В наше время, к счастью для политиков, их жизнь не обрывается даже с кончиной государств, которые они возглавляли. «Нет, весь я не умру!» – как бы от имени Горбачёва написал на первой странице, прощаясь с ним, в декабре 1991-го «Московский комсомолец». Прощались преждевременно. И те, кто, то ли раскаявшись, то ли прозрев, бросились бурно ему сочувствовать и о нем вздыхать, и те, кто не отважился позвонить ему в те трудные дни. Он устоял на ногах и пережил то, что тяжелее было перенести, чем изгнание из Кремля и отлучение от власти, – измену бывших соратников и разрушение, хуже того, компрометацию главного дела его жизни, оказавшегося теперь в чужих руках.
Несмотря на подчеркнуто недоброжелательное отношение новой власти, на внезапно замолкшие телефоны и статус «неприкасаемого», в котором в традициях советской номенклатуры пребывал отставной президент, он не уехал за границу (его настойчиво приглашали «отдохнуть» Коль и Буш, а Миттеран предлагал почетный пост профессора Коллеж де Франс) и не ушел из политики. На некоторое время просто замолчал. И не потому, что обещал какое-то время не критиковать Ельцина. Ему надо было не только отдышаться после шести с половиной изнурительных лет, но и разобраться в том, что произошло с Перестройкой, с его страной, и понять, почему при том, что он хотел, как лучше, вышло, увы, как всегда. «В России, – сокрушался он, – мы почему-то ни одного дела не доводим до конца».
Надо было, кроме того, определить, что же представляет собой постперестройка, за которую он как инициатор процесса реформ не мог не чувствовать себя ответственным. «Если бы отец сказал: все, я умываю руки, после меня хоть потоп, поступайте, как знаете, – говорит Ирина, – мы бы на одни только гонорары за его книги и выступления спокойно и очень неплохо жили бы где-нибудь на Сейшелах. Но для него это было исключено».
Горбачёв подтверждает: «Я не чувствую за собой вины в том, что кого-то обманул. О том, чего я хотел, всегда говорил открыто, постоянно апеллировал к людям, даже когда меня освистывали и проклинали. Некоторые даже говорят: надоел им проповедник Горбачёв. Но то, что я ответствен, по крайней мере морально, за то, что проект оборвался, и за его нынешние последствия – это бесспорно».
На его отношение к ельцинскому этапу российской истории, конечно, не могли не повлиять нормальные человеческие эмоции: уязвленное самолюбие, обида, ощущение проявленной к нему несправедливости. Однако «роскоши» одних только эмоциональных оценок политик такого калибра себе позволить не мог. Скорее наоборот: проще всего ему было бы пренебречь отношениями с «Борисом и его командой» – достаточно только «встать над эмоциями», внушить себе: «если они так себя ведут, значит, я прав».
Куда сложнее обстояло с общей оценкой нового политического курса. Уравнять, поставить рядом два путча, августовский и декабрьский, несмотря на антиконституционный характер их обоих, Горбачёв все-таки не мог. При том, что «беловежский сговор» разрушил столь дорогой его сердцу Союз, нельзя было назвать провозглашенную и проводимую Ельциным политику отрицанием перестройки, то есть реставрацией, по крайней мере поначалу. Более того, это означало бы, что он своими руками перечеркивал едва ли не главное свое достижение, которым гордился: необратимость перемен в советском (российском) обществе, произведенных его Перестройкой. Ведь он сам не раз говорил, что связал свою судьбу не с должностью, а с историческим процессом, что «эпоха Горбачёва» поэтому не заканчивается с его отставкой, а только-только начинается. А если так, то все происходящее после него, – это продолжение судьбы Перестройки.
Первоначально его неоднозначное отношение к экономической реформе объяснялось и тем, что российское руководство решилось на то, на что он сам не отваживался, – на прыжок над пропастью в рынок. И хотя он не мог поддержать радикализма гайдаровской «шоковой терапии», его расхождения с радикал-реформаторами относились больше к тактике, чем к направленности предпринятых мер. Из-за этого на какое-то время он опять, почти как в августе 91-го, стал заложником позиции и поведения российского президента, был объективно больше заинтересован в успехе его политики, чем в её неудаче.
