ЧАСТЬ 1 НЕБЫВАЕМОЕ БЫВАЕТ


Вылезать из

лохани не хотелось. Дух мяты и шалфея кружил голову сладко. Измайлов[2] забылся, сидя в горячен воде, мнил себя дома, за тысячу вёрст от постылого Копенгагена.

Кутаясь в тяжёлый халат, помрачнел. Вспомнилось, как обидел его царь. А доброхоты подхватили, разболтали. Дурная слава не хромает — птицей летит.

— Мешок дурости старой, — так сказал государь.

Доколе же терпеть попрёки? Разве виноват посол, что король Фредерик[3] оказался союзником негодным: чуть побили его шведы — запросил пардону. Нейтральность блюдёт — и то ладно. И мастеров уступает, кого не жаль...

Ох, до чего обрыдла должность! Опять Ефрем шаркает, сует писанину.

— Запали-ка! Не разберу.

Из пяти свечей, воткнутых в хребет серебряного кита, секретарь зажёг две. Велено экономить. Полдень уже, а темно, канал от ненастья чёрен.

«Кудерный мастер Иван Пижон» — значится в челобитной. Завивал министров датского двора. Ныне изъявляет желание ехать в Россию.

— Слышь, Ефремка! — негодует посол. — На солдат, что ли, парики нацепим? Ух, молодцы кудрявые! Страсть испугают шведа!

Откинул листок, взял другой. Петра Паланде просьба, мастера кружевного дела.

— Парики да кружева... Эдак воюем... Саранча на наши хлеба...

А царь пеняет — в Дании набор идёт слабо. Что ж, королю не укажешь. Не уступал людей. А теперь казну-то порастряс на всякие роскошества — и рад избавиться.

— Кружева, цветочки... Ягодки соберём ли? Разрешит ли Карл[4]? А это кто таков? Тут курица набродила — на-ка, читай!

— Степан Лубатье, багинетчик... Штыки евоного изделья всюду похвалены.

— Привирает небось...

Однако не чета тем дармоедам. Не цветочник. Хвастлив только. Всюду похвален... В целом свете, что ли?

Тянуло обратно в мыльню. На канале Христиансхавен стукались бортами суда, а чудилось — бьют в хилую стену посольства.

Ефрем принёс чарки, ушёл в погреб за водкой. Измайлов оглядел накрытый столик. Назначена аудиенция. С мастерами, с подлым званием, речь короткая, а господина Трезини[5] нужно принять с честью. Дворянин всё же...

Ефрем отшатнулся, открыв дверь, — так быстро, смело вошёл человек невысокого роста, лёгкий, в помятом коротком кафтане.

— Припадаю к стопам светлейшего князя, — пропел он бойко немецкие слова.

Посол ответил с подобающей учтивостью. О господине архитекте наслышан и ждал со дня на день.

Потом замолчали оба. Гость уставился на икону и смешно заморгал, ослеплённый золотым окладом с каменьями. Обвёл взглядом лавки по стенам, сундук, окованный фигурным железом. Подивился на бочонок в углу, с ковшом на крышке, — квас-то и вовсе в диковинку.

Убранство отчее, боярское. Измайлов привёз его с великим бережением, сохранил упрямо. Прослыл в датской столице живым куриозом. Выделялся и обличьем — скулами, азиатской желтоватостью кожи, подсушенной годами. Род Измайловых — от татарских ханов. Помня об этом, посол порою, забавляясь, то коварно щурился, то картинно свирепел, изображая необузданного восточного владыку.

Сейчас взирал на гостя испытующе. А тот словно забыл про хозяина. Встрепенулся, пальнул чёрными точечками глаз прямо в лицо. Измайлов дёрнулся недовольно — столь ощутимо стало любопытство.

— Прошу подкрепиться с дороги, — сказал поспешно, деревянным голосом. Подняв чарку, смутился. — Простите, мой господин... Запамятовал имя вашего суверена.

Не забыл, а не знал никогда. По справке происходит архитект из некоего Астано, роду шляхетского. Где Астано — шут его ведает! Должно, герцогство итальянское.

— Мы не признаем суверена, ваша светлость.

— Отчего же?

— Мы швейцарцы.

Колют, дерзят точечки глаз. Про швейцарцев послу ведомо — шальной народец. Забились в непролазные ущелья, никого не почитают. Надёжны так же мало, как, например, запорожские казаки.

— За Швейцарию, господин мой.

Этикет блюсти надобно. Гость отпивал мелкими глотками, нежил чарку, нюхал водку, настоянную на чесноке. Мотнул головой, выдохнул:

— Убийственный у вас эликсир.

За царя глотнул отважней, поперхнулся.

— У нас многое убийственно, — сказал посол. — Климат строже здешнего в десять крат. А вы всё удаляетесь от ваших виноградников.

— Наш кантон на скалах. Существование скудное, светлейший князь.

Смекай — куска пожирнее ищет. Почто же нигде не прижился? В Риме хорошего уменья достиг, коли верить справке. Однако вскорости убрался оттуда. Кочевал по германским княжествам. В Дании укреплял форты на дальних островах. Стало быть, командовал работными. Гнать его не гонят, но и не удерживают...

Архитект рассеянно ковырял студень. И вдруг уронил вилку, подался вперёд.

— Когда вашей светлости угодно будет меня отправлять? Я весь к услугам.

Ишь заторопился! С чего бы?.. От долгов разве... Измайлов собрал листы договора — немецкий его список — и протянул архитекту почти сердито. Ну, хватит пустых слов, пора к делу! Посол придвинул к себе русский список контракта.

«Во имя господне, в Копенгагене, апреля в 1 день, лета 1703 года. Аз, Андрей Петрович Измайлов, оратор чрезвычайный ко двору его величества датского...»

Одна слава, что чрезвычайный... Скрытая издёвка в каждой строке, разузоренной писцом не в меру.

«Во имя и по указу его царского величества, великого князя Московского, обещаю господину Тренину, архитектонскому начальнику, родом итальянину...»

Поди-ка и полковничья лента ему припасена... Тут Тренин, а в другом месте Трезин. Бестолков стал Ефрем.

«...который здесь служил датскому величеству и ныне к Москве поедет его царскому величеству государю моему служить в городовом и палатном строении... Плата ему 20 червонных в месяц... сверх того обещаю, как явно показал искусство и художество своё, чтоб ему жалованье прибавить».

Карман вывернем для иноземца. А тут гроши считай, на свечах выгадывай...

«Обещаю также именованному Трецину, чтоб временем не хотел больше служить или если воздух зело жесток здравию его, вредный, ему вольно ехать куда он похощет...»

И опять ему червонные на подъём... Что ж, бери архитекта, Пётр Алексеич! Поглядел бы ты на него сейчас — вид имеет, будто равнодушен к твоим милостям. Положил листки на колено, зевнул непочтительно.

— Больше мы предложить не можем, — сказал посол сухо. — Его величество ведёт войну.

— Простите меня, я не спал ночь. Сумасшедшее море... Нет, нет, я премного благодарен царю.

Странен архитечт... Обычно ведь выведывают, каковы обещанные золотые, любекским ровня или дешевле. И почём в России соболя.

— Осмелюсь спросить, ваша светлость. Передают за достоверное — при рождении царя взошла необычайно яркая звезда. Так ли это?

— Не слыхал, господин мой.

— Да поможет бог его величеству. Он, должно быть, сейчас на поле брани.

— Там снег на поле, мой господин. В снегу не воюют, как вам известно.

Посол поднялся, желая окончить пустой разговор и выпроводить докучливого швейцарца.


* * *

А Пётр не ждёт, пока весна растопит зимний покров, пока просохнут дороги.

— Время, время, время...

Диктуя подьячему, он словно мечется в клетке. Чертовски тесно, душно стало в Шлиссельбурге. Стены, израненные ядрами, покорённые в жестоком бою, сегодня почти ненавистны.

— И чтоб не дать предварить нас неприятелю, о чём тужить будем после.

Шереметев[6] где-то в пути, царь зовёт его, торопит. За стеной Ладога гулко ломает лёд, силится смыть в Неву, Скорее собрать войска, скорее...

Шлиссельбург — это город-ключ. Тем и важен сем древний русский Орешек. Ключ, отпирающий море. Осталась последняя преграда близ устья Невы — Ниеншанц.

Для Петра он — Шлотбург, крепость-замок.

Карл воюет в Польше, считает главным противником короля Августа[7]. Тем лучше. Для защиты Ингрии, приморской своей провинции, он выделил силы второстепенные, но всё же значительные, армию и флот. Противник в обороне, на позициях зимних. Надо начинать кампанию, опередить.

— Зело дивно, что так долго суда делают, — диктует Пётр дальше, — знать, что не радеют.

Часть армии двинется по Неве. Не сидеть же, пока в Лодейном Поле достроят фрегаты. Малые суда — это лодки, четыре либо шесть гребцов в каждой. Широкие, остойчивые ладожские соймы, на которых веками плавали рыбаки, торговцы, перевозчики.

Так пусть лодки, но побольше их и, главное, скорее подать! Время не воротишь. Все кругом медлят, от плотника, делающего сойму, до фельдмаршала.

«Велит исполнять ангельски, не человечески», — пожалуется потом Шереметев.

До Ниеншанца, по течению реки, шестьдесят вёрст. Судя по картам, захваченным у противника, это небольшой пятиугольник на бугристом мысу, омытом Невой и притоком её Охтой. Диаметр — около трёхсот сажен, воздвигнут, в отличие от каменного, многобашенного Шлиссельбурга, из дерева и земли. Сосновые срубы составляют костяк фортеции, извне присыпанный. Вокруг глубокий ров, по дну его тянется палисад — забор из брёвен, заострёнными концами вверх. Подойти ко рву можно лишь одолев предполье, ограждённое насыпью.

Уже ходили разведчики, приводили языков. Говорят, вал недавно приподнят, артиллерии добавлено. Орудий ныне сотня, гарнизон — шестьсот человек.

Слабость фортеции сознают сами шведы. Генерал Крониорт[8], предвидя наступление русских, намерен оказать помощь с суши, адмирал Нумерс[9] — с моря.

Сорвать сей замысел!

Мысленно Пётр уже в Шлотбурге. Стоит при море твёрдо, так твёрдо, что не страшен будет и Карл, коли вдруг повернёт на север.

Только время, время...

Царь чутьём моряка выбрал день для удара. Льды в Финском заливе не дотаяли, Нумерс не сможет ввести корабли в Неву.

Шереметев советовал обождать: путь ещё труден, распутица. Пушки довезём ли... Нет! Царь резанул ногтем по карте. Выступать двадцать третьего, ни днём позже.

— Великое дело для нас сделаешь, Борис Петрович.

Ободрить хотел фельдмаршала. Он поведёт войско, ему доверено великое дело.

— Репнин с тобой, Чамберс, Брюс[10]...

Царь перечислял командиров дивизий, полков, и боярин слушал с возрастающим беспокойством.

— Помилуй... Себе-то кого оставишь?

Петру жаль двое суток потратить в походе — есть надобность побыть в Шлиссельбурге. Теперь сия фортеция — главный оплот тыла, опора наступления. Но штурм Ниеншанца не пропустит.

