Пути-дороги

I

Федор Рожков выходил из госпиталя в конце мая. Не раз доводилось ему видеть, как провожали товарищей, и несложный обряд расставания с госпиталем всякий раз умилял его, а звук захлопывающейся калитки будил мечты о просторе и движении. Подобно своим предшественникам, Федор Рожков степенно обошел палату, с каждым больным попрощался особо, пожал руку дежурному врачу, сестрам и няням, затем неторопливо пересек двор, стараясь не волочить плохо гнущуюся ногу, и с больно бьющимся сердцем отворил калитку.

— Счастливый путь, миленький! — крикнула ему вдогонку сестра, как кричала уже многим сотням бойцов.

— Счастливо оставаться, сестрица! — ответил Федор, как отвечали все до него, и по солдатской привычке коснулся пальцами края пилотки.

Калитка захлопнулась со знакомым звуком, но звук этот не принес Федору ожидаемого счастья. С удивлением, близким к печали, смотрел он на свою руку, только что совершившую привычный жест воинского приветствия. Неужто ему и козырять теперь не положено ни своему брату рядовому, ни офицеру? Даже если и сам генерал пройдет? Холодок пробежал по спине: почему-то вспомнилось, как в раннем детстве оставила его мать одного посреди большого, бескрайного поля. Сколько раз, уже зная, что увечная нога не позволит ему вернуться в армию, думал Федор о своем переходе в мирную жизнь, но лишь сейчас открылась ему вдруг вся важность совершившегося поворота судьбы.

Всего только три года из тридцати двух лет своей жизни прожил Федор на войне, но эти годы цепко въелись в душу. Куда податься сейчас? Куда держать путь?

В нагрудном кармане гимнастерки лежал воинский литер до станции Россошь. От станции Россошь до деревни Филатово двадцать километров. Большак идет полем, пересекает вырубку, спускается в глубокую балку, по дну которой бежит чистый, студеный ручей, круто набирает подъем и, срезав косячок березовой рощи, выходит к околице, возле избы крестного. Если закрыть глаза, то путь этот представляется ясно, до последнего можжевелового кусточка, до спаленного молнией дуба, до пятен плесневелого мха на полусгнившем срубе заброшенной лесной сторожки. Филатово — родная сторонка, детство, юность, мать… Ничего-то от тебя не осталось!

Еще в армии узнал Федор, что деревня его начисто сожжена неприятелем, что погибла от руки гитлеровцев мать, а другие близкие неведомо где. Но ни разу еще чувство сиротства не было столь острым, как сейчас, когда все дороги стали ему едины — ни на одной никто его не встретит.

Зачем было брать литер до Россоши? Все равно он туда не поедет. Но во всех мечтах о возвращении неизменно рисовался ему этот путь; другого он не знал, и, словно запамятовав, что нет ни дома, ни семьи, шел он в мечтах тем знакомым большаком…

Куда же держать путь? Федор огляделся. Он стоял на городской площади. Его окружали дома, высокие, многоэтажные, совсем целые. Давно не доводилось ему видеть целых городов. Посреди площади садик со скамейками, на дорожках играют дети, зелень на деревьях свежая и яркая, еще не успевшая запылиться. В этом была радость, но Федора тянуло к земле, в простор, и он нерешительно двинулся в сторону вокзала: оттуда поезда увозят людей в разные стороны, там можно послушать разговоры, попить чайку, а затем и податься вправо или влево, куда подскажет сердце.

Только он свернул за угол, как замер на месте.

По тротуару навстречу ему шел средних лет человек в солдатской одежде без погон. Человек шел прихрамывая, но это не портило его поступи, решительной и напористой. Был он сух, крепок, кольца седоватых волос падали на крутой, шелушащийся от загара лоб; шел он, наклонив голову, и заметил Федора, лишь наскочив на него плечом. Он вскинулся; светлые, цвета ячменного пива, глаза его зажглись мгновенным гневом.

— Тюря! Глаза где оставил? — крикнул он властно, хотя вина была на нем, а не на Федоре.

А Федор стоял навытяжку, рука у края пилотки, глаза едва теплились над скулами, приподнятыми огромной улыбкой.

— Вольно! — резко приказал человек.

Затем светлые глаза его потемнели в неожиданной ласке, туго растянутая по костяку лица кожа тронулась вокруг рта и глаз мелкими морщинками.

— Постой, постой! — сказал человек. — Ты как сюда попал?

— Из госпиталя, товарищ сержант! — четко, по-военному, ответил Федор. — Отпущен подчистую, как есть негодный к продолжению службы!

— Кроешь ты ладно! — Человек согнал улыбку. — А как приветствуешь своего командира? Так, что ли, учил тебя?

— А как же, Степан Захарыч?

— Почеломкаться надо, Федя, голубь ты мой!.. — И сержант, обхватив широкий стан Федора, трижды крепко поцеловал его в губы.

Федор прижался к своему командиру и надежному другу, всем сердцем чувствуя, что обрел теперь прочный упор в новой жизни.

Когда Федор стал было рассказывать сержанту о своих планах, тот строго прервал его:

— Не по порядку будет. Айда в пивную! Омоем встречу, а там и поговорим..

…Когда с фронтовыми воспоминаниями было покончено, Степан Захарыч сгреб в сторону порожние стопки, графинчик, тарелки с брюзглым соленым огурцом и почерневшие вилки.

— Дело такое, Федор. Поди, знаешь, каково в домах без мужика-то стало? Где крыша плачется, где сараюшко завалился, стол или там табурет захромал, детишки с печи угорают… Оба мы столяры, а к тому еще и саперы. Значит, все сможем. Понятно? С месяц поездим — вернемся тысячниками.

II

На другой день оба мастера сошли с поезда на станции небольшого районного городка.

