… — путешественник Истинный путешествует в своем Эго
или внутреннем мире, где тоже Синее небо
и вечерние звезды; где солнце призрачно светит,
а луна светит ясно,
и нет на ней зайца, не читайте плохие джатаки,
а хороших вы не найдете в наружном несовершенном мире…
нету белого кролика, толкущего ветер в ступе…
А Чань-э живет на обратке, с зайцем, конечно, черным …
Сбор рюкзака (а на этот раз у Кристофера был большой рюкзак — путешествовал он уже не первую неделю и большую часть времени провел в горах, на Алтае) представлял собой целое ритуальное действо. Которое не мог нарушить никакой облом. Даже после шмона, иногда устраиваемого на дороге местным полисом, Кристофер собирал распотрошенные вещи неспешно и правильно. Возможно, в этом воплощалась его идея о доме: ведь дома, кроме этого рюкзака, у Кристофера не было — лишь питерская прописка в коммуналке, вечно полная родственников квартира родителей и брата в Москве, да многочисленные гостеприимные флэта в различных городах бывшей империи — так он именовал страны СНГ.
Коврик сворачивался трубой, внутрь опускался сложенный спальник, пара другая книг, теплая и просто одежда, фотоаппарат и всякая мелочь типа запасных струн, слайда, кабадастра. Стопник — в задний нижний карман, туда же — алюминиевую флягу, в задний верхний — полотенце и кружку. В боковых кармашках обитали: с одной стороны — фонарик, спички, нож и бечевка, с другой — ложка, зубная щетка, паста и мыло. Клапан предназначался для полиэтиленового тента-подстилки-накидки и маленького полотенца. Плюс сверху на специальные крепления пристегивался чехол с гитарой. Палатку Кристофер брал с собой редко — лишь когда ехал в холодные места с какой-нибудь герлой. Или на Рейнбоу — в радужный лесной лагерь, человеческий муравейник, притягивающий множество различных кайфовых людей со всего света.
Там его прикололи не палатки — индейские типи. Это были настоящие дома — теплые, сухие, с очагом в центре, полные запахов леса, цветов, хвои, а не влаги и синтетики. Правда, в отличие от килограммовой палатки, типи весил около двадцати.
Первый в Мире Rainbow Gathering — Сбор Радуги состоялся в Америке в 1972 году. Приглашение на него выглядело примерно так (перевод с английского Васудэвы):
«НОВЫЙ ИЕРУСАЛИМ
ГОРОД МАНДАЛА
для всех людей
Мы, братья и сестры, дети Бога, семьи жизни на земле, друзья природы и всех людей, дети человечества, зовущие себя племя Семьи Радуги, покорно приглашаем:
все расы, народы, племена, общины, мужчин, женщин, детей, личностей — из Любви;
все нации и национальных лидеров — из Уважения;
все религии и религиозных лидеров — из Веры;
всех политиков — из Милосердия
присоединиться к нам в нашем общем сборе, чтобы выразить наше искреннее желание мира на земле, гармонии между всеми людьми…»
Так это начиналось.
И несколько лет назад появилась Русская Радуга, которая пришлась по душе людям круга Кристофера: я поостерегусь употреблять истертый годами ярлык «хиппи», ибо многие из них, несмотря на образ жизни близкий к хипейному, хипями себя не считают, я не буду употреблять также слово «система» — поскольку оно напрочь искусственно и было придумано журналистами, проще сказать — Люди Радуги, Братья и Сестры. (В любом случае, определяя и называя, мы ставим какие то рамки, пытаемся сузить и ограничить то, что ограничить невозможно.) Все коммуны похожи друг на друга, но в отличие, скажем от Гауи, существовавшей еще в совдеповские времена, на Радуге не бывает той агрессии по отношению к «истэблишменту»: ментам и прочим представителям власти. Некоторые из Людей Радуги — вполне цивильны. Я, например, тоже считаю себя членом этой огромной семьи, если не братом, то, по крайней мере, племянником или дядюшкой, и мне нравится, что свобода и ненасилие, как над другими так и над собой (а есть ли граница между мной и другими?), один из главных ее принципов. На европейских Радугах народ поет песню, в которой повторяются слова:
«TRUTH, SIMPLCITI AND LOVE».
«ПРАВДА, ПРОСТОТА И ЛЮБОВЬ».
На Рэйнбоу я впервые увидел типи, определяемые в энциклопедии как «переносные жилища североамериканских индейцев: шалаши конической формы, покрытый бизоньими или оленьими шкурами». Люди Радуги вместо бизоньих и прочих шкур используют обыкновенный брезент.
По словам Волоса, одного из шаманов колхоза Саарема (об этом шаманском колхозе см. следующие отступления), типи устанавливается так:
«Сначала, однако, идешь в лес, шесты искать, рубить, тащить. Нужно штук четырнадцать: двенадцать на типи и два ветровых. И чтобы прочные были. Потом народ зовешь, типа „Бум шанкар“ или чаю попить, и телегу гонишь, подписываешь всех: „Вот, хочу показать как типи ставят, только помочь надо“.