Опустеет Шлиссельбург. Почитай, всю армию государь бросает к морю. Куда меньшими силами можно подмять земляной Ниеншанц. А швед вдруг да покусится вернуть себе каменную твердыню, столь выгодную. Шереметев шумно задышал, собираясь спорить. Царь упредил.

— Ты ведь невдалях. Не край света...

Для Бориса Петровича — край. Где начинаются воды, неведомое море, — там конец света, ему привычного. А царь поручает кроме сухопутного войска ещё и флотилию. Две тысячи солдат отправить по Неве. Зачем?

— Сообразишь, — бросил Пётр. — Мало ли... Ну как Нумерс прорвётся...

Не удержался, подсказал. А смятение фельдмаршала лишь усилилось.

— Так лодки ведь, батюшка... Против кораблей-то чего сто́ят?

Голоса раздавались гулко. Шереметев устроил свой кабинет в башне, седая его голова серебрилась на фоне шёлка, укрывшего стену, по нему рассыпались кресты червонные, мальтийские, с расщеплёнными концами, свирепо-острые. Голоса вздымались к непроглядно высокому своду, гудели, словно в трубе, в толще башни, а снаружи сталкивались льдины в весенней битве.

Шереметев опасался покидать эту гранитную надёжность ради неизвестного, ради островов в дельте, болотистых, вряд ли к чему пригодных.

Сам он ни за что не вступит в сойму. Ни он, ни предки его, достойные ратные люди, никогда не сражались на воде. Из Шереметевых он первый совершил путешествие по морю, и, хотя Нептун был приветлив, а магистр Мальты обещал союз против турка, — нет, не сдружился боярин с лукавой стихией.

— Отобьёмся, чай, и без лодок, артиллерией... Коли не утопим, дотянем в целости... Ладно, ладно, милостивец, быть по-твоему!

Показалось, царь начал гневаться.

А Пётр заметил на щеке фельдмаршала свежую кровавую царапину. Бреется усердно, чересчур усердно. После того как берёг бороду, увёртывался от ножниц, прятался…

Взгляд царя стал на миг тяжёлым, испытующим. Притворство ненавистно ему и в малом, рождает подозрения, а они угнетают. Не привык колебаться, отделяя друзей от противников, храбрых от трусов, честность от лжи. Наотмашь и окончательно...

Говорят, Шереметев неискрен. Был привержен к царевне Софье, но враждовал с Василием Голицыным[11], её любимцем, навлёк опалу. Оттого-де и примкнул к царевичу Петру. Так не проиграл вроде...

Служит боярин, служит — сколь возможно для старика — похвально. Сие рассеивает домыслы. Хорошо, что на место герцога де Кроа, кичливого пустозвона, виновного если не в поражении под Нарвой, то в огромных потерях, нашёлся стратег русский, поистине способный. Большое благо для армии... По заслугам ему дан орден Андрея Первозванного — пускай ведает, что за царём служба не пропадает. Мешают стратегу возраст, привычки. Скинуть бы ему десятка два годов...

Трудно ему усвоить — нынешняя кампания особенная, не только сухопутная, но и морская.

— Действуй по оказии, Борис Петрович. Ты старшин.

И опять не выдержал Пётр, принялся убеждать. Лодки не пустяк, лодки на Ладоге фрегат одолели. Флотилия может быстро подать головной отряд к Ниеншанцу, высадить скрытно на лесистом берегу, застать шведов врасплох.

— Ты старший, — повторил царь.

До чего не хватает старших! Ох, как нужны они! Вот фельдмаршал. Грудь у него в золотых разводьях, а царь перед ним стоит в кафтанце капитанском с увядшим позументом по воротнику, по манжетам. Без позволенья не сядет. Недоумкам страшно... А всё для того же! Чтобы действовали отмеченные званиями, чтобы прилагали разум собственный, без указки постоянной.

Вошёл Меншиков[12]. Поклонился, стрельнул в Шереметева настырными глазами, тронул царя за рукав.

— Мин каптейн!

Пётр обернулся, кивнул. Должно, условились о чём-то. Фельдмаршал поглядел вослед. На государя, шагавшего уверенно, не оглядываясь, и на камрата его, который едва поспевал и торопливо, раздражающе приплясывал.

Смеются... Небось над ним, Шереметевым... Или почудился смех? Ушли оба, а боярина всё ещё дразнят выпученные, глумливые глаза Меншикова, друга поневоле. Колючки его рыжеватых усов... Должно, выщипывает их и ерошит, бесстыдно подражая царю.


* * *

Пробудились, распелись в предрассветном тумане трубы. Солдаты строились, проклиная короткую ночь, подгоняемые командирским кулаком, командирской плёткой. Хлынули из ворот Шлиссельбурга, из лагерей окрест. Одни — к чёрному провалу Невы, другие — на шлях, вонзённый в торфяники, в сырые леса, где под навесом хвои ещё белеют барханы снега.

Синие мундиры семёновцев, зелёные — преображенцев и прочей пехоты, пестрота знамён, бунчуков, лент, надетых на пики, — буйно расцвела унылая глухомань. Огласилась криками, стонами, лязгом повозок и свистом кнута.

Одежда отглажена, сапоги начищены, пряжки на башмаках блестят, но ненадолго сия воинская красота. Гаснет, окунувшись в распутицу. И как уберечься! Вязнут солдаты, навьюченные снаряженьем, да трёт плечи лямка, выматывает силы девятипудовая полковая пушка. Застряла она — лезь в лужу, не бойся студёного купанья!

Там, навалившись гурьбой, вызволяют из колдобины орудие калибром крупнее, помогают четвёрке, хватаясь за толстые спицы, окованные железом, за скользкий ствол. В кровь обдирают руки. Хлещут гривастых нещадно. Пала животина — впрягай запасную, а нет её — сам становись в упряжку. Солдат крепче, солдат выдержит...

К трупу коня живо сбежались татары, срезали мясо — остов один на обочине, подарок воронам. Вскочили на коней — и дальше вскачь, обгоняя пехоту. Офицеров не слушают, прут ватагой, знают только своих волоков да Шереметева — он сам привёл татар и казаков из Новгорода, с зимовки.

Драгун ведёт подполковник Ренне, щуплый, голосистый саксонец — за версту слышен. Сии конники силятся держать строй. У каждого длинный клинок, способный колоть и рубить, а сверх того ружьё.

Дивизия Репнина — родовитого москвича, сверстника Петра, бывшего царского спальника; гвардейцы Чамберса, обрусевшего англичанина; дивизия Брюса — тоже москвича по рождению, прозванного чернокнижником. Зловеще полыхали оконца Сухаревой башни, где он вместе с царём постигал науку химическую.

На вёрсты вытянулись полки, топча весеннюю, размытую дорогу, а конца всё нет. Рать многотысячная, небывалая в сих местах, но сильная не только числом, а и сноровкой, вооружением. Поражение под Нарвой, три года назад, многому научило. Пётр скажет потомкам в «Гистории свейской войны», что оно обернулось «великим счастьем», что «неволя леность отогнала и к трудолюбию и искусству день и ночь принудила». Обновилась артиллерия — теперь не уступит никакой иностранной. Отменен мушкет — вместо него фузея, ружьё новейшее, французское, имеющее штык.

Дело ратное тем не облегчилось, стало сложнее. Но кровь не напрасно льётся — то солдату известно. Царь, пребывавший в чертогах незримых, сказочных, открылся ему, ходит по земле рядом. Сказал всему воинству внятно:

— Мы пошли на короля Швеции, дабы вернув, исконные, отнятые российские земли.

Начальствующим, большим и малым, приказано повторять, втолковывать — пусть ни одного не будет не знающего, для чего сия война.

Так-то так, а речами брюхо не набьёшь. Солдат грызёт на привале сухарь, а мяса, положенного по указу, опять не дали. Зато интенданты жиреют, разбойники... Царь повесил двоих намедни в крепости, да мало. Кипит над костром похлёбка, солёная водица, чуть заправленная крупой, — воробей не насытится. Хорошо гвардейцам: им чаще перепадает мясное. У них на каждые шесть человек — слуга с повозкой для тяжёлой клади.

Царя сейчас нет в походе, а сын его с войском. Многие видели Алексея[13]. Немощен как будто... Но тут надо перейти на шёпот. Царевич, сказывают, хочет в Москву, к матери. А этого нельзя — царица Евдокия[14] заточена в монастырь.

Идёт шёпот от гвардейцев, особливо из бомбардирской роты, где царь состоит капитаном, а сын его солдатом.

— Намедни царь серчал на Шереметева... Падучая схватила потом... Братцы, а вдруг Алексей на престоле! Что тогда? Кончена война, всех по домам...

— Экой умник! Война какая-нибудь всяко постигнет — цари без войны не сидят. Алексей мал ещё. Бояре перегрызутся, опять, поди, смутное время будет.

— Всё может быть, за грехи-то...

Шёпот едва слышен. Солдат молодой и, видать, грамотен, словеса вставляет церковные.

— Вознесётся смиренный, а гордый попран бысть... Почто царь собачьи кудри носит?

— Какие собачьи? Парик это... Собачьи! Лопаточник наболтал, что ли?

Объявился в соседней роте колдун, гадает по бараньей лопатке, раскалённой в огне, по трещинам и пятнам, на ней возникающим.

— Суеверны суть прокляты, тьфу! Писание гласит: антихрист народился. Грядёт скоро. Знак тому — младенцев много мрёт. Страсть сколько…

— Ты прикуси язык, парень...

Он и старовер к тому же, крестится двумя перстами, тайком. В трёх перстах, мол, сатана заключён.

— Патриарха не стало, обителей святых закрыто сколько... Колокола на пушки — не грех разве?

— А стреляет же... Не стреляла бы, коли грех. Божья воля, значит.

— Заруби себе: царь для державы нашей старается. Он толщу боярскую поубавил. От бояр ох зла развелось!

— Кабы не Пётр Алексеевич, были бы мы под шведом или под немцем.

— Мы и сейчас под немцем, — упрямится молодой. — Вон майор Кауниц, аспид, измывается над русскими... Ох, пришли люди чужие, ведут путём неведомым...

Опасные речи. Потомок, разбирая бумаги Тайной канцелярии, записи допросов под пыткой, услышит голоса, сдавленные растерянностью, невзгодами, страхом.

В раздумье о будущем двигались к Ниеншанцу русские люди, одетые по-иноземному. Непривычно им в этих мундирах, в унылом крае, где солнце светит скупо, завязнув в тучах, а ночи для сна, почитай, нет. Спорят солдаты, по-разному судят царя. Бояр прижал — это перво-наперво. Солдату ласку кажет. На войне удачлив. Азов взят, турки и те побиты, не только крымцы. У шведа Орешек отняли. А бывало — лишь терпели от соседей, отдавали своё кровное.


* * *

Бомбардирскую роту — двести штыков, шесть пушек, четыре мортиры — ведёт офицер-саксонец. Косая сажень в плечах — шлёпает по лужам, далеко разбрызгивая грязь и словно дремлет на ходу. Очнётся и каркает:

— Айн, цвай, айн, цвай...