К городу вело булыжное шоссе. Больная нога Федора утомилась. Друзья свернули с шоссе и двинулись опушкой леса. Сухая хвоя, пробитая молодой травкой, мягко проминалась под ногой. Федор и не приметил, как шаг его сделался медленнее, легче и осторожнее. Он как бы опробовал почву, прежде чем утвердить ступню. И шедший позади него сержант бессознательно перенял от него эту недоверчивую поступь. Внезапно Федор замер, как охотничья собака, сделавшая стойку; резко оборвал шаг и Степан Захарыч.

— Гляньте, товарищ сержант!

Прячась в желтой хвое, бежала проволочка.

— Противотанковая, — усмехнулся Степан Захарыч.

Федор встал на колени, и пальцы его легко заскользили по проволоке, откидывая мертвые хвоинки, отводя жесткие листья подорожника. Лицо его стало серьезным, на лопатках привычно затвердели бугры мускулов. Проволочка подходила к обочине и там обрывалась. Это был обрывок старого, с полусгнившей обмоткой кабеля. Федор выковырнул его из земли, под ним остался тонкий желобок.

— Разминировано, товарищ сержант.

Степан Захарыч задумчиво глядел в землю.

Два солдата стояли плечом к плечу возле тихой дороги; лес мирно шумел листами, дышал из глубины сладкой прелью; поскрипывал дергач, словно прочищая горло перед песней, которая никогда не начнется. А им представился другой лес, без листьев, почти без сучьев, жадно обглоданных снарядами; лес, который в лунную ночь казался безобразным скопищем черных и мертвых телеграфных столбов. Этот лес надо бы ненавидеть, а они вспоминали о нем с грустью. Многое забылось, а дружба, связывавшая тех, кто отстоял Мясной бор, сохранилась…

Они вышли из леса. Далеко впереди открылся городок. Среди одноэтажных домиков высились кирпичные корпуса ткацкой фабрики, торчала каланча с оцинкованной крышей.

По сторонам шоссе зеленели озимые поля. Хлеб пока еще был травой, густой, сочной и ровной, стоящей частыми, стройными рядами. Сердце Федора наполнилось знакомой и почти забытой радостью. Три с лишним года на глазах его вытаптывался, выминался тяжкими машинами, выжигался огнем не успевший родиться хлеб. Запах спаленных хлебов — запах беды — остался для него едким, горьким запахом войны. И так хорош был нежный простор этих нетронутых, сбереженных от гибели полей!

Мелкий, грибной дождик окропил землю из белой, высвеченной солнцем тучки. Косой и золотистый, он быстро убежал в сторону. Земля заблагоухала. Низко над полем пролетел мокрый «ПО-2» и вдогонку за ним — две мокрые блестящие галки.

Вслед за дождем прилетел теплый ветер. По полям заходили волны. Забарабанили капли по твердым, как жесть, лопухам, стекая с кустов и рослых трав. Шмель, сбитый со своего полета, сердито гудел и, часто посверкивая крылышками, выписывал в воздухе полукружья, пытаясь лечь на нужный курс.

Поля кончились. Земля справа от дороги убегала в низину. Там голубело озерцо. На берегу из одного корня росли три ветлы.

Друзья свернули с дороги и расположились в тени ветел закусить.

По озерку плыла утка с выводком утят. Чайки садились на воду, опрокидывались головой вниз, хвостом вверх и, простояв так, почти торчмя, вытаскивали из воды головы с плотвицей в желтом клюве. Некоторые садились близко от выводка. Утка-мать угрожающе топорщила перья, и чайки с преувеличенным испугом били по воде крыльями и отлетали подальше.

К озерку спускалась рослая женщина, прижимая к бедру корзину с бельем. Линялое голубое платье трепыхалось по ветру. Подойдя к воде, женщина поставила корзину на землю, подоткнула подол, вытащила бельевой жгут и смаху опустила его на воду. Во все стороны разлетелись голубые брызги. Белье распласталось, женщина утопила его и сильными движениями стала бить им по воде. Брызги достигли уток, те недовольно распушили перья и свернули к берегу.

Женщина подняла раскрасневшееся лицо и засмеялась. Федору вдруг расхотелось есть; он вытер о траву и спрятал в карман перочинный нож. Он глядел на женщину, на ее руки, покрытые до локтей грубым загаром, на крепко поставленные, сильные ноги. Вся она казалась ему сильной и нежной. Федор прислонился к ветле. Ему представилось, что он муж этой женщины, возвращающийся после долгой разлуки, что он встанет сейчас, подойдет, обнимет ее, почувствует запах ее волос и кожи.

— Хороша краля! — услышал он голос Степана Захарыча.

Светлые глаза сержанта блестели. Он выбрал хлебом последние кусочки мяса из банки, увязал оставшуюся еду в мешочек, поднялся и, одернув гимнастерку, шагнул к женщине. Федор заметил, что Степан Захарыч старается скрыть хромоту. Он нерешительно поднялся и шагнул вслед за сержантом.

Женщина укладывала белье в корзину.

— Разрешите помочь?

Прижимая к себе корзину, женщина поглядела на Степана Захарыча и с чуть заметной жалостливостью в голосе медленно сказала:

— Да уж я сама управлюсь.

В глазах Степана Захарыча мелькнула знакомая Федору искорка гнева. Федор ждал, что тот ответит что-нибудь обидное женщине; он съежился и отвернулся.

Но, против обыкновения, сержант ответил мягко, и в голосе его непривычно прозвучала обида:

— Вон вы как об нас понимаете!.. Потяжельше носили — не роняли…

Большие ресницы женщины вскинулись и поникли, румянец проступил на скулах сквозь смуглоту кожи.

— Да нешто я что говорю!.. Уж вы извините…

Степан Захарыч властно забрал у нее корзину, скинул с плеча ящик с инструментами и кивнул Федору: прихвати…

Шагая позади, Федор урывками слышал их разговор: похоже, Степан Захарыч подряжался на какую-то работу.