Затем шесты обтесываются от сучков и коры, чтобы на бошки не сыпалась, да и ткань не рвалась, не цеплялась. Затем треногу вяжешь, устанавливаешь. Правда, некоторые хиоки четыре шеста связывают, но на то они и хиоки (о хиоках см. следующие отступления). А остальные шесты вокруг этих трех по движению солнца, от входа. А вход на восток должен быть. И если ставит правильный индеец, то конструкция напоминает крылья, а если хиок, то — веер или пучок соломы. На последнем шесте поднимаешь и закидываешь покрышку. Ее можно заранее сшить. А можно и на месте. Из двух палаток — чипи, из трех — типи. Типи от чипи только хозяином да размером отличаются. Покрышка — это настоящее индейское слово. Оттуда ведь поговорка пошла: „ни дна ни покрышки“. Значит ее натягиваешь, вставляешь два ветровых шеста в лопухи (лопухи — тоже настоящее индейское слово — это отвороты в верхней части типи для выхода дыма и вентиляции). Затем полог внутри делаешь, растягиваешь и к земле приваливаешь камнями, чтобы не дуло и тяга ништяк была.
Затем — очаг. Камнями его выкладываешь, Дорогу Огня ко входу проводишь. А если плавать в дожди не хочешь, то хорошо бы типи еще и снаружи окопать.
Затем много чего можно делать: кровати, крючки, сушилки и т. д. Слово типи из двух состоит „ти“ „пи“, то есть „предназначено для“ „жизни“, вот, пока живешь, все строишь, прикалываешься по всякому».
Здесь же вдоль дорог встречались юрты, жилища, похожие на типи, а еще больше на вигвамы, только потяжелее, да и покрупнее.
— Но юрта по счастью была у меня, — продекламировал Кристофер, затягивая бечевку рюкзака, — как северный день голубая.
«Это у тебя, в чистых степях Поднебесной, уважаемый Бо Цзюй И, была голубая юрта, — продолжил он мысленно, — а здесь они серые от пыли. Как там дальше?»
Там весело прыгали блики огня
От стужи меня сберегая.
«И хавки небось в твоей юрте, и питья. Попить бы чего. Эй, подать сюда голубую юрту. Ну ладно, гони хоть скатерть-самобранку… Тоже нет… Ну, Бог с тобой, подавай ковер-самолет!»
«А сто километров пустой трассы, не хочешь? Как ты вонючий смертный, смеешь что-то требовать от духов великих поэтов!»
— Но юрта по счастью была у меня, — повторил Кристофер.
Дальше, он не помнил.
В Киргизии, куда Кристофер первый раз приезжал два года назад, в одной из таких юрт находилось придорожное кафе. Там можно было поесть плов, выпить пиалку кумыса или терма.
«Терма? Или Дерма?»
Он улыбнулся вспомнив, как драйвер предложил ему:
— Дерьмо хочешь?
— Что? — Кристофер не верил своим ушам.
— Дермо… Кафе, дерьмо, лепешка кушать.
Что такое дермо, а может, термо, Кристофер узнал уже в юрте. Это был похожий на квас мутный напиток из каких-то зерновых.
— Дермо кушать — болезнь йок. Сто лет жить. Здоров — ууу как, — пояснил водитель.
Кристофер накинул рюкзак и спустился на трассу.
«Что ж, сударыня, и мне пора в путь, — мысленно обратился он к Алисе, — и ветер слабенький. Кто же тебя увез?»
Он попытался разглядеть на обочине ее следы.
«И воду всю извели. А пить-то как хочется. А?»
«Терпи суфий, просветленным станешь».
«И умыться бы. Сто километров — это как рукой подать. А в Ате меня ждут. Галка, Серж, Саид».
«Ждут ли? Чего меня туда потянуло?»
«Все что ни делается, неспроста. Тянет — тянись, пока ветер в спину. Тянем-потянем — вытянуть не можем. Акын Кристофер с потрескавшимся от жажды голосом. О… О… О… Стоп машина… — Он увидел на трассе стремительно увеличивающуюся легковуху. — Такая не остановится».
«Вот, не остановилась. Будь не я, а Алиса. Алиса в городах. Кого ты ищешь? Кто ищет тебя? Богатые мама-папа…»
«Девочка совершила взрослый поступок и надумала вернуться. Все очень просто».
«Не то…Что же ты, папа Кристофер, суфий недоделанный, так и не можешь научится не привязываться. Даже в мыслях. Проехали. Оставь. Будь как ветер».
— Собака лает, ветер носит, — пропел он, снова повернувшись спиной к слабому ветру, единственному его слушателю.
Эту песню сочинила Умка. Однажды Крис даже играл с ней в каком-то московском подвале. Вместо Сталкера. Тот не пришел, и Кристоферу на некоторое время пришлось стать Умкиным соло-гитаристом, благо все эти темы он знал наизусть.
И желты фонари,
Собака лает — ветер носит,
И желты фонари.
Я знаю, каждая собака…
Носит ветер внутри.
«Ну что, где же тот КАМАЗ-самолет, что домчит меня до Аты?» — продолжил Кристофер свой внутренний диалог.
А зачем тебе в Ату?
Тра-та-та ту-ту-ту.
Чтоб увидеть друзей.
Или Путь постигать.
Постегать его ногами.
