13. На злачных пажитях

На второй день жизни в лагере Теда Кана выбрали старостой Тринадцатой хижины. Это ударило по самолюбию Ленни, привыкшего верховодить, но Тед был таким бывалым лагерщиком, что пока не имел себе равных. Старосте жилось хорошо: он назначал дежурных по уборке, а сам только указывал, проверял и рапортовал. По натуре Ленни был прирожденным старостой; он чувствовал это нутром и знал, что Герби тоже чувствует это. Атлет считал для себя унизительным мести пол на пару с генералом Помойкиным. Он, как мог, срывал раздражение на толстяке, осыпая того насмешками, к удовольствию окружающих, но душа у него была не на месте. Ленни ждал случая поквитаться со старостой.

В среду вечером, после того как горн надтреснуто протрубил «отбой» и лагерь затих в мутном свете месяца, в Тринадцатой хижине раздался громкий сиплый шепот Теда:

– Эй, мужики! Кто пойдет со мной плавать по лунной дорожке?

После минутной тишины послышался приглушенный голос желтушного Эдди Бромберга:

– А нас не поймают?

– Не-а. Я тыщу раз так купался.

– Годится, я иду. Пошли, – громко сказал Ленни.

– Ладно, – тихонько отозвался Тед, – только не надо выпендриваться. Нечего орать во всю глотку.

– Как хочу, так и говорю, а если не нравится, иди сюда и попробуй заткнуть мне глотку.

– Ладно-ладно. Обидчивый какой. Кто еще пойдет?

Молчок.

Староста подождал, потом обратился к кругленькому бугорку на соседней койке:

– Генерал Помойкин, а ты как?

– А дядя Сид? Вот войдет в любую минуту и увидит, что нас нет. Что тогда?

– Не войдет. У них по средам собрание вожатых. А с первого собрания они вообще не расходятся раньше двенадцати. Говорю же, дело верное. Ну чего?

– Да хватит его уговаривать, – вмешался Ленни. – Этот сосунок все делает только по правилам.

– По каким еще правилам? – шепотом возмутился Герби. Ленни явно дал понять, что склонность к нарушению правил есть признак зрелости. – Заметано. Идем.

– Кто еще? – спросил Тед.

– Наверно, я сосунок. В первую неделю я в такие игры не играю, – сказал Эдди Бромберг.

Как только у одного мальчика достало мужества произнести это вслух, остальные наперебой зашептали: «И я. Я тоже. Нет уж, спасибочки, без меня» – и тому подобное. Выскажись Эдди чуть пораньше, Герби с радостью присоединился бы к мнению большинства, которое казалось ему разумным. Это Теду легко было наплевать на запрет: ему все равно, для него лагерь «Маниту» – как пожизненная каторга; и Ленни тоже – он вообще ничего не боится. А Герби считал эту затею отчаянной и нелепой. Но раз уж сболтнул, приходилось держать фасон. Он вылез из-под одеяла, вышел следом за неясными силуэтами Теда и Ленни из хижины и спустился под гору к воде.

От воды поднимался и клубился вокруг мостков сырой туман, такой густой и белый, что озера не было видно. Герби стоял у края мостков с двумя сообщниками и собирался с духом для прыжка в мутную белизну.

– Эй, генерал, – поддразнил его Тед, – в пижаме, что ли, поплывешь?

Герби смутился, обнаружив, что забыл снять пижаму. Ленни уже разделся. Тед после этих слов сбросил на мостки обернутое вокруг талии полотенце. Два коротких всплеска – и Герби остался один в молочной тишине, под полуприкрытым оком луны. Он снял пижаму, сонно подивился опрометчивости, с которой ввязался в это дурацкое, страшное приключение, зябко поежился от сырости и спрыгнул с мостков. Вода оказалась невообразимо теплой. Он осмелился сделать несколько шумных гребков, повеселел и начал чувствовать себя героем. Все, подумал он, надо стараться быть похожим на Ленни. У таких ребят совсем другая жизнь! Он лег на спину, подложил руки под голову и подмигнул луне.

– Ух ты, хорошо-то как! – крикнул он.

Вдруг Герби гулко врезался головой во что-то деревянное, луна пропала, и вокруг сомкнулась непроглядная тьма.

– Эй, генерал, утонул, что ли? – послышалось прямо над головой.