— Да уж сговоримся, мы люди не жадные, — долетели до него слова Степана Захарыча.

III

Небольшой дом под тесом тонул в бело-розовой пене цветущих яблонь. Позади дома торчали вощаные желтые свечки на пушистых лапах низкорослых сосенок. Степан Захарыч уверенно толкнул обомшелую калитку, словно век свой прожил на этом дворе.

Согнувшись под притолокой, Федор следом за сержантом шагнул в сени, обдавшие его приятным запахом обжитого крестьянского жилья. В избах прифронтовых деревень, где ему приходилось бывать за время войны, пахло едкой смесью из махорки, сапог и отходящих в тепле шинелей. А здесь стоял приятно-кисловатый дух огуречного рассола, овчины и войлока, да из курятника поддавало теплым куриным пером. Чем-то очень родным дохнуло на Федора. Совсем так же, только чуть суше, пахло в сенях отцовской избы. Вспомнилось, как мать говорила: «Какая хозяйка справна, у той в горнице чистая струя, а в сенцах плотный дух. А ежели в сенцах одной пылью тянет, значит у ней и в закромах, кроме пыли, ничего нет».

Со двора вошел Степан Захарыч с мокрой, взлохмаченной головой, растирая шею суровым полотенцем.

— Все копаешься? Поди умойся. Хозяйка уже самовар шурует. — Он подтолкнул Федора локтем в бок. — А она, видать, того, соскучилась!.

Федор шутки не принял, и Степан Захарыч, нахмурившись, сказал строго:

— Только гляди, без грубиянства! Не такая…

Умывшись, Федор прошел в горницу. Здесь было прохладно и чуть сумеречно от многих растений, стоящих на окнах в глиняных горшочках. Угол стены занимал поставец с фотографиями. Выделялась большая карточка, убранная пучками сухой травы-слезки: парень в косоворотке об руку с женщиной в темном платье и с косынкой на плечах. Позади них громоздились облака и торчала башня, похожая на сахарную голову. Фотография была плохая. Едва наметив черты и грубо отяжелив лица, она придала сходство парню и женщине, в которой с трудом угадывалась хозяйка.

— Твой? — спросил Степан Захарыч хозяйку, когда та быстро пронесла в горницу поспевший самовар, держа его на далеко вытянутых руках.

Хозяйка, на мгновение приблизив самовар почти вплотную к груди, поставила его на медный поднос и подняла порозовевшее, в бусинах пота, лицо.

— Мой. Только вы на карточку не глядите: он красивый.

— Воюет?

— Второй год как извещение получила, — просто и грустно сказала хозяйка.

Федор еще раз взглянул на карточку и поверил, что муж хозяйки был красивый.

Хозяйка собирала на стол. Движения ее были упруго-легки; видно, что давно лишена она радости хозяйственной заботы, той особой расторопной ловкости, которую обретает каждая хозяйка, когда за ее работой следит мужчина.

Степан Захарыч отлучился в сени и вернулся с орденом Славы и двумя медалями на груди. Федор мысленно обругал себя за недогадливость: у него тоже были две боевые медали. К столу хозяйка первого пригласила Степана Захарыча и первую чашку налила ему. Уперев сильные, широкие локти в стол, она смотрела, как гости с аппетитом пили чай, ели твердые баранки, обмазывая их фронтовым комбижиром.

— Что же вы не кушаете, хозяюшка? — спросил Федор.

Степан Захарыч высунулся из-за стола, быстро налил стакан чаю, подвинул хозяйке и насыпал перед ней целую горку баранок.

— Да куда ж столько! Нешто я съем?

— Не съедите — нам больше останется!

Хозяйка засмеялась и, взглянув на Федора, спросила:

— Страшно воевать-то было?

— Страшно, — признался Федор.

— Сказал бы ты мне это слово, когда в моем отделении был, я б тебе… — Степан Захарыч сделал выразительный жест, вызвавший краску на лице Федора. — Чушь порет!

Степан Захарыч достал кисет и, сворачивая толстую цыгарку, принялся рассказывать про войну. Федор не поверил своим ушам. Не то чтобы сержант привирал, но он слишком щедро и картинно описывал фронтовые происшествия.

— Чисто из книги читаете, — осторожно сказал Федор.

Степан Захарыч обозлился. Теперь в его рассказах появился новый оттенок. То и дело слышалось:

— Тогда я вызываю Федора, вот этого самого: «Товарищ боец, сполнять живо!» Ну и бежит, аж ноги рассыпаются..

«Я, верно, исполнительный солдат был, — думал Федор. — Только к чему он так…»

— А вот еще случай был, — продолжал Степан Захарыч, пуская голубые кольца дымя. — Заминировал немец болото, птице сесть некуда. От командира роты мне приказ: разминировать. Срок — два часа; в четырнадцать ноль-ноль наши танки по болоту наступать будут. Время, конечно, в обрез, но отвечаю: «Будет исполнено». А командир знает: коли Степан Захарыч сказал, так и будет. Уважал он меня, по правде. Вызываю я Федора, — Степан Захарыч искоса глянул на огорченного товарища. — Прибегает, конечно, дурачок, запыхался, потому я ему командир и начальство, что хочу, то с ним и поделаю. «Так-то и так, говорю, возьми людей, сполняй живо!» И что вы думаете? — Степан Захарыч вытащил из кармана большие серебряные часы с множеством стрелок. — Трофейные, с убитого офицера снял… В тринадцать сорок восемь — всё подчистую. Командир роты мне перед строем руку жал!

— Ох, бедненький, — вздохнула хозяйка, глянув на Федора, — и доставалось же ему! А вам, — она с укоризной обратилась к Степану Захарычу, — нехорошо так на товарища все перекладывать.

