Потомки назовут Ламбера главным зодчим возникшего града, понеже план крепости — его руки.
— Моя фортеция, мой прожект, — повторял он, довольный собой.
Меншиков посмеивался: пускай тешит себя! Авторство никому тут не принадлежит. На Заячьем воплощается образец, известный давно, напечатанный в книге — той самой, которую царь держал в опочивальне.
Трактат Блонделя, переведённый на немецкий, Данилычу не прочесть, но чертёж запомнил, авантажи шестилапой фигуры понял. Осмелится противник учинить десант отчаянный с флота, при поддержке его пушек, или переправится, взяв кронверк, через протоку, — штурм захлебнётся. Отпор получит с фронта и с флангов, огнём пушечным и ружейным. Куда ни подступись — всюду окажется в клещах, ибо пространство между бастионами на то и рассчитано, простреливается насквозь.
Одно отличает план Санкт-Петербурга от книжного — канал поперёк крепости. Нужен он для впуска судов и для снабжения водой на случай осады. И колокольня с высоким, острим шпилем — на самой середине плаца. То церковь апостолов Петра и Павла, коих царь считает своими покровителями.
Ламбер сомневался: не довольно ли будет покамест небольшой часовни? Крепость иного не требует. Если вспомнить наставления Вобана...
— Шпиль, видимый с моря, — настаивал царь. — Для купцов путеводный знак.
— Сир! — отвечал Ламбер. — Это будет как Москва, как Кремль. Храм не для крепость — для город.
Именно этого Пётр и хотел. Город вокруг крепости проступал лишь вчерне, скоплениями палаток, шалашей, землянок, шанцами, превращёнными в жильё, а храм заказан царём на рост города.
— На Руси, господин маркиз, искали холм для церкви либо гору. Здесь таковых нет — так само здание надо возвысить сколь возможно.
Перед отъездом царь был то радостен, то мрачен. Сознавал яснее, чем кто-либо, — виктория на Неве подвела всю Россию к рубежу решающему.
Упразднённый Шлотбург таял, разваливался — из него извлекали всё, пригодное для Санкт-Петербурга. Скоро от шведской крепости останется груда оседающей, размываемой дождями земли. Под стальной благовест топоров деревянный хребет разобран, идёт на сваи, на срубы для изб — прежде всего генеральских. И на ряжи, которые станут основой оплота на Заячьем.
Май не окончился, а на подмогу солдатам пришли мужики, отлучённые от пашни, от родных домов, от семей. За две недели вытянулся канал, углубляясь по мере того, как поднимался остров, похожий теперь на огромный, лихорадочно кишащий муравейник. Землю возили в телегах по наплавному мосту, пригоняли груженные землёю соймы, её подавали в носилках, в корзинах, рассыпали, уминали босыми ногами. Сломались носилки — таскай в рубахе, таскай как сумеешь, лишь бы не стояла спешная работа!
В кровь обдирал руки канат, втягивавший наверх деревянную болванку копра. Падая, она вгоняла сваю — на вершок, на два. Мало, мало, проклятая! Короткую, слишком короткую давала передышку. Эх, ещё раз! Взяли, потянули...
Во всякое время видели среди работных Меншикова. В поношенном поручицком кафтанце с галунами, закопчёнными у костров, с хлыстиком, без парика похаживал губернатор. Подходил к плотникам, топтавшимся у толстенного бревна.
— Эй, молодцы, берись за концы! Эй, рябой, подсоби-ка рыжему!
Ловчился и дёрнуть за вихры зазевавшегося, огреть хлыстом ленивого. Не гнушался и сам помочь — подставить плечо под бревно, заострить сваю, обтесать доску.
И Ламбер бессменно на страде — приглядываясь к нему, губернатор учится строить. Визгливо покрикивая, разражаясь русской бранью — француз постиг её в совершенстве, — маркиз командует ватагой обмерщиков, блюдёт точное исполнение прожекта.
По контуру крепости протянуты на колышках верёвки — сюда ставить ряжи. Но что-то замешкались с ними... Француз подбегает к реке, подгоняет тростью мужиков:
— Эй, взяли!..
Срубы вязнут у берега, в песке, неуклюжие, скользкие — великого труда стоит выволочь их из воды. Набитые почвой, камнями, они — основа фортеции. Недолго им скалиться обнажённо — вереницы подносчиков наращивают её земляное тело.
— Эх, мужики, неужто слабаки? — подзадоривает губернатор нараспев, как некогда на базаре выхвалял свои пироги с вязигой, с требухой.
Помня наказ Петра, губернатор втолковывал:
— Наперво здесь одолеем шведа. Разобьёт лоб о фортецию — из мушкета добить плёвое дело.
Солдатам цель понятна, работают они дружно, приученные к тяготам войны. Мужики — те разумеют худо, за военными не поспевают. Квёлый народец! Не знало крестьянство такой изнуряющей гонки на боярском дворе, на поле, в огороде. Грызла тоска. Падал мужик в канаву, и не всегда поднимала его палка десятского либо сотского — тут же испускал дух.
Губернатор приказал, а комендант крепости Брюс подтвердил:
«1. Выходить на работу как после полуночи 4 часа ударит или как из пушки выстрелят, а работать им до восьмого часа, а со восьми, ударив в барабан, велеть им отдыхать полчаса, не ходя в свои таборы.
2. После того работать им до 11 часов, а как ударит, чтоб с работы шли и отдыхали два часа.
3. Как час после полудня ударит, тогда идтить им на работу, взяв с собою хлеба, и работать велеть до 4 часов после полуден, а как 4 часа ударит, велеть им отдыхать полчаса с барабанным о том боем.
4. После того идтить им на работу и быть на той работе, покаместь из пушки выстрелено будет».
А пушка сигналила отбой с наступлением сумерек, кои в сём гиблом крае медлили. Часов на пять прерывалась какофония, слитая из воплей, из ругани, из пения топоров. Но спокойного сна не было, сосали кровь комары, впивались болезни. Удачлив тот, кто успел выловить заблудившийся ряж и приспособить под жильё, отыскать плавника на шалаш — другие спали под дождём, часто набегавшим, на подстилке из лапника, а то на своей овчине. И зарыться в неё хотелось поглубже, в надежде почуять домашний печной запах.
Санкт-Петербург воздвигался всё же быстро, столь быстро, что Ламбер не мог надивиться.
— Я верю, — говорил он, — на осень здесь готов дефанс, как это... защита.
Признавал, что в Голландии потратили бы годы. Даже во Франции, при Вобане...
Но работа жестока, Меншиков печалился, видя, как заступы роют не ложе под срубы — могилу.
— Царь имеет много людей, — успокаивал маркиз. — Кто мёртвый, получает слава, как за пирамида в Эжипт... Египет, да? Жить без славы — зачем?
Что ему страдания российского люда! Вишь, спасибо царю за почётную смерть!
— Нам живые нужны, мосье, — бросил Данилыч зло.
Росла крепость, начата и церковь Петра и Павла — на самой середине плаца, близ канала... Сотни свай потужили ей опорой, как и для кордегардии, для арсенала.
Сотни тысяч свай сковали зыбь, вязкую глину. Возрос остров за краткий срок — местами, в ложбинах, на два человеческих роста.
Разбужена земля и ниже Заячьего, по берегам Невы, где указано быть батареям, и в заливе, против устья, где возникает самый дальний форпост, на острове Котлин.
Повыше Заячьего, на Городовом острове, который потом будет назван Петербургской стороной, Пётр пожелал иметь свой дом. Поручил Меншикову сделать его похожим на голландский — в память ученья на тамошних верфях. Лучшие плотники, отобранные губернатором, сколотили сруб из обтёсанных сосновых брёвен, с такой же перегородкой, отделившей красную горницу от будничной. Получилась пятистенка на костромской манер. Иначе плотники строить не умели. Дивно им было — царь, а жить намерен в избе... Но выкрашенный под кирпич домик обрёл вид иноземный благодаря высокой четырёхскатной крыше, с виду черепичной. Изготовили здание за три дня. На кровле водрузили мортиру и две бомбы рядом — всё деревянное, знак офицера-бомбардира.
Не Пётр, а чиновные окрестили здание уважительно «первоначальным дворцом», царь же считал его жильём лагерным, летним.
Дворцы не для него. В пышно убранных покоях, на коврах, на алом бархате видится кровь. Давно, с тех пор как стрельцы, натравленные царевной Софьей, ворвались в Кремль. Порубили, на глазах у отрока Петра, двух его дядей Нарышкиных, доброго Артамона Матвеева[29] — наставника и советника семьи.
Пока царь на верфи — а она часто будет звать его к себе, — в доме хозяйничает губернатор. Ламбер, приглашённый отужинать, принюхивался:
— Экселенц! У вас джин!
Можжевеловая настойка в России не встречалась ему. Меншиков посмеялся. От дощатого пола, отмытого горячими вениками, шёл этот пряный дух.
— Пале-Рояль из карта, — и француз постучал по стене, покрытой парусным холстом. — Упадёт на голова его величества. Царь Питер как Самсон...
Схватился за косяк, расписанный цветами, и подёргал, вспомнив библейского силача, разрушившего храм филистимлян.
Печей нет, вместо них жаровни с углями. Ей-богу, карточный домик! Француз в восторге — и в этом авантюр, бесподобный авантюр.
— Но, мон шер... Где лакей, где камердинер?
Для придворных нет места в пятистенке. Каморок всего четыре — кабинет, столовая, спальня и сени, отведённые для денщика. Он и свечи зажжёт, и еду подаст. Иных слуг царю не требуется. Ламбер знает это — его смущают шатры, выросшие возле.
Их два, пылающих шелками, два дивных цветка. Над завалами брёвен, над лужами, под слезливым небом. Ожидается приезд турецкого посла. Он пожалует к царю. Что за приём будет здесь для великого визиря, посланника гордой Оттоманской империи?
— Пускай, — кивнул Меншиков. — Всяко не в царской горнице узрит нашу силу. Оглядится вот...
Над Невой пушечно ухают копры. Звоном топоров перекликаются берега, рождается Санкт-Петербург. Это и будет зрелище, полезное для турка.
В столовой, куда губернатор ввёл гостя, полстены занял чертёж Балтийского моря — с кораблями на торговых путях. До него султану нет дела. Его беспокоят верфи на Дону, фрегаты, спускаемые к Азову.
Ели жаркое с чесноком, под водку. Сбросили кафтаны.
— Мой метр Вобан... Делал эссе...
Данилыч поёжился — осточертела погудка. Ещё эссе! Что-то новое, однако.
— Эссэ про ноблес, про знатный род. Вобан пишет: ноблес де мерит, от заслуга — это самый высокий шляхта. Это великий человек. Так вы — экселенц...
Не потомок князей, так первый в роду, зачинающий. Ему — учит Вобан — самая большая фама, сиречь слава. Сладко слышать Данилычу. Стало быть, новому князю и чужеземные нобили воздадут честь. «Де мерит» — от заслуги... А свои родовитые? Поймут ли? Шереметев, Репнин... Чем ихнюю гордыню собьёшь?
— Экселенц будет иметь дворец. На маньер сивилизэ... Надо — люкс, надо — огонь в глаза.
Данилыч и сам соображает: иного средства нет, как поразить цивилизованным манером, роскошью новейшей, европской. Посрамить боярские дворы.
Льётся дальше медовая речь француза. Уносит Данилыча в чертог Сен-Жермен, в парадную залу мадам де Монтеспан, королевской метрессы. Чего только нет там! Построены как бы скалы, из них пущены каскады, сиречь бегущие воды. А из гротов, как следует именовать пещеры, выходят чучела зверей, словно живые, и поют птицы, сделанные из дерева. А наверху сидит бог Орфей, на лире играющий.
— Экселенц не имеет герб. Б-ба! — спохватывается Ламбер и возмущённо пыхтит, раздувая щёки.
Ложкой на доске стола он выводит щиты — круглый, четырёхугольный, овальный. Какой угодно выбрать?
Сверху корона, понятно. А для княжеского и мантия, горностай, как у монарха. Вот он блещет — герб князя Меншикова на губернаторском дворце. Бояре пишут в завещаниях, в купчих — «я, в роде своём не последний». Что ж, а он, пирожник, — первый в роду. Зачинает поколения князей. Герб его, имя его — на веки веков...
А что на щите? Губернатору, создателю города, какая подобает фигура?
— Эмблем? Я не могу советовать, экселенц. Это дело эральднк. Я не учил.
— Постой. Едет к нам мастер...
В разгорячённом мозгу Данилыча всплыло — «зналец науки геральдической». Измайлов, посол в Дании, пишет: нанял такого. Память неудержимо подсказывала дальше: архитект Доменико Трезини, палатных дел мастер Марио Фонтана[30]...
И про них сказал Ламберу. Тот покривился:
— Итальянцы?
— А что? Не худо нам...
— Худо, — выдохнул генерал-инженер возмущённо. — В Италия делают... Слишком красота, слишком, — и он, всплеснув руками, стал изображать в воздухе нечто затейливо ветвистое. — Париж не приглашает итальянский архитект. Нет, нет... Слишком красота — это нехорошо, это нет гармония, это плохо смотреть.
Француз мотал головой, жмурился. Данилыч усомнился — стоит ли отвергать итальянцев, но пожалел огорчённого генерал-инженера.
— Ну, так царь выгонит вон...
Ишь перепугался, бедняга! Что — не тот авантюр? Обнял маркиза, притиснул к себе. Да на что они тут? В Москве, может, пригодятся. Тут не до жиру, быть бы живу...
Солнце закатывалось, окно темнело. Вблизи сочно впивались в древесину топоры, встаёт резиденция губернатора. Не дворец, конечно, однако побольше царской, способная вместить и канцелярию. О дворце что толковать, бога гневить!
— Не обидят тебя. Слышь, мон шер! Не позволим тебя обижать.
Ламбер протёр глаза, мелко захохотал.
— Я есть бочка спирт. Я лопайся...
Не умеет он пить, француз. Непривычен к русскому пойлу. Заболеет, пожалуй... Данилыч исполнился нежности отеческой:
— Солёного поешь. На-ко!
Под конец речь пошла о прелестях Ефросиньи, чухонской девки. И губернатор испробовал — поистине востра в амурах.
— Для его светлость Алексей, — твердил Ламбер. — Для ваш принц... Она делает из него мужчина.
— Рано ему, рано, — возражал Меншиков, — мал ещё. Пети́ гарсон. Так по-французски?
Ламбер тотчас возликовал. Князь чудесно произносит. Он должен, должен знать язык. Он будет в Европе — там все монархи, все вельможи говорят по-французски.
Шумели до полуночи. Ламбер сулил царю, губернатору великое будущее. На белых конях въезжают они в Ревель, в Ригу... А почему не в Стокгольм, не в Данциг, не в Штеттин? Почему? Где реет флаг Карла, — взовьётся флаг Петра. Всюду!
Ещё немного — и Францию свою уложит Ламбер к ногам царя. Это уже слишком. Губернатор взял под руки разгулявшегося гостя, увёл спать.