Однако уже к маю 1992 года, оценив социальные и политические последствия избранной модели реформы и убедившись, что его опасения, связанные с развалом Союза, оправдываются, Михаил Сергеевич прервал молчание, авторитетно заявив, что новая российская команда двинулась «не туда». Чем дальше, тем больше своим ускоряющимся сползанием к авторитаризму, своим самодурством и хамством, проявляемым в том числе к нему самому, «царь Борис» облегчал Горбачёву освобождение от связи – скорее ностальгической, чем политической – с лагерем «демократов» и от чувства «должника» в отношении российского президента, спасшего его в августе 91-го политически, а может быть, и физически.
Первая ельцинская реакция на «заговорившего» оппонента была классически обкомовской: вопреки зафиксированным в документах условиям материально-бытового обеспечения ушедшего в отставку президента, у него по распоряжению «сверху» отобрали закрепленный за ним «ЗИЛ», срезали охрану, убрали с дачи садовника. Примерно так же в 1993 году он обошелся с другим отставным президентом, на этот раз американским, Ричардом Никсоном. Разъярившись на него за то, что тот, как и весной 91-го, приехав в Москву, встретился не только с царствующим президентом, но и с представителем оппозиции А.Руцким, и, забыв, очевидно, что в роли Руцкого в то время выступал он сам, Ельцин лишил американского гостя выделенной ему машины.
Осенью карательные меры против незамолчавшего Горбачёва приняли более впечатляющие масштабы: у его Фонда реквизировали здание у метро «Аэропорт». Операция была осуществлена с помощью внушительной группы вооруженных милиционеров и омоновцев, блокировавших на рассвете 13 октября центральный вход в здание, и прибывшими почти одновременно с ними пикетчиками РКРП анпиловской «Трудовой России». Приехавшего на работу Горбачёва пикетчики встретили криками «предатель», милиция не пропускала его в «реквизированное» здание, а собравшаяся перед подъездом российская и мировая пресса с наслаждением интервьюировала бывшего президента, обращавшегося к ней с крыльца и вполне естественно вошедшего в роль политического диссидента и правозащитника. На вопрос журналиста, как он оценивает отношение к нему главы Российского государства, Михаил Сергеевич ответил без обычной дипломатии: «как дерьмовое». Конфликт в конце концов удалось урегулировать не силовым, а юридическим путем: в отобранном помещении Фонду было позволено снять несколько комнат для самого Горбачёва, его сотрудников и, что ценнее всего, для его архива.
При том что Горбачёв больше не стеснялся в оценках ельцинского политического курса, который чем дальше, тем явственнее означал «откат от демократических завоеваний и от перестройки, свертывание демократии и сползание к авторитаризму и диктаторству», – политика не была главным направлением его деятельности. Он не собирался, как и обещал Ельцину, превращать Фонд в «гнездо оппозиции». Да и комментировал политические события в стране либо когда к нему обращалась пресса, либо когда считал, что не может молчать: практически единственный из политиков демократического лагеря, он резко осудил вооруженный штурм российского парламента в октябре 1993 года… Основную же часть времени в первые годы после отставки занимала работа над мемуарами и давно откладывавшееся на потом чтение. По его собственным словам, за это время он сам «почувствовал, что поумнел».
Размышления, как и семейные беседы, вращались в основном вокруг все тех же щемящих сердце проблем перестройки: стоило ли её начинать, и если «да», то: так ли надо было вести. В прошлом в пылу политических баталий и дебатов, под прессом обстоятельств и усугублявшегося кризиса ему приходилось отвечать на возникавшие вопросы с ходу, импровизируя, следуя интуиции, учитывая характер аудитории и т.п. Теперь же он мог, оглядываясь назад, если и не бесстрастно, то, во всяком случае, на холодную голову осмысливать и то, что произошло за эти годы, и то, насколько оправданы были те или иные его решения и поступки.