На какое-то мгновение Степан Захарыч смутился. Он никак не ожидал такого оборота.

— Ничего не перекладывал. Военная служба — она, знаете…

Федору стало как-то по-хорошему грустно от заступничества хозяйки. Желая сохранить это чувство, он встал из-за стола и вышел на крыльцо.

IV

Сад повлажнел к ночи, остро запахли цветы и травы, неслышные днем. Ландышевый дух был так силен, что, казалось, рослые, полные пряного сока, благоухают деревья.

Порой набегал ветер и относил прочь аромат цветов, и тогда на короткие мгновения ощущался нежный и такой тонкий яблоневый дух, что все другие запахи в природе казались грубыми по сравнению с ним.

Где-то далеко закуковала кукушка, задумчиво, словно справляясь, не перекуковала ли она кому-нибудь положенных лет жизни.

— Кукушка, кукушка, сколько мне годов осталось жить? — тихонько сказал Федор.

Кукушка на секунду замолкла и повела новый счет. «Два, три, четыре…» улыбаясь и ожидая, что вот-вот прервется, начал считать Федор. Тридцать шестой, тридцать седьмой, тридцать восьмой быстро откуковала кукушка и смолкла. А что, если в самом деле отпущен ему впереди столь долгий век?! Такую жизнь надо суметь прожить. Не случайно и не как-нибудь, а так же серьезно, хоть и по-другому, как на войне…

Кто-то подошел и стал позади него. Он подумал, что это Степан Захарыч, и не оглянулся. Осторожное теплое дыхание коснулось его затылка. Федор неловко подвинулся к косяку.

— Хороший у вас товарищ, — голос хозяйки тронул Федора, как нежданная ласка.

— Замечательный! — сказал он горячее, чем чувствовал в эту минуту.

Хозяйка внимательно поглядела на него и засмеялась.

— Я не люблю, кто много о себе понимает.

— Вы не думайте… он хорошо воевал.

— Кто хорошо воевал, тот домой не пришел, — жестко сказала хозяйка.

Федор вспомнил парня на фотографии, ворот рубашки на тонкой шее и выражение доверчивости, которое не мог стереть даже плохой снимок.

— Неужто всем помирать было?

Ему стало неловко рядом с хозяйкой, но она стояла в дверях, загораживая проход. И опять ее дыхание тепло касалось его затылка и щеки.

Соловей попробовал голос. Другой соловей повторил ноту, но только звонче и свободнее. Снова первый соловей взял ноту неуверенно и слабо. Второй голос подхватил, усилив ее до настоящей красоты. Он как будто звал первый голос за собой, и тот попробовал пойти за ним, но опять кукушка принялась за свое и погасила короткую вспышку неопытного певца.

— Таланта нету… — тихо проговорил Федор.

— Молодой еще, неученый, — добрым голосом сказала хозяйка.

— Учить надо! — задорно бросил вышедший в сечи Степан Захарыч.

Снова второй голос подал сигнал. Раз-другой звонким щелком — и разлетелся трелью. Но все усилия соловья-учителя привели лишь к тому, что молодой заладил на одной ноте что-то бедное. И тут, возмущенный его неуменьем, ударил и разлетелся бесконечной трелью другой соловей. Притихли все птицы, только голос соловья, уверенный в силе своей и великолепии, заполнял ночь.

— Соловей-то в сосняке? — громко спросил Степан Захарыч.

Хозяйка кивнула.

— Сейчас я его словлю. Поди, не видела, как соловьев голыми руками ловят?

— Да вы придумаете!..

— Не веришь?

Федору вспомнился майский вечер под Селищевом, когда ребята совсем очумели от соловьев, не могли спать, а один парень, орловец, хороший молчаливый солдат, заплакал на своей шинельке. Выделялся из всех соловьев тот, что поселился над самой их палаткой и выводил так жалобно и сердечно. А Степан Захарыч, чтоб не истомились понапрасну ребята, вышел из палатки и вернулся с маленькой серенькой птичкой, обмершей в его большом кулаке. «Вот он, безобразник», — сказал Степан Захарыч и разжал ладонь. Соловей, как ослепленный, прокружил по палатке, тыкаясь в полотняные стены, и вылетел через вход. Больше он не пел.

Хозяйка не на шутку обиделась. Она заступила Степану Захарычу проход, и глаза ее сверкнули гневом в темноте.

— Ишь, что придумали! Соловья спугнуть… Да он в жизни сюда не вернется!..

Степан Захарыч недоуменно поглядел на хозяйку, вздохнул и, громко стуча сапогами, прошел в горницу.

Он шумно ворочался, устраиваясь спать, затем крикнул:

— Эй, полуношник, на боковую пора!.

Но в первый раз Федор ослушался своего сержанта.

Они долго простояли вдвоем. Ничего особенного не было сказано, но Федору все происходившее казалось исполненным важности. Важным казался соловей с неутомимым горлышком, важным был тоненький серпок только что родившегося месяца, важным был шепот деревьев, раскачивающих свои верхушки, важными были простые слова, которыми они обменивались, вроде: «Месяц взошел», «Ветерок проснулся».

Ближе к рассвету неясный шепот деревьев перешел в глухое бормотание. Где-то прокатился гром тяжко и неспешно, и вдруг весь сад просиял трепетным, как в сновидении, светом, чудно прозеленели деревья, за изгородью молочно пробелела дорога — упала длинная зарница, громче забормотали деревья.

— Гроза заходит, — сказал Федор.

— Дай-то бог! Оно и кстати. А то все мимо да мимо. С этого месяца весь год кормимся. Вы сами-то из каких мест будете? — неожиданно спросила хозяйка.

— Россошанские мы. Деревня Филатово.

— Что ж на родину не едете?