«Дао-шмао-дадцзыбао. Мое постижение Пути состоит в движении по пути. Ты сказал, Дэгэ? Дурилка картонная, а…» — он передразнил своего старого питерского приятеля, в словесной бороде коего, словно крошки запутывались митьковские слова. А эта словесная будет подлинней его реальной бороды, в которой реально запутывались крошки хлеба.
«Хорошо хоть крошки, не мустанги — так бы ты ответил? Нет, ты скорее срифмовал бы — крошки-мандавошки. Мустанги меняют хайры как миры».
«Главное — движение. Двигаться дальше. Но истинный суфий не привязывается даже к этому движению».
«Вот поэтому наши пути так спонтанны, поэтому я еду из Омска в Алма-ату. Злые духи боятся кривых линий, и подобно китайцам изгибающим скаты крыш, я изгибаю свой путь. Злым духам воистину он недоступен. Ага, крутые идут». — Супермазы, мерседесы и вольво Кристофер узнавал издалека, даже не наклоняя очков.
Навстречу ему двигалась целая армада. Караван. Караваны грузовиков шли из Казахстана в Китай, так же как раньше караваны верблюдов. По тому же пути — Великому, Шелковому. Правда, теперь оттуда везли не шелк, а всякую электронную дребедень, туда же — хлопок, железо. После внутренних реформ Поднебесная стремительно развивалась, и торговлей с ней кормились все приграничные районы.
А древний Шелковый Путь, покрывшись почти по всей длине асфальтом и кое-где передвинув изгибы своего тела, сущности своей не переменил. На то, собственно и путь. Он тянулся через Хоргос в Урумчи или через перевал Торугарт в Кашгар, далее — в Турфан, и, через Внутреннюю Монголию, через Манчжурию, до самого Пекина. Как и в древние времена, Тянь-Шань и Памир разбивали его на несколько веток, по которым ползли пыльные караваны фирменных машин — понтовых, с полными фурами и полупустыми кабинами, но не берущих попутчиков ни на пути туда ни на пути обратно. Вик говорил, что они заезжают вглубь Китая всего километров на пятнадцать — там товар перекидывают на местные грузовики — Китайской Народной Республике надо кормить собственных драйверов.
«Путешественник истинный путешествует в своем Эго… Вот Саид, скажем, никуда из Аты не вылезает. Да и куда вылезешь, если дома килограммы чуйской дури, дури огого какой, дунешь и летишь куда захочешь, хоть в Китай, хоть на света край. Причем не вставая с ковра, в замысловатых узорах которого можно читать слова древней книги Аджа иб трам-там там, повествующей о чудесах прошлых, настоящих и будущих. Каждый по своему ее и читает», — Кристофер снова развернулся лицом к ветру, принесшему звук мотора, и поднял руку, так как появился КАМАЗ, который несомненно остановится, потому что он тоже слово этой книги.
В кабине было двое. Хотя грузовик мгновенно пролетел мимо, Крис умудрился разглядеть белозубые улыбки на темных лицах драйверов. «Улыбаются, однако. И не берут. — Кристофер совершил очередной поворот на сто восемьдесят и театрально-безнадежно опустил руку. — И… Неужели?»
КАМАЗ остановился. Но далеко впереди.
«Не про вашу честь, уважаемый суфий, сломалось что-нибудь. Однако, ведь сказал и остановились». На обочину из машины выскочил коренастый человек в темных брюках, майке и «грузинской» кепке. Он подходил к каждому колесу и стучал по нему ногой — издали это напоминало какой-то ритуальный танец. Кристофер был уверен, что не возьмут, однако шаги ускорил, почти побежал. Когда он добрался до машины, водитель уже сидел за рулем.
— Здравствуйте.
— Салям. — Водитель улыбнулся. — Далэко идешь, барат.
«Не казахи, не киргизы, не таджики. У машины джамбульский номер. Турки, может быть?»
— В Алма-ату. Может возьмете.
— Ноо, ми Джямбул.
— Ну до поворота.
— Малик, вазмем ходжу? — Он рассмеялся и добавил по турецки, обращаясь к некоему Малику, сидящему в салоне.
Вопрос внушал надежду.
— Садись барат, — водитель снова высунулся в окошко, — а вобще ми только жэнщин бирем.
— А чего только женщин?
КАМАЗ уже несся по раскаленной трассе, и Кристофер высунув руку ловил утренний, но теплый воздух.
— Жэнщин, — громко повторил водитель, — ми турки.
— Я понял.
— Ми джамбульские турки. Асобо ибливые. Турку еда — нэ надо, вода нэ надо, вино — нэ надо, а жэнщина… Эээ…Она для турка и еда, и вода. Так говорю, Малик. Всэх ибем.
— Но ты нас не бойся. Мы только женщин ебем. Не извращенцы. Даже пидорасов не трогаем. Ха-ха-ха. — Малик, в отличие от напарника, по-русски говорил почти без акцента.
— Я уже встречал на трассе турков. Тоже джамбульских.
— И не выебали? Ха-ха, — спросил Малик.
— Шутишь. Нормальные люди.
— Нас, турков, в Джамбуле целый район.
— И на родину не тянет.
— Здэсь у миня родина. Там никого нэт. Ни дедушка, ни бабушка, ни систра. У Малика дядя. — Водитель снова произнес фразу на турецком. — Он ездит.