С перепугу Герби начал барахтаться, загребать руками и наконец приник к осклизлому, замшелому столбу. Оказывается, его отнесло течением под мостки. Голова раскалывалась, ничего не видно. Однако он взял себя в руки, крикнул: «Я в порядке» и осторожно, ощупью пробрался под мостками к лестнице, опущенной в воду. Там выплыл снова на свет и с дрожью в коленках вылез из воды по скользким ступенькам.

Тед резво, напористо обтирался полотенцем. Ленни, обнимая и похлопывая себя, пританцовывал на мостках.

– Генерал, ты тоже не взял полотенца? – спросил староста.

– Не-е, пижамой вытрусь.

Прикосновение тонкой бумажной ткани, осушающей его мокрое тело, было восхитительно, невзирая на жесткие пуговицы и швы. После купания воздух показался страшно холодным и промозглым.

– Ну как, «Пенни? – спросил он. – Дать тебе половину пижамы?

– Да кому нужны ваши обтирания? Собирайтесь, пошли скорей назад.

Герби мог бы поклясться, что услышал, как у Ленни стучат зубы, если бы не знал наверняка: у такого здоровяка подобное проявление слабости невозможно.

Но пока мальчики взбирались в гору, невозможное стало не только возможным, а просто-напросто очевидным. Ленни так барабанил зубами, что Тед, встревоженный шумом, заставил его прикрыть рот полотенцем. Когда они зашли в хижину, Ленни схватил сухое полотенце, яростно обтерся, потом нырнул под одеяло и свернулся клубком. Зубы у него больше не стучали, зато, пока Герби и Тед вполголоса хвастали перед другими ребятами, как они здорово искупались, Ленни не проронил ни слова. Герби подозревал, что атлет крепко стиснул зубы, чтобы не подмочить свою репутацию.

Наутро у Ленни поднялась температура – 102о[5], и его положили в лазарет с диагнозом: простуда, начальная стадия гриппа. Пришлось незадачливому купальщику отложить план свержения Теда.

Наступило Четвертое июля, и лагерь полнился заманчивыми слухами о предстоящем вечернем фейерверке. Даже Тед нехотя признал, что на фейерверк дядя Гусь не скупится. Директор собственноручно запускал петарды с мостков на женской территории, а мальчики и девочки сидели на пологой лужайке в густых сумерках и смотрели. Дело в том, что все лето мистер Гаусс вертелся как белка в колесе: подглядывал-подслушивал, придирался, выкраивал гроши, подлизывался к родителям, – и этот карнавал огней был для него чуть ли не единственной отдушиной. И поскольку фейерверк доставлял столько детской радости сердцу измученного директора, тот всегда устраивал праздник на широкую ногу. Словом, это был его «фрап». И еще это был, пожалуй, единственный день в жизни лагеря, когда и директор, и дети получали обоюдное удовольствие. В остальные дни они злобно переглядывались, так сказать, через мешок денег, который поставили между ними родители и который сулил счастье обеим сторонам; причем всякий раз, как одна сторона запускала руку в мешок, другая – оставалась внакладе.

На закате Тринадцатая хижина, как и весь лагерь, пребывала в радостном предвкушении праздника, как вдруг грянул гром. В дверь домика просунулась бритая голова какого-то нахаленка, и тот сообщил, мол, врач велел передать, что они с медсестрой собираются идти на фейерверк, поэтому Тринадцатой хижине надлежит на это время выделить дежурного, который посидит с Ленни в лазарете. Мальчишки, само собой, разразились проклятиями, упреками, угрозами и бранью, – все это обрушилось на невинную голову дяди Сида. Раздавались клятвенные обещания не подчиняться новому произволу. Отсутствующего врача ругали на чем свет стоит. Наконец, шум стих, а вопрос, кому дежурить у Ленни, так и остался без ответа. Дядя Сид распорядился мудро, мол, решайте сами, велел Теду через пять минут доложить имя жертвы и улизнул из хижины.

Тед хищно повел ястребиным носом, по очереди смерил взглядом своих подчиненных.

– Добровольцы! – криво усмехнулся староста.

Ребята потоптались, почесали в затылках, но желающих не нашлось.

– Придется спички тянуть, – проговорил Эдди Бромберг.

– Да бросьте вы, – сказал Тед. – Я уж насмотрелся на этот фейерверк за пять лет. Надоело. Наш Гусь развлекается, а мы сидим, комаров да светляков давим. Я подежурю в лазарете.