— Одинокому везде родина…

Три зарницы одна за другой упали на землю, и в мгновенном их воссиянии увидел Федор близко от себя ласковые, немного усталые глаза хозяйки с озабоченно сведенными у переносья бровями. Федору казалось, что он ощущает тепло, исходящее от ее лица.

— Больно частят зарницы, опять мимо пройдет, — сказала хозяйка, как-то мягко и незаметно отстраняясь от него в тень.

Зыбкий куст бузины и разбухший от росы, словно осевший, плетень призрачно возникли там, где, казалось, всего мгновение назад была лишь смутно шевелящаяся, бездонная тьма. И тихо светящийся, лишенный теней предрассветный мир открылся им в серебряной росе, молчаливой настороженности и печальной прохладе.

— Господи, уж заутрело! — всплеснула руками хозяйка. Лицо ее, как и все в этот призрачный час, источало бледный, усталый свет. — У вас, поди, глаза клеит. Ступайте спать, Федечка.

Федора качнуло, когда он перешагивал порог. Ноги его были как ватные. Тут только он заметил, что всю ночь простоял в одной и той же позе, прислонившись спиной к косяку, словно околдованный.

Утренний сон еще водил Федора туманными и легкими дорогами, когда сержант принялся расталкивать его.

— Слышь аль нет? — Злой оклик вернул Федора к сознанию, он приподнялся, виновато мигая. — Я ухожу. Ты тут один управишься. Встретимся через неделю на базаре.

— Куда же вы, Степан Захарович?

— На прядильную. В город.

Лицо Степана Захарыча было сухо и сурово. Федор почувствовал неловкость перед товарищем и, не зная, что сказать, только тер кулаками глаза, а костистый, острый, как у птицы, профиль сержанта уже мелькнул в окне и скрылся за яблонями.

Федор вздохнул и повалился головой в подушку…

V

Степан Захарыч шел городом. Его путь лежал мимо кирпичного здания школы, где разместился госпиталь. В широкие окна виднелись железные спинки кроватей и шаткие ночные столики. Степан Захарыч вспомнил утреннюю тишину палаты для выздоравливающих, когда, просыпаясь, чувствуешь прибыток сил, влажную свежесть лба и всего тела, веселую, нетерпеливую бодрость.

Он шел мимо одноэтажных домиков с косыми окошками, где за геранью и фикусами поблескивали медные бока самоваров. Пересек базар, едва не оглохнув от надсадного гусиного крика. Когда гогот немного стихал, слышался жалобный голосок:

— Воды!. Кому свежей, холодной воды!..

Заспанная девочка с трудом перетаскивала ведро вдоль базарных рядов, узкая рука ее вся просинела жилками. Степан Захарыч выпил две кружки и, освеженный, двинулся дальше, мимо жиденького летнего сада с фанерной будочкой кассы и пестрым транспарантом, извещавшим о приезде духового оркестра из Коврова.

Он вышел на площадь, посреди которой высилась каланча, выкрашенная светлорозовым; на самом верху сияла золотая каска пожарного. На площади было довольно людно. Как и обычно по утрам, люди шля торопливой походкой, замкнутые и нелюбопытные.

Не похожие на других утренних прохожих, ему повстречались двое — курсант лётного училища с гладким голубым погоном на юношески узком плече под руку с молоденькой девушкой. Два счастливых взгляда мимолетно скрестились на его лице, всколыхнув в нем смутное беспокойство и тоску. Степан Захарыч удивленно и недовольно поморщился. Он обладал счастливой особенностью не придавать значения преходящим бедам настоящего, ценить только будущее, неизвестное и прекрасное. Это свойство помогало ему и на войне, оно делало из него хорошего и терпеливого солдата. И то, что он ощущал сейчас, было как бы утратой свойства, которым он дорожил.

«Брось! — сказал он себе просто и строго. — Ты что, жить с ней бы стал? Похоронил бы себя здесь на веки-вечные? А она не такая, чтоб зря баловаться… Брось, Степан…»

Он стал думать о работе, строил новые, заманчивые планы, и пережитое поражение стало выветриваться из его души. Он вышел на берег удлиненного водоема, постоял над деревянной оплесневевшей плотиной, пожалел, что сила воды расходуется впустую. От сюда в проломе стены было видно, как на фабричном дворе разгружают платформу с хлопкам. На разгрузке трудились около десяти женщин и трое мужчин. Женщины были загорелые, с мускулистыми руками; их головы покрывали косынки, повязанные по самые брови, лица были красны и глянцевиты.

Вот он подходит к проходной, радуясь тому, что он такой твердый, отходчивый и хитрый человек, который не даст надолго забрать себя никакому огорчению, и вдруг остановился, пораженный мгновенной острой болью в сердце. Хозяйка, вся, как была, с кротким лицом своим, с сильным и ладным телом, встала перед ним так осязаемо близко, что сердце, внезапно утратив всю хитрость и твердость, испытало такую боль, словно его сжали в горсти.

VI

С крыши дома открывался простор. Вверх и вниз бежит земля в зелени трав и молодых хлебов, золотой сурепе, голубоватой пене одуванчиков. На крутом изломе вливается в сосновый лесок лиловое, отполированное солнцем, горячо отсвечивающее шоссе. Над горизонтом одним лишь высвеченным контуром обозначена рослая туча, ее окраска ничем не отличается от задымленно-голубого цвета неба. Воздух тих, туча недвижима, она словно затаилась там, в дальней дали…

Глаза Федора прикованы к работе — он перекрывает крышу, но существом своим он ощущает этот простор, что-то замирает в нем, и оттого работается еще веселее. Куда девалась его неповоротливость и медлительность! Его большие, грубые руки обрели удивительную легкость, каждое движение точно, скупо, исполнено легкой силы, он с удара вгоняет гвоздь. Изъеденные черным бархатистым мхом доски летят вниз, на их место ложатся новые, гладко обстроганные, пахучие, в оранжевых подтеках смолы. Тесиночку к тесинке пригоняет Федор; прочно, надежно прикроют они хозяйку от дождя, снега и ветра.