— Нам пока и здесь хорошо, — добавил Малик. — Турку, кроме женщин, ничего не нужно.
Турки оказались «поливальщиками»: вчера они продали в Омске арбузы и теперь возвращались домой. Между собой они разговаривали по турецки и несмотря на экспрессию, с которой произносилась каждая фраза, их язык казался густым и пряным, словно восточные сладости. И узнаваемый русский мат был мухами, кружащими над сластями.
КАМАЗ тем временем обогнала полная людей девятка. Разговор турков переместился на нее.
— Ни нравятся мнэ они, — произнес вдруг водитель, — Бандити, навэрно.
— Почему? — спросил Крис.
— Бандит, нэ бандит. — Водитель на мгновение отпустил руль и взмахнул руками. — Но почэму не уизжают. Абагнал — уизжай.
— Сзади-то никого? — Малик зевнул и потянулся.
— Никого.
Девятка по-прежнему шла впереди, загораживая Камазу дорогу.
— Стрелять умеешь? — спросил у Кристофера Малик.
Несмотря на серьезность вопроса он и водитель улыбались.
— Плохо.
— Возьми ружье, покажи им.
Кристофер недоуменно посмотрел на турков.
— Вазми ружье, тибэ гаварят, сзади лэжит, под курткой, пакажи, — повторил водитель и кивнул на не желающую уходить вперед девятку.
Сверху, из кабины грузовика, машина, обогнавшая их, казалась Кристоферу маленькой, чуть ли не игрушечной, однако люди в салоне были вполне настоящими. Ружье напомнило Кристоферу отцовское. Иж-54, двустволка, двенадцатый калибр. Или очень похожее.
Он высунул темное спаренное дуло в окно.
— Приоткрыть дверь?
«Почему ж ты не боишься, а, суфий? Думаешь, до стрельбы не дойдет? Или крутым себя считаешь? Ковбой хренов, блин!» Нет, страха в сердце Кристофера (а он никогда не считал себя особо храбрым, скорее наоборот, весьма робким и трусливым) не было. Приключение казалось ему просто забавным.
— Нэ надо. Пакажи и все.
Однако те, кто ехал впереди, восприняли намерения Кристофера всерьез. Девятка резко рванула вперед, и когда Кристофер положил ружье на колени, была в сотне метров от КАМАЗа.
— Нэ бандиты. Ашиблис. — Водитель продолжал улыбаться, и после каждого слова резко ударял ладонью по рулю, словно вгоняя собственную речь в железное тело машины. — Ми, турки, народ сэрезный. Бандитов нэ баимся.
Кристофер погладил ладонью вороненый ствол. И вдруг вернулся в старый, более чем десятилетней давности, кусок собственной жизни. Дачной жизни, некогда отслоившейся от Кристофера подобно старой змеиной шкурке, красивой но бесполезной. Однако и на фоне воспоминаний он умудрялся продолжать начатый с утра внутренний диалог.
«Не храни дома змеиную кожу, о, суфий, даже если она была твоей собственной жизнью».
«Но как ты можешь забыть сухие болота, кишащие змеями и самих змей, которых ты ловил руками, изгоняя страх из своего тела, как ты можешь забыть, огненно-рыжую веснушчатую девчонку, научившую тебя, неловкого, неумелого, несмелого, не-не-не-никакого…»
«Давай, давай, украшай сознание красивыми словами мыльных опер».
«А теперь ты уже папа, тебе тридцать, и на даче твоего детства играют сыновья твоих взрослых сестер».
«Ах, Крис, Крис! Почему ты все время влезаешь в старое время, которое тебя засасывает и перемалывает в фарш из множества пустых звуков. У суфия нет ни прошлого, ни будущего… И нечего цепляться: все что происходило — уже произошло и теперь всего лишь книга, кинофильм, придуманный другим. Вчерашнее солнце покидает тебя, никогда не возвращаясь…»
Но память тем временем строила образ за образом, размазывала пейзаж за окном, смешивала пряную турецкую речь с шумом мотора, и превращала смесь в шелест листьев и чавканье глины под ногами.
Так ли сочиняется музыка? Одно оставалось неизменным — ружье, двустволка.
На всю их «охотничью бригаду» было лишь его, Митино, ружье и обрез, переделанный из винтовки времен войны. Отцовская дача находилась на высотах, в земле которых всякого военного хлама было больше чем камней. Однако, подземная сырость за несколько десятилетий выгрызла железо, съела механизмы: они крошились, оставляя на руках темно-коричневые следы. Хорошо сохранились ненужные вещи, те, что во время боя выбрасывали в первую очередь: противогазы, пустые цинковые ящики, фляги, коробочки с разными таблетками. Иногда попадались неистлевшие бумаги, иногда — полусгнившая обувь.
«И что ты можешь увидеть там, Крис? Яркие видения, обрывки нелепых разговоров, разрушенные временем как это железо».
— В песке они обрастают густой рыхлой ржавчиной, в глине же — плотной коричневой коркой, — тоном знатока говорит Митя-профессор, очки в роговой оправе. Потом через три года, он станет Кристофером, да и очки изменятся, превратятся в стеклянный велосипед а ля Джон Леннон. Костик-Огурец тем временем неторопливо протыкает щупом землю. Митя видит пальцы Костика, коричневые от ржавчины.