Как и у большинства людей, а тем более у политиков, первый естественный позыв найти оправдание и прожитой жизни, и содеянному. Однако он не был бы «человеком десятилетия», а может быть, и века, если бы все свелось к этой объяснимой слабости отставных политиков. Горбачёв не стыдился признавать допущенные серьезные, даже роковые ошибки и не побоялся, рискуя выглядеть ретроградом, подтвердить приверженность своим изначальным намерениям и убеждениям, которые его соперники, а с ними и политические приспособленцы давно объявили заблуждениями.
Так было со знаменитым «социалистическим выбором», о котором он, скорее всего неуместно, напомнил сразу по возвращении из Фороса. Тогда даже многие его искренние приверженцы восприняли это как оговорку, некую политическую оплошность человека, который хотя и сказал, что вернулся в «другую страну», но реально в полной мере не прочувствовал этих перемен. И только проницательный антикоммунист К.Любарский, чуть ли не с восхищением, оправданным в устах того, кто привык уважать неортодоксальные мнения, написал в «Новом времени»: «Повторить сразу же после августовской революции слова о верности социалистическому выбору и необходимости дальнейшей реформы КПСС, после фактически уже состоявшегося распада империи продолжать заклинать о Союзе мог только очень убежденный человек».
Если в вопросе о смысле и содержании пресловутого «соцвыбора» Горбачёв готов был уйти далеко за рамки традиционного коммунистического толкования и российского его воплощения, то, что касается Союза, он и после крушения, как и положено Президенту-капитану этого погрузившегося в Лету государства, продолжал стоять на его мостике. Оборванный процесс плавных реформ и разгон Союза – вот главные его претензии к новым «постояльцам» в Кремле, которых он отказывался считать своими наследниками. «Нынешняя политика выбила страну с курса постепенных эволюционных перемен. И основное её содержание – это разрушение союзного государства как главная причина, приведшая страну к трагическим последствиям, – говорил Горбачёв в апреле 1995 года на заседании клуба «Свободное слово", посвященном десятилетию начала перестройки. То же, видимо, он повторит и сейчас.
Как в святости Союза, убежден он и в предопределенности, неотвратимости перестройки, в том, что, если бы не он, кто-то другой, занявший его место, вынужден был бы её начать. «Реформы не были изобретением людей, которые в 1985 году пришли к власти и которых вдруг в одночасье осенило, – упорствует он и сегодня. – Потребность в них носила объективный характер. Мы увидели, что проигрываем исторически… Через большевистскую модель мы, по сути, выключили Советский Союз и Россию из общецивилизационного процесса… Ещё раз хочу подчеркнуть – идею Перестройки нам никто не „подбрасывал“, она родилась в той системе, в той партии и в том обществе, в котором мы жили». И отзываясь о себе отстраненно, то ли как об историческом персонаже, то ли как о поставленной на площади статуе, добавлял: «Горбачёв не выдумал Перестройку, а выразил общественную потребность».
Ответив, по его мнению, убедительно, на первый вопрос: «Надо ли было все затевать?», он приступает ко второму, более трудному для себя вопросу, который задают ему простые люди: «Михаил Сергеевич, мы Вам верили. Но что же получилось, ведь мы живем хуже, чем тогда?» Убедительного ответа у Горбачёва, кроме двух очевидных – «не дали довести до конца» и «развалили Союз», – не находится. Да и можно ли словами переубедить тех, кого сначала одна власть, потом другая отучили верить политикам, и кто в конечном счете все равно все меряет не словами, а тем, что приобретает и что теряет.
