Свет в ночи

I

Авдеев пришел в кузницу, когда дымчатая роса еще окутывала травы, пожухлые сентябрьские лопухи, тронутые первой желтизной листья орешника.

Кузница стояла с краю деревни, на верхушке крутого взлобка, ниспадающего в приречную луговину.

Редеющий туман еще лежал в долине, сквозь него серебряными фонариками посверкивали стебли белоголовника, унизанные гроздьями крупных капель.

Авдеев отомкнул тяжелый замок и распахнул дверь. В ноздри ударил хорошо знакомый запах угля и окалины.

Голубоватый, клубящийся пылинками луч солнца, проникая в небольшое окно, скользил по токарному станку, небольшим чугунным тискам и, прочертив золотую стрелу на станке для ошиновки колес, потухал в угольной пыли горна.

Авдеев с удовольствием, не убывающим с годами, оглядел сваленные в углу поковки — детали машин, лемехи, зубья борон, шпингалеты, подковы, костыли.

— Здоров, Степан Акимыч! — проговорил ломкий мальчишеский голос, и в кузницу торопливо ступил его ученик и подручный, семнадцатилетний Никифор.

Был он низкоросл, коренаст и весь рыжий. Волосы, веснушчатое лицо, заголенные по локоть руки — все у него золотилось. Когда он стоял рядом с горном, то казалось — в кузне горят два костра, и трудно было решить, какой из них ярче.

На рыжем лице странно углились два больших вороньих глава, словно кто-то другой выглядывал из глазниц Никифора. Эти хмуроватые, неожиданные глаза сводили с ума колхозных девчат. Но тщетно поджидали Никифора на гулянках. Он считал подобные развлечения недостойными такого важного человека, как подручный кузнеца.

Авдееву нравилось следить за его ладной, крепкой, как у молодого соколика, фигурой с крутыми плечами и небольшими, но сильными, мосластыми кистями рук.

Никифор скинул пиджачок, насыпал в горн углей принялся раздувать мехи. Упругая струя воздуха вначале сдувала огонек с углей, как бы пытаясь погасить, уничтожить робкое пламя, затем покорно начала работать на него. В горне зашумело, словно кто-то загудел в трубу.

— Давай, давай веселее! — приговаривал Авдеев. — Огонь — работник, кузнец — помощник! Огонь не промнет, рука не сладит!

Он поворачивал в углях начинающую затекать красным полосу железа, которую держал в длинных клещах. Красное все выше оттекало к клещам, а конец железа под углями слепяще засиял. Авдеев сильным движением перекинул брус на наковальню, приставил зубило.

Никифор поднял молот и смаху опустил на головку зубила. Молот, скользнув, хряснул по наковальне. Под бешеным взглядом Авдеева Никифор стал краснее углей, он быстро размахнулся и с одного удара отсек крючковатый конец бруска.

— Так вот, держи удар в плечах, не своди его на поясницу, — добрым голосом сказал Авдеев.

Гулкий звук удара, вылетев из дверей кузни, далеко разнесся окрест. Он пролетел над крышами деревни, прополз по яруге, потонул было в заречье и снова тонко прозвенел в дубовом урочище. Он словно разбудил все звуки деревни. Хриплоголосые петухи прокричали свой третий утренний призыв, жалобно проблеяли овцы, звонко всхрапнул жеребец, и девичий голос обидчиво пропел:

— Ма-а-нька!.. Будет спа-а-ть!..

II

Все ярче разгорался день, и, не стихая, звучал в воздухе высокий, рассыпчатый звон кузнечного молота, неумолчно билось большое сердце деревни Старые Белицы.

Много народу перебывало в кузне. У кого расковалась лошадь, у кого надломилась ось, кому понадобились шпингалеты к окнам новой хаты, кому болты и костыли для сарая.

В середине дня пришел небольшой старик в холщовой рубашке и мягких чувяках, запрятанных в калоши, по прозвищу Барышок. Необычайно прижимистый, жадный хозяин, старик по справедливости заслужил это прозвище.

Барышок только что отстроился и пришел в кузню за шпингалетами, дверными петлями, бруском для порога и вьюшками для печи. Всякому другому Авдеев незамедлительно отпустил бы просимое, но он хорошо знал манеру Барышка. Сруб Барышка стоял в виду кузни; Авдеев высунулся и пересчитал окна большой, ладной пятистенки.

— Лишку запросил, Барышок. Тридцать шпингалетов тебе без надобности. Экой ты жадный какой!