Царь выбрал его под стать себе, любит рослых.

Царевич и наставник его Гюйсен едут верхом впереди роты, однако поодаль от шумливого, неопрятного саксонца. Алексей сидит в седле понуро, безучастно. На бледном, будто обмороженном лице — резкие дуги чёрных бровей. Взгляд тёмных глаз обращён как бы в себя. Всем видом своим показывает тринадцатилетний отрок, что в походе он участник невольный. Напрасно барон Гюйсен, многоучёный пруссак, затеял урок гистории — ученик прерывает его.

— Для чего эта земля, скажите? — произносит он, вяло смахнув со лба капли дождя.

Внезапность вопроса смутила барона. Царевич, не дождавшись ответа, заключил:

— Не для нас создана... Для них вон…

И протянул руку к муравейнику, уже разворошённому копытами.

— Битте, майн принц! — спохватился наставник. — Пожалуйста, по-немецки!

Его высочество отмалчивается. Ходуном ходят скулы под нежной кожей. Своенравно и не по-детски. Откачнулся от колючей ветки, выдавил:

— Худая сторонка.

Барон скорее угадал смысл, чем понял. Однако не имел духу похвалить пейзаж, столь отличный от ухоженных пажитей германских. Ответил примирительно:

— Натура такова, принц. От неё всюду есть польза.


* * *

Сторонка не радует и Шереметева. Сечёт ледяной дождь. Стратег укрылся епанчой, длинной, до пят, подбитой войлоком, низко нахлобучил капюшон. Спрятал золотое шитье кафтана под чёрной тканью, монашески строгой. Дорога притомила — седло оставил, сидит в возке. Морщится, слыша конников, орущих и гикающих позади.

Смолоду, в кампаниях против крымцев, бросал в бой татар и казаков, наловчился подчинять их. Лихие, своенравные всадники в бараньих шапках, в атаке храбрецы одержимые, они больше по душе боярину, чем вышколенные драгуны или фузилёры.

Холодно и в епанче, рука тянется к фляжке с водкой. И скучно. Поначалу скрашивал путь Брошка — песенник и шут, Бориса Петровича дворовый.


Он речка Во-олга,

Широка да до-олга...


Рядом несёт последние льдины Нева — насупленная, ещё чужая, о которой, может, и были сложены песни, да забылись. По ней следуют сотни лодок. Гребцы тормозят вёслами, чтобы не зарываться вперёд. По краю суши, отираясь в кустах, пробираются дозорные — на случай сигнала с реки.

Брошка выдохся на ветру, умолк. Раздался тенорок Ламбера[15], неугомонного француза. Нагнал возок, пригнулся, осадив холёного белого жеребца.

— Погода для собак... Собачья, да?

Окатил брызгами с капюшона, отчего Шереметев брезгливо дёрнулся.

— Пардон... Это дождь, как во Фландрия, когда я и мосье Вобан...

И зачастил. Всегдашняя погудка его: я и Вобан. Пускай он взаправду великий фортификатор, мосье Вобан, да ведь надоело...

Тридцать три крепости построил Вобан, осаждал пятьдесят три — и почти все успешно. И состоял при нём маркиз Ламбер де Герен, любимейший будто бы ученик. Коли верить, предок воевал на Святой земле, — фамилия, значит, старинная.

Если так, — предосудительно тем более... Не в обычаях русских продавать шпагу иноземному потентату. Саксонцы — те союзники. Воевать бы следовало маркизу в армии Людовика[16], в той же Фландрии. С Вобаном своим... Учитель там, а ученик — пых, вильнул хвостом, да к Августу, а от него к царю. Двух монархов сменил.

А отличался, видать, не шибко — прикатил инженер без градуса, без слуги, на почтовых. В кармане шиш... Французы были редкостью, и Шереметев наблюдал настороженно. Маркиз удивил тем, что ел лягушек и улиток, а паче — стремительной своей карьерой. Сейчас, через три с половиной года, генерал-инженер. Кавалер ордена Андрея Первозванного. Правда, отважен, этого не отнимешь.

Фельдмаршал приподнялся, подмял под себя подушки, сел повыше, дозволил развлечь себя беседой.

— Климат фламандский, чай, потеплее здешнего. Крут наш авантюр, господин маркиз, а?

Сказал насмешливо. Не деньги, вишь, соблазнили, а начатый царём авантюр. Выпил даже за авантюр... И царь, находившийся за столом, услышал. Посмеялся только...

— Сеньёр! — воскликнул Ламбер. — Мон свет! Для меня тут... Я ещё раз родился.

Понятно, где найдёшь хозяина добрее? Боярин решил подразнить.

— Полно-ка... В Версале веселей, поди!

— Нет, нет, светлость! Не говорите: Версаль, — и маркиз заёрзал в седле. — Король Луи имеет фаворит, много фаворит, да... Для фаворит хорошо... А Вобан, великий Вобан... нет, он в Версаль не кушает. Когда взяли Намюр, кушал, больше нет... Это не как царь... Б-ба! Его величество мне сразу: идём обедать! Наливал сам... Сильно наливал, — тут юркие глаза Ламбера лукаво заблестели: — Царь хотел знать, что у меня на язык.

Ишь, догадлив француз!

— Л женские особы? — и Шереметев кинул усмешку задиристо. — Амуры, аллюры... не чета нашим фефёлам небось.

Француз, оживляясь, почёл долгом заступиться за прекрасный пол. Аллюра, парижского аллюра не хватает, зато очаровательна естественность многих дам. Да, именно. Они дочери самой природы! Затем в пылкой речи француза стало повторяться имя, боярину знакомое.

— Фро-ся... Ефро-синья, — выговаривал генерал-инженер с явным сладострастьем. — Б-ба! Подлинно — бижу. Кто научил делать амур? Я не знаю кто... Достойна ложиться в постель его величества. Сюрприз в нашем сераль.

— Его величеству не до того, — сурово ответил фельдмаршал, блюдя приличие.

Сералем назвал француз ту часть армии, которая мундира не носит, но, однако, неотрывно присутствует. Поспешает, подоткнув юбки, пешком или уместившись на подводе, сбывает съестное, напитки, ткань на заплаты, иголки, нитки, ложки. Молодые маркитантки приторговывают, случается, и собой.

Фроська, белотелая чухонская девка, пристала к военным у разорённого шведского именья. Шереметев о ней наслышан, а сам не пробовал. Ламбер же не переставал нахваливать искусницу и вдруг приплёл царевича. Скоро, скоро надобно посвятить его в мужчины.

— Эрот благословит принца... Великий бог Эрот...

Излияния маркиза прервал Ниеншанц, возникший за поворотом реки. Приближенный стёклами подзорной трубы, он предстал плоским курганом, в рыжем уборе прошлогодней травы. Многоточие амбразур неразличимо, как и древко флага на угловом бастионе, над Невой. Стяг шведский будто клочок низкой облачной гряды, сорванный ветром.

— Здорово, супостат! — залопотал Ерошка. — Кажи, чем богат! Принимай гостей... Нам говядина без костей, тебе... — он искал рифму, подпрыгивая в седле, — тебе в рот чертей.

— Не поминай нечистых, — проворчал фельдмаршал.

Армия расположилась на ночлег. Дымы сотен костров сплелись над лесом, дали знать Ниеншанцу о русском наступлении. Вылазки малочисленного врага опасаться нечего. Солдаты провели ночь спокойно — в палатке, в шалаше из веток, либо под сосной, привалившись к стволу.

Наутро Шереметев отправил вперёд флотилию лодок с пехотой. И вскоре проснулся молчавший Ниеншанц, заговорили его орудия.

Осада началась.


* * *

Европа в недоумении. Победоносец Карл всё ещё не покончил с московитами.

Считалось, армия царя под Нарвой уничтожена. Нет, возродилась, как птица Феникс из пепла. Одно войско русских вступило в Ливонию, другое — наиболее многочисленное — двигается к морю. Царь даёт взятым городам новые имена. Он поразительно уверен в себе.

«Царь обладает мощной армией, — сообщила парижская «Газетт», — и намерен осадить город Шанстернэ».

В следующем номере газета исправила ошибку: не Шанстернэ, а Ниеншанц. Укреплённый городок в устье Невы мал и безвестен. Заговорили о нём впервые.

Всё же наибольший интерес вызывают события на западе Европы. Бездетный король Испании завещал корону французу — внуку Людовика Четырнадцатого. Боясь усиления Франции, взялись за оружие её соперники — Англия, Австрия, Пруссия, Голландия. Сражения на Ренне, на Маасе, в долинах Альп, на землях итальянских, в водах Ла-Манша и Средиземного моря.

Война за Испанское наследство, война Северная — с двух концов запылала Европа. Много ли значит для её судеб Ниеншанц, дельта Невы?

И всё же...

«Надеются, — пишет «Газетт», — что продвижение царя заставит короля Карла завершить военные действия в Польше, уже достаточно опустошённой».

У Карла два противника — Пётр и его союзник Август. Франция не может дать солдат дружественной Швеции, да она и не просит. Двор Людовика Четырнадцатого помогает советами. Лукавыми советами, так как вторжение Карла в Польшу беспокоит. Расширение шведской империи к западу может быть опасно.

Так пусть не мешкает Карл. Пусть поспешит на восток, где его генералы — странное дело — не справляются с русскими.

«Шведский корпус, посланный к Ниеншанцу с артиллерией и припасами, разбит», — трезвонит «Газетт».

Устоит ли крепость? Удастся ли остановить царя? Неужели Московия, веками отъединённая от Европы на снежных своих равнинах, станет державой морской?

Более Парижа озабочен Лондон. Наблюдатели доносят: русская армия совсем не та, что прежде, под Нарвой. Стрельцы в длинных кафтанах, с алебардами — фигуры века минувшего. Солдат обучен всем воинским приёмам, взамен громоздкого мушкета вручено ему новейшее французское ружьё, позволяющее прикрепить штык. Пушек у царя много, их льют в России, льют отлично, так что артиллерия его не уступает английской. У царя своя тактика, его воины ловко пробираются через леса и болота, нападают неожиданно, не ищут равнин, где — по принципам войны линейной — сталкиваются шеренги пеших и конных.

Даниель Дефо[17], будущий автор «Робинзона Крузо», памфлетист, возмутитель спокойствия, твердит:

— Владыка Московии переймёт у шведов уменье побеждать и разгромит их. Вот увидите!

Сам Роберт Гарлей[18], государственный секретарь, прислушивается к мнению Дефо. Писака удивительно осведомлён. Если верить ему, он выучил славянский язык.

Конечно, в громах битв, сотрясающих Европу, тонет канонада над Невой. У Англии своя война. Но нельзя упускать из виду этих разбушевавшихся русских.


* * *

«Майн херц. Наши шанцы сажен за 50 или больше зачаты и мало не кругом всего города обведены».

А Пётр уже в дороге. Встретил гонца с цидулой Меншикова и пришпорил коня. Стремглав вынесся на позиции. Первого попавшегося гвардейца наградил рублём. Ну, держись, Ниеншанц! Для царя выбрали сосну на опушке, приставили лестницу. Привычный лазать на мачты, он поднялся по стволу выше. Шведы стреляют, видны чёрные соты амбразур, изрыгающие пламя. Гвардейцы, одним броском одолевшие редуты — низкие земляные насыпи, — вышли на предполье. Укрытий на нём нет, где были здания, там пятна пожарищ.