С какою радостью сложил бы он для нее своими руками целый дом!

Уже на второй день работа была закончена. Но Федору казалось, что он сделал очень мало. Тогда он снял и наново прибил отвисшую дверь в сенях, прочесал плетень, сколотил новые ступеньки для крыльца. Он сделал бы и больше, но вернулась с поля хозяйка. Ее удивленно-благодарный взгляд сделал счастливым Федора. Но счастье его было очень кратковременным. Он вдруг понял, что теперь ему надо уходить. Куда? Он не мог представить себе жизни без этого маленького домика под новой крышей. Ему ничего не надо, только видеть хозяйку, работать для нее…

— У меня к вам просьба, Федечка. Тут у нас старушка есть, хорошая такая и совсем одинокая. Коза у нее страсть бедовая, кажную ночь убегает. Проест дырку в плетне и убегает. Кабы закуток досками обшить… Она, конечно, дать много не может, — смущенно продолжала хозяйка, — но уж очень хорошая старушка. Вы б сходили к ней, Федя…

— Я схожу, — покорно ответил Федор.

— А насчет ночлега вы не беспокойтесь. Вы меня ни чуточки не стесняете.

Лицо хозяйки было спокойно и ласково; глаза с ясной добротой смотрели на Федора. Она даже не подозревала, что человек, стоящий перед ней, пережил сейчас как бы смерть и воскресение…

…Федор перелез через обвалившуюся ограду и оказался на заросшем лопухами дворе. Из-за угла дома, красиво взмахивая маленькой головой, выскочила коза и понеслась прямо на Федора.

— Держи ее! — услышал он крик, прыгнул, распластался на земле, успев поймать твердые, острые рожки.

Рослая костлявая старуха с черной, как смоль, головой накинула веревку на шею козе.

— Ты чего это на чужих лопухах разлегся? — блеснула она на Федора темным, непотухшим глазом.

— Меня Марья Никитична послала. Насчет закутка.

Старуха оказалась горячей и сердитой, не остуженной бедами и огорчениями, выпавшими ей на долю.

— Ты, бабушка, только покорми меня — и все…

— Покорми! Харчи-то ноне кусаются! Небось разбалованный?

— Нет, бабка, я скромный.

— Вона какой даровой! Да ты работать, поди, не умеешь?

— Сапер, да не умеет!

— Нешто ты армеец? — подобрее спросила старуха.

Федор бойко постукивал топоришком, старуха гремела ухватом внутри своего пустынного дома, время от времени высовывала потемневшее от жара, усохшее в кулачок лицо и кричала:

— Крепче складай! Она у меня гулена!

Коза, словно предчувствуя беду, все вертелась вокруг Федора, шуршала копытцами по стружкам, потыкивала рожками в доски, а то скосит на Федора янтарный глазок, поглядит зло и подозрительно и начнет рваться с привязи…

В полдень старуха позвала Федора к столу. Харчи у нее были худые — щи да котелок с картошкой. А ей и того не нужно: за весь обед не съела и двух картофелин.

Она расспрашивала Федора про войну, какой генерал чем командует и кто крепче бьет врагов. Федора удивило, что старуха знает фамилии всех командующих. Интересовалась она также пушкой, которая с одного выстрела выжигает чуть не десятину земли. Правда ли, что есть такая?

— А как же! — сказал Федор. — «Катюша» именуется, гвардейский миномет…

— Ну, раз так, фашисту долго не жить, — сказала старуха и добавила с тихой улыбкой: — Уж больно занятое это дело — война. Вон мой сын с первых дней на фронте, а все письмецо чиркнуть не собрался.

Федор смущенно отвел взгляд от старой матери и усердно занялся едой.

— Говорят, что склонил он головушку к земле, а я не верю. Не могли такого молодого убить. Нет, — старуха покачала головой. — Он у меня поздний. Мне уже пятый десяток шел… Манька! Девка!.. Кши тебе!.. — закричала вдруг старуха и замахала в окно заголившейся, словно ремнями перевитой рукой.

Порвав веревку, коза с разбегу всаживала рожки в свежестроганные доски закутка.

Ближе к сумеркам старуха выдала Федору кружку острого Манькиного молока и стенку ковриги. Федор, привыкший к обильной солдатской пище, не утолил голода, но продолжал работать, пока не вбил последнего гвоздя. Старуха потыкала в закуток кочергой, привалилась к нему сухим плечом и весело подмигнула Федору:

— Теперь вижу — и впрямь сапер!

Федор помог старухе втащить ревущую Маньку в закуток и по влажным лопухам выбрался на дорогу.

Федор торопился, он боялся, что из-за позднего часа не увидит хозяйку. На земле был сумрак, но небо, хотя и украшенное золотой рогулькой месяца, еще по-дневному голубело.

Чтобы сократить путь, Федор свернул с дороги, пролез через чужой палисад, спустился в низину с заросшим прудом, одолел склизкую падь оврага. От земли веяло холодом, его ноги забрызгало росой. Он выбрался на дорогу уже в виду своего дома. Окна были темны.

Он медленно побрел к дому. Ночь, быстро поднявшись с земли, окутала чернотой небо.

Дверь оказалась незапертой. Федор осторожно открыл ее, притворил за собой и наложил крючок. Из горницы в щелку пробивался свет. Дверь тонко заскрипела под рукой Федора. За столом сидела хозяйка в темном платье, с косынкой на плечах. Из круглого самовара шел остывающий парок.

— Уж я заждалась совсем! — сказала хозяйка и ладонями провела от глаз к щекам, словно сгоняя дремоту. — Боялась, как бы не заплутались в темноте.