Старик вздохнул, молчаливо признаваясь в своей слабости. Авдеев не понимал и не любил жадных людей. Он велел Никифору отсчитать нужное количество изделий и, отвернувшись от Барышка, занялся своим делом. Но старик не уходил, Авдеев чувствовал на себе его просящий взгляд.

— Чего тебе еще? — не выдержал он наконец.

Барышок помялся и, смущенно усмехаясь, вытащил из-под рубахи флюгерного петуха, покрытого толстой ржой.

— В огороде откопал. Может, почистишь ему перышки?

— А ну-ка, дай.

Авдеев сразу увидел, что это не обычный петушок. Заглянув в железное брюшко, он обнаружил в нем свистульку, качнул коромысло мехов и подставил петушка под тугую струю воздуха. Послышался резкий чихающий звук, затем низкий, с руладами свист, отдаленно напоминающий петушиное «кукареку». Ржавые крылья приподнялись, и петушок замолк.

— Бог ты мой, красота-то какая! — мигая слезящимися глазками, проговорил Барышок, а Никифор так и впился глазами в певучего петуха.

— Это что! Его отрегулировать, — он почище живого запоет. Занятная вещица…

— Будь заместо отца, Акимыч.

— Ладно, ладно, сделаю. Завтра приходи.

Бормоча слова благодарности, умильно вздыхая, Барышок направился к дверям.

— А шпингалеты свои, что ж, забыл?! — крикнул Авдеев.

Барышок испуганно оглянулся, торопливо, будто боясь, что отнимут, собрал изделия в подол рубашки и шмыгнул из кузни.

Авдееву подумалось, что почти каждая человеческая душа отзывается на красивое в жизни. Даже Барышок, скопидом и деляга, дал себя увлечь певучей игрушке настолько, что позабыл, зачем пришел. И, словно опасаясь, чтоб это хорошее не утратилось в душе Барышка, Авдеев крикнул ему вдогон:

— Вечером загляни! Будет готово!

Затем в кузню забежала девушка Уля, птичница. Маленькая, вертлявая, с зелеными выпуклыми глазами, в сереньком сарафанчике и красном платочке, она напоминала невидную, но кокетливую птичку чечетку.

— Здравствуйте-пожалуйста! — Она переводила глаза с мастера на подручного. — Деда Степ, как наше колесико для тачки?

— Ты ж вчера справлялась, — улыбнулся в бороду Авдеев. — Давно готово.

— Вчера мне не с руки было, — ответила она, не задумываясь, и ее зеленые выпуклые глаза уставились на Никифора.

Тот с ожесточением раздувал мехи, его уши порозовели. Авдеев щурился, удерживая смех.

— За дверью лежит, можешь взять.

Уля нагнулась и вытащила небольшое колесо с блестящей, как зеркало, новой шиной.

— Никифорова работа…

— Неужто твоя, Никиша?

— Его самого! Знатный мастер. Редкий жених будет!

В ответ Никифор так качнул коромысло, что длинное лезвие пламени сорвалось с углей, и не защитись Авдеев рукой, оно опалило бы ему бороду.

Уля засмеялась тонким, гортанным смешком.

— Пусть колесико пока полежит, я на обратном пути забегу, — и девушка выпорхнула из кузни.

С гиком и присвистом к кузнице подкатил на дребезжащих дрожках Сережка Репкин, бригадир.

У него жена родила в городе, и председатель одолжил ему свои дрожки проведать роженицу. Ради такого случая конюх запряг рысака Ворона, кровняка-орловца. При выезде из деревни Ворон расковался на заднюю ногу, и Сережка завернул к кузнице.

Взволнованный своим отцовством, гордый тем, что колхоз отпустил с ним лучшего рысака, Сережка говорил безумолку.

— Чувствуешь — мальчишка родился! А? Настоящий мальчишка — десять фунтов весу, четыре килограмма, как часы!..

Не заводя Ворона в станок, Авдеев взял в колени его копыто, клещами отодрал подкову и коротким острым ножом срезал стружку ногтя. Стружка, похожая на черепаховый гребень, упала ему в фартук. Защемив во рту гвозди, Авдеев стал прибивать новую подкову. Ворон стоял смирно, только порой ленивым взмахом тяжелого хвоста отгонял докучливых слепней.

Авдеев заколотил последний гвоздь в неподатливую мякоть копыта и дружески пнул коня под зад.