Через две недели их оторвет взрывом детонатора, который Огурец, зажав в щель между досками крыльца, примется разбирать. Тогда будут и крик, и очередь красных капель, летящих из ладони, ею Костик начнет трясти в воздухе, расстреливая собственной кровью застывших от ужаса друзей. А сейчас пальцы Костика продолжают сжимать деревянную рукоятку щупа, и он легко входит в землю — здесь она мягкая.
Но вот Огурец натыкается на что-то, и в дело вступает Митя, он откидывает землю саперной лопаткой, доходит до песка… Так, ботинок, каменно-кожаный, подошва, зеленые шляпки медных гвоздей.
— Ого.
Он вытряхивает из ботинка песок и кости.
— Не сгнили, — равнодушно констатирует Огурец.
Вот он, в одном из переливов змеиной шкурки, кадр, цепляющий, но банальный, как гравюры Добужинского — созревшая земляника, и, рядом с ягодами, человеческие кости.
Они копают дальше, и улов оказывается весьма удачным. Костик находит хорошее железо — почти целый винтарь. На следующий день они будут отмачивать винтовку в керосине, обрезать ствол, а через неделю Костику оторвет пальцы, но большой и указательный останутся, и на следующий год Огурец уже будет стрелять из собственного обреза.
«Почему он тогда не расточил ствол и патронник под двадцатый калибр? Из неприцельного обреза попасть пулей в летящую птицу весьма трудно».
«Видимо потому, — сам себе ответил Кристофер, — что тогда с винтовочными патронами проблем не существовало». За два дня можно было набрать в лесу по крайней мере, несколько десятков. Или купить-обменять в садоводстве. Правда, порой приходилось заменять и капсюль и порох.
Охотится ходили вниз, на Синявинские болота, точнее, на бывшие торфоразработки, карьеры, сухопутные перемычки между которыми были довольно узкими, и часто кому-нибудь из «охотников» приходилось разыгрывать роль собаки, добираясь вплавь до подстреленной утки.
Ползет, ползет пустая змеиная шкурка — кинопленка, застревая на каких-то полусмытых кадрах. Но вот снова — стоп кадр, аппарат перегревается, пленка горит, огонь жжет Кристофера так, что больно смотреть и слезы наворачиваются на глаза.
А в них смотрят другие глаза — две блестящих бусины, два глаза подранка, которого собака Митя не смог убить и проволок Копне, а тот с остервенением хлещет птичьим телом о ствол дерева: «Живая, бля! Получи! Получи!». Митя не плачет, но его тошнит, и тело разрывает боль, словно он сам — эта птица. Он идет сквозь болото, оставляя и ружье, и друзей навсегда позади. «Митька — слабак, у кого четыре глаза — тот похож на водолаза…»
«Но что ты можешь поделать, если вдруг однажды стал этой птицей и до сих пор не получил у себя прощения. И вот ружье снова вернулось к тебе».
«Оставь эти глаза, этот хрип и крик, эту войну внутри. И расскажи себе другую сказку, где нет смерти, а есть лишь смех и любовь. Ты еще много раз ходил в тот лес копать оружие, но больше никогда не охотился. — Кристофер положил ружье на место, снова накрыв его какими-то тряпками. — Рассказывай, крути кино, до Аты еще несколько десятков километров и турки вовсю заняты разговором между собой».
«Эта история произошла позже. Огурец, Копна и Гарик уже были в своих тюрьмах, Копна — в настоящей, Огурец — в тюрьме под названием алкоголь, а Гарик — в тюрьме по имени семья. А ты уже стал Крисом, ты учился в институте, и твоей тюрьмой было одно — поиск свободы».
Последний раз в лес за трофеями Криса вытащил бывший одноклассник Леха. Тот был влюблен в хрупкую маленькую девушку по имени Маша, но почему-то вместо обычно принятых цветов, конфет и прочих мелких, приятных каждой женщине штучек, дарил украденные с военной кафедры предметы вооружения. Маша уже была счастливой обладательницей противогаза, пулеметного патрона и учебной гранаты.
Но ко дню Машиного двадцатилетия требовалось принести что-то особенное, и Леха уговорил Кристофера совершить поход в лес. На этот раз они не копали, а смотрели на то, что лежало сверху, уже откопанное трофейщиками или саперами. Они нашли неподъемное сорокапятимиллиметровое орудие, столь же тяжелый станковый пулемет с полностью прохудившейся рубашкой, множество мин-летучек, полевую кухню, по оси сидящую в земле, танк со съехавшей башней, и наконец — поеденное ржавчиной противотанковое ружье.
Его под видом дерева перевезли в город, почистили шкуркой, выкрасили в черный цвет, и Леха, повязав на ствол большой розовый бант, преподнес трофей возлюбленной. Кристофер не знал насколько ей понравился подарок, ибо дарение происходило в интимной обстановке, но родителей Маши он в восторг явно не привел и вскоре ружье вернулось к дарителю и несколько лет опасно висело над Лехиной кроватью.
«Вот ее бы этим туркам, а не жалкую двустволку».