«Заждалась»! Значит, снова есть на свете человек, который его ждет, боится за него. Растроганный, он горячо и сбивчиво принялся рассказывать про старуху, про смешную ее козу и кончил неожиданно:

— Хорошо у вас тут! Лучше не найдешь.

Хозяйка радостно вскинулась:

— Люблю я свой край! У нас хорошие люди, и здешние, и приезжие. Ленинградка тут одна с дочками живет, а уж вежливая такая! И наши бабенки хороши, хозяйственные, строгие. Наш колхоз очень даже богатый. Не смотрите, что одни женщины остались, у нас такая бабья заводиловка! Болото за выгоном осушили — столько земли себе выиграли! Об этом даже в газетах писали. Намучились мы, правда, хуже некуда, как отводные канавы по пояс в воде рыли. Зато выгода большая. А уж работать мы научились — дай войне кончиться, полны дома наживем…

VII

Федор продолжал жить у хозяйки. Днем он работал на дворах у колхозников, возвращаясь, пил чай с хозяйкой. Среди колхозников прошел слух о молодом парне-инвалиде, который задаром выполняет любую работу.

Федор и сам не мог бы толком объяснить, как это сделалось. Он не взял денег со старушки, владелицы козы, потому что за нее просила хозяйка; не мог взять деньги от ленинградки, потому что знал о ее трудной судьбе; отказался, несмотря на все уговоры, от платы за работу на большом зажиточном дворе председателя колхоза из чувства уважения, внушенного ему хозяйкой, к этой сильной пожилой женщине, главарю всей «бабьей заводиловки». Он не рассчитывал завоевать этим симпатию хозяйки, но, чувствуя ее одобрение, считал, что поступает правильно.

Смущала Федора лишь предстоящая встреча со Степаном Захарычем. В памяти всплывали светлые глаза, так легко темневшие от гнева. Тот просто не поверит ему, подумает, что Федор не хочет делиться. После долгих сомнений Федор решил продать на рынке желтые лыжные ботинки, полученные перед выходом из госпиталя, а деньги вручить сержанту, как заработанные. На этом он успокоился и продолжал старательно трудиться за одни харчи, сытные или скудные, смотря по достатку заказчика.

С каждым вечером хозяйка становилась все ласковее и беспокойнее. Она словно ждала чего-то.

Однажды вечером, когда жарко-красным вспыхивали зарницы и бесшумно колыхались за окном черные лапы сосен, где-то вдалеке женщины запели песню. Робкая вначале, песня поднялась и, взятая на-разлет сильным, грудным голосом, вдруг выросла под самыми окнами:

Тонкими ветвями я б к нему прижалась

И с его листами день и ночь шепталась.

— Красиво поют… одинокие, — сказала хозяйка.

Но нельзя рябине к дубу перебраться…

Отхлынуло вдаль и снова на звонкой, тоскующей волне приблизилось:

Знать, ей, сиротине, век одной качаться-а-а…

— Хорошо мужчинам, которые вернутся, очень их жены любить будут.

А Федор молчал, бессильный выразить то, что забрало его впервые с такой непонятной властью.

На другой день с утра кричали вороны, предгрозовая духота разлилась в воздухе, зелень устало поникла. Защитив глаза от солнца, колхозники с надеждой взглядывали на небо, бесцветно-тяжелое и словно задымленное по горизонту. Во второй половине дня огромная глянцевитая туча обложила полнеба. Люди радовались: куда бы туча ни пошла, ей не миновать изождавшихся полей.

Первые капли гулко стукнули по лопухам. Хлестнул коротко дождик, но ветер отнес его в сторону. Земля притихла. Ломаная светлая щель разверзлась в небе, просияла мгновенным блеском, чудовищный молот расколол простор. Туча, клубясь и расслаиваясь, быстрее побежала по небу; она как-то обмякла, посерела, стала быстро снижаться и рухнула плотным ливнем.

Гроза застала Федора в дороге. Он шел работать на дальний двор, с наслаждением после тяжкого предгрозья вдыхая посвежевший, прохладный воздух. Но вот крупный, холодный град больно захлестал по стриженой голове. За частой сеткой града Федор разглядел сарай и побежал к нему, оскальзываясь на круглых, мелко прыгающих градинах. Он схоронился под стрехой, скинул с плеча ящик с инструментами и вытер лицо. Град ушел, остудив простор, но ливень был попрежнему щедр и гневен.

Женщина в накинутом на голову жакете, с туфлями в руках бежала к сараю. Ноги у нее разъезжались. С разбегу она не удержалась, наткнулась на Федора, выронила туфли и засмеялась:

— Простите, миленький, простите, бога ради! Ох, и промокла же я!.

Нагнувшись, она отжала воду с налипших к вискам волос, убрала пряди за уши и пальцами стала отщеплять от тела мокрый сарафан.

Отжав подол, женщина распрямилась и удивленно-радостно, словно после долгой разлуки, воскликнула:

— Федя!

Дождь теперь сеялся, как сквозь частое сито, ниточно-мелкий и очень холодный; хозяйка накинула на плечи ватный жакетик, оттянула борт и накрыла им Федорову спину. Оба мокрые, они оказались тесно прижатыми друг к другу. Хозяйка подняла голову. Мокрое прекрасное лицо ее расцвело робкой радостью, сильной рукой притянула она его шею и резко, почти зло, поцеловала в губы.

— Маша… знаешь, Маша… — Но все хорошие слова растерялись где-то около сердца.

— Знаю… все знаю, Федечка, — говорила хозяйка и ласково, словно ребенка, погладила его по щеке.

А потом они шли вместе домой. Стенка дождя уходила за город. Голубое небо отражалось в плоских лужах. Прыгали трясогузки с раздвоенными дергающимися хвостиками. Листья берез устало шевелились от переливавшейся на них дождевой влаги.