Оружие фузилёра сейчас — лопата. Спасение — в земле, в траншее, хоть и заливают её нещадно почвенные воды. Углубить её, положить на бруствер фашины, — тут дом солдата, на часы или, может быть, на дни. И продвигаться, орудуя заступом, дальше, ко рву, препятствию последнему перед валом фортеции. А в лесу треск стоит: ломают ветки, вяжут фашины безостановочно, подают вперёд. Заготовлены мешки с шерстью. Вчера — доложили Петру — преображенцы ринулись в ров, ловко накинули мешки на зубчатый палисад, взобрались на вал. В рукопашной схватке полонили двух языков.

Грудами и хребтами лоснится на предполье вырытый грунт, многие траншеи обращены в шанцы — полевые укрепления, где таятся за фашинами орудия. Высунулся из расщелины Ламбер — с тростью, в парике, без треуголки. Шариком перекатился генерал-инженер и исчез в раскопе. Царь усмехнулся ласково, приказал позвать.

— Сир, — сказал француз, отдышавшись. — Смотрить! Не свинцовый дело, нет?

Берут серебро, а дело свинцовое, — так отозвался царь о нерадивых иностранцах. Ламбер запомнил. Грязь облепила его, только парик сохранился в чистоте, не свалялся. Пётр обнял Ламбера, приподнял как ребёнка.

— Нарыл же крот...

Два дня потребуется на то, чтобы докопать, уплотнить полукольцо осады, подтянуть ещё ближе апроши, сиречь траншеи. Но ожидание для Петра невыносимо — ведь до моря рукой подать.

В ложбине, среди деревьев, шатёр фельдмаршала. К нему со всех сторон промяты тропы. Пётр двинулся туда прямиком, ломая малинник.

Шереметев поднял на капитана бомбардиров усталые, оплывшие глаза.

— Жаль города, Пётр Алексеич. Сколько добра — и прахом...

Ныне лишь печные трубы торчат за Охтой, указывая протяжение улиц, — пять вдоль, три поперёк. Шведы уничтожили православный храм, не пощадили и свои, лютерский. В Охту заходили морские суда, брали лён, рыбу, сало...

— Один купчина до того разжился... Сказывают, Карл у него деньги занимал. Не гнушался король-то... Значит, растерял казну.

Царь слушает рассеянно. Неужто не трогает его утрата?

— Пристани, пакгаузы — всё дотла сгорело. Изволь, государь, твоё любимое!

Придвинул коробку с кнастером — едким голландским табаком. Измученный верховой ездой, фельдмаршал отдыхал теперь в мягком кресле, в шатре! На его бархатном подбое много раз повторялась златотканая корона, с коей свешивались на одной нити два немецких креста с толстыми концами-обрубками.

Собственный герб — редкость, у большинства вельмож он вызывает зависть, а у царя — неизменно улыбку. Борис Петрович заимствовал герб у Данцига, понеже боярская фамилия Шереметевых, по преданию, происходит из тех краёв.

— Крепость, бог даст, возьмём целенькую...

Но и это, кажется, не заботит царя сей момент. Капитан бомбардиров не вытерпел, оборвал фельдмаршала.

— Господин мой... Дай роты четыре...

Жирная рука, сокрушённо бродившая по карте, по пожарищам, остановилась.

— На что тебе?

— Пойду разведаю устье...

Глаза Шереметева вскинулись с ужасом.

— Не бойся, доплыву.

Воля царская прозвучала в голосе капитана — отказать нельзя. Авось удастся урезонить.

— Сейчас тебе? Пошто? Обождал бы... Два дня всего...

Ударить решено послезавтра, первого мая. Француз доведёт апроши, не опоздает поди. Исполнителен парижский дебошан, этого не отнимешь. Так чего ради пускаться в неведомое? Того гляди, Нумерс высадит десант. И Крониорт где-то близко. План имеют сомкнуться, раздавить.

— К дьяволу в пасть норовишь, прости меня, батюшка, — вздохнул Шереметев и зашарил по столу, хотя искал не бумаги — веские доводы. И не нашёл.

— С четырьмя ротами не пущу, — отрезал сердито, показывая характер.

Царя словно вихрем унесло. Фельдмаршал встал, вышел из шатра, — и его будто потянул тот вихрь, владеющий государем. Под откосом плескалась Нева, теребила соймы, уткнувшиеся в берег. Тревожный перестук слышался оттоль, от сотен посудин. Царю нужны самые крепкие. Согретый движением, он расстегнул ворот кафтана, прыгает с одной ладьи на другую, колотит каблуком днище, поднял, швырнул на песок негодное весло. И это — царь!

Взглянул бы отец его, Алексей Михайлович[19], который токмо в стенах Кремля пешком шествовал, В собор токмо...

Отцы и деды учили: царя не суди! В каждом поступке помазанника божьего — воля провидения. Истина надёжная, Шереметев обороняется ею от сомнений. Но, может статься, Пётр Алексеич чересчур возгордился. Не лишился бы благодати...

Вот и сейчас... Экое неистовство!

Вдруг беда приключится... Что тогда? Напасти чередой лезут в голову. Смута без государя... Шведы в Москве, царица Евдокия из кельи вызволена, Лопухины лютуют. Ох лютуют... Кто был Петру предан — всех на плаху либо в Сибирь...

Соймы мотались на волне, стучали. Норовят отсчитать время, оставшееся на юдоли сей фельдмаршалу Шереметеву. Вообразилось — блуждает он, беззащитный, обречённый на гибель. Губы невольно шептали:

— Один в пустыне и вопияй...

С детства запало... В книге вычитал — о мытарствах некоего великомученика.

Пётр вбежал на откос и весь лучился — забрызганный, довольный.

— Побольше людей бери, — молвил Шереметев упавшим голосом, просяще. — Полк бери...

Не ответил. Обернувшись, бросил:

— Обедай без меня.

Хотел ведь зайти, отведать заячье фрикасе, обещанное поваром-саксонцем.

— И вопияй, и вопияй...

Когда вернулся в шатёр, Брошка выскочил из своего закутка, пал на колени, изображая того страстотерпца, да так завыл, что уши заложило. Схлопотал оплеуху.

Пришёл Репнин с докладом. Фельдмаршал обрадовался: Аникита выслушает, поймёт, хоть и моложе годами. Тоже из старой московской семьи.

Аникита Иванович был спальником у юного Петра. Будучи офицером потешного полка, выделывал экзерсисы, охранял царя от стрельцов. Когда они забурлили вторично, помог Петру чинить расправу.

— Гвардейцы палатки складывают, — сообщил Репнин. — С ночёвкой едут.

— И царь заночует?

— Намерен.

Фрикасе, изысканное блюдо, ковыряли вяло. Аникита сетовал — надо бы послать за Меншиковым. Да где его поймаешь? Прискачет в лагерь — и обратно в Шлиссельбург.

— Поймаешь, а толку что, Аникита? Мыслишь, отговорил бы?

— Берёг бы, по крайности.

— Это так...

Худо — государь один едет. Сие тревожит особенно. Неотделим Меншиков, безродный Меншиков, от особы его величества.

— Из офицеров кто с ним?

— Никого, Борис Петрович. Щепотьева[20] взял.

— Ишь, сержант...

Стали гадать: чей он? В бархатную книгу фамилия не вписана. Шляхтич захудалый... Правда, воин добрый, не впервой ему в разведку.

— Так-то, Аникитушка... Поди, сержант в генералы выскочит.

— И то... Чем не генерал!

— Меня, старика, на покой... Устал я, устал... С меня ведь втрое требует, с Шереметева, понял? Ангельски велит исполнять, не человечески... Молодого надо...

— Рано тебе, — залепетал Аникита, — а я как же?.. Да полно, не отпустит он тебя.

Последнее сказано твёрдо. Фельдмаршал, похоже, этого и ждал от младшего. Вымолвил менее уверенно:

— Молодого... Хоть бы сержанта... Царь вышколит.

— Борис Петрович! Дивно мне... Я про Александра... Знает только подпись накарябать. Не стыдно? А царь терпит. Отчего?

— Спроси его! — бросил Шереметев, усмехнувшись.

— Что ты!

— А по-твоему, отчего терпит?

— Затрудняюсь, Борис Петрович. Непостижимо... Всех учит-жучит, а его, невежду...

Уже губернатором величают Меншикова. Встанем на море — и будет он управлять всеми возвращёнными землями. С трудом верится.

— Ну-ну! — прищурился Шереметев. — Так отчего?

Поднял бутылку, заговорил, разглядывая её на свет.

— А на что его учить? Сила же дана ему, силища... Выучишь себе на голову...

Наливал вино медленно, словно скупясь. Закончил почти угрожающе:

— Нам с тобой не встревать.

Распили третью бутылку венгерского. Вино тяжёлое, терпкое — от него паче туманилось будущее. Что впереди? Завёл царь сюда, на край земли, — так ужель покинет безвременно? Что уготовано войску, всей России?


* * *

«...Государь, яко капитан бомбардирский, — свидетельствует «Журнал» Петра, — с 7 ротами гвардии, в том числе с 4 Преображенскими, да с 3 Семёновскими управяся, поехал водою в 60 лодках мимо города для осматриванья невского устья и для занятия оного от прихода неприятельского с моря».

Шведы сей вылазки никак не ждали. Палить зачали запоздало, суматошно. Одно ядро упало невдалеке от царской соймы, наплескав в неё изрядно.

— Плюются, — сказал Пётр смеясь.

Он стоял на носу с подзорной трубой, жадно обшаривал берега. Долговязый Щепотьев, согнувшись в три погибели, притулился к йогам царя. Капитан бомбардирский скинул на него плащ, бросил на колени карту, и сержант ссутулился, укрывая от брызг путеводный лист. В типографии оттиснут, стало быть, важности первейшей.

— Васильев остров, — прочёл Щепотьев и ткнул рукой вправо.

Карта унизана пуговками свечного воска, тысячу раз измерена царской линейкой, истыкана царским циркулем. Поперёк шведских названий исконные русские. Нужды в подсказке нет, просто грамотность свою кажет сержант.

Не доходя Васильева — малый островок, нежилой, в мелких рябинках, означающих болото. Три деревца на нём, имени почётного не удостоен. Надпись пером накарябана — не разберёшь. Щепотьев пропустил ничтожный клочок земли молча, а царь почему-то впился в него, потом обернулся и проводил взглядом.

Болото и на Васильевом. Хилые сосны — порождение бедной почвы. Вдали лес погуще, высунулась соломенная крыша. Левый берег, видно, посуше, там скопление дворов, маковка церкви. По карте судя — Спасский погост. Селений крупных не нарисовано. А дальше к морю и вовсе безлюдье.

— Дурак же Карл! — выкрикнул Пётр. — Просили мы, верни устье либо Нарву, верни добром! Мы отплатим, город за город... Почто артачился? Теперь шиш ему... Навек наше... Сколько нашей крови Нева приняла! Святая река...