— Ну что, барат, паедешь Джамбул. Гостем будешь.
— Не, я в Алма-Ату.
— Здесь до нее рядом, — сказал Малик. — Автобус часто ходит.
Он простился с драйверами и уютным грузовиком, ответившим Крису теплым солярно-дымным выдохом, и направился к автобусной будке. Та оказалась пустой — видимо автобус недавно уехал. Здесь, возле города, стопить было труднее: останавливались часто, благо машины шли одна за другой, но, как правило, просили денег. Третья по счету легковуха взяла Криса. Старенькая единичка с еще более старым киргизом, который довез его почти до самого саидовского дома. Крис даже не стал предварительно звонить по телефону — в такую рань кто-нибудь на флэту да есть.
Дверь открыл сам хозяин — в сером халате и черно-белой таджикской тюбетейке. С возрастом он все больше походил на Саида, в честь которого и получил это прозвище — невозмутимого героя песков, откопанного Суховым в «Белом солнце пустыни».
— Привет. — Саид поздоровался так, будто бы Крис выходил на пять минут за сигаретами. — Проходи.
Кристофер скинул обувь, носки и зашел в ванную, где вымыл ноги. «Как хиок», — сказал бы какой-нибудь шаман из Саарема. Затем — босиком — в комнату.
История, описываемая в третьем отступлении, произошла одним прекрасным утром в лагере Радуги, выросшем в глухих лесах между Питером и Москвой, за два месяца до основных событий книги. Это слова моей цивильной «писательской и хроникальной» части, другая же часть, или ипостась (увы, я еще не обрел абсолютной цельности) склонна полагать, что «времени не существует», так написано на бумаге, которой я заклеил окошечко моих элетронных часов, эти же слова повторит большинство друзей Кристофера, ведь они, в том числе и шаманы из Саарема (о том, кто такие шаманы из Саарема, и об их жизни — в следующих отступлениях) считают, что время течет только в нашем сознании и говорить, что было до, а что после — бессмысленно. Здесь и Сейчас. И, отбросив цифры, можно сказать — хорошее время, красивое время, или — плохое время.
Итак, Крис проснулся. Туман, перемешанный с дымом уже остывающих костров, ибо утреннее небо, как сказал бы Дэгэ, уже опустило свой белый зад на мягкий ковер леса, где типи и палатки стоят среди сосен словно большие грибы или цветы, вплетенные в общий узор. Умеющий летать в этом вязком небе смог бы прочесть в перекрестье тропинок знаки судьбы. Крис взмахнул руками, подражая птице, и вроде даже почувствовал некоторую легкость, однако не взлетел, а направился пешком к центру лагеря, читая свою судьбу собственными ногами.
И первый знак появился в виде темной фигуры с ярким желтым солнцем на груди. Это мог быть только Сурья. Шаман не видел Криса: Сурья задумчиво вертел в руках небольшой белый цилиндрик и никого вокруг не замечал.
— Доброе утро Сурья. — Крис сложил ладони в приветствии. — У тебя солнце на футболке как противотуманная фара.
— А, Крис. Действительно доброе. — Сурья откинул рукой с загорелого лица дрэды и продолжил возню с пластмассовым цилиндриком.
— Что это у тебя?
— Вот видишь, подарили кофемолку, а там ганжа. Надо ганжа размолоть, высыпать, кофе сварить. Только ручки нет.
— Ручку можно из палки сделать.
— Палка ломается быстро, железяку бы какую найти.
— У Сереги, который Брателло гвоздь есть.
— О, гвоздь, наверное, подойдет.
— Но Брателло спит небось.
— Не спит. Час назад он у большого костра в барабаны стучал. А теперь, наверное, с комарами воюет.
Основой хижины Брателло были четыре сосны, как бы отмечающие углы почти правильного квадрата, на их стволы крепился полиэтилен в качестве крыши и плетенка из веток в качестве стен.
— Серега! — позвал Сурья.
— Угу.
— У тебя гвоздь есть.
— А?
— Понимаешь, подарили кофемолку с ганжей, но без ручки. Нам надо кофе смолоть. Дай гвоздь, мы ручку сделаем.
Раздалось шевеление, затем из веток, словно диковинный, внезапно выросший плод, появилась рука с гвоздем. Сурья ткнул гвоздем туда, где крепилась ручка. Но отверстие оказалось слишком маленьким.
— Однако, гвоздь не подходит. Дырка маловата.
— Сейчас.
Серега раздвинул ветки и выбрался наружу. Заспанное лицо, в волосах — хвоя и листья, собранные со стены в момент выползания.
— Надо к Махмуду пойти, у него спица была.
— Извини, что мы тебя разбудили.
— Я и не спал вовсе.
Дорога к типи Махмуда была короткой — всего метров двести, но утренний туман поочередно выплеснул и присоединил к любителям кофе еще две сомнамбулических бессонных фигуры — Рыбу и Дэгэ.
— Эй Махмуд. Тук-тук-тук.
— Кто это там?
— Это мы! — сказал Дэгэ.
— Чего надо?
— Однако, за советом пришли.
— Входите.