Царевич жил в лагере Преображенского полка, в палатке, а на уроки являлся в царский дом. Гюйсену приказано обучить Алексея геометрии, гистории, географии и языкам. Немецким он владеет недурно — осталось усвоить некоторые сложности грамматики. Теперь надлежит налечь на французский.
— Сей язык, — обстоятельно втолковывал барон, — основой имеет латинский, а посему многие труды античных авторов вам будут доступны через французов.
Ученик был рассеян, следил за игрой света в стеклянных сотах окна, невпопад прерывал Гюйсена.
— Зачем у нас языческое знамя?
— Где?
— Марс и Юпитер... У нашего полка. Не язычество?
Действительно, боги древних реют над преображенцами. Узнать их, правда, трудно — наляпаны краской на ткани грубо.
— Символы, принц — сказал Гюйсен. — Марс олицетворяет воинскую доблесть, Юпитер — мудрость и силу.
— Тогда полк юпитерский, — не унимался ученик. — Где оно — преображение господне?
— Спросите вашего батюшку, — отрезал барон сухо. — Извольте слушать. Французский вам необходим. Без него всякое образование несовершенно, ибо труды величайших философов, поэтов нам даёт Париж. Афины нашего времени...
— Ас турком как говорить?
— Не понял вас, принц. При чём турок?
— Он же едет сюда. Посол турецкий... Говорят, у него триста жён. Неужели всех привезёт?
— Гарем, — сказал барон нетерпеливо, — у мусульман, действительно, гарем.
— Нечистые они... С них и спрашивать нечего. Царь ему руку даст целовать? Затошнит ведь... А Вяземский[31] сказывал, прежде царь примет если чужеземца — ему потом сразу рукомойник, грех снять.
Положительно не идёт урок.
— Вы невнимательны. Вынуждаете меня пожаловаться господину губернатору.
— Не надо... Не надо...
Голос зазвенел по-детски, сорвался. Алексей подался к учителю, ухватившись за край стола. Изо всех сил, так что пальцы побелели. Барон прекрасно знал, что может грозить царевичу. Недавно Меншиков таскал его за волосы, повалил, пинал ногами. Гюйсен втайне ужасался.
— Итак, поэты Франции... Например, Расин[32]. Он вам откроет сокровища.
Что за сокровища? Куда лучше было с Вяземским. Рассказывал просто, весело. Изображал в лицах Евангелие — играл театр. То грустно, то смешно.
Подросток вызывает жалость у Гюйсена. На уроке истории он разъясняет государственную пользу — к ней направлены все деяния его величества. Как ещё ободрить?
«...Я, Хуберт Якоб Каарс, капитан судна по имени «Клотильда», находящегося в Копенгагене, обязуюсь с первым добрым ветром, богом дарованным, отплыть в Архангельск и сдать в сохранности весь имеющийся груз, а именно...»
Сукно, посуда, выделанные кожи...
Ещё дороже царю пассажиры — мастера различного рода, нанятые послом Измайловым. Придётся их помотать, рейс кружной, с заходом в Амстердам.
Торговый дом «Каарс и сыновья» уж полтора столетия ведёт дела с Московией. Коммерция выше политики. У Каарсов пять кораблей, особняк в Амстердаме, на Хесренграхт — канале богачей.
Каюту в центре судна, чтобы меньше качало, капитан отвёл архитектору-швейцарцу. Трезини обнаружил в ней бумагу, чернила, перья.
«Корабль крепкий, у него три мачты и пушки для отражения пиратов, — сообщил он в первом письме родным. — Море пока не очень треплет нас. Капитан обучает нас русскому языку. Он мил, образован, что приятно поразило меня».
Ничего похожего на грубых шкиперов, переправлявших кирпичи, извёстку на датские острова. Каарс трезвенник, кружевной воротник, выпущенный поверх тёмного камзола, всегда чист. Стирает жёлтый слуга-малаец. Он же подаёт на стол разнообразные блюда — то вест-индский рис с острыми заедками, то русские щи. Это вкусно, но до чего же трудно произнести!
Массой полезных сведений снабжает Каарс. Русские вовсе не мирятся с грязью, как часто уверяют, — жилища в Архангельске чистые, пищу готовят опрятно. Входя в дом, принято поклониться сперва иконе и произнести: «Господи, помилуй!» Хозяйка, встречая гостей, угощает водкой, и они должны поцеловать её. Девиц посторонним людям не показывают, они обычно взаперти. Впрочем, у простых людей нравы более свободные.
— Господи, помилуй! — твердит Доменико. — Здравствуй! Спасибо...
Хоть бы звук один итальянский!
В каюте висит плащ, подбитый лисицей, — в предвидении русских холодов, — и шпага. Она раскачивается, отмеряя волны, отмеряя время. Вспыхивает ручеёк готических букв — «Фридрих Альтенбург-Саксонский».
Над изголовьем узкой постели — распятие из каштана, вырезанное покойным отцом. На столе, как на церковном аналое. Евангелие. Оно немой свидетель обещания, данного перед отъездом бабушке Ренате, строгой властительнице дома.
Блюсти веру свято, в большом и в малом, не отступать ни за какие блага...
«Здесь находится Джованни Марио Фонтана, тот самый... Подумайте, он называет себя архитектором!»
Фонтана, подмастерье зодчего, земляк Доменико, но они не дружат. Давний спор разделяет их: семья Фонтаны утверждает, что Трезини отхватили у них кусочек виноградника. Нет, кровь не пролилась. Но вот уже сто с лишним лет длится неприязнь.
«Молитесь, чтобы вашему Доменико открылось счастливое поприще. А я поставлю свечу за вас в Москве».
Письма вручаются капитану. Он складывает почту в сундук. «Клотильда» недолго простоит в Архангельске, набьёт трюм пенькой, льном, бочками с мёдом, пушниной и отправится восвояси. Иной оказии не предвидится.
Пакет достигнет селения Астано через два месяца — вряд ли раньше. Но Доменико волен сейчас увидеть бра та Пьетро, сестёр, слушающих его. Бабушка читает вслух. Конечно, ей досадно — не удалось внуку добиться положения в Риме. Чересчур скромен Доменико, по её мнению. Оттого и вынужден бродяжничать. Будь он напористей — строил бы для его святейшества папы.
И Доменико продолжает:
«Когда-нибудь и мой путь, если будет на то согласие всевышнего, приведёт в Рим».
После, на дожитие, — в Астано... Ему видится дом на склоне Монте Роза, красная герань, пылающая на балконе...
В эту пору распускаются розы. Каштановые леса на Монте Роза в белой пене. Грохот молотков несётся оттуда, с карьеров. Селение — детище горы. Жилища, колодцы, ограды — все из серо-розоватого камня. И плиты на могилах отца, матери, Джованны. Рядом с ними и его место...
Лицо Джованны начало стираться в памяти, но сейчас, в тиши каюты, оно ближе. Ей было двенадцать, когда они обручились. Дочь соседа, озорница, дерзкая на язык. Доменико был на три года старше, он уезжал учиться в Рим. Невеста швырялась репейником, дразнилась. Он пригрозил: женюсь — первым долгом отстегаю.
Пыльная мастерская архитектора, хмурого Кавальони... Фасады Рима, восхищавшие Доменико... «Не заглядывайся», — твердил учитель.
И снова Джованна в памяти, только уже другая — крепкозубая, румяная, с высокой грудью. Тогда он возжелал её... Джованна в вихре голубей, — сосед разводил их. Джованна, танцующая на празднике сбора винограда. Она в полотняной чёрной юбке, в голубой блузе. Его руки на её плечах. Он кружит её, подбрасывает в воздух, она резко прижимается к нему... Позвала на ночное свидание, дала ключ... Бабушка каким-то образом проведала, заперла жениха. Ждать пришлось восемь лет, пока Доменико служил в Альтенбурге, копил средства, чтобы обзавестись семьёй.
Она умерла от родов, оставила дочь.
Время исцеляет... Однако на корабле оно словно остановилось, хоть и качается маятником княжеская шпага.
Доменико принимается рисовать. Вереницы бастионов, башен, дворцов... Они вздымаются на Монте Роза, венчают её, затем спускаются на плоскую землю Московии.
Где царь? Вдруг разбит Карлом, пленён, погиб в сражении...
Наконец — Амстердам... Голландцы обрадовали путников. Новости из России хорошие, удача на стороне царя. Он овладел важной позицией в устье Невы.
А стоянка затянется. «Клотильде» требуется починка. Затем она примет секретный груз — ружья, сабли. Заказ царя... А корабль под флагом Голландии, страны нейтральной, — значит, придётся избегать хоженых морских путей. Шведы останавливают купцов, оружие отнимают.
Явственно пахнуло войной.
Парижская «Газетт» сообщила:
«Московиты, которые, как казалось, будут осаждать Нарву, отошли и в настоящее время сооружают крепость на берегу моря около Ниеншанца».
Месяцем позднее, с тревогой:
«Надеются, что продвижение царя в Ингрии заставит короля Швеции увести войска из Польши, истерзанной до крайности».
Карлу следует помириться с Августом и покончить с этими наглыми русскими. А там, быть может, Швеция поддержит Францию в войне за Испанское наследство. Давняя дружба связывает две династии.
В Стокгольме успех Петра отозвался болезненно. Прибалтийские владения разрезаны надвое. Доставка ливонского хлеба затруднена. Шереметев угрожает Выборгу. Столица беззащитна, гарнизонные казармы пустеют, ибо Карл ждёт пополнений.
— Французы правы, — твердит Хедвиг-Элеонора, королева-вдова. — Хватит возиться с поляками.
Карл — её любимец. Он всегда считался с бабушкой. Стокгольм уже третий год без короля. Это, в конце концов, неприлично.
— Стыдно перед Людовиком, — гневается королева. — Мы отдаём наши города варварам. Небывалый позор.
Звать короля домой, звать немедленно... Министры слушают почтительно, пряча улыбки. Согбенный годами Оксеншерна решается напомнить:
— Вашему величеству известно, как реагирует король. Пётр может брать всё, что ему угодно, зато я буду иметь удовольствие отбирать.
— Я сама напишу Карлу.
Озеро Меларен отбрасывает в зал солнечные блики. Министры прикрывают старческие глаза. Хедвиг-Элеонора сидит неподвижно, прямо, почти не мигая. Ей под семьдесят. После совещания она удаляется твёрдым гвардейским шагом. Выражение недовольства редко покидает её длинное, жёсткое лицо.
Сегодня утром оно пылало воодушевлением. Совершая прогулку верхом, королева встретилась с отрядом ополченцев. Одетые в голубую униформу пехотинцев, они маршировали нестройно. Командовал, сердясь, седоусый отставной майор. «Союз холостых башмачников», — прочла королева надпись на знамени. Её растрогали эти преданные люди, побудили к витийству.
— Царь в ловушке. В Ниеншанце ему крышка. Генерал Крониорт и адмирал Нумерс, наверно, уже захлопнули её. Русские, эти кровожадные варвары, пожалеют, что связались с нами.
Погрозила кулаком на восток, бросив крепкое словцо, потом в сторону Августа, который спелся с Петром.
— Мы покорим Польшу, Саксонию, а потом и Московию! — выкрикивала королева. — Не забывайте, мы — шведы! Мы рождены властвовать, это указано свыше...
Она задохнулась на ветру и величественным жестом благословила башмачников. Для простонародных ушей достаточно.
— Крониорт — жалкий рамоли, — бушует она в кругу вельмож. — Король увёл всех настоящих мужчин.
Поэты величают её душой империи, вдохновительницей побед. Восторженная подруга Карла Десятого, она верила вместе с ним, что святое назначение монарха — война. Своего сына, Карла Одиннадцатого, она побуждала добывать новые земли. Похоронив его, занялась воспитанием внука. Ему не исполнилось четырёх лет, когда бабушка посадила его в седло. Рекомендовала первую книгу для мальчика — про Александра Македонского.
Она же выбрала наставника для принца — осмотрительно и заранее.
Карл ещё не родился, когда многоучёный Улоф Рудбек завершил свою «Атлантику» — плод многолетних исследований.
Перед тем он прославился в ботанике, в лингвистике, в механике. Водяная мельница, сооружённая им, приводила в действие двадцать четыре машины — она ковала, пилила, чеканила, месила тесто, мяла лён. Гербарий Рудбека содержал почти все растения Швеции. В новом своём труде профессор блеснул как историк. Он обратился к истокам шведской нации.
Занятый делами военными, Карл Одиннадцатый лишь полистал «Атлантику», униженно ему посвящённую. Не осилила мудреного трактата и Хедвиг-Элеонора. Рудбек, вызванный ко двору, пояснил простыми словами:
— Мы, шведы, особые люди. Наши победы доказали это всему миру. Доблесть наших предков, викингов, известна. Но в чём секрет? Откуда же произошли они? Позволю себе утверждать, что я разгадал тайну, над которой бились многие умы.
Три толстых тома, два столбца мелкой печати на каждой странице, — латинский оригинал Рудбека и шведский перевод. Выдержки из Библии, из Платона[33], Гомера, множества других античных авторов, данные географии, астрономии, филологии, смело перетолкованные...
— Мы потомки атлантов, — продолжал Рудбек, распаляясь. — Древние ошибались, помещая Атлантиду в тёплых водах океана. Ошибались, полагая, что она исчезла в пучине. Место Атлантиды — на севере, здесь, рядом с нами. Атланты, сыны Яфета, благословенного богом, зачинатели цивилизации. Греки и римляне — лишь жалкие эпигоны.
Эрудиция Рудбека ошеломляла. Нельзя не верить ему. И хотелось верить...
Перевёл «Атлантику» Норкопенсис — сын простолюдина из Норчепинга, отчего присвоена ему, вместе с учёным званием, латинская эта фамилия. Его и назначила королева наставником Карла, предварительно даровав седому книжнику дворянство.
Карл с прилежанием усвоил «Жизнь Александра Македонского», — все монархи с неё начинали. Несравненно сильнее завладели воображением скандинавские саги. Македонец померк — викинги ближе, роднее. Бесстрашные воины и мореплаватели, проводившие весь свой век в сражениях. Клали меч под подушку, ложась в постель...
Тома «Атлантики» сперва испугали Карла. Бабушка советовала ему посещать лекции Рудбека в университете. Нет! Ни слушать шведского гения, ни читать его терпения не хватило. Но главную мысль — в передаче учителя — усвоил с восторгом: шведы — народ избранный, шведы всё могут.
Норкопенсис повёз Карла в Упсалу, показал остатки храма викингов. Великий Рудбек, узрев в нём святилище атлантов, сделал его на несколько тысячелетий старше. Принц не требовал доказательств. В тот же вечер он сообщил бабушке:
— Я был у алтаря предков. Я почувствовал их... Они поведут меня.
Щёки его пылали.
Бабушка радовалась. Огорчал он её лишь тем, что пренебрегал уроками французского. Ведь посол Людовика не говорит по-шведски...
— Обязан научиться! — запальчиво ответил Карл.