Обращался к гребцам, и те встрепенулись, ответили одобрительным гулом. И тут, словно по зову царскому, брызнуло набежавшей волной.

— Спасибо! — расхохотался Пётр. — Окропила нас...

Васильев остров отступил. Нева уже не встречала земли — лишь преграду тумана. Резвый норд-вест срывал гребни, дул в лоб, силясь загнать поток обратно в раструбы дельты. Где-то впереди — остров Котлин, закинутый вглубь залива. Царь ликовал и сыпал ругательства — ничего не выловили из серой мути голландские стёкла.

Качка вынудила его сесть. Щепотьев, прижатый к борту, выдохнул:

— Чухонцы бают — окаянная эта река... Всё кругом заливает...

— Ноешь! Кишка щенячья!

Сержант охнул, ощутив резкий толчок локтем. Чем рассердил? Видать, река не угодила... Замысел царя сообщён солдатам — в невском устье имеет быть город, должно здесь строить корабли. Большие корабли, коим на Свири, на Сяси узко. Какое же строенье тут устоит? Мало что болото — ещё и потоп.

Справа берег исчез, слева длился. Свернули туда, к его оконечности. Наткнулись на мелководье. Соймы со скрежетом утюжили дно, волны подсобляли, толкали флотилию, но вскоре пришлось прыгнуть в воду, обжигающе холодную, тащить ладьи. Взошли на остров — плоский, ни жилья, ни лесочка.

Однако люди объявились — десяток рыбаков, наезжающих для лова к тоням. Поначалу испугались военных, удрали, хлопая мокрыми зипунами. Царь велел разыскать, пригнать силой, читать им увещательные листы. Именем его величества оглашалось — провинция сия вновь состоит под державой Российской. Обитатели здешние — суть государя Петра Алексеевича подданные, никаких убытков и обид чиниться им не будет. Поняли чтение не все — заговорил переводчик-чухонец.

Палатки разбили на юру, перед лицом моря. Шведские суда, слышно, показывались. Стало быть, глядеть в оба!

Костров не зажигали. Гвардейцы пожевали всухомятку и вонзили заступы в первозданную пустошь. Вырытые траншементы становились каналами. Кое-как из дёрна соорудили прикрытия для пушек. Не до сна было. Царь, привыкший спать четыре часа в сутки, в ту ночь вовсе не ложился. Проверял посты, сам брался за лопату.

Не ведал остров железа. Имени его на карте не было. Со слов рыбака вписали — Витусаари. Позднее его назовут Гутуевым.

Когда развеялась короткая ночь, Щепотьев увидел царя, стоящего на отмели. Он подался сколь возможно вперёд, прибои лизал его ботфорты. На горизонте маячил в дымке чёрный комок — Котлин. Пётр, уставя голландские стёкла, притягивал его к себе.

Прощаясь, царь был ласков. Выстерег-таки Котлин! Стиснул сержанта, едва не раздавил. Поручил ему три роты, а с остальными вернулся в Ниеншанц.


* * *

Отплытие задержалось. Мастера, нанявшиеся к царю, проедают подъёмные и ропщут. У посла один ответ — корабль не готов.

Истории курьёзные бродят про этого московита. Будто у него в кабинете есть шкатулка, в которой лежит его собственная борода. Хранится она до смерти вельможи и будет похоронена вместе с ним. Трезини услышал это от дипломата-итальянца и крайне удивился.

— Царь разрешает усы, — сказал дипломат. — Он запретил ношение бороды, сам её резал. Аристократы хотят жить по-старому. Борода для русских — атрибут священный.

Швейцарец сочувствует царю. Так и надо поступать с этими невежественными боярами.

— Но они ещё весьма влиятельны. Царь находит сторонников в народе и среди иностранцев. Меншиков, самый близкий ему человек, — из простолюдинов.

И это нравится швейцарцу. Он жаждет больше знать о Московии. Чаще навещает отца Августина, священника католической церкви, весьма начитанного.

— Правда ли, — спрашивает Доменико, — что греческая церковь причащает не только хлебом, но и вином?

— Правда.

— Ужасное заблуждение, падре! Всё-таки, я считаю, лучше служить русским, чем лютеранам, Меньший грех...

Глаза у швейцарца острые, пылкие. Седой падре смотрит на пего испытующе.

— Хорошо ли ты подумал? Не сегодня, так завтра царь столкнётся с Карлом. Конечно, дай бог сокрушить лютеранина. Но... Царь рискует, весьма рискует.

— Я знаю. Я не могу здесь...

Объяснить не просто. Падре скажет: довольствуйся своим уделом! Христианину подобает смирение. Кто же тогда поймёт, кто? Доменико чувствует — он должен открыться сейчас этому доброму старцу, книжнику. За решёткой шкафа — труды отцов церкви, философов. Они облегчат исповедь.

— Падре, мне тридцать три года...

Наверно, не так следовало начать. Сразу ясно, о чём пойдёт речь. Что ж, пусть! Пора в этом возрасте подводить итоги. Да, он мало сделал, он способен на большее. Но признаться так, прямо, нельзя, нескромно.

— Я много лет скитался... Я обещал поставить часовню у нас в Астано, если...

Да, если повезёт у царя. Похоже на самонадеянность. Отец Августин — фламандец, он скажет: богопротивна итальянская манера торговаться с провидением. Но Доменико не в силах сдерживать себя.

Узкое окно, обращённое в ночь, как бы светилось — возникли крыши Астано, пылающие под солнцем, гребень Монте Роза, тень, ползущая вверх. «Гора подбирает сутану», — говорят в начале дня непочтительно. Отчётливы шрамы на ней — розовые, в зелени каштановых лесов, каменные карьеры. Как довольствоваться своим уделом, если живёшь на скалах? Юноша лишь обретает сноровку в родных краях — нужда гонит его прочь. Тесно виноградникам, тесно посевам. Не прокормиться... По всей Италии и по чужим странам рассеялись каменотёсы из Астано, из области Тичино. Делают ограды, надгробия, плиты для вельможного двора, колонны для особняков.

Трезини, однако, дворяне. На облупленном фронтоне — герб. Доменико возмечтал о лаврах архитектора, уехал учиться в Рим. Пыльная мастерская хмурого Кавальони — и великолепные фасады вечного города...

— Не заглядывайся, — твердил учитель. — Тебе не строить храмов и палаццо...

Доменико поверил, стал лениться. Может быть, напрасно?

Бросил Рим, ушёл к немцам. Нашёл место у князя Саксен-Альтенбургского. Чего достиг? Поручили обновить укрепления вокруг замка. Доменико справился, получил в награду саблю. А на что потрачены годы в Дании? Починка биржи, фортов на островах, только и всего. Есть ли хоть одна постройка, которую он — Доменико Трезини, архитектор, — мог бы считать своей, выполненной по его чертежу, от фундамента до шпиля? Беседка в парке, конюшня...

Щёки Доменико горели, когда он кончил исповедь.

— Вы порицаете меня, падре, — сказал он, опустив глаза. — Но, клянусь, я не богатства ищу.

— Нет, не порицаю. Ты молод. Ты полагаешь, что властен управлять судьбой.

— Грешен, отец мой...

Старик обвёл рукой ряды мерцавших корешков. Книги, источники мудрости, к которым Доменико не успевал припасть.

— Теперь много говорят о свободе воли. Эта проблема занимает лучшие умы Европы. Споры заслуживают внимания.

Он помолчал, пошевелил пальцами, словно подыскивая слова. Трезини порывисто вставил:

— Наш творец решит...

Падре покачал головой:

— Нет, решит всё-таки человек. Разумением, ему присущим.

Вернувшись в свою комнату, архитектор плотно закрыл окно, выходившее на Хольменс-канал. Питейные заведения, крики и ругань пьяных матросов не утихали до утра. Доменико, взяв перо, беседовал с далёким селением у подножия Монте Роза, с роднёй.

«Здешний священник отнёсся ко мне необычайно участливо. Он благословил меня в путь и ласково ободрил. Его знакомый в Москве, падре Себастьяно, не откажется передавать мне ваши письма. Царь не преследует иноверцев — да продлит всевышний его дни и дарует победу над лютеранами».


* * *

«Известную вашему величеству, что вчерашнего дня крепость Ниеншанская по 10-часовой стрельбе из мортиров (также из пушек только 10-ю стреляно) на акорт здались».

Писал царь, писал в Москву, Ромодановскому[21], величеству шутейному. Бывало, восседал он, князь-кесарь, на всепьянейшем соборе в кумпании насмешников. Бумажной увенчан короной, зычно возглашал глумливые акафисты. Его прежде прочих надлежало обрадовать.

Подобных вестей в сей день, второго мая 1703 года, отправлено несколько. Столом царю служили ящик, барабан, чья-то подвернувшаяся спина. Строки получались корявые — оттого ещё, что рука от радости дрожала. «Шлотбург» — стояло внизу листа.

Столица — покамест Москва. Там канцелярии его величества, там елозят перьями дьяки, подьячие, писцы, переписчики, под благовест сорока сороков храмов. Свято блюдёт белокаменная свой календарь. А ныне праздник на Неве, у царя, так смеют ли промолчать колокола! И Пётр велит строго:

«Извольте сие торжество справить хорошенько и чтоб после соборнова молебна из пушек, что на площади, было по обычаю стреляно».

А здесь обычай поломался: сперва дали салют с крепостных валов, из шведских пушек, — троекратно. Не утерпели. Также из ружей палили — сперва по команде, а потом без удержу.

— Поражаюсь, — сказал Ламбер, — как вы тратить порох. Никакой экономия.

— Праздник, — отвечали ему.

— Нет... Неглижанс... Это есть без забота. У нас во Франция...

Дослушать было некогда — начиналось благодарение. Двор крепости от мёртвых тел, от ядер и всякого лома очищен, воинство выстроено в каре. Генералы в седых париках, с регалиями, в парадных кафтанах с золотом. Однако вскоре то сияние угасло — епанчи пришлось от непогоды запахнуть.

На плацу дымно. Ещё не догорел пороховой склад, взорванный бомбой.

Ламбер от русской мессы в восторге. Подавшись к Меншикову, шепчет в ухо:

— Шарман, шарман...

Что за шарм! Поп и певчие кашляют от дыма, норовят скорее окончить.

Для Петра молебствие длится нескончаемо. Прервал осмотр взятой фортеции, сажа с рук не отмыта, кафтан запылён. Охотнее прославил бы викторию с кесарем Ромодановским, с Зотовым[22] — потешным патриархом. По-своему пропели бы обедню... Нельзя, — соблазн для солдат, для простого люда. Его величество православное здесь у всех на виду.

Одно омрачило Петра. Царевич Алексей, сообщили ему утром, победе не рад, стремится прочь из войска. Царь тотчас вызвал сына, спросил, правда ли это.

— Правда, — ответил отрок, опустив глаза. — Почто люди убивают друг друга?

— Ещё что?

Сбычился Алексей.

— Ничего...

— Врёшь ведь. Недоговариваешь.

Глаза матери, лопухинской проклятой фамилии... Сын молчал. Терпенье изменило Петру.