Они подошли к дому, калитка мягко заскрипела под рукой Федора.

«Вот мой дом», — подумал он, и чувство чуть усталого покоя, тепла и уверенности — чувство возвращения — вошло в сердце солдата…

VIII

Солнце поднялось над лесом и стало близ вершины самой высокой сосны. Булыжное шоссе, омытое влагой ночи, засверкало. Туман уходил в даль полей, но кое-где, запутавшись в проводах и ветвях плакучих берез, зацепившись за иглы сосен, наколовшись на зубцы заборов, еще висели его бледные клочья.

Легонько погромыхивали телеги, и осторожно цокали лошадиные копыта. Где-то прерывисто и тонко поскрипывал ворот колодца. Казалось, что и звуки только недавно проснулись и еще не вошли в свою полную силу.

По шоссе из города шел человек. Выгоревшая гимнастерка со свежезелеными полосками на плечах ладно облегала его сухую фигуру. Небольшой ящик за спиной был плотно прихвачен широким ремнем, пропущенным через крутую грудь. Видно было, что ноша не тяжела человеку, что у него легко на сердце и, покидая город, человек не уносит с собой никаких сожалений. Был он хром, но это не портило его поступи, напористой и устремленной. Казалось, таким вот легким, приподнятым шагом можно без труда обойти всю землю.

Дома заредели к окраине, и в широких просветах между ними открылись поля; пониклые травы искрились росой; вдали, розовея, таял туман.

Напротив домика, полускрытого яблонями, уже роняющими цвет, он остановился, в раздумье постоял несколько секунд и решительно двинулся к калитке.

Когда он ступил в горницу, в нос ему ударил сухой запах горелого кирпича. Печь была разобрана. Рослый парень в фартуке из газет размешивал в ведерке известь. Заслышав шаги, парень обернулся и, удивленно округлив глаза, уставился на вошедшего.

— Степан Захарыч?!

— Что, брат, не ждал? А я раньше срока управился, вот пришел.

Степан Захарыч снял со спины ящик и опустился на лавку. — Ну, как работалось? — бросил он небрежно, обводя комнату прищуренными глазами.

— Работал.

Степан Захарыч достал кисет, но, обнаружив, что он пуст, сунул обратно в карман.

— Вот что, Федор, я решил. Работали мы с тобой врозь, так давай уж и капиталы врозь. Что заработал — твое, и я при своем. Идет?

Радость, отразившаяся на лице Федора, заставила сержанта брезгливо поморщиться. «Видать, жадёна мой дружок…» — подумал он и уже сердито бросил:

— Так уговорились?.. Точка!

— Степан Захарыч, да у меня гора с плеч.

Губы сержанта сухо и презрительно скривились.

— Ладно, не мельтешись. Я на твои не зарюсь.

— Да на что зариться-то, Степан Захарыч? С чем приехал, — все при мне, а больше — ни-ни.

Степан Захарыч поднялся с лавки и, пронизывая Федора светлыми, колючими глазами, все еще недоверчиво сказал:

— Это как же так? Лентяя справлял?

Федор тоже встал.

— Работал… да только денег не брал… — Он поднял добрые голубые глаза и, не опуская их под строгим взглядом сержанта, вдруг сказал твердо: — Не по мне такие деньги!

Степам Захарыч пристально и отчужденно глядел на Федора, словно изучая что-то на его лице, затем откинул голову и захохотал, обнажая желтые зубы с черными щербинами между ними.

— Ну, Федор, купил ты меня! Ведь и я, брат, голенький, табачку, и того не осталось. — Степан Захарыч вывернул карманы, откуда посыпались крошки хлеба и махорки. — Поработал я, может, и получше твоего. Банкаброш, сложнейшую машину, отремонтировал. В жисть так не трудился. А как стали об оплате говорить, я этаким гордым чертом: примите, мол, в подарок от Советской Армии. Да, видать, мы с тобой на одних дрожжах замешаны.

Федор с такой любовной преданностью глядел на Степана Захарыча, что если тот и сердился на друга за прошедшее, то теперь все растворилось без остатка.

— Что ж, — прибавил Степан Захарович, — надо нам другое дело искать. Пойдешь со мной?

Федор покачал головой:

— Нет, Степан Захарыч, дорогой мой сержант. Я уже нашел свою жизнь.

Степан Захарыч удивленно посмотрел на друга, затем взгляд его обежал комнату, где, казалось бы, все было попрежнему и вместе с тем едва уловимо проскальзывали какие-то перемены, как меняется всякое жилье со вселением нового человека.

— Ну что ж, — сказал он просто, — поздравляю, коли так…

Вечером Федор с женой проводили Степана Захарыча на поезд.

— Куда думаете путь держать? — спросил Федор, когда вдали прозеленели сосны, тронутые набегающими огнями поезда.

— Думаю на Камчатку податься.

— На Камчатку?

— На Камчатку, — твердо повторил Степан Захарыч. Задетый короткой обидой на счастье этих людей, он назвал Камчатку случайно, только потому, что она была далеко. Но сейчас он и сам уверовал, что действительно поедет туда. — Там умелые люди очень нужны…

Ухватившись за поручень, Степан Захарыч легко вскочил на убегающую подножку, и поезд, на минуту причалив к темной платформе, двинулся дальше, тяжко набирая скорость.

— Приезжайте к нам! — кричал Федор в ночную тьму.

— Обязательно приезжайте! — вторила ему жена.

Поезд, все ускоряя ход, удалялся от станции, и два человека, сведенные судьбой, все стояли и глядели вдаль. Некоторое время был виден красный фонарик на тамбуре последнего вагона, затем и он исчез за поворотом. Но еще долго было слышно, как, отзываясь на стремительный бег поезда, шумели вдали деревья.

Загрузка...