Голос Теда не дрогнул, но вид у него был убитый. Весь день он твердил, что фейерверк – единственное стоящее развлечение в «Маниту». А теперь оказался вроде обитателя ночлежки, которому не достался рождественский ужин. Герби стало так нестерпимо жаль Теда, что, к собственному удивлению, у него вырвалось:

– Давай я подежурю.

Староста вытаращил глаза:

– Ты? А тебе-то чего вздумалось торчать с Ленни? Он же тебя поедом ест.

– Да я просто фейерверки не люблю, вот и все.

– Слушай, генерал Помойкин, в лазарете он по моей вине. Это же я подбил его на купание. Мне и отдуваться.

– Ладно, тогда вдвоем посидим, – предложил Герби. – Все равно я не пойду глазеть на этот дурацкий фейерверк, слушать там девчачьи хиханьки-хаханьки.

Остальные ребята замерли как завороженные. Тед бросил взгляд на них, на Герби. Выпученные глаза и странные гримасы на большеротом лице выдавали происходящую в нем борьбу. Он обожал фейерверк в «Маниту». Герби его не видал, а он видел; Герби не знал, какое это яркое пятно на фоне их будничной жизни в лагере, а он знал.

– Глупость делаешь, Герби, – вымолвил наконец Тед, протягивая руку, – но, конечно, тебе спасибо. По-честному, дежурить надо бы мне. Спасибо, Герби. – Он радостно потряс руку героя.

Ни от кого не ускользнуло, тем более от Герби, что староста дважды назвал его по имени. Толстяк растаял от удовольствия. Иной раз имя, произнесенное вслух, дороже любых наград.

Герби пропустил фейерверк, но не пожалел об этом. Отныне все мальчики Тринадцатой хижины, кроме Ленни, стали звать его Герби. Правда, за стенами своей хижины он был обречен носить генеральское звание. Первое впечатление трудно исправить. Как в поезде ославили его прилюдно генералом Помойкиным, так он генералом Помойкиным и проходил все лето. И случись ему в семидесятилетнем возрасте повстречать старичка семидесяти одного года от роду, бывшего товарища по Тринадцатой хижине, тот если и вспомнит Герби, то непременно по прозвищу.

Как ни радовался Герби восстановлению своего имени, а все же дежурство в лазарете причинило ему страдания. Живое воображение то и дело рисовало, как они с Люсиль сидят рука об руку на лужайке под звездами, смотрят на разноцветные шары «римских» свечей и золотые россыпи ракет. На самом деле маялся он понапрасну. На вожделенной лужайке за изгородью мальчики и девочки были рассажены по двум секторам скамеек, разделенным двадцатифутовым проходом, по которому без устали курсировали вожатые. В тот вечер разнополые воспитанники не перемолвились между собой ни единым словом. Так что в муках Герби не было особых оснований. Все нетерпеливее ждал он богослужения, назначенного на завтра. Герби резонно полагал, что на сей раз врач и медсестра не будут настаивать на своем присутствии.

Так и вышло. На следующий день, после ужина, Тринадцатая хижина в полном составе, за исключением Ленни, промаршировала в общей колонне на территорию девочек. Вероятно, врач и медсестра считали себя обязанными присутствовать на фейерверке по долгу службы, то есть на тот случай, если бы мистер Гаусс поджег себя, но им и в голову не пришло лишить хоть одного мальчика религиозного усовершенствования.

Богослужения в лагере «Маниту» были делом каверзным, но дядя Гусь выходил из положения с присущей ему ловкостью. В отличие от большинства воспитанников, которых директор набирал в кварталах неподалеку от 50-й школы, он не был евреем. Мистер Гаусс происходил из немцев, и его деды и бабки строго блюли протестантскую веру. Суетность и тяготы жизни заглушили в нем интерес к церкви и Писанию. Это не значит, что мистер Гаусс стеснялся вознести, где надо, хвалу Церкви или процитировать из Писания, но тем самым он просто отдавал дань уважения людским чувствам, о которых знал, но которых не разделял. Навещая родителей, директор школы не касался вопросов религии. По его наблюдениям, ортодоксальные иудеи тотчас заговаривали на эту тему, а их детям в любом случае была заказана дорога в «Маниту», поскольку на тамошней кухне не соблюдался ни один из Моисеевых законов о питании. Остальных же родителей, которые в основном и поставляли детей в его лагерь, вполне устраивали несколько слов из рекламной брошюрки про «изумительно одухотворяющие богослужения каждую пятницу, вечером, под яркими беркширскими звездами». Назначение ритуала на вечер пятницы вместо воскресного утра придавало ему в меру иудейский оттенок.