Вереницей текли мимо него невесты — бабушка подводила то одну, то другую. Принц был непостижимо равнодушен. «Сперва воина, — твердил он, — потом женитьба». Балы не любил, предпочитал забавы, подобающие викингу. Нравилось загонять во дворец баранов, телят и полосовать саблей, орошая кровью паркеты и ковры. Готовясь к походам, спал на жёсткой кровати у окна, открытого и зимой.
Сверстники затягивали на пирушки, но охоты к вину принц не обнаружил. Однажды, сидя за столом рядом с бабушкой, опрокинул бокал, облил ей платье. Наполнил, встал и, поклонившись королеве, поклялся не брать в рот ни капли спиртного. Никогда!
Пусть ничто не туманит голову викинга...
Божьею милостью король Швеции, король готов и вендов, великий князь Финляндии, герцог Скопе, Эстляндии, Лифляндии, Карелии, Бремена, Вердена, Штеттина, Померании, князь Рюгена, владетель Ингрии — таков вкратце титул, унаследованный Карлом, но он возмечтал дополнить его. Шведы — всё могут, это его девиз. И поведёт их бог викингов в лице короля. Не достигнув совершеннолетия, он разогнал опекунский совет, а затем кинулся бить датчан. Бабушка смутилась, но всё же одобрила своеволие.
Голштейн-Готторп терпел обиды от короля Фредерика, поделом ему! Голштинка родом, Хедвиг-Элеонора питает к датчанам ненависть с колыбели. Тиранила невестку, свела в могилу. За то, что датчанка... Негодуя порой на внука, бросает:
— Фю, датская кровь!
Безусловно, она подпортила натуру скандинава. Он упрям. Он ловит в польских лесах Августа, а между тем московиты вышли к морю. Того и гляди перехватят суда, которые возят в Стокгольм ливонский хлеб.
Бабушка садится за письмо.
Прежде всего разделаться с царём! Потом вернуться на запад, вступить в испанскую войну, всеми силами поддержать Францию, старую союзницу против австрийского императора. Тогда наверняка падут ниц перед шведской короной Польша и Саксония.
Поручик ван дер Элст потёр ушибленную грудь. Мерзавка! Оттолкнуть офицера... Мало того, язык распустила.
— Деритесь с русскими, господин мой!
Грязная девка... Поручик яростно грохнул дверью своей комнаты. Несколько минут назад Карин, служанка гостиницы, привлекала чистотой и юной свежестью.
Сейчас он с отвращением вспоминал широкие крестьянские плечи, обтянутые тонким платьицем, сдобный запах бельевой, где он настиг её.
Кажется, он сделал ей больно. Так и надо! Поганый язык! Помешались они тут на войне...
Драться с русскими... Да какое ей дело? До чего обнаглела здешняя чернь...
Он отвык от Стокгольма. Город на рваных клочках суши, на уродливых гранитных желваках, между озером и морем, удручает казарменной скукой. И гостиница вроде казармы.
В армии он не стеснял себя. Неплохо отдохнул он в уютном, любезном Копенгагене.
Драться с русскими...
Подлая девка, ведьма! Ещё накличет... Поручик намылил щёку, взял бритву. Рука опустилась... Он плеснул холодной водой в лицо, потом налил стакан, выпил. Нет средства более успокоительного. Драться с русскими... Этого недоставало...
Шрамы, которые он насажал на лицо с похмелья, после прощального пира, слава богу, затянулись. Дядя не простил бы... Он требует прежде всего аккуратности — дядя Фабиан, опора и защита.
Увы, не очень-то прочная...
«Приезжай немедля, — написал дядя, — пока я ещё могу что-то сделать для тебя».
Понимай так: звезда графа Фабиана Вреде меркнет. Недолго ему быть на министерском посту. Король не питает уважения к старикам, оставленным в столице, к бывшим опекунам. Вообще кто ему нужен, кроме военных!
До сих пор дядя защищал от всех напастей. «Наш ангел-хранитель», — говорила мать. Слова эти запали с детства... Ни разу не довелось поручику обнажить шпагу в бою. Иное поприще открыл дядя — послал в Данию.
Сдуру, неведомо зачем, Фредерик ввязался в войну за Испанское наследство, но ему, поручику ван дер Элст, хуже не стало. На штабных стоянках, вдали от пуль и ядер, веселились вовсю, много пили, часто через меру.
Вскоре оказалось, что испанская война Карлу безразлична. И поручик облюбовал себе новое место службы. Решился даже подсказать дяде в конце секретного послания... Хорошо бы в Париж... И вот реприманд, остудивший пылкие чаяния. Не видать Парижа...
Всё равно, пусть дядя предпринимает что-то... Пока он в силах. Только не сам король... Карл, товарищ юношеских забав, не помилует... Погонит прямёхонько драться.
Пора, наёмный шарабан ждёт. Он голубой, как сукно мундиров. Смешно...
Стокгольм возвращает в прошлое. Когда-то Макс — шестнадцатилетний паж короля — носился по этим улицам на скакуне, горланя песни, в компании озорников. Принц Карл, с ним его старший кузен, голштинец Фридрих, главный заводчик...
Каменный город кончился, обступил деревянный. Копыта понурой лошадки стучат по наплавному мосту. Напомнили топот орущего стада. Не здесь — в зале дворца... Козлы, бараны, загнанные для потехи... Кто придумал это? Должно быть, Фридрих, старший. Карл в восторге. Пахнет кровью и навозом. Не жаль ковров, не жаль мебели, обитой шелками. Головы, внутренности летят из окон на солдат караульной роты. Лупи, разжигай в себе воинский дух. Будь викингом — они упивались зрелищем крови...
Паж рубил плохо, его мутило. С каким презрением Карл отнял у него саблю...
Остров, ещё остров... Дядин лесок подрос, загустел. В прогалине — знакомое здание, ничем не украшенное.
кроме герба графов фон Вреде. Что за блажь — строить из дерева, когда кругом столько камня! Правда, родовой замок семьи — в Эстляндии и дядя, верно, оплакивает его.
Лакей повёл поручика в мезонин, в библиотеку. В ней сумрак, — огромный герб закрывает половину окна. Шкафы забраны решётками. Книги-пленники едва мерцают оттуда. Теология, история, труды древних авторов, знаменитая «Атлантика».
Книга, равная библии когда-то... Поручик усмехнулся. И вдруг потянуло прикоснуться — открыл дверцу, вытащил толстый фолиант в сально-белой свиной коже.
Клялись, бывало, клялись над «Атлантикой»...
Видать, её давно не тревожили. Пальцы стали чёрными и неприятно жирными, как будто... Поручик вытер портьерой, пожалел носовой платок, подарок юной датской графини.
— Лягушонок мой...
Дядя неслышно подошёл сзади. Стиснул плечи, уколол усами щёку.
Крашеные волосы слишком черны, пунцовый камзол чрезмерно ярок. Запавшие щёки кажутся совсем бескровными. Чрезвычайная родственная нежность тоже, вероятно, признак старости.
— Прежние увлечения, да?
Заметил книгу, оставшуюся нераскрытой, сильнее сжал плечо, усадил на диван. Поручик уже не чувствовал нетерпения, гнавшего сюда. Он — мальчик, проказливый мальчик с прыгающей походкой, за что и прозван лягушонком.
— Разомкни же уста! Что ты — не рад? Ах датчанки, датчанки! Я угадал, Макс? Неистовые женщины...
— Вы шутите, дядюшка, — поручик с трудом возвращался в действительность. — Сказать вам, кто распалил датчанок? Вообразите — русский посол.
— Измайлоф-ф?
— Да. Азиатский шарм.
— Чем он ещё занимается? Ты же был нос к носу с русскими.
— Только две недели, дядя. Пока там сидит Измайлоф, они не опасны. Он неважный политик и затеи царя не одобряет. Вы же знаете...
— Допустим, пешка... Но двигает царь.
— Да, вот новость! Царь сооружает вавилонскую башню. Словечко английского посла... На редкость остроумный человек этот сэр Джордж. Судите сами — Измайлоф набирает всевозможных мастеровых. Отправил одного архитектора...
— Ты не пробовал учить русский?
— Нет.
— Напрасно.
Значит, Московия... Поручик, в сущности, предвидел. В дядиных письмах проскальзывали намёки. Что-то мешало спросить прямо, какая-то детская неловкость, отнявшая волю.
— Ты понял меня, лягушонок. Само собой, тебя не заставляют. Но подумай. Пока я ещё в седле...
Момент выбора наступил. Немедленного... Итак, неизведанная, пугающая Московия или...
— Вам виднее, дядя, — сказал поручик со смутной надеждой. — Испанское наследство будоражит всю Европу. Наш король в стороне.
— Да. Поэтому я не мог и заикнуться о тебе. Титулы он не разбрасывает.
Чёрт с ним, с титулом! Графская корона, сиявшая в мечтах на гербе, на минуту померкла. Страшно ехать к русским. Пусть не будет графа ван дер Элст. Жизнь дороже...
— Заслужить титул теперь не просто, Макс. Особенно тебе. Если, бы твоя мать не вышла за фламандца...
Было бы легче. А так — стараться надо вдвойне. Отказаться? Это может быть конец карьеры. Дядя скажет: «У тебя нет честолюбия, лягушонок. Тебе не дороги ни Фландрия, ни Швеция, но чего стоит человек, лишённый честолюбия?»
— Да-да, дядя... Конечно...
Бормоча, он поймал себя на том, что исступлённо колотит кулаком по колену. Дядя цепко, с неожиданной силой схватил за рукав, удержал.
— Твой отец верил в тебя, Макс.
Завещал служить, добиваться. Когда-то была в роду графская корона. Вернуть её. В огонь и воду ради неё...
— Проклятая Московия!
— У нас опасный противник! Опаснее, чем думают.
Дядина речь течёт спокойно. Макс заставил себя вслушаться. Опасный... Говорят, в Ингрии татары и казаки. Казаки, говорят, каннибалы. Или татары.
— Шлиппенбах пишет сюда... Принять меры надо безотлагательно, иначе трудно будет выбить царя из Нотебурга, из Ниеншанца. Просит убедить Карла. Королева тоже желает видеть его поближе к дому.
— Нашла невесту ему?
— Уже не помышляет... Эрос отступился от короля. Монашествует и в Польше. Ни одна женщина не вступила в палатку. Пьёт только воду.
— Одоление через воздержание, — рассмеялся Макс. — Заповедь викинга.
Он потянулся к «Атлантике» и отдёрнул руку.
— Милый мой, — улыбается Вреде. — Рудбек — учёный, каких Швеция не имела.
— Сады гесперид поместил в Стенбокене... Заставил Геракла рвать яблоки там... Таскать с севера райские плоды... Мешанина, глупость...
— Не горячись, лягушонок, — глаза сузились, смотрели из какой-то неизмеримой дали.
— Вы верите, дядя?
— Король не терпит нападок на Рудбека. Со мной не стесняйся, но при посторонних...
— Его величество верит до сих пор? — нервный смех раздирал Макса. — Не может быть.
Взгляд графа фон Вреде, министра, остудил его. Поручик вскочил, ибо дядя поднялся, запахивая халат, неловко искал концы пояса, чем-то недовольный.
— Идём, — услышал племянник. — Не погнушайся нашим обедом. Нашей шведской салакой... В Эстляндии я накормил бы тебя получше. Боюсь, там пирует царь.
«Клотильда» солнечной ночью огибала Нордкап. Где-то прошумел шторм, крупная океанская зыбь колыхала судно. Медленно сходил в своё царство Нептун, вырезанный на корме, а русалка, несущаяся спереди, вздымалась, и каскады воды слетали с её грудей, с раскинутых рук. Доменико любовался в Копенгагене её телом — почти живым, из смуглого дерева экзотической породы, и теперь она видится ему, вторгается в сумрак каюты.
«Ветер благоприятствует, и, если Эол будет добр и впредь, плыть нам недолго. Я поставлю часовню в Астано».
Смелое обещание! Написал сгоряча и одумался. Потомок заметит, что две первые буквы перечёркнуты. Доменико отнял перо. Поздно! Обет дан в присутствии домашних, которых он призывает из Астано.
«Мы надоели тут друг другу и начинаем препираться. Вспыхивают нелепые стычки — к счастью, словесные. Примиряет наш капитан и также синьор ван дер Элст, весьма воспитанный и приятный господин. Дорогая бабушка, ты не подозреваешь, какой скверный характер у твоего скромника! Синьор ван дер Элст помогает мне сохранять выдержку и уповать на провидение».
Их дружбу устроил, сам того не желая, один из пассажиров — француз Жан Пижон, обозначенный в договоре как мастер кудерный. Малый разбитной, любитель поговорить.
— О, парики красноречивы! — пылко уверял он. — Да-да, парики на умных головах... Я вам расскажу про Сантонжа. Вылезает он из кареты, идёт в зал суда... Все смотрят, что у него на голове. Да-да, это очень важно. Пряди, точно змеи, на плечи, на лоб, образина зловещая... Прокурор, значит, не в духе, горе подсудимому, голова прочь. В другой раз парик расчёсан тонко, каждый волосок отдельно, отлив этакий шёлковый. И слегка неглиже... Считайте — помилует.
Уборы эти — его, мастера Пижона, изделия. Он втащил в кают-компанию целый сундук париков. Не угодно ли? Брался примерить и соорудить любой фасон. Можно «сорочье гнездо» или «комету». При нынешнем Людовике парики в ходу «львиные» — пышные и длинные, до пояса. Царю, наверно, подойдёт... Молодым господам что-нибудь полегче. Есть фасон «ветреник», есть «ревнивый».
— Вас, мосье. — Жан обратился к Доменико, — я бы сделал лунатиком.
— Почему же?
— Извините, мосье... Вы бродите один. Общество вас теряет.
Лунатик... Доменико посмеялся. С течением времён, парикмахер стал меньше болтать за столом, больше пить. Шутки его становились колкими, раздражали швейцарца, Жан избрал мишенью именно его.
— Вы строите замки на луне, господин архитектор. Смотрите не свалитесь!
Однажды, сидя с приятелями, сказал нарочно громко:
— Архитекторы... Сложил ты нужник королю — вот и архитектор.
В тоне чувствовалась злость. Доменико уяснил себе причину: он не участвует в попойках, не даёт бражникам деньги в долг и вообще не такой, как они.
Порой он огрызался, потом, устыдившись, отвечал брезгливым молчанием. Парикмахер обнаглел нетерпимо. Поздно вечером задубасил в каюту с пьяной руганью. Требовал какие-то пять талеров, будто бы недоплаченные за парик. Трезини вспылил: его назвали обманщиком. Простить нельзя, хоть и пьяному... Внезапно, почти невольно, в руке оказалась шпага. Отпихнул дверью негодяя, тот отскочил, попятился. Доменико не помнил себя в эту минуту. Могла бы пролиться кровь.
Кто-то обнял его за плечи, сжал очень сильно. Доменико перестал ощущать шпагу. Противник исчез. В конце коридора скрипела, скрежетала лестница.
— Превосходная вещь, — раздалось рядом. — Не стоит пачкать. Ах, итальянский темперамент!