В действительности же ответ есть. И хотя одним он непонятен, другим неприятен, а третьи просто не хотят его слышать, за него Горбачёву не надо стесняться, ибо в нем – его историческое оправдание, его защитительная речь на Суде истории, последнее слово перед вынесением приговора. Роль его защитника берет на себя самый близкий после Раисы для него человек, дочь Ирина: «Почему вы все время говорите, не получилось то, не вышло это. Все получилось. Главное, люди могут говорить что угодно. Они получили право выбора. Как они пользуются этой свободой выбирать, что им делать и кто должен ими управлять, теперь уже их, а не его дело. И вообще перестройка продолжалась шесть лет. Мы все уже почти десять лет живем при другой власти, которую люди сами выбрали, а виноват по-прежнему во всем Горбачёв!»
Все, конечно, не так просто. Это чувствует и сам Михаил Сергеевич, иначе не говорил бы о «моральной ответственности» за последствия перестройки, за «вновь наступившую эпоху Горбачёва», не выдвигал бы свою кандидатуру на президентских выборах 1996 года. Ибо что другое может сделать политик, ощущающий свою ответственность за происходящее в стране, как не предложить свое служение людям?!
Горбачёв долго колебался перед тем, как принял решение идти на выборы. Советовался с помощниками в Фонде, зондировал мнение не столько столичных, сколько приезжавших из глубинки ходоков, предлагавших начать его «раскрутку». На самом деле решение, видимо, для себя уже принял, потому что все московские советчики его отговаривали: «Шансов на победу никаких, а плохой результат для политической репутации человека, уже принадлежащего истории, хуже, чем никакого». Не была сторонницей выдвижения его кандидатуры и Раиса Максимовна, хорошо представлявшая, с какими новыми перегрузками может быть связана очень сомнительная по результатам избирательная кампания, и просто опасавшаяся за мужа. Кроме того, после августа 91-го она не только физически не пришла в себя от пережитого потрясения, но и не оправилась от более тяжелого, психологического шока – предательства. «Даже в семье у нас после Фороса, – сказала она в одном интервью, – все как-то потускнело». Тем не менее она уступила, понимая, что для человека, считавшего себя «призванным в политику», уклониться от выборов – значило пожертвовать чем-то важным.
Действительно, для него психологические причины пойти на выборы были, может быть, больше важны, чем те политические резоны, которые он сам приводил: не дать аннулировать выборы, помешать Ельцину объявить о победе в первом же туре, содействовать созданию влиятельной «третьей силы», которая избавила бы многих избирателей от вынужденного выбора между Б.Ельциным и Г.Зюгановым. Ради формирования такого избирательного блока с участием Св.Федорова, Г.Явлинского и А.Лебедя Горбачёв готов был заявить, что не претендует в нем на лидерство. С «третьей силой» не получилось. «Одних перекупил Ельцин, другие не смогли смирить личные амбиции», – резюмировал он.
Его самого участвовать в выборах толкала на этот раз не политика, а желание высказаться, выговориться, объясниться с теми, кто в свое время в него поверил. За несколько месяцев избирательной кампании он объехал больше двух десятков российских регионов, побывал в Санкт-Петербурге, в Волгограде, в Сибири. Объяснение с людьми часто получалось тяжелым. Конечно, были и провокации политических противников – коммунистов, пытавшихся сорвать его выступления, помешать говорить скандированием лозунгов и проклятий, как это случилось в Волгограде. Хмурил брови Кремль, давая понять местным властям, что экс-президенту не следует помогать в его избирательной кампании. В результате не только губернаторы, воспитанные в обкомовских традициях, но и записные демократы, чьи имена стали известны стране именно в эпоху правления Горбачёва, вроде мэра Северной столицы А.Собчака, не отважившегося «из-за занятости» встретиться с ним, «брали под козырек», запрещая в последний момент использовать уже выделенные для его встреч с избирателями залы и отдавая команду местным средствам массовой информации не замечать его выступлений.