— Никуда не отпущу. Самовольничать станешь... с дезертиром что делают, знаешь?

— Знаю.

— Не погляжу, сын ты мне или кто...

Сейчас, на молебствии, посмотрел в сторону Алексея и отвернулся раздражённо. Позорище! Напрасно зачислил Алексея в свою бомбардирскую роту. И это сержант! Мундир на нём словно балахон. Слабо следит Гюйсен. Не токмо науки надо вложить.

Надзор за воспитанием наследника — на Меншикове. Отстояв молебен, пропев с хором последние слова хвалы всевышнему, царь удержал камрата.

— Пошли Алексея шведов стеречь. Авось постыдится перед чужими, неряха.

От встречи с сыном уклонился. Пуще испортит праздник. И времени нет.

Шведы выведены за палисад, на предполье, где воздвигают шалаши — временное жильё. По условиям акорта, сиречь капитуляции, уйдут в, Выборг при оружии, с распущенными знамёнами, с барабанным боем и с пулями во рту — знак безгласной покорности. Однако не прежде, чем будет принято трофейное добро. Управиться с канителью надобно не мешкая, дабы пленных наискорейше выпроводить.

Двор крепости — словно днище огромного недостроенного корабля. Со всех сторон вздымается бортами деревянный её скелет, обшитый досками. На галереях, на лестницах кишит солдатня, занимает оборону.

Отмыкают запоры, мирно ржавевшие, отдирают присохшие двери. За ними часто пустота либо старая рухлядь, тлен. Всё равно — тянет толкнуться во все кладовые, казематы, погреба фортеции. Ощутить владение ею так, словно держишь всю, как ключ от ворот, полупудовый ключ, вручённый комендантом Аполловым.

Он из российской шляхты, речь северная, окающая. Тем более странен мундир шведского полковника на сутулых, мослатых плечах.

— Худо вы старались, господа, — сказал ему царь. — Повыше бы насест нам сготовили.

Прошёл, почитай, по всему валу — моря не видно.

— Где же выше-то? Зато не замочит тут... При отце нонешнего короля вода была большая, почти всю дельту затопило, а у нас кряду сухо.

Далеко, далеко до моря... Так велика ли цена Шлотбургу?

Обваловка, подмываемая Невой, кое-где осела. Латать да латать... Артиллерия слаба: из сотни орудий годных оказалось семьдесят девять. Ров с палисадом узок, мелок, противника сильного не остановит надолго.

Так что же такое Шлотбург — прибыток или обуза? Пётр ещё ни с кем не поделился соображениями. Ламбер и тот поперхнётся, верно... Шереметев подавно. Бояре назовут безумцем про себя... Сами-то робки, привыкли ждать указа. Ох привыкли...

Фельдмаршал вселился в дом коменданта — с Брошкой, с лохматым пастушьим псом Полканом. Здание от взрыва пороха шатнуло, стёкла вылетели вон. Парсуна короля Карла упала, торчит из груды рухнувшей извести. Выбросить парсуну Шереметев постеснялся — суверен всё же, хоть и враждебный. Повернул Карла лицом к стене.

Солдаты, гремя молотками, заделывают окна балясинами, лапником — стёкол Шлотбург лишён. В ногах у фельдмаршала железная грелка с угольями, дух от неё угарный. На столе, в сполохах свечей, чертежи, аккуратные, с обмерами, с бисерной цифирью. Пётр посмотрел с завистью.

— У кого пушки возьмём, Пётр Алексеич? Из дивизии Чамберса, что ли?

— Суди сам, стратег.

Мямлит боярин, осторожничает... Брать у Чамберса — так от царского имени. Без приказа не смеет.

— Ахиллесова пята, Пётр Алексеич, как древние говорили.

Ногтем провёл вдоль крепостного рва. Вот она, уязвимая пята, Защита со стороны суши плохая. Крониорта фельдмаршал не боится, а если Карл нагрянет...

— Мысок-то перекопать бы... Как, по-твоему, государь? Француз прикинул уже, на бумаге складно, а трудов-то... До зимы трудов-то... Швед даст нам срок?

Оплот на острове видится Петру неотступно. Но не здесь... Копать канал — пустое дело. К морю не подвинет. При виде боярина, угнетённого сомнением, сопящего, решение вдруг вызрело.

— В Шлотбурге нам не зимовать, Борис Петрович.

Ноготь дрогнул, вдавился.

— Где же, милостивец?

Озорная улыбка блеснула на лице Петра. Перепугается сейчас стратег.

— Отыщем остров.

Как понять царя? Откуда возьмётся островная фортеция — за лето? Какой щуки веленьем? Шереметев гулко задышал.

— Болото же, болото везде...

Улыбка Петра сменилась брезгливой гримасой.

— Заладили всё... Болото! Мы, что ль, в плену у Шлотбурга, не он у нас?

А ведь хотел открыться... Как старшему... Как капитан фельдмаршалу... Про тот клочок земли, что колыхался в голландских стёклах. Тогда, не доходя до Васильевского... Три деревца нарисовал шведский картмейстер — значит, не везде топко. Природа сама дарит...

— Слепые все, я один зрячий. Талдычат — болото! Может, оно на благо... Может, утонет Карл.

Ушёл в раздражении. Нет старшего, нет советника. Впрочем, надо на остров, убедиться. Самому надо... Нету зрячих. Носом ткнёшь — тогда увидят.

А что Ламбер сочиняет?

Генерал-инженер поселился в кордегардии. С порога шибануло французским духом: запахи пряностей, засушенных съедобных трав смешались круто. В углу бочонки вина. У француза — магазин целый. Резное кресло с высокой спинкой, подобное трону, стена за ним покрыта бархатом и на нём герб маркиза, многократно повторенный, — три дельфина на лазоревом поле. Означают сии рыбины, как любит пояснять француз, связанность его фамилии с морем. Предок, знаменитый рыцарь, плавал на Святую землю и погиб, усеяв пустыню вокруг телами басурманов. Число поверженных с каждым рассказом Ламбера возрастало и достигло уже сотни.

Над креслом, словно икона в окладе, — парсуна предка, вышитая серебром. Рыцарь стоит опустив голову, творя молитву. Летящий ангел благословляет его.

Ламбер налил в оловянные посудины бургундского, поздравил его величество с викторией.

— Ваш успех, сир, начало конец для Карл... Начало катастроф.

Царь не ответил на витийство. Маркиз предложил сесть у камина обогреться — сосновые поленья, исходя смолой, яростно трещали. Пётр жадно разглядывал прожекты генерал-инженера, развешанные справа и слева, переходил от чертежа к чертежу, пощипывая правый ус.

Шлотбург отрезан каналом, раскинулся на острове. К редутам существующим прибавлены новые, валы насыпаны. Не лишена защиты и дельта Невы. По берегам, вплоть до моря, батареи в оправе земляных укреплений. Острые лучи редутов вспарывают болото.

— Вобан... Великий Вобан...

Француз клянётся Вобаном, своим учителем. Ничего иного не сделать на данной территории. Великий фортификатор, величайший в Европе, решил бы точно так же.

— Мы строили во Фландрия... Болото там тоже... Вобан сказал: нужно шасси...

— Ряжи — по-русски, — перебил Пётр. — Давно умеем.

Маркиз смущён; трость, вздымавшаяся победно, стучавшая по чертежам, опущена. Прожект не вызвал восторга. Почему?

— Крот роет плохо, — простонал Ламбер, широко, недоумённо открыв карие глаза, придав пухлому лицу выражение огорчённого дитяти.

Царь смягчился, диспозицию батарей одобрил. Заторопившись уйти, сказал:

— Шведское наследство бедное. Не выручит нас... Я чаю, новую крепость воздвигнешь.

Где — не указал.


* * *

Данилыч ворчал, влезая в лодку вместе с царём. Ни свет ни заря — в дорогу...

Отлучаться из Шлотбурга вроде бы не след. Со взморья, от Щепотьева, дали знать: показались шведские корабли. Заявили о себе двумя выстрелами, в полной надежде, что в Шлотбурге свои. Царь велел пушкарям ответить, успокоить Нумерса. Корабли не отошли, встали как часовые, молчаливое их присутствие затянулось. Пётр откладывал поездку на остров и наконец не вытерпел.

У Данилыча с вечера заболел зуб. За ночь, в тёплой постели, присмирел, и на реку вот как не хотелось. Отгребли от берега — опять схватило. Потёр щёку рукавом епанчи — авось поможет.

Царь догадался.

— Сам виноват. Я бы вырвал тебе.

— Мин каптейн! Не марайся! Заживёт до свадьбы.

— Дурак ты.

— Коренной ведь... В нём вся сила мужеская.

— Гляди! — сказал Пётр, махнув подзорной трубой. — Болтают, леса тут нет. Вон же лес.

Камрат не взял трубу.

— Лес нешто... Хлысты одни... Лес в России.

Сорвалось невзначай.

— А тут Швеция? — Лицо царя потемнело. — Швеция? Я те, мать твою...

Двинул трубой наотмашь, не глядя, попал в ухо.

— Прости, херц родной! Зуб проклятый говорит. Дурак я... Скинь меня, скинь в воду, на что я тебе? Хошь, сам кинусь!

Елозил Алексашка, паясничал, от боли приходя в исступление. Трение не помогло — кулаком задубасил по щеке. Стая льдинок обступила лодку, гребцы распихивали вёслами. Царь скомандовал лево руля. Сонма подставила борт волне, запрыгала. Течение относило, у солдат вспотели лбы, пока выгребали к Заячьему.

По-фински он Енисари, что равнозначно. У шведов — Люстэланд, то есть Весёлый остров. Шведы посещали летом, для плезира. С женским полом. Селиться на острове опасно — заливает его часто, иногда почти целиком. Царь переспрашивал рыбаков, всё вызнал.

Взлетал и опускался, приближаясь, бугорок с вихрами прошлогодней травы. И вдруг возникло пугало огородное, в драном тулупе с одним рукавом. И оказалось оно живое — задёргалось, залопотало.

— Ироды... Сатана перкеле...

Мужичонка старый, маленький, худущий.

— Батогов тебе, батогов, — простонал Данилыч, возненавидев старикашку люто.

Кого смеет лаять? А царь, хохотнув, соскочил в мелководье. Дед не смутился, завидев военных. Наскакивает, бранится и плачет, мешая слова русские и финские. Укоротить бы ему язык... А царю мило. Подошёл к нахалу, потрепал по плечу, сказал что-то.

— Сети мои же, господи!.. — донёс ветер. — Сети порушили!

— Ты чей такой прыткий? — вставил Данилыч, рассудив, что ему следует вмешаться.

— Ничей я, — пучок седых волос топорщился независимо. — Мы в городе записаны. Вольные мы... Куда теперь нас? Швед ладил — боярам нас отдадут.

Костлявая рука выпросталась из тулупа, моталась, молила. Правда ли — полонят бояре, угонят?..

— Враки, — бросил Пётр. — Дурачит тебя швед.

Глаза старика прятались под паклей бровей, ускользали. Можно ли верить?

— Слово царское, — пробурчал Данилыч.

— До царя далеко...