И все по очереди полезли почему-то не в дверь, а под полог, с той стороны, где лежало тело Махмуда, упакованное в спальник — говорящая мумия, а рядом еще спальник — мумия молчащая. Серега Брателло зацепил ногой посуду и она загремела.
— Чего же вы как хиоки входите? — спросил Махмуд, не вылезая из спальника.
— Почему как хиоки?
— Хиокам входить в двери просто неприлично.
— Однако, это не двери, это стены.
— Это окна такие, — пояснил Махмуд и высунулся из спальника, — хиоки всегда в окна входят. Хм, это кто?
Махмуд скосился на мумию, лежащую рядом, затем сел и слегка приоткрыл ее там, где должно было находиться лицо.
— Ага. — Он вернул спальник соседа или соседки в прежнее положение.
— Слушай, Махмуд. Вот вы говорите хиоки, хиоки, а кто такие хиоки я и не знаю, — произнес Дэгэ.
— Хиоки — это такие люди, которые все делают наоборот, — пояснил Сурья. — Или почти все наоборот. Например, в окна входят.
— Во всяком племени есть хиок, — продолжил Махмуд, — в переводе с лакотско-русского хиок — это человек наоборот. Покажи руки.
Дэгэ протянул Махмуду ладони.
— Ну вот, ты не настоящий хиок. Руки настоящего хиока должны быть черными.
— Хиоки перед едой моют не руки, а ноги. — добавил Сурья.
И Крис вспомнил гостеприимный Алмаатинский флэт Саида, куда вписывался два года назад — там все гости мыли ноги, ибо на полу лежали ковры великолепной ручной работы. Собственно, кроме ковров в доме ничего и не было.
— Но ноги-то моют руками.
— Ну да, руками, — Махмуд задумался, — и все очень чисто получается.
— Это надо записать, — сказал Дэгэ и полез за блокнотиком.
— А нам, видишь ли, кофемолку подарили с ганжей, — продолжил Сурья. — А ручки нет. Вот и что делать не знаем.
— Что делать, — тоном знающего человека ответил Махмуд. — Ганжу вытряхнуть, кофе смолоть.
— Однако, спица нужна чтобы ручку сделать. Дай Махмуд, спицу. Да и кофе у нас нет.
— И спица есть и кофе. Возьми. — Он кивнул в сторону собственных ног.
Спица подошла, и вскоре Дэгэ держал двумя руками спицу, а Сурья крутил в ладонях кофемолку, все это немного напоминало добычу огня трением.
— Что-то плохо молется. То бишь мелется.
— Она же кофемолка. Для кофе. А не для этой соломы, — продолжал учить Махмуд. — Вытряхни ее нафиг.
— Можно кофе с ней варить.
— Эх, молоко бы.
— Возьми молоко. — Махмуд снова кивнул в сторону ног. — То что надо. Сгущенное. Сегодня здесь в девятнадцать ноль ноль Хаккер устраивает какое-то собрание по дзен буддизму.
— Где?
— В моем типи.
— А чего не на поляне. На природе оно правильней будет, — сказал Дэгэ.
— Не знаю. Он попросил.
— А как правильней сказать с точки зрения настоящего дзен буддиста — в девятнадцать ноль ноль или в семь вечера? — с иронией спросил Крис.
— Буддист бы просто сказал: в семь, — ответил Дэгэ. Они, наконец расправились с травой и теперь мололи кофе.
— Или в восемь. Восемь — священное число.
— Или сто восемь.
— Настоящий дзен-буддист не стал бы проводить семинар, — подытожил Сурья, — давайте лучше семинар по времени проведем.
Последняя фраза была произнесена на фоне постепенно нарастающего за стеной гитарного звона и хриплого голоса. Слов разобрать было невозможно. Гитарист прошел мимо типи и удалился в сторону поляны.
— Все здесь хорошо, вот только радио мешает.
— Поэтому я с краю и стою, — сказал Дэгэ, — никого нет, кроме Лехи.
— Леха один десятерых стоит.
— Мы тоже с краю, но слышим весь лагерь.
— Несколько радиостанций. Ближайшая — растаманский типи.
— У них музыка спокойная. Акуна-Матата.
— А Кэнитс рядом с собой глушит, у них ребенок.
— А я не глушу.
— А может здесь храм построить, — сказал Махмуд, — храм тишины.
— Зачем его строить. — Дэгэ размешал палочкой в кастрюльке смесь воды, молока ганжи и кофе, затем этой же палочкой пошевелил угли в костре. — Храм везде, этот лес — храм. Ты сам тоже храм. Вешать не будем.
Последняя фраза относилась к кастрюльке.
— Да, ставь на угли.
— Для индуса любой камень на дороге может стать храмом, — добавил Сурья.
— Но это не все понимают. — Махмуд сел по турецки, и положил руки на колени. — Некоторым надо приходить куда-то, чтобы помолиться.
— А вот ты давеча другой семинар задумал. — Дэгэ посмотрел на Сурью. — На тему «Имеют ли комары природу Будды».
— И что вы по этому поводу думаете? — спросил Сурья всех.
— Думаю, да. — Дэгэ потер пальцами лоб и оставил на нем пятно сажи.
— Теперь ты настоящий хиок, — сказал Крис.
— А?
— Теперь у тебя руки, как у хиока грязные. И лоб.