Кавалер ван дер Элст пристально, с видом знатока, разглядывал оружие — золотой эдельвейс, венчающий рукоятку, дарственную надпись. Спокойствие кавалера, соединённое с иронией, подействовало охлаждающе.
Как хорошо, что он вышел на шум! Доменико благодарил, испытывая неловкость. Он оскандалился. Захолустный дворянин, вконец опростившийся в деревне, — так, верно, думает ван дер Элст. Каналью позволительно проучить кулаком, палкой...
— Возьмите, — сказал кавалер, возвращая шпагу. — Нас тут смешали с чернью. Что поделаешь! Скоро у всех будет один герб — звонкая монета.
Горько усмехнулся, пригласил зайти — всё равно не уснуть сразу. Архитект занёс ногу на порог и оторопел. Мерцание одинокой свечи тонуло в теснинах.
— Сюда, синьор! Увы, я живу как в мешке.
Сели на кровать. Носком башмака Доменико упёрся в большой дощатый ящик. Спина вминалась в нечто мягкое. Вздрогнул, нащупав сбоку чей-то тяжёлый, расшитый рукав. Пустой... Гардероб занимал всю стену, кавалеру не хватило холста, чтобы его прикрыть.
— Клавесин, — сказал он, стукнув по ящику. — Московиты вытаращат глаза.
— Вы музыкант?
— Отвратительный... Кто-нибудь им сыграет. Я научу их танцевать.
Кроме того, они получат гербы. Кавалер — знаток геральдики. Русским она неизвестна.
— Московия — огромная пустыня. Там нет ничего готового для нас, милейший синьор. Пус-ты-ня... Но всё, что нам необходимо, появится. Всё! Царь творит чудеса. Он всемогущ, он непогрешим. Его следовало бы именовать императором — это он настоящий цезарь, а не тот, австрийский рамоли.
Радоваться или сожалеть? Произвол венценосца пугает Доменико. Для него, для всего Астано, исконный враг — герцог Миланский, отнимающий вольности у народа. Непогрешим только папа, пастырь духовный.
— Император? — улыбнулся архитект. — Боюсь, он скормит нас диким зверям.
— У него медведи... Они будут нас охранять, синьор. А Колизея в Москве нет, вы построите.
— Ни за что.
Это вырвалось громко и с таким возмущением, что кавалер расхохотался. Потом, мгновенно согнав весёлость, спросил:
— Знакомых в Москве никого?
— Абсолютно.
— Я в лучшем положении. То есть... Мне дали письмо к одному лицу. Пригодится я вам...
— О, вы слишком добры!
Учитель танцев, но со связями... По манерам — аристократ, тон иногда снисходительный. Наверно, привычка, от которой трудно избавиться. Кавалер ван дер Элст казался ему вестником удачи.
Седьмого июля, солнечным утром, архитект поднялся на мостик. Сердце билось отчаянно. Началась Россия. Она протянула навстречу плоские берега широкой реки, вбирала внутрь. Земля позади сомкнулась. Над низкими серыми крышами золотились храмы, их навершия странной, круглой формы. Сдаётся, горсти червонцев вскинул Архангельск, встречая гостей.
Дефо ликовал:
— Я знал, русские начнут колотить Карла. И пребольно... Так оно и вышло.
Его предсказания и афоризмы, сатиры и обличения в стихах и в прозе передаются из уст в уста, облетают Лондон. Отпечатанные на толстых серых листах, крупными буквами — с расчётом и на малограмотных, — они читаются в тавернах, в конторах Сити, в лачуге извозчика, в купеческом особняке.
Негодуя на неправды, простолюдин повторяет вслед за Дефо:
— В паутине закона запутываются маленькие мошки, большие легко выпутываются.
Не в бровь, а в глаз! Чуть ли не наизусть заучено «Прошение бедняка». И хлёсткие вирши «Чистопородного англичанина», удар по родовитым и тщеславным.
При чём тут рыцари — их нет у англичан,
Бесстыдством, золотом здесь куплен пэров сан.
Нет, Дефо не зовёт к оружию против монархов. Напротив, разочарованный в парламенте, в судьях, неспособных защитить «маленьких мошек», он мечтает о правителе сильном, справедливом и просвещённом. Сперва таким казался король шведов, Густав Адольф, основатель университета в Дерпте. Теперь всё больше симпатий привлекает Пётр, владыка московитов.
Королева Анна[34], увы, далека от идеала. Дефо не скажет прямо, он мастер выражаться обиняками. Оскорбления в адрес её величества как будто отсутствуют. Но они же сквозят во всех его возмутительных писаниях...
Лондонцы не удивились, когда на улицах запестрели объявления:
«Он среднего роста, худощавый, около сорока лет, смуглый, волосы темно-каштановые, носит парик, нос крючком, подбородок выдаётся, глаза серые, в углу рта большое родимое пятно. Родился в Лондоне, долго торговал галантерейными товарами на Свободном дворе у Хлебного холма, а теперь владеет кирпичной фабрикой возле плотины Тильбюри в графстве Эссекс».
Пятьдесят фунтов было обещано за поимку писаки — сумма немалая. Однако друзей у него оказалось больше, гораздо больше, чем врагов. Три месяца скрывался Дефо. И дольше водил бы за нос полицию — нужда заставила пойти в банк, выручить жену и детей, оставшихся без денег.
Писака под замком, в тюрьме Ньюгейт. Вскоре туда прискакал посыльный в ливрее.
«Что я могу для вас сделать?» — гласила записка, начертанная Робертом Гарлеем, государственным секретарём.
Узник ответил словами Евангелия:
«Верните мне зрение».
Писаку перевели в другую камеру — просторную, светлую. На обед подали бифштекс и пинту имбирного пива. Из окна, если подтянуться, можно было увидеть несколько крыш и купол собора Святого Павла, близившегося к завершению. Малое поле зрения, но даже Гарлей не властен отпереть тюремные ворота.
Он давний поклонник Дефо. Блестящий слог, поразительная осведомлённость. Особенно интересны сановнику памфлеты на темы политические.
— О, если бы я имел ваши связи! — восклицал он, досадливо постукивая своим белым посохом, известным всей столице.
— Я любопытен по природе, — отвечал Дефо раздражающе уклончиво.
— Качество ценное, но будьте осторожны, — предупреждал государственный секретарь.
Знакомы они давно. Гарлей изучил биографию писаки досконально. Дефо в молодые годы пристал к бунтовщику герцогу Монмуту, дрался, против короля, но сумел избежать виселицы. Околачивался несколько лет во Франции, Испании, Италии, Португалии, общался с поляками, с русскими, обходясь со всеми без переводчика. Состояния нигде не нажил. Изъездил Англию, Шотландию, встречался с людьми разных партий, разных религий, причём часто менял имя. Как явствует из архивных документов, оказывал негласные услуги правительству, но от случая к случаю, по настроению.
Будучи любителем лошадей, Гарлей сравнивает Дефо с конём, скачущим своевольно, без хозяина. Что весьма огорчительно...
Время настало трудное. Война за Испанское наследство, в которой Англия увязла глубоко, Северная война, осложнившая ситуацию, несогласия внутренние — с шотландцами, а также с иноверцами — католиками, протестантами, враждебными англиканской церкви...
Поразмыслив ещё раз о времени, о своей карьере и о Дефо, Гарлей решил навестить арестованного.
Знатные посетители нередки в тюрьме Ньюгейт — новеньком двухэтажном здании из красного кирпича. Многие нарушители закона требуют обхождения особого. Приговоры самые суровые не всегда приводятся в исполнение. Иной пират, погубивший сотни жизней, тайно возвращается отсюда на свой корабль, но грабить будет отныне только французов, исконных противников британской короны.
При виде гостя Дефо отбросил книгу и вскочил, изобразив бесконечное удивление. Гарлей хмуро кивнул и сел, опустив посох на колени.
— Допрыгались...
— Я здесь, как дома, — услышал он в ответ. — Полный покой, недурная кухня. Спасибо вам. Правда, вчера мясо чуть пережарили.
Глаза писаки бесстыдно смеются. Посох сдвинулся с места, стукнул в каменный пол.
— Послушайте! Завтра я пойду к королеве. В надежде... — и сановник сделал многозначительную паузу, — на то, что вы наконец образумитесь.
— Вы назовёте ей меня, ничтожного?
— Перестаньте шутить!
— Ручаюсь, она не утруждала зрение моей жалкой пачкотнёй.
— И слава богу! Тем проще убедить её. Словом, если вам угодно облегчить свою участь, обеспечить себе будущее... Да хватит вам брыкаться, чёрт побери!
— А вы тут как тут, с уздечкой. О искуситель!
— Друг мой! Иначе вас не вытащить из ямы.
Она грозит в прямом смысле, долговая яма. Вслед за отбытием наказания. Собираясь посетить узника, Гарлей изучил состояние его финансов. Кирпичная фабрика на грани банкротства. Прочие коммерческие затеи безнадёжны. Водолазный колокол — фантастическое изобретение Дефо — принёс одни убытки. Решение суда легко предвидеть: торговая казнь и штраф. Платить его нечем.
— У вас была идея выпускать газету. Не забыли? Великолепная идея! Мы могли бы поддержать... Притом без ущерба для вашей совести, поверьте!
Правда, придётся выбирать выражения. Мастер афоризмов, намёков, иносказаний, Дефо проявит себя в полном блеске. Газете нужны новости — он станет собирать их под защитой правительства. Оживит, расширит свои связи в королевстве и за морем... Разумеется, весь материал публиковать не удастся, будут новости особого рода, не для публики. Различить Дефо сумеет — во имя благополучия Англии.
— Признайте, уздечка не очень стеснительная, — закончил Гарлей.
— Золотая, ваша честь.
Он поясничает, писака. Посох поднялся, слегка ткнул Дефо в грудь.
— Я рассержусь.
— Боже сохрани. Я польщён, паша честь. Мои способности не столь значительны, чтобы...
Возможно, он набивает себе цену... Гарлей прервал.
— Не хитрите, мой друг! Одно то, что вы понимаете славян...
— Имеющий уши да слышит.
— Звучит, должно быть, ужасно.
— Ещё бы! — и Дефо весело расхохотался. — Слух джентльмена не выносит иностранных языков, верно?
— Вы правы, к сожалению, — государственный секретарь упорно сохранял серьёзность. — Что касается Московии, она для нас то же, что Китай.
— А игнорировать Россию нельзя. Запоздалое, но важное признание, ваша честь... Правительство её величества опасается, что царь не уйдёт из прибалтийских провинций. Я правильно понял? Могу вас заверить: не уйдёт. Кстати, таково мнение шведа. Это чиновник из посольства.
— Как его зовут?
— Извините меня, не скажу. Зачем вам? Всё равно ничего не вытянете. А я частное лицо. Царь строит крепость у моря и намерен основать город с большой верфью. Каково! Не покончив с Карлом... К вашему сведению, в Россию едут архитекторы, лепщики, им обещаны хорошие деньги... Швед говорит, у царя в Ингрии двадцать тысяч войска. Если нужно, он соберёт сто тысяч. Сомневаетесь? Я тоже, но там, в России, кто-то считает. Там масса шведских пленных. Они могли бы и нам пригодиться — вы не находите?
— Нахожу. Думаю, у нас скоро будет посольство в Москве.
— Пора бы...
К удовольствию Гарлея, разговор принял деловой оборот. Сановник вышел к экипажу довольный, изрядно нагрузившись пивом. Посох выписывал в воздухе замысловатые вензеля.
Анна видела царя один раз, пять лет назад, на обеде, устроенном в его честь. Гигантский рост московита, его громкий голос и резкие движения напугали принцессу. Поведение Петра шокировало её. Прилично ли монарху работать топором, лазать по мачтам, сидеть в таверне с матросами? Чураясь знатных лендлордов и духовных особ, посещать кабинеты учёных, где режут на части лягушек. Внимать подозрительным речам Исаака Ньютона, который, как говорят, открыл закон всемирного тяготения, на что в священном писании нет и намёка.
Нечестивый владыка варваров, слышно, запер свою супругу в монастырь, дабы предаваться греху с наложницей. Он и в Лондоне дал волю необузданной страсти, проводил ночи с продажной комедианткой Летицией Кросс и не очень старался скрывать эту связь. Впрочем, при короле Вильяме нравы упали.
Заняв престол год назад, Анна успела навести порядок. Кажется, траур по почившему королю ещё длится — Букингемский дворец замер в безмолвии. Танцы, смех, бальная музыка в опале. Королева любит тишину. Тишину в молельне, посещаемой несколько раз в день, тишину в прочих покоях, полнейшую тишину за столом. Грех чревоугодия она разрешает себе и постоянно отмаливает. Лондонская улица поёт:
Я прославлюсь среди бриттов
Не умом, так аппетитом.
До еды охочая,
Ем с утра до ночи я.
Закон против распущенности, изданный королевой и ободривший пуритан, сковал ограничениями театры, кисть художника, резец ваятеля. Равнодушная к искусствам, Анна благоволит лишь к зодчему Рену, создателю собора Святого Павла. Громадный купол уже готов, он не уступает римскому. Предстоит ещё возвести две башни. У храма Святого Петра их нет, католики будут посрамлены.
У королевы две фаворитки, две советчицы, — строгая, надменная леди Мальборо, супруга военачальника, и леди Мэшем, уступчивая и мягкосердечная. Влияют на Анну то одна, то другая. Гарлей, испросивший аудиенцию, пытается угадать, которая же взяла верх сегодня.
— Вы однажды одобрили мою идею, ваше величество...
Королева полулежит в кресле, её тяжёлое тело обмякло, на лице — сытая вялость.
— Насчёт газеты... Наш голос слабо слышен в Европе. Мы не можем дольше обходиться без газеты — солидной, полезного нам направления.
Он подался назад — так неожиданно выпрямилась Анна.
— Да, да... Вы принесли её?
Гарлей виновато потупился:
— Покамест я нашёл подходящего человека.
— Кого же?
— Некий Дефо.
— Сэр Дефо? Что-то я не припомню...
— Просто Дефо, ваше величество. Но по своим дарованиям он давно мог бы подняться. Острейшее перо, ваше величество. Он дал мне согласие.
— Де-фо... Из французов?
— Оборони господь! Привержен нашей англиканской церкви. По образованию богослов.
— Хорошо. Я верю вам.
Теперь самое трудное. Писака в тюрьме, и королева вряд ли воспримет это спокойно. За что сидит — объяснять долго. Чиновники злы на писаку, придрались к пустяку, обвинение сложное, путаное. Хватит ли терпенья у Анны? Гарлей заговорил, взвешивая каждое слово:
— Он нуждается в защите, ваше величество. Происки тори... Памфлеты Дефо для них — как для быка красное. Увы! Мы дали волю всевозможным сектантам, а они судят, извращают законы...
— Этот человек под судом?
— В Ныогейте, ждёт своей участи...
Главное в его пользу сказано. Королева ненавидит иноверцев, а из двух партий, состязающихся в парламенте, предпочитает вигов. Правда, Дефо ратовал за веротерпимость, но врагов он сумел нажить в обеих партиях и во всех церквах. Неважно. Её величество не станет вникать в подробности.