Злорадство подталкивало Меншикова. Тянуло сразить строптивца, уничтожить. Оборвать скороговорку: разжигала она зубную боль.

— Вот он — царь!

Старик усмехнулся обиженно — мол, издевается офицер.

— Не-ет... Жердина уродился, а не царь.

Пётр расхохотался:

— Верно! Не слушан его... Капитан я, а он поручик. Царя я тебе покажу.

Вынул из кармана наградной рублёвик. Рыбак взял бережно, водит бровью по монете. Колченогий конёк-замухрышка изнывает под тяжестью дородного всадника в плаще, поднявшего скипетр.

— Это царь, — кивнул старик убеждённо и сделал движение, чтобы вернуть рублёвик, но Пётр удержал.

— Оставь... Дарю тебе... За храбрость дарю.

Живой души тут не чаяли встретить. Нарочные сообщали: остров покинут, рыбаки разошлись по деревням — на Каменный остров, на Берёзовый. К семенному очагу погнала военная гроза.

Храбреца зовут Леонтием. Ему чего опасаться? Изба в погосте худая, ветром подпёртая; коли и набежит солдатня, так поживиться ей нечем.

А рыба не ждёт. Настал её час — не остановишь. Уж до чего страшно грохнуло в крепости — должно, в погребе порох запалило. А всё равно рыба лишь божьему приказу послушна. Время весеннее, время поспешать из солёной морской воды в речную, сладкую, из пучин на отмели, отдать икру. Корюшка-невеличка, ростом в пядь, а вкусна, мясиста, всем здешним господам угодила. Сам генерал Делагарди, как прискачет на охоту, лакомится непременно. Выкладывая всё это, запахивая тулуп, Леонтий подвёл к хижине, сложенной из плавника.

— Говорок ты... Заговори зубы поручику — вишь, страждет, — требовал Пётр с шутливой строгостью.

Возле шалаша — толстая колода, в ней мельтешила, пестрела корюшка — бурые спинки, серебристые бока. Странный запах свежих огурцов шёл от рыбы. Где же купец на неё? Коли нет его, армейский интендант сторгует улов. А снасть порушенную, солдаты сейчас починят.

— Ты укажи им, Леонтий! Приказывай! Ты хозяин на Заячьем. А ты видел зайцев?

— Тю-у! Что они грызть будут? Лапоть мой? Мыши и те перевелись.

Пётр мерил остров шагами. Считал вслух — сколько до сосен, где граница воды самой высокой. И сколько за ними до протоки, отделяющей Заячий с севера. На обратном пути листал свою книжицу, бормотал проставленную цифирь. Усмехнулся, довольный весьма. Выбранил Карла.

— Собака на сене...

Данилыч не понял:

— Сена не жрёт, а не подпускает. Притча, от Лафонтена.

— Какое сено? — отозвался камрат. — Утопнешь с косой вместе.

— Мать твою... Скулишь, губернатор... Вырву я тебе зуб.

— Ой, не надо!

Зуб отпустил как будто. Легче стало. Ещё раз услышал Данилыч из царских уст драгоценное слово — губернатор.

Будет под его началом земля. Карелия, Ингрия, Лифляндия... Даже писать начали с этим градусом. Губернатор и граф, а там, может, и князь, если согласится австрияк, надменный римский император, от коего сие возвышение зависит. Это ли не предел мечтаний! Однако и страх берёт, как подумаешь... По усам течёт — в рот попадёт ли?

— Херц родимый! Куда посадишь губернатора? На пенёк разве... Шлотбург не годится тебе...

На Шлотбург Данилыч возлагал надежды. Подправить крепость, восстановить деревянный городок недолго — вот и резиденция губернатора. Палаты его, канцелярия, приказные, льющие сургуч на его послания, кареты, камердинеры, лакеи — всё то, что столь высокому вельможе подобает.

Остаток дня камрат пребывал в настроении унылом, чему немало способствовала и зубная боль. За обедом жевал гусятину с чесноком — любимое блюдо, — не ощущая вкуса. Ревниво поглядывал на царя. Херц Питер и взглядом не удостоил, поглощённый беседой с Ламбером. Шереметев и Репнин, дабы не мешать им, молчат. Мнится Данилычу — наблюдают все за ним со злорадством, особенно боярская знать. Грубо врывался топот денщиков, подававших на стол. От еды, сваренной на кострах, пахло дымом. Кухня комендантская порушена, чинить царю неугодно.

Явно же запустеет Шлотбург...

И спать лёг Данилыч с мыслями о непостоянстве фортуны своей. Спальня с царём, как обычно, общая, по хотенью государя. Узкая, вмещает лишь две походных кровати и стол между ними, да поставец в углу. Врачуя подлый зуб, Данилыч зарылся в овчину с головой и ночь провёл спокойно.

Очнувшись, увидел царя, читающего книгу. Боль исчезла. Данилыч сладко потянулся, разжал онемевшие губы.

— В Москве, чай, петухи поют…

Прикусил язык, да поздно. Пётр вскочил.

— Ну и ступай в Москву!

Книга упала на пол, развалилась, выронив пучок листов.

— Ступай! К Парасковье тебя... Набрала придурков — тебя не хватает...

Данилыч сполз с кровати, хныча подобрал драгоценную немецкую книгу, запихивал выпавшее. Пальцы не слушались. Наткнулся на ноги царя, сжался, ждал удара.

Пётр шагнул к двери и, прежде чем выйти, с порога:

— Француза посажу губернатором...

Камрат застыл, подняв перед собой немецкие листы, чертежи фортификаций, словно обороняясь. Француза, француза губернатором?..

С некоторых пор Меншиков жил в предчувствии беды. И вот услышал... Вдруг взаправду француза...

Книга выпала из рук. Что есть мочи хватил по ней кулаком — раз и другой. Хотелось рвать, топтать, по ветру развеять учёную немецкую книгу.


* * *

Муки ревности давно знакомы Меншикову. С тех пор, как приглянулся он Петру — нечёсаный крикун, забежавший в Кремль, под окна дворца. С грудой пирогов на лотке, начиненных вязигой, гречей, требухой.

Внезапно взят в потешный полк и вскорости денщик царя и товарищ. Сказка наяву... И Алексашка, хоть и опьянённый счастьем, стал озираться с опасением.

Фаворит, какого в гистории не бывало, — так сказал о нём князь Куракин[23]. Меншикову передали эти слова, он был потрясён. В гистории не бывало... Увидел себя, единственного в веках, вознесённого столь высоко. Пленительно и страшно...

Преданный царю, достиг душевной слитности с ним, единомыслия, соучастия, но страх не умалялся.

Одно время соперничал Кикин[24]. Тоже был в денщиках, тоже царский камрат, вместе наживали мозоли в Голландии. В походе ведал хозяйством царя — вроде квартирмейстер. Ныне, слава богу, Кикин отослан к верфям. Мачты — его дело, и не более того.

Шереметев безвреден, стар уже. Боярин всяко не соперник. Яков Нарышкин лишь забавляет Меншикова — гоняется за царём, лебезит, на пятки наступает. Зато они, бояре, учёные. «Век науки ныне», — сказал как-то Репнин, сказал в упор, так что послышалась издёвка. Вслух никто не попрекнёт — царь только... Пётр Алексеевич подтрунивал, суя книгу под нос:

— На, почитай мне! Ну так я прочту: Алексашка дурак, неграмотный чурбак.

Или советует душевно:

— Поучился бы... Али мозги засохли?

— Поздно, милостивец, — стонал камрат. — Истинно засохли... Младые бы мне лета...

Однажды Пётр застал его за книгой. Данилыч листал, задерживаясь взглядом на картинах баталий. Царь дёрнул за ухо.

— Умней меня хочешь быть?

Перед другими Данилыч, бывало, хорохорился:

— За меня его величество сотню учёных отдаст.

А ведь грамота была не за тридевять земель. В своём околотке — в Мясниках, в церкви архангела Гавриила. Родной Сашкин дядя был в той богатой церкви псаломщиком. Купец-жертвователь не поскупился — книги в сафьяне с золотым тиснением, стены расписаны богомазами первостатейными. Архидиакона Стефана камнями побивают — глядеть страшно. Поясок узора вился под художествами, и дядя-псаломщик сказал, что это слова. Сашка зажёгся любопытством. И точно — хитрое то плетение дядиным голосом заговорило, но как-то непонятно. Тогда дядя сам рассказал про архидиакона и ещё про многое. Стало проще разуметь.

Дядя брался учить мальца — смышлён ведь, выйдет в духовные. Восстал дед Степан.

— Не отдам тебя, — сипел он, буравя пальцем Сашкину грудь. — Не отдам книжникам и фарисеям.

— Фарисеи — это кто?

— Мерзкие люди... Слуги сатаны, имя ему Вельзевул, князь тьмы, Гог и Магог.

Дед грамоты не знал и знать не хотел.

— Буквы — крючки, души православные ловить, — твердил он. — Божьи заветы позабыты, переврали их. Праведных книг нет.

Попам даны новые требники, исправленные по указу патриарха Никона[25]. Раскольники проклинают его. Сильное смущение произошло в умах православного люда. Дед не впал в раскол, послушно стал креститься тремя перстами. Не всё ли равно! Упрямые вон в леса бегут. Про себя издевался над клиром, над обрядом, но с церковью не порвал, дабы не причинить себе убытка.

Торговлишка хирела, донимали поборы. Лабаз стоял близ ворот Кремля, за стеной сидели крючкотворы, измышляли — с кого сколько содрать. Грамотные...

— Выучились в мошну лезть... Жирные — не обхватишь. Не куют, теста не месят — пёрышко сосут. Худо ли! С чего толстеют? От гусиного молочка.

До сих пор в ушах Меншикова эти яростные слова. Дед царствовал в семье. Отец, мужик тихий и хворый, молчал, мать умерла рано.

Данила служил конюхом при дворце. Норовистый рысак зашиб его, сломал три ребра. Сашка помогал сызмальства. Носясь по базару с лотком пирогов, вжимал в кулак денежки, полушки, копейки и запоминал. Управлялся без грамоты. Складывал в уме, а отец делал бороздки на палочке-считалке.

Скоро цифры сами въелись в голову, только почти не пользовался ими. Всегда выручала память. Мог, отстояв в церкви чтение псалмов, отчеканить целые страницы.

Буквы в уме все до единой, а читать и писать невмоготу — всё равно как в лесу сквозь бурелом продираться. Выручает память.

— У меня тыща книг в голове, — похвалялся Данилыч.

В Ингерманландском полку, данном ему под команду, людей две с половиной тысячи, а он, почитай, половину помнит по именам. Диспозицию войск для боя нарисует мысленно. На карту взглянет разок — больше не нужна. Вся она отпечаталась в мозгу.

Кабы выучился, потягался бы с французом. В стыд бы вогнал инженера. Может, Вобана самого...

Ламбер, прибыв на службу, сразу завоевал сердце Петра — сноровкой, отвагой, весёлым нравом. Царь стал сиживать с ним ночами, запёршись, раскатав чертежи. Иногда, к вящей тревоге Данилыча, говорил с инженером по-французски, вспоминая уроки друга Лефорта да возлюбленной Анны Монс[26]. Разок даже лягушку попробовал в угоду французу. Правда, выплюнул сразу...