В Сибири дело дошло до опасной грани: когда Горбачёв шел через враждебно гудевший зал к сцене, какой-то субъект, сделав вид, что тянется пожать ему руку, вдруг, опередив телохранителя, резким профессиональным движением изо всей силы ударил ребром ладони в затылок, в основание черепа. Нападавшего схватили, быстро увели из зала, а Горбачёв, превозмогая головокружение и боль, все-таки поднялся на сцену и произнес получасовую речь. Но самым трудным испытанием для него была не враждебность откровенных противников или подосланных провокаторов, а общение с простыми людьми, ради которых он все и затевал и кто в нем разочаровался.
Отправляясь в свое донкихотское странствие по российским городам и весям, Михаил Сергеевич не представлял ещё, что ему откроется уже другая страна – с остановленными заводами, заброшенными полями и потерявшим работу и надежду деклассированным населением. Страна, в чем-то напоминавшая ту, которую он обнаружил, отправившись в памятный послевоенный год из Ставрополя в Москву, с той разницей, что наступившая разруха на этот раз была не результатом жесточайшей войны, а, как считали многие, следствием перестройки. И потому встречи с ним проходили не как с очередным кандидатом на власть, которому достаточно было развернуть перед людьми веер очередных обещаний, а как с человеком, ответственным за их беды. Но эти же встречи, как правило, трудно начинавшиеся, доставляли ему наибольшее удовлетворение, потому что чаще всего заканчивались аплодисментами и пожеланиями успеха. «Когда мы приехали во время избирательной кампании на Алтай, – вспоминает Горбачёв, – пошли с Раисой Максимовной на рынок. Там её окружили женщины, кричат: «Вам хорошо, вы за границу уехали, а мы здесь". Раиса им говорит: «Да вы что, ни я с Михаилом Сергеевичем, ни наши дети и внучки никуда не уезжали". В Ивангороде досталось уже ему: «Иду через толпу, как сквозь строй, под шпицрутенами. Двадцать минут орали, оскорбляли, кричали «Иуда", «предатель", не давали открыть рта. Я им тогда говорю: «Вы ведь меня даже выслушать не хотите. Чего же вам надо? Распять меня? Распинайте! Вот я сам к вам пришел". Зал затих. Потом три часа говорили. Главный вопрос: почему допустил Ельцина до власти? Не могли этого простить. Закончилось овацией. Об этом, конечно, как и о других моих выступлениях, газеты ничего не написали".
Некоторое время сопровождал президента Лира в политических скитаниях по его разоренному королевству Андрей Синявский вместе со своей неразлучной спутницей супругой Марией Розановой. Один из первых постсталинских диссидентов «гензек» Синявский упрямо, несмотря на волгоградскую жару, поднимался вслед за бывшим генсеком на Малахов курган, как на Голгофу, под враждебные выкрики антигорбачевской маевки, развернувшей по соседству свои коммунистические транспаранты. По возвращении в Париж, где они обосновались после освобождения Андрея Донатовича из брежневского лагеря, «Абрам да Марья» (выражение Розановой) пришли в российское посольство голосовать за Горбачёва. «Неважно, что у него нет шансов, – сказал потом Синявский, придя к нам на рю Николо отметить день выборов. – Я голосовал за него для себя, потому что Горбачёв – единственный, кто хоть что-то сделал для страны».
Голосов Синявского и Розановой вместе с другими, кто думал примерно как они, по официальным данным, на президентских выборах 1996 года набралось 0,51 процента. Даже если их реально было минимум в 10 раз больше, как считает Горбачёв, общий итог для него все же неутешителен. Это означало, что в обозримом будущем нельзя рассчитывать на возвращение в активную политику по условиям игры, которые он сам ввел. Если в 91-м, чтобы избавиться от него, сначала союзной, а потом республиканской номенклатуре пришлось отбросить политику и преступить закон, то через пять лет бывшего президента демократическим волеизъявлением отвергло уже изнуренное реформами совсем другой власти население, считавшее именно его перестройку первоисточником всех бед.