— Штраф мы внесём за него.
Браво, дело идёт на лад!.. Сегодня явно взяла верх герцогиня Мальборо, пробудила в коронованной подруге желание управлять.
— Я рассчитывал на ваше великодушие. Ему грозит в придачу торговая казнь. Угодно ли вам вмешаться?
— А как вы полагаете?
Гарлей рекомендует осторожность. Уплата штрафа — операция малозаметная, а отмена казни... Могут возникнуть толки. Протекция способна повредить издателю газеты. Кроме того, ему, быть может, нелишне побыть в колодке. Развивая эти мысли, Гарлей добивался, чтобы королева сама изрекла решение.
— Колодка не убивает, — услышал он с торжеством. — Научим его смирению, этого вашего де... Дефо.
Кланяясь, государственный секретарь ощущал прилив благодарности к её величеству. Совесть его чиста.
Казнь Даниеля Дефо совершалась три дня: 29, 30 и 31 июля 1703 года, на площадях. Писака стоял по нескольку часов у столба, скованный деревянной колодкой, — из неё торчали руки и голова. Прохожим разрешалось порицать осуждённого, даже плевать. Ему бросали цветы. А затем Лондон подхватил его «Гимн позорному столбу»:
Под суд? Других?
А если вас судить самих?
Газета «Обозрение» начала выходить в следующем году. Готовясь к роли издателя, редактора и единственного автора, Дефо не покладая пера сочинял сатиры, эпиграммы, пародии. Слава его росла. Сверх того, на рабочем его столе созревало сочинение, отнюдь не предназначенное для публики. Знал о нём лишь Гарлей. Дефо составил проект государственной службы осведомления, из которой впоследствии возникла «Интеллидженс сервис».
Вдохновляла его мечта о правлении твёрдом и праведном. Способном оградить простой люд от притеснений, обуздать жадность, покарать беззакония, унять грызню политиканов и проповедников. Чтобы находить верные средства для этого, власть должна иметь повсюду глаза и уши, дома и за границей.
Разветвлённая агентура даст полную картину состояния умов на Британских островах — это позволит примирить духовенство разных толков, сдружить Шотландию с Англией, покончить с многолетней распрей. Пусть чистопородный английский джентльмен отбросит высокомерие и зазнайство.
Окружённый морями, он подозревает все прочие страны в коварных умыслах, часто в силу невежества. Агентура на материке Европы исправит заблуждения. Особенно много небылиц распространяется о России, а с ней тоже надо считаться.
«Русские отчаянны и отважны», — пишет Дефо со смешанным чувством восторга и опасения.
Многое в личности Петра непредсказуемо. Однако он не завоеватель, подобно Карлу, он готов заключить мир, если невское устье останется за Россией. Ведь царские дипломаты ищут в Европе посредника, прощупывают почву в Париже, в Лондоне.
Успеха эти демарши не имеют. Усиление Московии — пугало для королей.
— Вас устраивает могущественная Швеция? — ехидно спрашивал Дефо.
— Вовсе нет, — отвечал Гарлей.
— Понимаю! Пусть воюют швед и русский, пускай избивают друг друга до полусмерти... Царь посмеётся над вами. Выиграет Россия, которой вы боитесь больше всего. Карл упрямится, и Пётр отхватит кусок побольше, получит ещё гавань, и ещё...
— А вы не допускаете, что Карл, если мы убедим его подписать мир, завтра же переменит фронт?
— Кинется помогать Людовику? Против нас и против австрийцев? Карл сумасбродный монарх, но не до такой степени. Он слишком дорожит своими приобретениями в Германии. Он избегает конфликта с императором. Нет, я исключаю такой союз протестанта и католика.
Внутренне Гарлей часто соглашается. Но положение государственного секретаря обязывает. Дефо волен выражать своё мнение и даже писать, соблюдая известный такт.
— Почему бы нам не поступить по-христиански? — лукаво удивляется Дефо. — Как бы я хотел, чтобы ваш белый посох стал жезлом мира!
— Наши купцы...
Дефо вскипает:
— Проклятые крохоборы!
Но они шумят в парламенте, партия тори — самая воинственная. Гарлей не заставит их замолчать. Купцам мерещится новый конкурент. Стоит дать царю мир, он заведёт и торговый флот — тогда упадут барыши судовладельцев!
Расчёт близорукий, — доказывает Дефо. Предовольно грузов для англичан и для русских. Торговля с Московией развивается, Англия не может обойтись без русских мачтовых сосен, без русской ворвани для смазки слипов, без русской пушнины.
— Мир выгоднее, чем война, ваша честь! Простая же истина — отчего она отскакивает от узких лбов?
— Попробуйте их пробить!
В парламенте идут словесные баталии, завершающиеся иногда потасовкой. Драчливые тори, умеренные виги... Дефо не посягнёт на верность ни тем, ни другим, он вне партий. «И хорошо», — думает Гарлей. Газете это не повредит. Напротив, она прослывёт независимой. Дефо, по своему обыкновению, будет вкладывать свои дерзости в уста придуманных персонажей, будет спорить с самим собой.
— Мы бросим крючок с наживкой и поглядим, кто клюнет, какого сорта тварь, — рассуждает сановник, оглаживая белый посох.
Экзотические звери и птицы вырезаны на слоновой кости. Столь же различны особи людские. Дефо воодушевляется.
— Левенгук открывает строение вещества, а мы проникнем в души. Ныне век науки, ваша честь...
Газета — инструмент, подобный микроскопу, изобретённому мудрейшим голландцем. Сокровенные чаяния человека — такой же предмет исследования, как мельчайшие клетки его организма. Да, газета займёт место в системе осведомления. — Дефо не видит в этом ничего зазорного.
— Шпионаж — дурное слово, но что делать? Благородные люди поймут наши цели.
Армия вездесущих лазутчиков заложит основу для новой, разумной политики. Торжество разума приведёт к всеобщему миру и благополучию. Неужели не ясно? Гарлей кивает, из-под опущенных ресниц струится ирония. Непостижимо — ловкий писака, изведавший все тяготы жизни, тешит себя фантазиями.
Надо ли разубеждать?
Гарлей — глава агентуры, Дефо — его помощник. Средства запрошены у казначея королевы и выданы, притом немалые. Во Францию отправится Джон Огильви, бывший капитан военного корабля. Поселится там с женой, в качестве коммерсанта, сменив имя. Шотландец родом, он притворится врагом Анны. Обосноваться в Голландии поручено Джону Дрэммонду — наблюдать надо и за союзниками.
Изучать загадочную Московию поедет Чарлз Витворт, политик опытный, назначенный туда послом. С инструкциями подробнейшими относительно царя, его сторонников и врагов, его войск и зарождающегося флота, его новой крепости на Неве, его здоровья и сокровенных намерений.
«Мой государь премилосердный капитан здравствуй на множество лет!»
Диктуя, губернатор повышает голос. Кому ещё дозволено такое обращение? Вон Кикин осмеливается, по старой памяти... Скулит там, в лесу. Скучно ему, вишь, мачты добывать.
Волков[35] к сему камратству привык. Не сходит с его лица ухмылка секретаря-всезнайки, согнутого, постаревшего прежде времени.
«Городовое дело управляется как надлежит. Работные люди из городов уже многие пришли и непрестанно прибавляются. Чаем милости божией, что предречённое дело будет впредь поспешествовать».
Хватит, поди... Всего не перескажешь. Добавить разве, сколько людей налицо, сколько умерло да в бегах? Нет смысла... Главное — управляется дело.
Почерк у Волкова крупный, старательный, — дабы губернатор мог при нужде иное место кое-как, запинаясь, перечесть, проверить. Однако недосуг. С невольной завистью смотрит Данилыч, как легко скользит перо. «Санкт-Питербурх» — возникает внизу, ещё крупнее, с нажимом.
Звучит покамест непривычно. Всего несколько дней назад, первого июля сего 1703 года окрестил государь крепость на Заячьем и строения при ней. Длинное немецкое название придаёт городовому делу вящую значительность.
Санкт-Питербурх... А канцелярия губернаторская в шатре, посреди луж великих, и дома своего нет у губернатора... Парадный кафтан он однажды надел и измазал, орден Андрея Первозванного, тканый, заказанный Ламбером в Париже, не нашит на одежду, лежит в сундуке.
Поддавшись минутной досаде, вывел подпись неровно — «Александр Меншиков». Коротко, без политесов, без поклонов. На это другие горазды. Царю и так известно, что он, Александр Меншиков, по гроб жизни преданный слуга. И что ждёт он друга сердечного Питера, ждёт с нетерпением.
Бумаг — завались. Данилыч злится на приказных — словно они сами, нарочно растят стопы коришпонденции. Одна бумага другую родит. А тут, без царя, — отвечай всем, решай! Писцов у Волкова трое, где пишут и сургуч льют, тут и спят и едят, В шалаше пахнет прелью, свечным воском, квашеной капустой. Распахнуть канцелярию не моги — дожди атакуют.
Секретарь развернул листок, обмякший от сырости, огласил:
«Если турецкий посол приедет, а водного пути не будет, как его отпускать? Через какие города?»
Вода для турка чистая, да не едет... Три месяца блуждал пакет из Азова, искал царя. Эх, каптейн, может, зря снаряжаем тебе почту? Может, сорвался уже с верфи. Когда ждать тебя? Никогда ведь не упредишь.
Цидулку подшить и забыть. А это что?
— Феатр, — выдавил Волков насмешливо. — Корчмин феатр сварганил.
— Чего квохчешь? И у нас как у людей... Ох, начертил! Куриной лапой, что ли?
— Помост, с которого смотрят, — объясняет секретарь, показывая длинный, кособокий прямоугольник. — А это фонари простые, а там фигурные. Они, стало быть, на игрище, скоморохам светят.
— Сам ты скоморох. Коза там с дудкой разве?
— Ну, машкеры...
— Актёры. — Данилыч внятно произнёс французское слово Ламбера.
В Москве, слыхать, школяры уже играют пиэсу в честь победы на Неве. Нам не отставать... Здесь посмотришь театр, Пётр Алексеич!
— Придёт Корчмин, спасибо ему от меня.
Дерева надо немного — на помост и на столбы. Хватило бы рук на всё... Актёров нет... В Москве Славяно-греко-латинская академия, а тут ничего... Проблем, однако, не срочный. И так светло, фонари зря не жечь. А без них какой же театр!
— Александр Данилыч! Челобитья...
Тьфу, не отучить его! Челом в землю не бьют теперь. Прошения! И длинные, пропади они... Губернатор, как и царь, ненавидит многословие. Волков расторопен — прочёл загодя, сообщает важнейшее.
«Драгунские полковники Девгрен и Морель Ямской уезд разоряют вконец, и мужики бегут... Я писал им, ни во что не ставят. Сборы правежом».
Выколачивают деньги... Данилыч сжал кулаки. Обнаглели иноземцы — словно в своей вотчине. Плачется ладожский воевода, не врёт, поди... Дальше что?
«Татары и казаки грабят беспощадно»...
Фельдмаршал чего глядит? Не оторвёт задницу от кресла... Тотчас в мозгу повторилось некогда запавшее — «а что по дороге разорено и выжжено, и то не зело приятно нам». Помню, каптейн!
— Внушим Шереметеву... Составишь вежливо, без попрёков. Герой... Его в театре славят.
Весной он прибавил себе лавров — ныне4 с падением Яма и Копорья, занята вся Ингрия.
— А мужиков, которые бегут, сюда направить.
Почту отошлёшь, а из ума не выкинешь. Не забыть, кому что делать назначено... Башка лопается. Ох, каптейн родной, думаешь, сладко губернатору? В походе во сто крат легче.
Вышел из душного шатра с облегчением. Слава богу, изба для канцелярии почти готова... Обдало водяной пылью. Окорённые сосновые брёвна, отмытые дождём, кровавились. Под ногами пружинила стружка, усеявшая берег. Река несла плоты, срубы — всё это вползало на сушу под крики, стоны, брань.
— Отколь, молодцы? Московские? Оно и видать — соколы... Где ещё таковские, как наши московские!
Зычно, тоненько прокричал бывший пирожник, ухватил бревно, помог. Обтёр ладони о чью-то рубаху.
— Побыл бы с земляками, да некогда...
Наведаться к пильщикам, на склады, на конюшни, пугануть интендантов — и на Заячий. Не однажды в день туда... И везде, мысленно, рядом царь. Данилыч ускоряет шаг, как только представится впереди спина Питера.
Крепость на Заячьем обретает вид боевой, вал по всему обводу растёт, заострились грозящие на все стороны бастионы. Их шесть: один назовут Петровским, другие получат имена лучших слуг государевых — Головкина, Трубецкого[36], Нарышкина и Зотова, неизменного в кумпании «князя-папы». Бастион, смотрящий на север. — Меншикова. И требует особого его попечения.
Забыть Заячий остров, забыть... Санкт-Петербург! Ламбер сожалеет: отчего не Сен-Пьер? Француз прискачет, облазает бастионы, наругается всласть — и обратно в войска. Шереметеву он нужнее. Данилыч не спорит. Наставления генерал-инженера усвоены: между сваями насыпать гальку, чтобы не гнили от воды, забивать не густо, а то одна другую выдавит. Концы свай оковать железом — быстрее войдут, Вобан советует... Так у него, поди, мастеров довольно и время не торопит.
Дубасят копры, сотрясают землю под ногами. Прибаутки губернатора редко вызывают смех. Лица от усталости серы, — длинен летний день, прибавилось и работы, жаль ведь терять светлое время. Истомились и начальствующие.
«Только то бедно, что солнце здесь высоко ходит», — вырвалось невзначай в письме к царю. Ночи прозрачные, а сдаётся — таят недоброе. Ночь — будто око всевидящее. Ты, губернатор, перед ним гол как сокол, и владения твои обнажает он беспощадно.
Твой Санкт-Петербург...
Деревня или город — не разберёшь. Выйдешь из проёма крепости, где быть воротам, — ступишь в грязь, не успевшую отвердеть из-за ненастной погоды. В мокрую пору кажется — захлебнулся в болоте Санкт-Петербург. Л коли вёдро — он будто ветошь, раскиданная для просушки. Ни посадов справных, ни улиц, тропы да дороги, промятые лаптями, продавленные колёсами, присыпанные стружкой, а на обочинах то ли груда лесного лома, корья, лапника, то ли жилище. Бродят, выискивая траву, коровы и козы, скотинка офицера либо норовистого мужика. Глядь, приспособили поломанный ряж, накрыли чем попало — вот и изба. Что осталось от шведских домов в Ниеншанце, перетащили сюда — сгодились и обугленные доски, и скобы, печная заслонка, подсвечник. Нет-нет да и потянет свежим хлебом. Уже и хозяйка в доме — венчанная алн из гулящих. И надо бы губернатору навести порядок, причесать сей разлохмаченный Санкт-Петербург, да какими силами? Все руки сейчас — для дела главного, для защиты.
Где Крониорт? Что замышляет? Темноты, что ли, ждёт осенней? Нумерс не кажет своих парусов. Что означает бездействие противника, спрашивает губернатор, ведя про себя бесконечные беседы с царём? Всяко же в покое швед не оставит.