Ламбера не охладили ни климат российский, ни тяготы походные — погрузился истово в избранную для себя авантюру. В прошлом году царь взял его в Архангельск. Построенные на тамошней верфи два корабля следовало переправить на Ладогу. От посада Нюхча, что на Белом море, до Онежского озера мужики под надзором маркиза валили лес, клали бревенчатую гать длиной в сто шестьдесят вёрст. Инженер не жалел работных, не жалел и себя — вставал на заре, проваливался в трясину, сушил одежду на костре, дымом оного отгоняя комаров.

В Нюхче произошёл печальный казус: Ламбер повздорил с капитаном Памбургом. Оба были навеселе, голландец помянул неуважительно Францию, Ламбер оскорбился, и дворяне обнажили шпаги. Памбург погиб. Пётр дуэли не одобрял, но тут оказал снисхождение — «поединок был честный», свидетельствовал он потом, в письме.

Были две персоны, которых нельзя было порицать в присутствии царя. — Меншиков и Мазепа[27], отличившийся в Азовской кампании, теперь третья — Ламбер.

Неужто Ламбер — губернатор?

Учёный, да ведь иностранец... Этим пришлым всё же был поставлен барьер. Ишь куда выкопал апроши француз!

Уныние редко посещало Данилыча, но вот впилось и мучит жестоко. Открыл поставец, налил себе водки, расплескал.

— Не нужен я? — бормотал сдавленно. — Ладно, убей тогда... Не гони только, убей!

Вообразил собственную казнь столь живо, что едва не заплакал.


* * *

Между тем Пётр, шагая широко, яростно, пересекал двор крепости. Сыпал мелкий дождь, поливал трофейный скарб, всё ещё не пересчитанный до конца. Доколе же? Налетел на писарей, притулившихся под навесом, надавал оплеух. Время, время!

Каземат в углу двора обращён в карцер. Из щёлочки-окошка неслись вопли. Пороли солдата, нагрубившего офицеру. Пётр вошёл, вырвал у палача кнут, сам докончил экзекуцию.

Давно не видели Петра в таком раздражении. Виктория словно померкла для него. С чего бы? Спрашивали Меншикова. Он хмуро отмалчивался. Причину узнал Ламбер.

— Счастливы ваши короли, — сказал ему Пётр.

— Чем же, сир?

— При них были мудрые советники. Жаль, у меня нет своего Ришелье.

Дюжие гребцы, опережая течение, гнали сойму к Заячьему острову. Злые складки на лбу царя разглаживались — Ламбер рассказывал об интригах подле трона, о вельможах, взирающих с вожделением на корону.

Дождь не перестал, остров напитало водой. Вязкая губка хлюпала под ногами. Ветер трепал гривку низкорослых сосенок на небольшом возвышении, посреди мокрой пустыни. Крепость на этом клочке, столь ненадёжном? Намерение царя поначалу смутило Ламбера.

— Поднять остров? Труд Сизифа, сир!

Сослаться на Вобана он на сей раз не мог — ничего похожего не выполнял великий фортификатор.

— Много земля, сир... Много человек.

Он хотел добавить — и время надо иметь. Оно ещё менее во власти русских.

— На Карла оглядываться — сидеть в Шлотбурге, — сказал Пётр, угадав недосказанное.

Рук у царя довольно, царь прикажет своим солдатам носить землю, отвести наводнения, строить. Генерал-инженер уже не находил возражений — воля Петра подчиняла, вливалась в него. Авантюра, сумасшедшая авантюра влечёт дальше... Генерал-инженер опустил голову.

— Ваш крот, сир...

— Не крот теперь, — засмеялся царь. — Не крот... Бобёр ты теперь, Ламберка...

Что бобры — ценные пушные звери, француз знал хорошо. Видел и плотины, построенные ими. А парижский аллюр требовал ответа остроумного, и Ламбер нашёлся:

— Надежда только — моя шкура не потерять.

В тот же день генерал-инженер усердно принялся прожектировать крепость на Заячьем — замену Шлотбургу. Не желая решать самолично, капитан бомбардиров назначил на завтра военный совет.

Пришлось отложить. Щепотьев прислал известие — два шведских корабля, стоявшие на взморье, вошли в устье Невы.


* * *

«Журнал» повествует:

«...Мая в 6 день капитан от бомбардиров и поручик Меншиков (понеже иных на море знающих никого не было) в 30 лодках от обоих полков Гвардии, которые тогож вечера на устье прибыли и скрылись за островом, что лежит противу деревни Калинкиной к морю, а 7 числа перед светом половина лодок поплыли тихой греблею возле Васильевского острова под стеною оного леса и заехали оных от моря; а другая половина с верьху на них спустилась. Тогда неприятель тот час стал на парусах и вступил в бой, пробиваясь назад к своей ескадре (также и на море стоящая ескадра стала на парусах же для выручки оных), но узкости ради глубины не могли скоро отойти лавирами; и хотя неприятель жестоко стрелял из пушек по наших; однакож наши несмотря на то, с одною мушкетною стрельбой и гранаты (понеже пушек не было), оные оба судна абордировали и взяли; а мая 8-го о полудни привели в лагерь к фельдмаршалу оные взятые суда...»

Эти строки Пётр написал сам. В «Журнал», заполнявшийся обычно сообщениями из канцелярий, со строгим соблюдением титулов, ворвалась пылкая речь капитана бомбардиров. Он только что из боя, ошеломлён необычайным успехом...

На адмиральском боте «Гедан» тринадцать пушек, на шняве «Астрел» — четырнадцать. Все они палили в небо, возглашая победу.

К Петру привели командира «Гедана», чудом спасшегося. Он приказал взорвать судно, но порох отсырел.

— Мы поклялись королю, — сказал лейтенант Весслинг, — тонуть, гореть, но не сдаваться.

Сдал царю шпагу, на которой клятва та ветвилась, нанесённая чеканщиком.

Пётр пришёл в восторг, обнял лейтенанта, велел отпустить.

Как удалось небольшой флотилии лодок полонить два корабля, отлично вооружённых? Помогла внезапность, помогла туча с дождём, которую нарочно поджидали, таясь в засаде.

— Суди сам, Борис Петрович, — сказал царь Шереметеву, — достойны ли мы с Данилычем награды.

Благоговейно расправил фельдмаршал трёхцветные ленты, повесил на грудь капитану и поручику ордена Андрея Первозванного.

Поистине, бог в союзе с государем...

— Небываемое бывает, — твердил Пётр. Как сказать иначе о чудесной виктории? Выбить медаль, запечатлеть бой на Неве, суда, клубы порохового дыма. А надпись? Так и отчеканить — «Небываемое бывает».

Данилыч благодарил государя, заглядывая в глаза пытливо, — простил давешнее?

— Ты мне не одолжен, — сказал Пётр. — Не мне служишь — отечеству. Имел бы кого достойнее тебя — катился бы ты к...

Чуть смягчился, добавил:

— Покамест не имею... Строгаю вот тебя, стоероса.

Гонец понёс в Москву цидулу Меншикова, продиктованную писцу. Адресовано девицам Арсеньевым[28], из которых одна — Дарья — станет его женой.

«...Господин капитан соизволил ходить и я при нём был же, и возвратился не без счастья. 2 корабля неприятельские с знамёны и с пушки и со всякими припасы взяли...»

Размолвка с царём забыта, вожделенный градус не отнят, проставлен внизу полностью — «Шлиссельбургский и Шлотбургский губернатор и кавалер».

— Экселенц, — сказал ему Ламбер, потчуя в своей каморе бургундским. — Орден всегда носить не нужно, моветон. Надо шить на ваш кафтан имитация.

Вот оно что — в Париже плетут подобие ордена из разных нитей. Умно! Данилыч бургундское недолюбливал — кислое больно, а тут показалось приятным.

— Аплике на одежда... Это...

— Понял, — кивнул Данилыч. — Аплике... Нашей и носи каждый день.

Ламбер себе намерен заказать. Устроит и господину губернатору. Приготовит письмо и рисунок ордена — остаётся переправить в Париж с ближайшей оказией.

— Слыхать, царь Постникова посылает, — сказал Данилыч, всё больше располагаясь к французу. И губернатором величает искренне, не двоедушно, как некоторые.

Шлотбург, где думал иметь резиденцию, будет упразднён, но сейчас, на радостях, не жалко.


* * *

Военный совет собрался в трапезной комендантского дома. Капитан бомбардиров держал речь по-царски.

— Без флота чего мы стоим? Потентат, имеющий токмо армию, одну руку имеет. А коли он и флот завёл — значит, не калека, две руки имеет. Флоту здесь тесно, устье Охты для нас безделица. Мы в устье Невы встаём.

Скользят со стапелей, намазанных ворванью, линейные корабли. Распарывают воду узорчатой кормой...

— Фигура сия, — и Пётр взял, выбросил вперёд прожект Ламбера, — авантажна.

Вода расступается под тяжестью корабля, волны сходятся и вздымают его на пенистом гребне. А вокруг, по островам, — город. Адмиралтейство, золотые шпили храмов... Купецкое судно у пристани, с товарами заморскими...

— Тот не хозяин, кто замыкает горницу, а ворота оставляет открытыми. Болота зря боимся. Сильная держава и на болоте утвердиться может. К примеру, Голландия...

Разлаписто врезана в островок новая крепость, ещё безымянная. Шесть лап-бастионов — фигура, схожая с черепахой. Островок подмят весь — противник не найдёт плацдарма, годного для высадки. Протока, омывающая на северной стороне, неширока, но недостаток сей исправим — генерал-инженер предлагает соорудить за протокой, на соседнем острове, кронверк, сиречь вспомогательное укрепление.

Выбор царя не новость для генералов. И всё же дерзость прожекта ошеломляет. Брошен вызов капризам стихии, превратностям войны.

— Насыпать начнём немедля. Земляную крепость к зиме надо окончить. Смоет — учредим каменную. Даст бог, не смоет.

В тоне царя была властность, не допускавшая возражений.

Обсудили исполнение прожекта. Конечно, солдаты возьмутся за дело, больше пока некому. Подал голос Шереметев. Если вмешается противник, тогда как? Солдат опять в ружьё?.. По деревням пройтись, мужиков согнать — и безотлагательно. Пётр поддержал.

— Господин губернатор позаботится.

Никто, кроме царя, не представлял тогда, сколь значительно принятое решение. В «Журнале» записано кратко:

«По взятии Канец отправлен воинский совет, тот ли шанец крепить или иное место удобное искать (понеже оный мал, далеко от моря и место не гораздо крепко от натуры), в котором положено искать нового места, и по нескольких днях найдено к тому удобное место остров, который называется Люст-Еланд (то есть Весёлый остров), где в 16 день мая (в неделю пятидесятницы) крепость заложена и именована Санкт-Петерсбург...»

Царь на закладке не присутствовал. Он поспешил в Лодейное Поле, на верфь. Нужды не было Петру забить первую сваю — для него Санкт-Петербург уже существовал, наполнился жизнью, расцвёл флагами, стоял в невском устье незыблемо.

Загрузка...