Конечно, он мог бы найти утешение в том, что самой возможностью свободно решать вопрос о своих правителях российское общество обязано именно ему, и поэтому, как и в памятные августовские дни, когда оно продемонстрировало, что может без него защититься от путча, имеет право продемонстрировать, что больше в нем не нуждается. Так, достаточно безжалостно, как это нередко бывает в истории, страна, освобожденная им от опеки прежней системы (хотя, быть может, теперь и попавшая под другую), высказалась вполне определенно, что считает его историческую миссию законченной.
Придя на следующий день после объявления результатов выборов в кабинет к Горбачёву, советник В.Кувалдин, сопровождавший его в таких поездках, поздравил: «Теперь, Михаил Сергеевич, вы свободный человек. Что вы могли сделать для страны, вы сделали. Вы отдали все долги и теперь не должны ничего никому, кроме собственной семьи». Конечно, это бодрое, хотя и вполне искреннее поздравление, было и утешением – Горбачёв, не надеясь победить на выборах, рассчитывал все-таки на другой результат, который позволил бы ему и его сторонникам без оглядки на ненадежных и капризных союзников вернуться к идее политического течения или даже партии «третьего пути». Как показали выборы, время прежнего Горбачёва, скорее всего, безвозвратно ушло, время «нового» – для общества, разделенного на неравные части последствиями неуклюжих реформ и пораженного общим кризисом безверия, ещё не наступило. Вопрос, хватит ли ему отпущенной жизни, чтобы дождаться, когда его вновь услышат, остался открытым. Впечатляющее чествование Михаила Сергеевича в день его 70-летия, ставшее для многих не только поводом для его поздравления, но и запоздалого покаяния, позволяет ему на это надеяться.
Зная Горбачёва, трудно было даже предположить, что, обидевшись на «неблагодарную» страну и не пошедших за ним избирателей, он расстанется с политикой и «удалится в семью». Сам же В.Кувалдин справедливо характеризует его как «человека миссии», для которого главное – выполнять свое дело, стараться сделать для России и для мира то, на что он способен, «будучи Горбачёвым»: «Михаил Сергеевич считает себя призванным в политику. Это его крест, и он идет по своей стезе, вполне трезво отдавая себе отчет в том, что вряд ли увидит плоды своих усилий». (Заметим все-таки, что некоторые, и весьма существенные, результаты его трудов более чем различимы.)
Формула «вернуться к семье» для него была лишена смысла уже хотя бы потому, что ещё со времени студенческой свадьбы никогда из нее не отлучался. Его союз с «Захаркой», – так он окрестил Раису, обнаружив в ней сходство с девушкой, изображенной на картине Венецианова под этим названием, – стал для обоих тем ядром, вокруг которого на разных орбитах вращались все остальные частицы, составлявшие личную и политическую вселенную Горбачёва. Этот союз был не только счастливым браком от Бога, но и идейным, и рабочим. Недаром Михаил Сергеевич называл супругу «секретарем семейной партячейки». И хотя она ответственно, как и ко многим своим другим обязанностям, относилась к членству в партии – вплоть до августа 1991 г. сама ездила ежемесячно в райком платить членские взносы, – эту его шутливую формулу не надо принимать слишком всерьез. «Удерживать мужа через партбюро она во всяком случае бы не стала», – говорит он. На людях «Захарка» всегда подчеркнуто официально называла мужа по имени-отчеству, дома же у него было два прозвища «Ми» и «Ежик». Ещё одним титулом Михаил Сергеевич наделил Раису в молодости, когда регулярно писал ей письма из командировок, – «министр иностранных дел», которому он доверял поддерживать дипломатические отношения с окружающим миром. И к этой своей должности Раиса относилась предельно серьезно, ревностно оберегая их семейно-личностные границы от любых вторжений извне. С учетом публичной роли и стремительной карьеры мужа это было непросто, поскольку большую часть времени Горбачёв принадлежал не себе, а своим многочисленным функциям – возглавляемой им партии, коллегам, посетителям, зарубежным гостям и, прежде всего, своему замыслу, – он, как аккумулятор, подзаряжался в семье, от Раисы. Некоторые люди из его окружения недоумевали, почему Горбачёвы почти никого не приглашают в свой дом (за исключением ритуальной ежегодной встречи 2 января на даче у генсека членов Политбюро с женами). Большинство видело в этом влияние Раисы, отваживавшей от мужа его друзей. На самом деле, особенно в ставропольский период, супруги вели отнюдь не замкнутый образ жизни, продолжали кое с кем встречаться семьями и в Москве. Столичный круг их знакомых был в значительной степени навязан должностью Горбачёва, и уже в силу этого общение с входившими в него людьми представляло собой то же продолжение работы. Когда хотелось отключиться от нее или «садились батарейки», Михаил Сергеевич звонил Раисе – за день набиралось 5-6 таких звонков. Раиса Максимовна, правда, вскоре после приезда из Ставрополья предприняла попытку завязать отношения с «кремлевскими женами», но, попав однажды на вечер, где дамы несколько часов провели за преферансом, быстро остыла к партийной светской жизни.