— Это я на лбу Шиву поставил. — Дэгэ улыбнулся. — Знак силы.
— А я вот так решил. — Сурья продолжал семинар о комарах и природе Будды. — Когда мы их замечаем, то имеют, а не замечаем — не имеют.
— Верно, однако.
— Это все болтология, а насчет храма верно, — Махмуд провел рукой по клинышку бороды, — каждый из нас храм.
— Вот Костыль, он все время меняется, сейчас такой, завтра другой. Где тут храм?
— Ну если храмом считать нечто неизменное… — медленно проговорил Сурья. — Мне кажется, храм — это дыхание. Процесс. Акт вдоха, акт выдоха. Пока я жив, храм со мной.
В этот момент закипел кофе и маленький язычок пены, поднявшейся до края кастрюли, сполз по наружной стенке и, зашипев, лизнул угли.
Все как и два года тому назад: сонный пипл, запах восточных благовоний в пространстве абсолютно пустой комнаты. Мойте руки перед едой. Мойте ноги, входя в комнату Саида: на полу — классный, ручной работы, ковер, ведь Заира, жена Саида, потомственный ковровых и гобеленных дел мастер, и ковер, застилающий комнату — как бы фамильная реликвия. Мебели же нет, потому что Саид любит пустоту, и геометрия комнаты предельно проста: прямоугольники — стены, прямоугольник — окно, занавешенное снаружи зеленю деревьев, растущих вплотную к дому, и столь же узорный прямоугольник — ковер. Плюс на ковре — большой прямоугольный металлический поднос с пепельницей, чайниками и пиалами. Как бы достархан.
Зато в соседней комнате — встроенные в стену шкафы плюс довольно мощный компьютер с кучей всяких прибамбасов от саундбластера до модема, ибо Саид не просто какой-нибудь хиппи-бродяга, а дипломированный системщик, то есть системный программист и в различных крутых Алмаатинских конторах налаживает сети. Другую половину комнаты занимали ящики, цветные мотки, рамы, на которых натянуто бесчисленное множество нитей — струн неслышных инструментов, играющих музыку красок.
— Привет, народ.
— Крис! — Галка с визгом бросилась к нему на шею, они закружились по комнате, и сухой ворс ковра, словно подстриженная трава, защекотал пятки.
Сидящий в углу спиной к стене Серж поднял раскрытую ладонь.
— Желанным гостям — хай!
Вскоре Крис сидел возле достархана с пиалами и тремя пузатыми, белыми в желтых разводах керамическими чайниками. «Средний стиль чаепития: по китайской традиции даже древний чайник должен блестеть, как новенький, по японской — наоборот, и на новом чайнике должен быть налет времени — трещинки, потертости и прочие признаки старины. Здесь же — сохраняется след прошлого чая, возможно черного, хотя сейчас — зеленый… И тот, кто пил его до меня оставляет мне свое послание», — все это хотел сказать Кристофер, но вопрос Сержа сбил его с мысли:
— Как дорога?
— Ничего, не без приключений. Найтовал на трассе. Осень скоро. Ветер, пыль.
— А мы тебя ждали. Я уехал на неделю раньше тебя, — сказал Серж. — Не брали, что ли?
— Брали. Просто я тормозил в Бийске. Ты же знаешь Дылду. Посидим, покурим… — передразнил бийского приятеля Кристофер и повернулся к хозяину. — Саид, а можно в душ.
— Горячей воды нет. Уже давно.
— Я холодной. Чуть погодя.
Он опустился головой на ковер. Запах сандала пропитал и его.
— Твой ковер удивительно пахнет. И мушек нет.
— Каких мушек? — спросил Серж.
— О, досточтимый, это долгая история. — Крис улыбнувшись, посмотрел на Галку. — Ты можешь заткнуть уши.
— Это про то как один человек, напившись, заблевал ковер другого человека, — сказала Галка, — известного, между прочим, переводчика.
— Тогда ты и рассказывай.
— Ну вот, а переводчик положил ковер отмокать в ванну. И, естественно, на время забыл о нем. А потом, через неделю, мыться то надо, вытащил из ванной и кинул куда-то на пол. Может месяц прошел. Ну пипл, естественно, запах учуял, чего говорят, у тебя воняет. Нашли ковер, он уже сгнил совсем. По частям вынесли. И тут появились мушки. Целое облако. Огромное. Ну, Крис к нему пришел, смотрит, тот с пылесосом стоит.
— Думаю, совсем крыша у чувака поехала, — добавил Крис, — никогда не видел чтобы Виктор сам убирался.
— А он оказывается мушек в пылесос засасывал. Я, говорит, засасываю, так они с другой стороны вылетают. — Галка рассмеялась.
— Ты красиво смеешься. Я давно хотел тебе сказать.
— Как умею.
— Нет, бывает люди смеются неприятно. Гы-гы-гы. Или: кхе-кхе-кхе. Смех — что такое? Судорожные сокращения грудной клетки. А ты классно смеешься. Как музыка.
— Ну спасибо.
— Нет, реально.
— Крис, миленький, скажи, почему ты такой зануда?
— Все, я пошел под холодную воду. Вода хранит тайну, трава смиренна, — продекламировал Крис уже из коридора.