Ворон саднул крупом, новая подкова звонко лязгнула о передок дрожек.

— Мне его опять дадут, как за сыном поеду, — похвастался Сережка, подбирая вожжи.

— Ты наперед ко мне заверни, я рессоры подтяну, чтоб не трясло.

Сережка махнул рукой и дернул вожжи. Ворон чуть осадил на круп и с места рванул на полную рысь.

Авдеев велел Никифору потушить огонь в горне, а сам стал собирать инструменты и поковки в почерневшую от времени кожаную сумку.

— Приберись тут покуда, я за бричкой схожу. На ток поедем.

III

На базу Авдееву запрягли чалого крепыша меринка. Авдеев положил сумку в ноги, взобрался на скрипучее сиденье двуколки и цокнул языком. Крепыш неторопливо затрусил к околице. Там их нагнал Никифор и ловко, на ходу, вскарабкался на сиденье.

Выехав из деревни, они миновали заросли орешника, окружавшего деревню зеленой изгородью. Молодые орехи в бурых чехольчиках сгустками теней пятнали подкладку листьев. Порой орешник расступался, освобождая место березе, дикой яблоне, груше, дальше вглубь невеликие дубки мягко шелестели своими вощеными листьями.

За орешником развернулись поля. Медные ости скошенной ржи чередовались с золотыми стрелами пшеницы. Спелый запах осени — запах хлеба и первых опавших листьев — наполнял душный, предгрозовой воздух.

Повернувшись на узком сиденье, Никифор сказал:

— Дядь Степ, нынче будем петуха чинить?

— А то как же! Ведь обещались…

— Нравится мне, дядь Степ, тонкое работать! Когда не просто так, а с секретом. Вот у крестной часы есть с кукушкой. Кукушка высовывает голову и кукует, сколько положено, отсчитывает. Вот бы такое работать!

— Это можно. Кончай семилетку, мы тебя в город к часовщику определим, познаешь тонкую механику. Сейчас, друг Никифор, вашему брату все доступно, только захоти крепко!.. А все ж таки я тебе скажу — лучше кузнечного дела нет и не было на свете!..

Авдеев мог бы еще долго рассуждать на излюбленную тему, но впереди открылся ток.

Низкое ватное облако проплывало над полем. Сизая тень накрыла ток, выделив его темным пятаком посреди золотистого поля. Тяжелый ремень бежал от трактора к молотилке, ревел барабан, жадно поглощая скопы, которые задатчик едва успевал подсовывать в его пасть, взмахом ножа разрезая соломенные вязки.

К Авдееву подошел машинист Кирьянов, прозванный Цыганом за смуглую кожу, черные кудри и маслянистость темных глаз.

— Как дела, Цыганок?

— Хотим до грозы управиться, да «фриц» подводит, — Кирьянов тряхнул кудрями на трофейную молотилку.

— Барабан барахлит?

— Да и барабан тоже. Морока с ней! Нынче ее так распарило, насилу дратвой связал, чуток вся не развалилась.

— Никифора оставлю. Он шкивы сменит.

— Девки! — обернувшись к молотилке, заорал Кирьянов. — Целуйте Акимыча, он вам Никишку дарит!

Но девушкам приходилось слишком горячо, и шутка Кирьянова пропала впустую. Машинист огорчился, а нахохлившийся было Никифор разом повеселел.

IV

Авдеев взял путь на дальний, окраинный клин, где подымали целину. Это был последний участок, еще не освоенный колхозом после войны. Он лежал за глубокой яругой и одной стороной примыкал к дубовому урочищу, другой ниспадал к реке.

Авдеев натянул вожжи, — двуколка спускалась по отлогой пади яруги. Здесь, в низине, парило еще сильнее. Душные волны подымались от перегретой влажной земли. Дождей не было уже целую неделю, и земля мокрела собственным потом, исторгнутым из нее последним жаром осеннего солнца.

Авдеев подолом рубахи утер лицо.

— Ишь, наддает! — сказал он меринку. — Не миновать грозы.

Меринок согласно махнул хвостом и в ответ на ласковый голос сбавил рысь.

— Сейчас бы оно в самый раз, озимые дружно взойдут.

Меринок был согласен и с этим и, чтоб способнее было участвовать в беседе, совсем перешел на шаг.

— Счастливый ныне год, — рассуждал вслух Авдеев, — все приходит ко времени — и дождь, и вёдро.