Скоро ли пожалуешь, Пётр Алексеич? Работами, чаю, будешь доволен.
К Неве, скользя на спуске, тянулись табунком лошади. Свалявшиеся гривы, исхудавшие шеи, выпирающие рёбра... Лицо государя видится искажённое гневом. На небрежение, на воровство. Драгунские кони и те страдают. Веришь, каптейн, и у меня злость накипела!
Паче огорчит царя Алексей. Задержали в кабаке странствующего юрода. Хвастал, что царевич зазвал его к себе, потчевал и уговаривал идти в Суздаль, к царице Евдокии, передать поклон и принести ответ. И тот юрод обещался, взял на дорогу два рубля, однако идти побоялся и те деньги учал пропивать. На дыбе, как подвесили да стали выкручивать суставы, испустил дух. Цидули никакой при нём не нашли.
Предать забвению такое нельзя. Алексей, нахохлившись, огрызался:
— Тебе-то что!
— А то, что отец поручил мне тебя со всеми потрохами.
Мальчишка задышал громко — вот разревётся. Нет, выпалил, дрожа от ненависти:
— Мне ты никто... Холоп...
Не сдержался, отвозил за волосы царского сына. Что сказать Питеру? Ты бы, милостивый, больнее надавал. За тебя ведь обидно. Суди меня, отколоти!
Царю одни горести от Алексея. Сопляк! Мамку ему... О государстве должен помышлять наследник престола. Чему его пруссак, таракан усатый, учит? Пожёстче надобно вразумлять отрока. Обломается, — считает царь. Неизвестно... Взгляд Алексея, взгляд больших тёмных глаз, впился и преследует. Из-под высокого лба, из недобрых теней под бровями...
Данилыч корит себя: напрасно вспылил. Не след бы разжигать враждебность. Наследник ведь... Небось тысячу раз повесил он, тысячу раз колесовал, задушил, обезглавил на плахе Меншикова, царского камрата...
Мимо протарахтела телега, на ней недвижно, будто мёртвый, лежал мужик в драной рубахе. Этак вот повезут с казни...
Телеги гудели, въезжая на мост, переброшенный от крепости на Городовой остров, через протоку. Лодки внизу прогибались, вода чернела, в пучине собиралась ночь. Совершая обход, губернатор не забывал и собственную хоромину. Ещё не дворец — бревенчатая изба, но больше царской, два этажа и конюшня возле, казарма для стражи и прочие службы.
Плотникам досталось. Стены без кровли и не обшиты — мешкотня! Тот мужик, вытянувшийся на сене, из ума не шёл. Может, в самом деле покойник? За ним, за телегой, за понурой спиной возчика, — зрелище казни, угроза, исходящая от Алексея. Чем отвести? Колдовством разве...
Есть же магия... Царь посмеялся бы, а она есть, Гюйсен и тот подтверждает. Растут же травы, властные над человеческими хотеньями... Вспомнилась Фроська — в зареве огня, бушующего в камине, голая, токмо с губернаторским шарфом на бёдрах. Каркала по-вороньему: я, мол, колдунья.
Отдать девку Алексею? Осчастливит принца — сулил Ламбер. Введёт во храм Эрота... Нахваливал француз, а пресытился скоро. Обожает вариэте, сиречь разнообразие. А Фроська в амуре упоительна. И неглупа...
Да нет, рано мальчишке... Интереса к женскому полу не проявляет. Тем лучше... Не для паскудства будет приставлена, убеждал себя Данилыч, а для надзора. Единственно для надзора. Чтобы шагу не ступил Алексей без губернаторского да без царского ведома...
— Поберегись, батюшка?
Кто-то из работных окликнул, а то угодил бы в разверстый погреб. Оттуда несло холодом: зябко в неоконченном здании. Ветер теребит бороды пакли, торчащие из пазов. И это — резиденция губернатора. Впредь до будущего дворца.
И снова — Алексей, лобастый упрямец, его ненавидящие глаза.
Царь на Олонецкой верфи задержался. Пишет, «дети» его, заложенные на стапелях корабли, здоровы, растут бойко. Развлёк Ламбер, заскочивший на два дня. Вечерами бражничали, судили-рядили о многом, в том числе о царевиче. Француз согласен: понуждать принца нельзя, Эрот приемлет поклонение лишь добровольное. Иначе отомстит — и возымеет отрок вместо желания протест. Но выпускать из виду Ефросинью ни в коем разе не следует.
— Держите её, экселенц? Она способная помогать. Да, да, слово чести... Только надо, чтобы кушала из ваших рук, — и Ламбер сложил ладони чашей. — Надо красивая роба, колье — от вас, мосье!
Во Франции известны девицы разного звания, также и вовсе простые, но пригожие собой, сметливые, умеющие зажечь мужчину, ловкие фаворитки, интриганки. Себе и аманту своему создают карьеру.
Фроська в сей роли? Ламбер обнадёживал. Что ж, попытка не пытка.
— Ладно... Дам я ей робы.
— Это пейзанка, да, но шарм, о, шарм имеет от природы.
«Шарм», «аллюр» — он сыпал славословия, плотоядно причмокивал, и Данилыч слушал, силясь заглушить в себе поднимавшуюся мужскую неприязнь.
Фроська, стало быть, куртизанка? Французское слово, в коем почудился трепет шёлка, возвысило девку несказанно.
Вороха трофейного добра доставлены в Санкт-Петербург из шведских имений. Данилыч отсылал галантные предметы в Москву, невесте Дарье, и получал нежные строки любви и благодарности. Теперь подобрать для Фроськи... Набил сундук платьев, коротких и длинных — какое-нибудь да налезет. Сунул в карман ожерелье из кроваво-алых камней, славно будут гореть на белой коже. Воскресным утром, в двуколке, с эскортом драгун отъехал.
Губернаторская мыза вёрстах в десяти. Правит усадьбой Иван Фёдоров — брат Фроськи, а под её началом птичник, огород. Охрана — из личной гвардии Данилыча.
Одного драгуна отослал вперёд, оповестить. Двигался не спеша, вдыхал запахи скошенной травы. Приволье, не то что в городе, воняющем дымом, дёгтем, навозом... Распахнулась аллея вековых лип, в конце её — бурый, цвета запёкшейся крови фасад господских палат. Майор Арвидсон, бывший владелец, исчез с семейством бесследно. Данилыч не замедлил занять поместье, от грабежа спас.
Поджарые борзые майора к новому хозяину привыкли, прыгают, ластятся. Гонять зайцев — блажь пустая, но псарня должна быть. Всё должно быть, что сиятельному приличествует. В Санкт-Петербурге ты слуга царский, а здесь ты, Алексашка Меншиков, суверен. Два медных рыцаря на доме, скрестив копья, бьются в твою княжескую честь. Далеко шлют лучи. О том первое старание было — начистить. Стереть герб Арвидсона, вылепить княжескую корону и щит, ожидающий эмблему. Твоё княжество, Алексашка! В сём малом — предвестие будущего...
Слуга, распахнувший дверь, успел лишь накинуть ливрею, не застегнул. Данилыч ухватил пуговицу, оторвал, швырнул в угол. Проспала Фроська, что ли?
В сенях встречают идолы грецкие — справа, у лестницы, силач с дубиной, Геракл, слева Аполлон с гуслями. Статуи алебастровые, щербатые, а Данилычу видятся мраморные — и не в таком доме, а во дворце.
Фроська сошла в лазоревом халатце, по-летнему. Поднесла на подносе чарку с водкой. Данилыч отхлебнул чуть, голову решил сохранить ясную. Слегка коснулся губ, со сна горячих. Фроська глянула вопросительно, повернулась. Сапожки, обутые на босу ногу, защёлкали по ступеням зазывно, обнажились полные икры. Бывало, он кидался следом, объятый тем адским пламенем, который пожирает грешников. Ныне насыщен метрессой, волен оборвать прнтяженье женского тела, его разительной чухонской белизны. Однако оберегает девку ревниво, даже от царя.
В парадной зале Арвидсона из стен торчали гвозди — парсуны предков майор увёз. Купить картины негде; покой, утыканный гвоздями, неприятен, враждебен.
— И к заутрене не встала?
— Не... Умаялась вчера.
— Али ты люторка?
— Хоть и люторка... Бог везде есть.
Растягивает слова удивлённо — говорила, мол, зачем спрашивает? Семья православная. Отец служил у барона — егерем али лесником, камердинером, — тут в её рассказах противоречие. Родители умерли от оспы, когда ей было двенадцать лет, жила у скупой, драчливой тётки, от неё увёл офицер-семёновец, увёл, а то сама бы сбежала.
Православная — в русском, стало быть, законе, коли не врёт... Пуще дивилась Фроська — господин заставил её произнести «Отче наш» и молитву богородице.
В опочивальне, покосившись на мужчину, принялась застилать постель, осенённую широким зеркалом. Умна, не навязывается... Халатец распался, блеснула отражённая нагота. Тотчас затянула и, шагнув к господину, положила на лоб прохладную ладонь:
— Кайки.
Значит — баста, отринь всё, угнетающее тебя! Ладонь мягко растирала, разглаживала морщины — печать губернаторских повседневных трудов. И точно — целительная эта ласка.
— Кайки, — повторил Данилыч и весь подался к женщине. Она, крепко сжав узел пояска, отошла.
— Погодь...
Что за сила в ней — зажжёт и в следующий миг охладит! Метресса преобразилась в строгую домоправительницу, по её зову явилась комнатная девка, выставила на столик угощенье, отдёрнула цветные платы на окнах. День в спальне был пёстрый, стал солнечным, облил сияньем серебряные чарки, тарелки с лососиной, с ветчиной, глазурь глиняного жбана со сметаной, до которой Данилыч весьма лаком.
Фроська ела по-иноземному, от ломтя хлеба, лежавшего на скатерти, отламывала по кусочку, рот вытирала салфеткой. Видя, как губернатор лезет пальцем в жбан, улыбалась, словно мать шаловливому дитяти.
— Сладко? Лучше моей сметаны нет.
Данилыч набирал густоты и облизывал пальцы, жмурясь. Впрямь уносился в детство.
— Царю отвези. Презент от меня.
— На кой ляд, — буркнул Данилыч. — Ему мясное...
— Ну так царевичу.
— Отстань!
Вечно сует сметану свою... Данилыч склонен поглощать вкусную еду молча. Уплёл половину объёмистого жбана, пальцы отмыл языком чисто.
— Бедно-ой, горемычно-он, — запричитала Ефросинья совсем по-деревенски, подперев рукой щёку. — Кто пожалеет? Никто не пожалеет... Царица заперта, сыночек здесь мается, плачет...
— Цыц! — и Данилыч стукнул кулаком по столу.
— Так я с тобой только...
— Забудь, выкинь из башки! Царь за это...
— Что? Меня простит, чай.
Молвила со смешком, играя глазами. Данилыч обозлился не на шутку.
— Дура! Дурища!
Отозвалась невнятно, будто захлебнувшись слезами, потом прыснула. Феатр! Гнев, однако, угас.
— Обожди, может, и ублажишь Алексея. Сметаной, сметаной, чем ещё? Мал он для прочего... Мызу отведём ему, не всё же по армейским квартирам мыкаться.
Вообразилось — гладит лоб Алексею. А если царь навестит сына... Прикажи ей — и перейдёт к любому. Безропотно... Сказав себе это, Данилыч помрачнел.
— Ладно, решать государю...
А Фроська лопотала, подливая хозяину водки, рада была бы ходить за царевичем. Утрату матери не возместить, но хоть немного отогреть сердце мальчику — тошно небось среди солдатни. Данилыч изучал метрессу пристально — доброта искренняя или опять феатр?
Чарка его наполнялась то анисовой водкой, то можжевеловой, то коричневой, на зверобое. Фроська пила мало, а глаза блестели. Косилась в угол — челядинки внесли туда губернаторский сундук.
— Забавки тебе, — бросил Данилыч.
Стремглав кинулась туда метресса. Выхватывала одёжки, расправляла, прикладывала к себе, швыряла на пол. Разлетевшиеся юбки, платья, телогреи, перчатки ковром легли вокруг, она уже ступала по ним небрежно, по его, Данилыча, подаркам. Рассчитывал ошеломить богатым гардеробом — получилось иначе. Не впору наряды, не в цвет. Один убор — тафтяной, шитый серебром, низ на обручах — вроде по росту, но не потрафил моде. Тьфу ты, привередница!
Засим Фроська пробежала по тафтам, по шелкам и атласам в каморку, служащую кладовой. Выволокла охапку одежды, опустила на кровать. Сверкнули, брызнули искрами в зеркало парадные одёжи. Из них едва ли что видел Данилыч и снова ощутил укол ревности.
— Вот... Любимое моё, — и Фроська махнула чем-то лазоревым, узорчатым в сторону Данилыча, заставив его зажмуриться. Потом скинула халатец и предстала вся в нестерпимой своей чухонской белизне. Он шагнул к ней, вырвал ветошь, выдавил онемевшими губами:
— Отколь?.. От кого?
Угрозы в голосе выразить не смог. Фроська усмехнулась, приподняла ладонями груди, откинула голову.
— Француз подарил... Францу-узик... — протянула ласково. — От него память.
— Так я те вышибу память.
Кулак разжался, обмяк, прикоснувшись к ней. Но ярость ещё жила, когда он мял и томил её, ненавидя тех, кто ею владел, желая задушить, сжечь в лихорадке плотской всё, прежде с ней бывшее.
— Ведьма ты, — произнёс он, когда оба вышли из сего пожара.
Фроська смеялась, нисколько не утомлённая. Зеркало показывало только её. Бесстыжее зеркало. Данилыч давно порывался снять его.
— Может, правда ведьма? Травы знаешь?
— Какие?
— Ну — околдовать человека?
— Не... Вот подорожник... То дохтурская травка, на раны кладут.
Вскочила проворно, надела-таки лазоревый убор. Ноги закрыло до пят, грудь вылезла почти вся. Данилыч следил, подложив под себя подушки. Враз по ней французская мода... Данилыч заиграл на губах менуэт, и Фроська поплыла, закружилась, перегибая стан, грудью к невидимому кавалеру.
Данилыч нежился на перине, благодушно приказывал:
— Поклонись теперь! Ниже, ниже, ворона! Реверанс делай знатной персоне!
Сняла презент маркиза, на миг обожгла наготой и облачилась в красный шёлк с зелёной строчкой, затем в зелёное сплошь. Танцевала и представила всякие политесы — стало быть, научилась кое-чему в баронском поместье, где родитель был в услуженье. В ночной рубахе, обсыпанной золотым горошком — из скарба здешней баронши, коли не врёт, — изобразила пляску чухонскую. Прыгала, подбоченившись, пока не задохнулась.
Так же и Ламбера потешала... Дьявол-девка, кого хошь расшевелит. И догадлива... Не зря устроила спектакль. Сейчас ластится.
— Ворона я, скажешь? Ворона? Нет, я не хуже баронши. Скажи, не хуже ведь?
— Может, княгиня?