Нет смысла изображать отношения четы Гобачевых в виде буколических картинок – их удивительно гармоничный союз в этом не нуждается. У них случались размолвки, бывало, как рассказывает дочь, возвращались со своей непременной вечерней прогулки порознь, входили в дом через разные двери. «Но долго быть в ссоре не могли»: слишком глубоко проникла в натуру обоих потребность всем делиться друг с другом. И непривычная по номенклатурным меркам ангажированность Раисы в проекте, ставшем не только для мужа, но и для нее делом жизни, и уважительное отношение к её мнению Горбачёва воспринимались многими как нарушение неписаных канонов власти, как какая-то слабость. Взгляд кремлевской обслуги на поведение главы государства выразил начальник президентской охраны В.Медведев в неожиданной, но верной формуле: «У Михаила Сергеевича была мания её величия».
Сама Раиса Максимовна, ощущая поле напряженности вокруг себя, не могла ни понять эти провокационные выходки – «Что я им сделала, что они меня распинают?», – ни смириться с тем, что должна в угоду обывательской реакции и номенклатурным ритуалам менять устоявшиеся в их семье традиции. Для нее поездки в разрушенный землетрясением Спитак, в чернобыльскую зону или в Мурманск, к морякам-североморцам – это отнюдь не желание лишний раз покрасоваться на телеэкране, а естественное стремление быть рядом с мужем не на одних только протокольных мероприятиях, а всюду, где могла понадобиться только её незаменимая поддержка. Именно после поездки в районы Белоруссии, пораженные радиацией, она помогла встать на ноги Международному фонду помощи детям, страдающим лейкемией, возглавив кампанию по сбору средств (сами супруги перевели в него 100 тыс. долларов от полученных ею и Михаилом Сергеевичем гонораров и Нобелевской премии).
Горбачёв, как мог, старался защитить Раису от предубежденности и вражды, вызываемых её непривычной для многих публичной ролью. «Слышать, как её имя треплют досужие языки, – вспоминает бессменный горбачевский переводчик Павел Палащенко, – было для него мучительно". Но пока он был „при исполнении“ своих официальных функций, его возможности заступиться за жену были весьма ограничены. Только после отставки, уже не скованные протоколом, они могли, наплевав на фотографов, ходить всюду, где хотели, держась за руки. И лишь в роковом сентябре 1991 года позволил себе Михаил Сергеевич ответить обидчикам Раисы и Ельцину, подхватившему сплетню насчет её „золотой кредитной карты“ (в те годы „Мабетекс“ ещё не имел доступа в Кремль), – всем, кто подозревал её в том, что она за государственный счет шьет свои наряды у парижских кутюрье или получает зарплату в Фонде культуры. Так и не смог он за все годы, проведенные во власти, исполнить заветную мечту своей „Захарки“ «обзавестись когда-нибудь домиком у моря, где можно было бы просто спокойно жить". Вся их интенсивная и завидная с точки зрения многих жизнь была не только вынужденно-прилюдной, но и казенной, проходившей под колпаком (если не под стражей) охраны и на территории, им не принадлежавшей. Когда жена Франсуа Миттерана Даниэль во время последнего заезда Горбачёвых во Францию, увидев, что Раисе понравился мед с их домашней пасеки, хотела подарить ей улей, та только горестно всплеснула руками: «Но ведь нам негде будет его поставить. Сколько раз я говорила Михаилу Сергеевичу: «Давай вместо этих госдач заведем себе свой участок земли!"