Но тут он заметил, что его молчаливый собеседник свернул с дороги и тянется мордой к высокому белоголовнику. Авдеев привстал и тяжелой рукой, привыкшей к двухпудовому молоту, вернул меринка на путь истинный.

С пригорка открылось небо в кольце грозовых туч, косо перечеркнутых белесыми столбами ливней. Главная туча выпустила длинный клубящийся щупалец к самой середине неба, а за ней, едва намечаясь над дымчатым горизонтом, мутились края других, еще далеких гроз.

Блеснуло колено реки Быстрицы. И вот оно, последнее пустопорожье, возвращаемое в семью добрых, родящих полей. Трактор с перевальцем шел по целине; влекомый им большой трехлемешный плут оставался скрытым за сорняками. Участок, примыкающий к лесу, уже чернел пахотой, сейчас там бороновали на волах.

Авдеев свернул с дороги и подъехал к небольшому шалашику из сухих веток.

С земли поднялся белокурый парень с нашивками за ранение на выгоревшей гимнастерке.

— Чего прохлаждаешься, Григорий? — строго спросил Авдеев.

— Да у мине борона, як старуха, карзубая, — отозвался тот певучим говорком. — Побачь, яки гостинцы у земли.

Григорий сунул руку в шалашик и вытащил тяжелую немецкую каску, запорошенную землей. Кожаный круг внутри каски темнел и лоснился в том месте, где приходился лоб солдата. Над кругом зияла дырка с рваным зубчатым венчиком.

Авдеев с серьезным чувством повертел каску в руках и отдал Григорию. Тот уже доставал из шалашика стреляные гильзы, осколки и стаканы от снарядов, какие-то скрюченные куски железа.

— Вот так начинка! — подивился Авдеев.

— Курская дуга, чуешь? Меня на той дуге пуля найшла…

— Ладно балакать, сейчас мы твоей бороне новые зубы вставим…

Медленная, бледнозеленоватая щель разверзлась в небе. Ударил гром. Его звук, нарастая дробным треском, перешел в грохочущий обвал.

Склонив голову набок, Григорий прислушался к грому.

— Пид вечир, ране не грянет, — сказал он уверенно.

— А все ж поднажми, Гриша: в грязь трудно бороновать, сам знаешь, — посоветовал Авдеев, выбирая из сумки зубья покрепче.

V

Вернувшись с поля, Авдеев пообедал и снова отправился в кузню.

Эти послеобеденные часы Авдеев любил больше всего. Он оставлял каждодневные поделки и работал что-нибудь свое, душевное. Сейчас он ковал винтовой лемех фрезерного плуга, который придумал вместе с председателем колхоза. Этим плугом они рассчитывали поднять целину пустыря, отведенного под фруктовый сад.

Но сейчас что-то мешало тому удовольствию, с каким он обычно принимался за эту работу. То ли его разморило от жары, то ли сказалась усталость последних месяцев, но непривычная лень сковывала его движения. Какая-то вязкая слабость пробралась в тело, он ощущал ее в коленях, плечах, пояснице. Пытаясь встряхнуться, Авдеев с зычным вскриком опустил раскаленный кус железа на наковальню, приставил разметчик и молодцевато подмигнул Никифору: «Давай!»

Несильные, короткие удары посыпались на шляпку инструмента. Авдеев быстро переставлял разметчик, и в тот момент, когда инструмент касался металла, следовал легкий, точный удар.

Прерывистые черточки, едва приметные под краснотой накала, легли на брусок. Авдеев сунул клещи Никифору и ухватился за отполированную ладонями рукоять «деда», как называли в кузне самый тяжелый двухпудовый молот. Рывком поднял он «деда», полукружьем занес за спину и с хриплым выдохом обрушил на поковку. Казалось, что молот придавил самый звук — так тихо и гулко отозвался металл на страшный удар. Авдеев снова занес молот над головой, вобрал в себя воздух и вдруг почувствовал, как тихонько скользнула рукоять в ладонях.

Никифор с удивлением глядел на кузнеца: чего тот медлит! — ведь жар стремительно уходит из металла, и через миг-другой его уже не проймешь никаким ударом.

Авдеев видел глаза мальчика, знал, чего тот ждет, но не было в нем силы и дерзости для удара. Кривым, неловким движением Авдеев вывернул «деда» из-за спины и уронил его наземь. Промяв в земляном полу ямку, молот остался стоять, как будто врос.

Аким Авдеев, его отец и тоже кузнец, в день, когда он не смог поднять «деда», сказал:

— Баста! Кончилась моя сила, — и отдал сыну ключи от кузницы.