Обронил и язык прикусил. Фроська охнула и прильнула к нему.
— А почто не княгиня тебе! Почто? Ведь мы ровня с тобой.
Вон какой умысел! До сих пор не заикалась, хранила в себе...
— Где ровня! Окстись! Царь не позволит. Нельзя мне...
— А ты спытай!
Отказывать не резон. Данилыч обещал, но без достаточной твёрдости.
— Обманываешь.
Села на постели, выгнулась, волна волос взлетела и опала, хлестнув его по лицу.
— Ладно... Всё одно не бросишь меня.
— Не брошу, — сказал Данилыч на сей раз искренне и подивился. До чего же самоуверенна! Что за магнит адский заключён в женщине!
— А бросишь если...
Замахнулась, скорчив злую гримасу, и в тот же момент свела всё на шутку, принялась щекотать. Напрасно увёртывался, — настигала. Найдёт на неё — дух вытрясет. Он отбился, встал и, покуда натягивал бархатные штаны, кафтан с орденом и голубой лентой-кавалерией, обретал губернаторскую престижность. Строго потребовал квасу. Обтерев рот, промолвил:
— Про царевича молчи! Сбрехнешь если... Себя же утопишь! Поняла? Да тебе и не надо понимать. Глупа ещё... Думать я за тебя буду.
И так, пожалуй, наговорил лишнего.
Отъехал от мызы — и обступили сомненья. Фроська поручение выполнит, девка верна и покорна, а примет ли Алексей? Обиделся. Не примет... Царя вмешивать неразумно. Без понужденья надо... Залучить Алексея на мызу... Завезти его как бы невзначай, на пироги, на парное молоко...
Губернатор составлял прожекты и отметал их. Кампания деликатная, суеты не терпит. Дать время мальчишке, пускай поостынет сердцем.
Пётр вернулся из Лодейного Поля с ликом сияющим. Из сорока трёх судов, больших и малых, заложенных на верфи, многие близки к завершению. Первым сошёл со стапеля фрегат «Штандарт» — царь привёл его в Петербург.
— Опять покинешь меня, свет мой, — печаловался Данилыч. — Опять я сирота.
— На вот игрушку!
Такелажный мастер, англичанин, вырезал шахматы, подарил государю. Очень этим угодил. Хороши слоны, ладьи, пешки-пехотинцы, да играть когда? Заждался Петербург зачинателя своего и ныне воспрянул. Или кажется так Данилычу?
Всё как будто по-прежнему. Те же копры колотят остервенело, сотрясая остров, название коего — Заячий — начало забываться. Та же щепа под ногами, тот же едкий дым смолокурен. И стоны, вопли, несущиеся с пристаней, и голодное конское ржанье, и тряпье сермяжное на верёвках, на жердях, и вонь из отхожих мест — всё ведь то же. И, однако, настала перемена. Удивления достойно, как действует появление царя — на манер толчка, могуче ускоряющего движение.
Воистину быстрее вонзаются сваи, чаще стучат топоры... Воля каптейна, друга сердечного, проникает и в душу Данилыча — он уже не тот, что прежде.
Совестно теперь скрывать что-либо от царя. Был малодушен, теперь избавился от страха — будь что будет, а повиниться, поведать про стычку с Алексеем необходимо. Невысказанное мучит.
Каптейн слушал, щека его задёргалась, но Данилыч не запнулся, продолжал речь, не чувствуя боязни, даже просил мысленно: «Ударь, ударь!» Пальцы Петра сжались в кулак, и твердел, наливался силой огромный царский кулак. Данилычу никогда не доведётся узнать, на кого был обращён гнев, вспыхнувший в ту минуту, — на него или на Алексея.
Кулак разжался. Данилыч задохнулся от счастья — царь притянул его к себе, поцеловал в лоб.
— Спасибо... Поделом ему... Жаловаться станет, скажу — сам я отвозил, рукой губернатора...
— Не будет он жаловаться, — вставил Данилыч. Зачем — толком не сознавал. Лишь потом уяснилось, что похвалил этим царевича и косвенно себя.
Из подлого звания, а поступил благородно, единственно на свой риск. Не чета некоторым знатным, которые наушничают, пакостят за спиной...
Не утаил Данилыч и мызу, намеченную для Алексея Фроську — примерную хозяйку. Царь кивнул, полюбопытствовал, сколько лет девке.
— Двадцать шесть... О рождестве богородицы.
— Годится.
— Глаз будет за ним. Всякой день...
Царь согласился. Глаз женский зорче устережёт, чем десять часовых. Данилыч, повеселев, заболтался — помянул Фроськины пироги, обхожденье её, чистоту в покоях. Домашнего уюта именно и не хватает отроку.
— Сосунок, — усмехнулся Пётр. — До каких пор? Ничего, обвыкнет...
В тот же вечер нескольким господам досталось дубинкой. Одного унесли замертво.
— Воруешь, гадина, — лютовал царь. — По роже твоей мерзкой видать.
Данилычу сказал:
— Разбирайся тут... Меня корабли зовут.
Раздражению дал волю и хотел немедля устремиться к любимцам. Данилыч насилу унял. Коришпонденции убавилось немного, губернатор всем не ответчик. Вон Шереметев канючит:
«Псковские бурмистры не дают денег на корм слесарям у артиллерии и шведским полоняникам — без указа из Москвы. Как бы тех людей голодом не поморить».
Он, Меншиков, над Москвой не властен. А ведь пустяк! Канителят — знать, к выгоде своей... Немощен фельдмаршал, навёл бы пушку на канцелярию...
— Пушку? — отозвался царь. — Ты бы настрелял... Он законы уважает.
Пишет Шереметев обильно. Представляет к награде драгуна, которому оторвало руку, — на жилах висела, и он устоял, отрезал её. Видать, богатырь... А шведский драгун перебежал к нам — коня утопил ненароком и убоялся наказания. Покидают армию Карла латыши, понеже в солдаты их взяли насильством. И снова о непорядках.
«Привезли ко Пскову семьсот возов сена, и на тех возах не будет и по полвозу, и то всё мокро и в грязи, и лошади не везут, путь зело худ».
Пропадут лошади, пророчит стратег, и сено не довезут, убыток двойной. Чего же хочет? Учинил бы розыск, отлупил бы виновников!
— Стар боярин, стар, — негодует Данилыч.
— Тебе, что ли, войско отдам? Заришься?
— Да ни в жисть...
Увёртка жалкая — нету в душе Данилыча уголка, сокрытого от царя. Манит жезл фельдмаршала, манит неотступно. Мечтание дерзостное... Царь поручил Петербург — и будь, губернатор, доволен!
Вот и засосал Петербург... Позавидуешь Борису Петровичу: он и половины здешней мороки не ведает.
Государь морщится, видя убожество дикого табора на островах. Ровно орда нахлынула и осела... А если просветлеет лицом, — значит, вселяется в город будущий. Ложась спать, оставляет подле себя, на мебели, на полу, на кровати наброски, засыпает, не успев собрать их. Губернатора сии прожекты ожидают утром — с понуканьем и с угрозами. Время, время торопит...
Изволь, губернатор, ведать: после крепости второе по важности строение есть Адмиралтейство, где корабли родятся получше олонецких на пятьдесят пушек и больше! Где ему быть? Царь чертил и зачёркивал.
На стрелке Васильевского острова будет площадь. Там заполыхает маяк, укажет путь купеческим кораблям, кои Петербург всенепременно должны посещать. Где им причаливать? Мало, мало справных пристаней для морских судов. Должны быть, немедля, нынче же летом!
Откуда ему быть, иностранному купцу? Побоится, война ещё... Но лучше не перечить тебе, херц мой!
Крестьянство из деревень прибывает, да не бойко — помещики противятся. Что им Петербург — поля запустеют! Уйдёт мужик на два месяца, на срок наименьший, — всё же убыток, тем более летом. Пока сменят его — страдную пору пропустит.
— Мастеровых добрых будем удерживать, — рассуждает царь.
Им первым отводить избы на семью. Для сего готовить срубы в лесу, сплавлять сюда на плотах. А ставить жилища не нахальством, не наобум Лазаря, а с расчётом на завтра. С царских черновых листков делать чертежи подробные, по науке, и по ним вымерять землю, и без сего не строить и канал не копать. На сей предмет имеются астролябии, купленные у немцев.
Данилыч просил пардону — лежит инструмент, лежит в кладовой. Меряют по-старому, колышками, глазом невооружённым. Тут вновь познал Данилыч царскую дубинку. Потирая плечо, хныкал:
— Ой, изувечил, херц мой!
Её и не выговоришь — астролябию. Она грамотея требует. Царь кликнул всеведущего Брюса, коменданта. Чтоб были землемеры! Обучать их, отыскать среди пленных шведов...
Плечо не долго болело. Жалеет государь камрата своего... Данилыч согласен чаще терпеть — не уезжал бы милостивец, не оставлял одного. Письма Петру на верфь слёзные.
«Зело милость вашу мы здесь ожидаем, без которого нам скучно, потому что было солнце, а ныне вместо оного дожди и великие ветры, и для того непрестанно ждём вас, а когда изволите приехать, то чаем, что паки будет вёдро».
Погода, однако, не баловала, в августе Нева, борясь с западным ветром, вздулась, учинила на низких местах буйство. Помочила людей и скарб, похитила брёвна, ряжи. Работу не остановила. Подняла свой шпиль церковь Петра и Павла в крепости, а следом взметнулась вторая вышка Петербурга — церковь Троицкая, на соседнем Городовом острове. Приметно встала там же, близ Невы, резиденция губернатора. Данилыч ждал царя на новоселье.
«Аз вошёл в дом свой», — сообщил он радостно.
Двойной был праздник. На пристани у стрелки красовался фрегат «Штандарт», прибывший с царём, а кроме того Петербург принял ещё шесть судов, спущенных на Олонецкой верфи.
А шведы словно примирились с потерей. Крониорт ни шагу к городу, эскадра Нумерса курсирует в заливе безмолвно. Отогнала голландских купцов, направлявшихся в Петербург. Царь досадовал не очень.
— Торят к нам дорогу, торят... Дай срок, флаги со всей Европы сойдутся!
Ещё в мае назначена премия — первому торговому гостю пятьсот золотых, второму триста и третьему сто. Данилыч жался — разве лопается казна от лишних денег? Богатого не насытишь. Пришлось самому скрепя сердце вручать кошель с ефимками, да ещё сафьяновый, голландцу Выбесу, а потом отогревать водками — свирепые штормы разбушевались осенью.
Нумерс в октябре отплыл, фарватер к Петербургу чист. Крониорт где-то в лесах у Выборга затих. Противник, подсчитав силы, видимо отложил наступление до весны.
Кампания 1703 года кончилась.
— Есть новости из Швеции, — сказал Дефо. — Карл гений либо сумасшедший. Скорее последнее.
Гарлей слушал, его белый посох стоял в углу, камзол был расстегнут. Холодный туман заволакивал окно, стёкла дребезжали всё реже от проезжавших экипажей. Лондон рано умолк в этот ненастный вечер, а в комнате, заваленной книгами, манускриптами, было жарко, друзей разморило, и беседа затянулась.
— Оксеншерна советует Карлу повернуть против русских, а затем покончить с Августом. И двигаться дальше на запад.
— Против нас?
— Вот именно. Графу восемьдесят лет; по мнению Карла, он выжил из ума. Король вообще ни во что не ставит стариков. И плюёт на всякие советы. Из Польши он не уйдёт, ручаюсь вам.
— Это ваше личное мнение?
— Не только...
— Опять тот загадочный швед?
— Конечно.
— И по-прежнему анонимный?
— Безусловно. Я не могу выдать дипломата, он доверился только мне. Я дал честное слово. Вы лицо официальное. Да и зачем вам его имя? С вами он будет нем как рыба.
Государственный секретарь не спорит. Договор не будет нарушен — Даниель Дефо, литератор, издатель и редактор газеты, которая скоро начнёт выходить, имеет право на собственные секреты. Тем более что сановники меняются. Положение писаки, как ни обидно некоторым, твёрже.
— Чудесный швед, доложу вам... Когда я торчал в колодке, он заходил проведать, подносил пиво к моим губам, потрескавшимся от зноя. Понятно, изменив внешность. Северяне трогательны в своей преданности. А вы, ваша честь, не удостоили меня... Понимаю, понимаю, вам нельзя. Вы ободряли узника мысленно.
Время устранило боль в суставах, причинённую колодкой. Дефо вспоминает её добродушно: нет худа без добра, казнь доставила новые переживания, а они обогащают. «Ода позорному столбу» подхвачена публикой восторженно.
— Я спросил шведа: для чего Карл сидит в Польше? Стокгольм в растерянности. Пётр укрепляется в Ингрии, крепость на Неве почти готова, в ней три сотни пушек.
— Если французы не врут, Петербург отнят у царя и сожжён.
— Врут. Позиция у царя сильная. Я вам не досказал... Представьте, что Карл ответил старцу Оксеншерна! Обратиться против Петра считаю пока бессмысленным: Август ударит мне в спину. Представляете? Маленькая Саксония опаснее для Карла, чем гигантская Россия. Скоро на Карла повалит снег, шведы зароются там до весны.
— А что дальше?
— Карл повторяет то, что нам уже известно. План таков: завладеть Польшей, а затем он будет иметь удовольствие отбирать города, взятые русскими. Буквальные слова, его величество ищет в войне удовольствие. Между тем Стокгольм весьма обеспокоен и направил в Россию резидента.
— Это интересно.
— Его имя я могу вам сообщить. Дворянин ван дер Элст, племянник министра фон Вреде. Едет в качестве учителя танцев и геральдики.
— Голландец?
— Его отец флаандец. Что вам ещё?
Джон Кейзи, торговец табаком, уходит на своём корабле в Архангельск. Он посетит Москву, где фирма открывает представительство. Человек надёжный, не раз привозил ценные новости из-за моря. Дефо полагает, купцу нетрудно будет оказать небольшую услугу в Москве — ввести шведского агента в дома англичан.
Гарлей покачал головой.
— Перекупить пройдоху?
— Наилучший вариант, — рассмеялся Дефо.
Глаза его блестят. Он скинул камзол. В рубашке, потный от жары, он подливает Гарлею эль, крепко пахнущий имбирём. На стенах, с четырёх сторон, почти сплошь — конские морды, с гравюр, с рисунков, с полотен, писанных маслом. Заядлый лошадник, Дефо с головой погрузился в игру ещё более увлекательную. Он держит в своих руках судьбы Европы, тоскующей по разуму и справедливости...
Нет, не прошло лето спокойно для Петербурга. Стокгольм понукал Крониорта, долетали к нему оттуда эпитеты нелестные — дряхлая развалина, растяпа, увалень, не пробудившийся от зимней спячки. Крупных сил генерал не имел, но, разобиженный, обозлённый, решил оправдаться. Два полка его двинулись к реке Сестре, затеяли переправу.