С другой стороны, и дети из христианских семей, угодившие под крыло мистера Гаусса, не чувствовали себя чужаками. Богослужения проводились с умом. На них звучали только те псалмы Давида, которые можно было найти и в иудейских и в христианских молитвенниках, а также несколько гимнов, восхваляющих Господа в самых общих выражениях. Проповедь представляла собой пятиминутное рассуждение того или иного вожатого о природе, о чести лагеря, либо о премудростях индейцев. Все шло как по маслу.

Парами воспитанники «Маниту» прошагали через калитку в изгороди. Красивое было зрелище: зеленая лужайка, закат и извивающаяся вереница мальчиков в белых рубашках и белых брюках. У Герби екнуло сердце: настала его очередь войти в калитку, ступить на запретную территорию, – а потом и вовсе захватило дух, когда он увидел на другом конце лужайки такой же белый двойной строй девочек. На женской половине лагеря было, на его взгляд, куда красивее, чем на мужской. На уступе холма, под сенью сосновой рощицы, расположились полукругом хижины, а по склону, до самой кромки воды, раскинулся ухоженный зеленый газон с разбросанными тут и там тенистыми деревьями и грубо сколоченными скамейками. На вершине того же холма, между прочим, стоял, отделенный от хижин воспитанниц сосновой аллеей, дом для гостей, где останавливались родители, приезжающие на выходные дни. А почему бы и нет? В конце концов, это только справедливо, что родителям, которые расплачивались за лагерь «Маниту», достался самый хороший вид на него.

Для богослужения скамейки девочек и мальчиков поставили рядом. Возможно, тетя Тилли и дядя Сэнди решили, что торжественная обстановка не слишком располагает к заигрываниям или что вожатые, не ослепленные ракетными вспышками, сумеют пресечь амурные поползновения. Во всяком случае, проход между мальчиками и девочками сузился с двадцати футов до трех.

Дядя Сид, примостясь за видавшим виды коричневым пианино на маленькой передвижной эстраде заиграл «Ларго» Генделя. Шеренги девочек начали рассаживаться по местам. Герби искал глазами Люсиль и наконец увидел, как она подходит к скамейкам. Строй сломался и свернул в новый ряд во главе с Люсиль, так что ее место оказалось у самого прохода, рядом со скамейками мальчиков. В таком же порядке принялись рассаживаться и мальчики. Герби лихорадочно пересчитал головы, вычислил, сколько ребят усядется на скамейке до желанного места напротив Люсиль, и сверил со своим положением в строю. Вот не везет! Он оказался на шесть человек впереди. За ним шли четверо ребят из его хижины. Не пускаясь в объяснения, он пропустил их вперед.

– Эй, Тед.

– Чего, Герби?

– Видишь вон там с краю рыжую девчонку?

– Ну. Заметная краля.

– Не очень-то заглядывайся. Я хочу сесть рядом с ней. Когда будете садиться на предыдущий ряд, раздвиньтесь пошире, ладно? Пошире!

Тед покосился на него, кивнул и шепотом передал приказ по цепочке. Когда настала очередь Тринадцатой хижины занимать места, ребята так ловко расселись, что как раз с Теда строй перешел в следующий ряд. Староста подмигнул Герби своим ястребиным оком и с торжествующим видом направился в сторону Люсиль, которая позволила себе стрельнуть глазками в приближающегося мальчика. Не доходя до конца ряда, Тед остановился, и Герби прошмыгнул мимо него на заветный край скамейки. Он обрел настоящее счастье. В течение целого часа ему предстояло сидеть в трех футах от своей возлюбленной.

– Люсиль, привет, – шепнул он.

– Привет, Герби, – тихонько раздалось в ответ.

– Вот повезло, да? – проговорил мальчик и был вознагражден ласковой, понимающей улыбкой, от которой у него сладко замерло сердце.