— Дядь Степ, бросил бы ты «деда», — словно угадывая его мысли, сказал Никифор. — Нынче никто не кует двухпудовым…

— Так разве ж это кузнецы! Ювелиры, мелкая кость!..

Авдеев вздохнул и стал натягивать пиджак.

— Кончай покуда… — сказал он с хмурой печалью.

— Дядь Степ!.. — голос мальчика звучал робко, просяще.

Авдеев проследил его взгляд — на токарном станке лежал жестяной петух.

— Правда твоя, слово держать надо..

Авдеев извлек музыкальную машинку, а жесткотелую птицу вручил Никифору.

— Прогладь его бархатным напильничком и наждачком протри, только поаккуратнее.

Нежное, действительно бархатное шуршание напильника и усердное дыхание Никифора внесли некоторое умиротворение в душу кузнеца.

«Коли на большое дело стал негож, — думал Авдеев, — буду вот свистульки ребятам делать».

Разгадав секрет звучащих пластинок, Авдеев собрал их как должно, качнул мехи и поставил свистульку под струю воздуха. Высокий, мелодичный звук, нежнее и тоньше петушиного, легко вырвался из свистульки и, медленно, вибрируя, замер, будто стаял.

— Ох, и силён! — Никифор зажмурился от удовольствия. — Даже жалко Барышку отдавать.

— Экой ты! Да ведь музыка-то для всей деревни будет!

Авдеев вставил свистульку в начищенное горло петуха и наказал Никифору сей же час отнести его хозяину. Затем он бросил взгляд на молот и, тряхнув седыми кольцами волос, вышел на улицу.

VI

Парная духота воздуха достигла своего предела. Даже после жаркой кузни улица не приносила прохлады.

Авдеев понуро брел к своему дому. Старость постучалась в его двери, и таким неожиданным был ее приход, что кузнец как-то разом согнулся, словно тяжкая ноша смаху опустилась ему на плечи.

Навстречу торопливой походкой шел председатель колхоза. У него всегда был такой вид, точно он куда то опаздывал. Тронув сломанный козырек фуражки, председатель хотел пройти мимо, но вдруг оборвал шаг и пристально глянул на Авдеева.

— Ты что это, брат, такой скучный? Переутомил ты себя, что ли? Отдохнуть надо.

— Отдохну на том свете.

Председатель недовольно наморщил нос.

— На море тебе надо, на жаркое солнце — враз обновишься. Экой ты, право! Я ж тебе что ни год предлагаю..

Председатель говорил правду, но, желая сохранить в себе чувство обиды, словно люди виноваты перед ним, Авдеев махнул рукой и побрел своей дорогой.

В горнице было сумеречно, только белел, словно светился, угол недавно сложенной печи. Авдеев прошел за печь и тяжело, точно в самом деле скрутила его хворость, опустился на лежанку.

— Что так рано пришел? Не занедужил ли? — спросила из другой горницы жена.

Авдеев не ответил.

Послышались грузные шаги. Авдеев закрыл глаза, но сквозь сомкнутые веки он как бы видел склонившееся над ним, встревоженное лицо жены.

— Да что молчишь-то, господи? — плачущим голосом спросила жена.

Кузнец хотел было поведать жене о своей печали, но вместо этого с непривычной грубостью сказал:

— Отдохнуть человеку нельзя! Привыкла, чтоб день-деньской спину гнул!.

— Отдыхай, отдыхай, батюшка! — испуганно сказала жена и осторожно отступила.

Авдееву стало стыдно, что он напугал и обидел жену. И, чтобы не мучиться этим чувством, он попытался заснуть.

Стемнело. Жена зажгла моргалик.

За окном возник долгий-долгий сполох; черный узор кленовой лапы казался напечатанным на стекле. Авдеев стал считать: «Раз, два, три, четыре…» — и заснул до того, как сполох погас.

Во сне он увидел море. Тихое с поверхности, море гудело, как в бурю, но Авдеева не пугал этот грозный гуд. Он чувствовал свежесть морской воды во всем теле, бодрящую и легкую.

Когда он открыл глаза, за окнами была ночь. На столе слабо мерцал моргалик, толстотелые бражники реяли вокруг лампы на легких крыльях.