Парадоксально, но именно отставка, освободив Горбачёва от бремени государственной ответственности, могла позволить Раисе осуществить свою мечту. Но судьба распорядилась иначе. Внезапная фатальная болезнь, та самая, от которой она в меру сил старалась защитить детей Чернобыля, обрушилась, по словам Михаила Сергеевича, «как снег в августе». Острый лейкоз буквально в несколько дней превратил моложавую, очаровательную, полную сил женщину в тяжелобольного, прикованного к постели человека. Счет отведенной ей жизни пошел на дни. Благодаря помощи зарубежных друзей (Управление делами российского президента отказалось ему помочь), приславших для срочной транспортировки специально оборудованный самолет, Михаил Сергеевич перевез жену в ФРГ, в клинику в Мюнстере, специализирующуюся на лечении лейкозов и трансплантации костного мозга. Почти два месяца он и Ирина не отходили от Раисы Максимовны (во время острой стадии болезни Раису, страдавшую от сильных болей, надо было поворачивать каждые 10-15 минут). Михаил Сергеевич разговаривал с ней все время, которое проводил в палате, даже когда она находилась в забытьи или без сознания, – врачи уверяли, что она его слышит. Говорил, что ей «приказано выжить», напевал «Захарке» любимые романсы, вспоминал, как в студенчестве она угодила с ангиной в больницу, жарил в общежитии картошку и приносил ей в палату. И, конечно же, обещал, что у них обязательно будет «домик у моря». Она делала вид, что верит ему и врачам, не забывая всякий раз расспросить, во что он одет сегодня под медицинским халатом.
Несчастье, неожиданно постигшее Горбачёвых, вызвало во всем мире беспрецедентную волну сочувствия. Клиника в Мюнстере, гостиница, где жил Михаил Сергеевич, помещение Фонда в Москве были завалены цветами, телеграммами, письмами с выражением поддержки и надежды на выздоровление – от глав государств и от тысяч простых граждан из разных уголков России и стран мира.
Несколько новорожденных девочек в разных уголках земного шара получили в эти дни имя Раиса. Кто-то присылал «проверенные» магические снадобья, кто-то делился собственным счастливым или горестным опытом. Сотни тысяч россиян, в том числе наверняка многие из тех, кто ещё недавно не скрывал неприязни к советской «первой леди», восприняли горе дома Горбачёвых, как свое собственное. Как с горькой иронией написала «Общая газета»: «Оказывается, мы её любили». Когда Раисе Максимовне в редкие минуты облегчения читали обращенные к ней послания, на её глазах выступали слезы: «Неужели я должна умереть, чтобы заслужить их любовь?!»
Чуда, в которое верили до последней минуты Михаил Сергеевич и Ирина и ещё очень многие, не произошло. 20 сентября она скончалась. Российский вариант «Love story» в отличие от американской киномелодрамы, увы, стал реальной человеческой трагедией. «Ежик Ми» остался без своей «Захарки»… Подобно чернобыльскому реактору, радиация политики облучила жизнерадостную девочку из алтайского Веселогорска. Как считает Ирина, «только за то, что она открыто была рядом со своим мужем, мама расплатилась своим здоровьем». Студенческий друг Михаила и Раисы Рудольф Колчанов говорит определеннее: «Раю убил ГКЧП».
Побывав у Горбачёва через несколько недель после «черного сентября» 1999 года, я впервые услышал от него то, что, как мне казалось, этот «неисправимый оптимист» просто неспособен произнести: «А жизнь-то, Андрей, прошла…» И грустно улыбнулся…