Закат пылал во всей красе. Гряды обагренных облаков даже в воздух подмешали румянца, особенно заметного благодаря легкому розоватому туману, стелившемуся над землей. Луна и вечерняя звезда сияли сквозь дымку и отбрасывали на гладь озера параллельные серебристые дорожки, одну – широкую, другую – тонкую, как нить. При каждом дуновении ветерка доносились мимолетные запахи сосны и жимолости. На некоторое время оба лагеря затихли под звуки простой и грустной духовной музыки. Природа способствовала тому, чтобы каждая нота, пусть даже извлекаемая из дешевенького расстроенного пианино неуклюжей рукой дяди Сида, сверкала, словно новая звезда.

Поднялся мистер Гаусс с книгой в руке и начал читать под музыку:

– Господь – пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях и водит к водам тихим…

Внезапно Герби всем существом испытал нечто небывалое, пронзительное, неизъяснимое: мурашки по телу, ощущение, будто небеса и земля вокруг исполнены Божественного присутствия, и жгучий прилив слез. Сотни раз слыхал он, как эти слова произносились тем же самым голосом на школьных собраниях – вялые, бессмысленные звуки. А тут вдруг стихи из псалма обрели великую силу истины. Герби покоился на злачных пажитях, у тихих вод, до Люсиль Гласс – рукой подать, и все это казалось промыслом Господа Бога, который был так близко, что, будь Его воля, Он мог бы дотянуться сверху и потрепать Герби по голове.

– Подкрепляет душу мою…

Слова молитвы проникали в самое сердце мальчика и многократно повторялись в нем. Герби огляделся вокруг – проверил, может, еще с кем-то происходит такое же чудо. Тед с Эдди перешептывались и ухмылялись. Люсиль, поймав на себе его взгляд, лукаво улыбнулась в ответ и снова принялась рассматривать свои пальчики, лежащие на коленях. Похоже, никого из ребят не задело за живое. Только он, Герби, сидел как завороженный.

– Если я пойду долиною смертной тени, не убоюсь зла…

Герби закрыл глаза. И так же ясно, как он видел закат, он увидел Долину Смертной Тени. Это было сумрачное ущелье, усеянное костями и обломками камней, по обеим сторонам его высились до самого неба отвесные черные скалы, и лишь зеленоватый отсвет был разлит повсюду. Он шел по ущелью, круто уходящему вниз, в сгущающуюся тьму, но ему не было страшно…

– Твой жезл и твой посох – они успокаивают меня…

В руке он держал легкий посох, который соскользнул прямо с небес и без усилия влек его вперед, направлял его шаги…

Герби открыл глаза и даже вздрогнул от неожиданности, увидев озеро, сидящих рядами ребят и мистера Гаусса. Он словно очнулся от сна. Музыка уже не играла, хозяин лагеря второпях договаривал последние строки псалма, а Герби – наверное, впервые с тех пор, как познакомился с ораторским стилем мистера Гаусса, – готов был на коленях умолять его не спешить. С досадой мальчик почувствовал, как чары теряют силу. Он попытался оживить, удержать нездешние грезы, но мир неотвратимо обретал прежний облик.

– Ребята, – сказал мистер Гаусс, – вот мы и снова здесь, в старом любимом лагере «Маниту». Как приятно вырваться из душного, грязного города и говорить опять о сокровенном – на лоне природы, на берегу нашего прекрасного озера, лежащего среди Беркширских гор.

– Всего за триста монет с носа, – шепнул Тед, – и Деньги – вперед.

Герби прыснул в кулак. Он взглянул на Люсиль и лихо подмигнул. На миг она хитро прищурилась, потом подмигнула в ответ и тихонько усмехнулась. Все вернулось на свои места, и Герби был этому рад.

От мимолетного наваждения остался лишь легкий хмель, который выветрился за ночь. Вспоминая тот странный краткий миг самозабвения, мальчик подумал, что еще немного, и оно могло бы причинить ему боль, и тогда он наверняка стал бы похож на полоумного. Поразмыслив, Герби выбросил это из головы. Тем летом ничего подобного больше с ним не случалось, поскольку богослужения, как и все остальное, вошли в привычку и уже не вызывали в нем ни удивления, ни душевного отклика.

Тем не менее мистер Гаусс, хотя ему это было и невдомек, выполнил одно обещание из своей рекламной брошюрки. С небольшой помощью Давида, царя израильского, он подвигнул Герби Букбайндера на крошечное, временное, но явное религиозное усовершенствование.

Загрузка...