В комнате было прохладно, и на стеклах окон поблескивали дождевые капли. Гроза, собиравшаяся весь день, разразилась, когда он спал. Раскаты грома вторгались в его сон голосом моря, а свежесть, охватившую тело, принес ливень. Далекие сполохи бледносиреневой тенью проносились по окнам; где-то погромыхивало, тяжко и неспешно.

Авдеев слышал приглушенные голоса.

— Я-то думаю: батюшки-светы, неужто Акимыч занемог? Пятьдесят с лишним годов его знаю, сроду не хворал, — говорила бабка Анисья, мать председателя колхоза. — Наш-то в правлении заседает, меня послал: не нужно ли чего?

— Спасибо, Марковна, — отвечала жена. — Устал он, чай, отлежится.

— Может, за доктором послать?

— Ишь, раскаркались, — проворчал Авдеев, — будто я и взаправду болен…

Ему было приятно и в то же время чуть совестно, что его недомогание встревожило односельчан.

Он поднялся и боком прошел мимо испуганно посторонившихся женщин.

Он вышел во влажную, пахнущую ливнем ночь и, придерживаясь за плетень, побрел по улице. В избах слабо мерцали ночники, их тощие отсветы дрожали на жирной грязи улицы.

С колотушкой в руках, навстречу ему двигался ночной сторож. Дубовая бита, ударяясь о сосновую дощечку, издавала короткий высокий звон, за которым тянулся тоскливый, поющий следок.

Сторож поровнялся с Авдеевым и снял картуз. Бледно засияла круглая лысина.

— Здравствуй, Акимыч! Ты что — никак, хворать вздумал?

— Ой, бабы! — с сердцем сказал кузнец. — Не так чихнешь, они тебя зараз хоронят.

— Слабый пол, — степенно подтвердил сторож. — Да ты всех нас переживешь!.

Скользя рукой по мокрому плетню, Авдеев завернул за угол двора и вышел на зады деревни.

В небе сквозь обрывки быстро текущих туч мерцали белесые мелкие звезды. Но свет их таял в дальней выси, и тьма над землей казалась еще глуше. Порой какая-нибудь звездочка начинала часто мигать и падала вниз, развивая за собой тонкую серебряную нить. А одна звездочка-паденка зацепилась за сучок дерева и повисла над самой землей, близ околицы. У Авдеева потеплело на сердце: это поблескивал гребень жестяного петуха, которого Барышок уже успел приладить на крыше своей избы.

Отстранив ткнувшийся в лицо влажный подсолнух, Авдеев стал на краю глубокого оврага.

Внезапно, словно зарево, возникло вдали светлое облако. Фары машины? Нет, облако не двигалось, оно спокойно, прочно висело на одном месте. И он догадался: это арбузовцы зажгли электрический свет. Он представил себе горящие на столбах лампочки, свет в окнах хат, свет в большом арбузовском клубе, где веселится молодежь, и ему стало невыносимо обидно за своих односельчан, что у них на улице не видно ни зги, в избах чадят подслепые моргалики.

А световое облако, как бы дразня его, подымалось все выше, расплывалось все шире, — верно, там загорелись новые электрические солнца. Оно гнало прочь от себя тьму, и отступившая тьма искала прибежище в Белицах, еще плотнее смыкалась вокруг Авдеева.

А ведь и в Белицах мог бы сиять свет по ночам! Была же у них до войны гидростанция, останки ее до сих пор высятся над Быстрицей. До боли отчетливо вспомнилось Авдееву ее прежнее строгое великолепие. Серебряные воды горбато рушились через бетонное тело плотины, бледные струи, сплетаясь и расплетаясь, словно хотели побороть друг дружку и, не решив спора, поглощались темным ложем реки. И неслышные в грохоте падающей воды, безустали вращались турбины, рождая сияющую, движущую, животворящую благодать..

Неужто не станет у них сил поднять порушенное врагом? Не раз заводил он с председателем разговор, и всегда в ответ: не потянем, не вошел еще колхоз в прежнюю свою силу. А как хотелось бы ему, Авдееву, чтоб его односельчане зажили не хуже арбузовцев! Да ведь он сам может сработать недостающие части турбины, выковать нужные детали — это ему по плечу. А затем всем народом поднимут они запруду у старой мельницы, чтобы еще стремительнее неслись быстрые воды Быстрицы. Только и останется тогда инженерам, что пустить ток по проводам.

И Авдееву представилось, как он погонит прочь тьму от Старых Белиц, и усталое, грустное чувство уступило в его душе место какой-то новой, сердитой силе…

Загрузка...