммунистов, перед угрозой «империи зла», а в общем, перед русскими, которые могут в любой момент прийти без приглашения. Популярность его в эти дни среди американцев, если и не превзошла рейтинга их президента, то была выше, чем у основных кандидатов, собиравшихся менять Рейгана в Белом Доме, а его пресс-секретарь Марлин Фицуотер дорого заплатил бы за то, чтобы все забыли, как после саммита в Женеве он снисходительно назвал Горбачёва «ковбоем из драгстора».

Между тем сами «русские» только начинали освобождаться от вбитого в них по шляпку официальной пропагандой убеждения, что не сегодня-завтра они могут стать жертвой империалистической агрессии или очередной провокации «поджигателей войны». Как свидетельствует горбачевский помощник А.Черняев, сам Михаил Сергеевич только после Рейкьявика поверил в то, что американцы не собираются воевать против СССР и не готовятся нанести по Москве обезоруживающий ядерный удар. Уверившись, что войны между СССР и США не будет, он как бы внутренне освободился и на все приставания военных отвечал: «Вы собираетесь воевать? Я не собираюсь, и, значит, ваши требования неприемлемы». Тогда Политбюро его в этом единодушно поддерживало.

Это начавшееся в Рейкьявике и продолжившееся в Вашингтоне обоюдное освобождение от страха, существовавшего уже как бы само по себе и принявшего форму истинного «железного занавеса», выкованного из недоверия и взаимных подозрений, и стало началом конца «холодной войны». Есть разные мнения относительно того, когда она завершилась. Одни называют май 1988 года, когда Рейган, выйдя из Спасских ворот Кремля на Красную площадь, не побоялся сфотографироваться в сердце «империи зла» на фоне Мавзолея Ленина. Другие считают её концом речь Горбачёва в ООН в декабре 1988 года, где он заявил, что сила или угроза её применения не должны служить инструментом внешней политики, и объявил об одностороннем сокращении – на полмиллиона человек – советских войск в Восточной Европе.

Для всей Европы «холодная война» окончательно закончилась с падением Берлинской стены и воссоединением Германии. По версии советской стороны (пресс-секретаря МИДа Геннадия Герасимова), «холодную войну» сообща похоронили на дне Средиземного моря Буш и Горбачёв во время встречи на Мальте. По мнению американцев (госсекретаря Дж.Бейкера), она действительно осталась в прошлом, когда представители СССР и США вместе проголосовали в Совете Безопасности ООН в январе 1991 года за военные санкции против иракского режима Саддама Хусейна, вторгшегося в Кувейт. По-видимому, правы все, поскольку эти, как и многие другие не названные, события в целом составили ту критическую массу, сумму перемен, которая позволила мировой истории, долгие годы разделенной на разные потоки, слиться в единое русло. Мечтали об этом многие, верили в то, что это произойдет, единицы, поставил эту цель как практическую, реально осуществимую задачу один человек – Горбачёв.

Дипломатический обозреватель гамбургского еженедельника «Цайт» К.Бертрам писал: «Я был убежден, что „холодная война“ и гонка вооружений никогда не кончатся. Свою задачу я видел поэтому не в том, чтобы содействовать прекращению „холодной войны“, а в том, чтобы сделать её более выносимой, спокойной, стабильной. Но Михаил Горбачёв перевернул этот мир». В 1989 году журнал «Тайм» избрал Горбачёва «человеком десятилетия», а Ричард Никсон не побоялся назвать его «человеком века».

В декабре 1990 года Горбачёв не поехал получать присужденную ему Нобелевскую премию мира (он приехал в Осло и выступил с Нобелевской лекцией весной 1991-го). На торжественной церемонии его представлял зам. министра иностранных дел А.Ковалев. Почему советский президент уклонился тогда от почестей со стороны мирового сообщества, которые, бесспорно, заслужил? Главная причина, разумеется, – внутренняя ситуация в стране. К осени 90-го разрыв между внешнеполитическим триумфом Горбачёва и все более драматичными последствиями его политики внутри Советского Союза стал очевидным. И запоздавшая Нобелевская премия только подчеркивала этот контраст. Кроме того, к этому времени уже и внешняя политика Горбачёва стала терять внутреннюю поддержку – из самого выигрышного аспекта перестройки, дольше других вызывавшего почти единодушное одобрение не только населения, но и большей части его окружения, она вслед за другими сюжетами превратилась в поле ожесточенной политической борьбы.

Да и принципы нового мышления, сформулированные Горбачёвым как аксиомы грядущего миропорядка в его речи в ООН, и первый среди них – отказ от применения силы, подверглись труднейшему испытанию на просторах трещавшей по швам советской империи. События в Тбилиси, Карабахе, Баку и Прибалтике, которые все труднее было квалифицировать как разрозненные инциденты, настойчиво ставили перед Горбачёвым неприятный вопрос: применимо ли новое политическое мышление к внутренней политике, и если нет, то каковы критерии использования его постулатов – от свободы выбора до неприменения силы?

Всклокоченная реальность его собственной страны, которую, как выяснилось, значительно труднее реформировать, чем окружающий её мир, вновь возвращала Горбачёва к теперь уже заочному диспуту с классиком старого политмышления Громыко – тот, находясь в отставке, как пишет его сын Анатолий, твердил: «В кризисных ситуациях дозированное применение силы оправдано». И, разочаровавшись в своем «крестнике», о котором однажды в сердцах заметил: «Не по Сеньке шапка», резюмировал: «Если гордишься своим пацифизмом, не садись в кресло руководителя великой державы». Конечно, легко сказать «в кризисных ситуациях», но как быть с политической головоломкой выхода из системного кризиса через перестройку – этот спровоцированный, задуманный, рукотворный кризис, – «созидательный хаос»?

Со всеми этими вопросами ему ещё предстояло столкнуться в последующие, отведенные перестройке годы. Прощаясь с Рейганом и Вашингтоном, Горбачёв имел ещё основания считать, что время работает на него. И поэтому, когда на заключительной пресс-конференции кто-то из въедливых журналистов, нарушив приподнятую атмосферу, задал бестактный вопрос о внутренних разногласиях в советском руководстве, генсек неожиданно резко ответил: «Внутри Политбюро и ЦК нет разногласий, и могу вас заверить, что никакого раскола нет и не будет». Увидев удивленные лица журналистов, явно пораженных неожиданным пылом этой тирады, он, желая сгладить неловкость и как бы оправдываясь, добавил: «Может быть, я поддался эмоциям, но я искренен перед вами». Подозревать его тогда в неискренности не было оснований. Однако если бы тот же самый вопрос ему задали три месяца спустя, он, возможно, отвечал бы не так убежденно.

Загрузка...