Газета «Ведомости», начавшая выходить в Москве, оповестила:
«Из новые крепости Петербург пишут, что нынешнего июля в 8-й день господин генерал Чамберс с четырьмя полками конных да двумя пеших ходили на генерала Крониорта, который со многими людьми и тринадцатью пушки стоял на жестокой переправе. И по жестоком с обоих сторон огне божьей помощью наше войско мост и переправу овладели и неприятель узким и трудным путём версты с две бегучи ушёл на гору, откуда наша конница прогнала его в лес, и порубили неприятелей с тысящу человек в которых многие были вельми знатные офицеры...»
Участвовал в битве сам Пётр, капитан Преображенский, давал Чамберсу советы и всю славу виктории отдал ему.
То было первое военное испытание для Петербурга в 1703 году и последнее.
Доменико сбросил одеяло.
— Иду, — бормотал он спросонок, — иду...
Фонтана, спавший у другой стены, под связками майорана, петрушки, базилики, тоже проснулся.
— Меня позвали, — сказал Трезини.
— Дьявол тебя тащит, — рассердился Фонтана. — Праведные снов не видят.
— Уж ты праведник...
Марио ввалился вчера поздно. Охал, стонал, — попало в драке. Французы схватились с австрийцами, пристал к последним. Ему-то что до испанского наследства? Твердил, что он швейцарец, а король Людовик — злодей, злодей...
Остатки сна покинули Доменико. Минуту назад он был в Астано, сбежал с лестницы, догоняя того, кто позвал.
«Я опять услышал зов святого Доменико, — напишет он родным. — Никогда ещё не заносило меня так далеко от вас. Путешествие из Архангельска заняло почти месяц и, вероятно, не кончилось. Громадность этой страны превосходит всякое воображение».
В комнате пахнет оливковым маслом. Синьора Бьяджи, жена хозяина, готовит кашу из каштановой муки.
«Не чаял я отведать в Москве поленты. Хозяева квартиры — миланцы, живут здесь давно, что очень кстати, — я беру у синьора Бьяджи уроки русского языка. Любезный кавалер ван дер Элст получил место при дворе принцессы Натальи[37], сестры царя, и съехал, а я и Фонтана наслаждаемся ароматами этого итальянского дома».
Душистые травы, развешанные для сушки, постояльцы упросили не снимать. Слушали в воскресенье мессу, — церковь в сотне шагов, в центре Немецкой слободы, сплошь заселённей иностранцами. «Прежние цари считали их нечистыми и тщательно отделяли от православных».
Полента удалась на славу. Синьор Бьяджи щёлкает языком и подмигивает:
— Вкус-на! Хоро-ша!
— Мамма миа, я не запомню! — жалуется Марио. — Немыслимый язык.
Молит о пощаде жалобно, корчит рожи, смешит семилетнюю Симонетту. Ученик он нерадивый. Работать будет с переводчиком — это удобно и поднимает престиж. А главное, задерживаться в Московии не собирается. Год, от силы два... Поправить денежные дела и убраться. О Петербурге и слышать не хочет.
— Спорить с царём не советую, синьор, — говорит Бьяджи. — Царь непогрешим точно так, как для нас его святейшество.
Доменико часто бывает в Кремле. Канцелярии, или, по-здешнему, приказы, ютятся в неказистых, гладкостенных зданиях, пристроенных одно к другому в линию. Выделяется лишь посольский приказ — узорчатым фронтоном и деревянными пушками на нём. Чиновники вяло выслушивают архитектонского начальника. Они не спешат, начинания царя как будто не затронули Москву. Починки в Оружейной палате, в укреплениях идут лениво, кирпичей и досок не допросишься.
Война далеко. Москва сражалась последний раз сто лет назад, в Смутное время. Оборона столицы запущена.
«Я составляю сметы, — пишет Доменико, — но сомневаюсь, что они возымеют действие».
Зато он многое постиг, колеся по Москве. «В этой стране мне открылось зодчество, о котором я не имел понятия».
Однако нет-нет да и пахнет в лицо тёплый воздух родной стороны. От зубцов Кремля — двухконечных «ласточкиных хвостов». Такие точно в Вероне, в Болонье. Знакома и Спасская башня — есть подобная в Италии, ростом карлик по сравнению с этой. Всё же пришлые мастера строили меньше по-своему, больше по-русски. И в добром содружестве, давшем удивительно гармоничный итог.
Несомненно, размышлял Доменико, искусство Италии было некогда ближе к византийскому, питавшему Россию. Должно быть, болонец Аристотель Фиораванти[38] не насиловал себя, когда сооружал в Кремле Успенский собор, вытянутый четырёхугольник, орнаментированный скупо, по-старинному. Но навершие храма, пять его глав, золочёные луковицы, поднятые на коротких колоннах-барабанах, — создание чисто русское.
Доменико нарисовал собор, резко вывел узкие проёмы, как бы врезанные острым топором, тонкие пилястры, расчленяющие плоскость фасада, завершённого четырьмя кокошниками. Он усвоил и это название, очень меткое, — волны закруглённых фронтонов, поистине напоминающих головные уборы русских женщин.
Поразил своеобразием Иван Великий — вышка столицы, звонница и сторожевая башня. А прежде всего нужна, верно, для престижа — как колокольня Траяна в Риме.
Письма в Астано всё чаще снабжаются зарисовками. Очертания Кремля, каменный мост, недавно законченный, деревья царского сада в Замоскворечье, стражник с алебардой, охраняющий насаждения от скота. На мосту окликают, суют разную мелочь: скребок для коня, флакон с каким-то снадобьем, костяную гребёнку, медную складную икону, календарь. Смуглый, скуластый мальчуган, вероятно монгольского племени, неистово расхваливал свои пироги — жесты его выразительны, как у неаполитанца. Говорят, ближайший сподвижник царя тоже продавал с лотка съестное...
Вечером остриём пера Доменико изобразил мальчишку. На том же листке — волосатый оборванец, увешанный крестами, в позе молитвенной, перед многоглавой церковью. «Русский пилигрим» — гласит подпись.
Встреча запомнилась...
Он шёл через Красную площадь. Впереди виднелась церковь скромных размеров, но удивительных форм, посвящённая святой троице. Она ярко пестрела над галдящей толпой, над повозками, ларьками, грудами мешков и ящиков, над помостом, где совершаются казни.
Откуда взялся тот пилигрим? Доменико не мог сказать. Услышал вдруг глухое бормотанье, сверлившее спину. Обернулся — человек остановился, притих. Худой, нечёсаный, в изношенном рубище... сбычился, глаза скрывались за лохматыми бровями. Палка, оскользнув, угодила в зловонную лужу, обрызгала Доменико.
— Бог подаст, — произнёс он, порывшись в скудном запасе выученных слов. Всех, чающих милосердия, слишком много. Доменико ошибся. Бродяга не просил подаяния. Тыча палкой у самых носков иноземца, он бросал проклятия и плевался.
Да простит создатель невежду! Не обращать внимания, продолжать путь... Доменико ускорял шаг, однако преследователь нагонял его, сыпал злой, задыхающейся скороговоркой. Очевидно, один из противников царя Петра. Доменико слышал о них, — обрить себя не позволяют, привержены ко всему старому, крестятся двумя пальцами, иноверцев ненавидят.
Между тем храм ширился, заполняя поле зрения, и всё окружающее перестало существовать.
Случилось чудо. Некое сказочное зерно, лежавшее в московской земле, набухло, налилось соками, росток вырвался на поверхность и разветвился, вознёс к солнцу своё цветение. Как возник такой храм в мозгу зодчего? Что грезилось ему? Верно, райские кущи, запертые для рода людского в наказанье за первородный грех?
Радости простые выразил зодчий, вера его была наивна, в душе его жил народный праздник с его играми и плясками, вакханалия на лоне природы. В этих стенах, переливающихся всеми красками, немыслим священник, давший обет безбрачия, обличающий плотские соблазны.
Да, зодчий заступился за Адама и Еву, не осудил змия, указавшего им роковое яблоко... «Райские кущи, райские кущи», — повторял Доменико мысленно, опьянённый ликованием этой невиданной архитектуры. Он не оглядывался на бродягу, а тот не приставал больше, скорее всего ушёл. Внезапно какой-то металлический звук коснулся слуха. Бродяга крестился, кланяясь собору, два креста, висевшие на нём, медный и железный, сталкивались и звенели. Почувствовав на себе взгляд Доменико, уставился недоумённо. Что нужно чужеземцу? Внезапно сквозь дремучую бороду странника блеснула улыбка. Набравшись смелости, он тронул локоть Доменико.
— Любо? — уловил Доменико. — Любо?
Что это значит? Во всяком случае, неприязни нет и в помине.
— Белло, — сказал Доменико. — Белло.
Русское «красиво» вспомнилось потом. Тот загомонил ещё громче, движениями взлетающей птицы как бы обнял храм и прижал к груди. И снова спрашивал о чём-то... Доменико уже помышлял отделаться, как вдруг странник, глянув куда-то, отпрянул и растворился в толпе.
Два стражника в неуклюжих балахонах пустились за ним, толпа сомкнулась. Более никто не мешал архитектору. Он продолжал исследование постройки методично, сдерживая эмоции, — нужно же разгадать секрет очарования, которое только что соединило душевно его, иноверца, и этого русского скитальца, гонимого и измождённого.
В мозгу Доменико повторялись слова из трактата де Боса: «Талантливое произведение покоряет прежде всяких рефлексий». Но архитектор обязан разобраться трезво... Обходя собор кругом, вникая в детали, он находит чуть ли не все формы, ему известные, — колонну, витой столбик крыльца, арку, решетчатое итальянское окно — но в каком своевольном претворении! Автор, конечно, учился, он застал в Кремле мастеров, приглашённых из-за границы, — быть может, Антонио Солари[39], родившегося недалеко от Астано. Это он строил Спасскую башню и делал на ней часы, он автор Грановитой палаты с её рустованным фасадом из грубо отёсанных, выпирающих каменных глыб. Создатель Троицкого собора поместил рустовку на главах поясками, отвергнув позолоту, сообщил им как бы вращение раскрученных волчков... А композиция казалась сперва статичной.
Русские кокошники... Их множество, они обнимают основания барабанов, одевают плотным чешуйчатым орнаментом центральный ствол храма — формы тоже чисто русской, шатровой. Кокошники... Видение нескромное посещает Доменико, прерывает холодный анализ. Пляски в Архангельске, у гостеприимного воеводы... Рослые дочери севера, кокошники и лёгкие, высоко взлетавшие сарафаны...
Фонтана сетовал: боярин мог бы предложить девушку на ночь. Что ему стоит! Живая собственность...
Войдя внутрь собора, Доменико заблудился в ломаной анфиладе приделов. Нет, это, в сущности, отдельные церкви, их восемь под одной крышей, примыкающих к большой, главной, — восемь помещений, пригодных для молитвенного уединения малого числа прихожан. На плане — лабиринт, символ хождения Христа по мукам, как считается в Европе, но придуманный язычниками. Что ж, здесь могла бы стоять статуя какой-нибудь богини плодородия...
Мысль кощунственная... Нет, творец собора был христианин, человек щедрого сердца. Он любил людей с их слабостями и всякую тварь земную, что растёт и размножается, — наверное, так, как святой Франциск из Ассизи[40]. Школа, которую зодчий прошёл, не иссушила его, он трудился столь же свободно, не подчиняясь канонам, как и тот венецианец, оставивший своему городу базилику святого Марка. За семь столетий никто не смог, не решился её повторить. Уникален и Троицкий собор. Там вспышка гения итальянского, здесь — русского.
От Альдо архитектор узнал, что собор Троицы имеет другое название — храм Василия Блаженного.
— К лику святых не причислен. А народ его чтит.
Василий был нищим проповедником, каких немало бродит и сейчас. Не боялся обличать бояр и самого царя.
В глазах Доменико собор стал ещё прекраснее.
Кавалер ван дер Элст захлопнул крышку клавесина и потёр натруженные пальцы. Из-за кулис на опустевшую сцену выбежала Мелузина, игриво улыбнулась ему, подобрала кусок русалочьей чешуи, оброненной во время действия, и исчезла. Гудели отодвигаемые скамейки, зрители расходились. Служители гасили свечи. Спектакль, начатый засветло, тянулся почти пять часов.
Актёрам принесли ужин — холодное мясо с чесноком, квас. Кавалер не сел с ними, жильё и пища предоставлены ему во дворце. Служба на сегодня кончилась. Мелузина нездорова и не полезет к нему в окно. Пора взяться за перо...
«Высокочтимый друг и благодетель!
Вероятно, моё первое письмо из Москвы вы получили и, надеюсь, восприняли сумбурность моих первых впечатлений с присущим вам добродушием. Горю нетерпением сообщить о своей удаче. Вы помните предание о Мелузине? Недаром я ношу на пуговицах изображение хвостатой жительницы вод — она благоволит мне, так же как и приятная русская артистка, которой я аккомпанировал. Сегодня мой дебют в театре. Вы удивлены? Да, представьте, и Москва почитает Мельпомену! Не довольствуясь труппой немца Фюшта, дающей представления в городе, принцесса Наталья завела собственный театр в своей резиденции Преображенское, недалеко от столицы. Нашлись друзья, которые представили меня её высочеству, и вот я при дворе, на жалованье весьма значительном, если учесть крайнюю дешевизну припасов. Кроме «Мелузины» в репертуаре «Лекарь поневоле» господина Мольера[41], покоривший Версаль, и много других пьес, но, боже мой, как они растянуты! Для того чтобы все были убиты на сцене, трагедия из двенадцати действий длится семь часов — стало быть, как видите, я не даром ем свой хлеб. Актёры входят и уходят беспорядочно, переговариваются с публикой, произносят тирады, отсутствующие в тексте, — принцесса прощает эти выходки, если они остроумны. Она сама переводит пьесы на русский язык и сочиняет, причём особую склонность имеет к сатире. Мишенью вставляемых в спектакль интермедий часто является ленивый, закосневший в невежестве кавалер, не желающий служить царю, равнодушный к наукам.
Принцесса Наталья на год с небольшим младше своего царствующего брата и сочувствует его преобразованиям, чего нельзя сказать о других членах фамилии и о многих родовитых, окружавших трон, а ныне оттеснённых. Их место заняли люди происхождения более низкого. Боярство Москвы болезненно переживает удар, нанесённый их положению и старым обычаям.
Выступить против царя открыто недовольные, однако, не решаются и занимают позицию выжидательную. Причины я назову вам две. Во-первых, полки стрельцов, то есть дворцовой гвардии, не раз побуждавшиеся к мятежам, более не существуют: скатились тысячи голов, из коих десятки были отрублены царём лично и его другом Меншиковым. Следовательно, оружие из рук недовольных выбито.
Во-вторых, военные удачи царя подняли его авторитет в армии и в различных кругах московского населения. не исключая простого народа.
Московской фронде остаётся лишь уповать на юного наследника престола. Пойдёт ли принц по стопам отца? Отнятый в нежном возрасте от матери, Алексей на её стороне, и некоторые лица разжигают его неприязнь к отцу и ко всем его нововведениям. Дела воинские не влекут принца совершенно.
Угрозы от шведов Москва не ощущает. В Европе нет другой столицы, столь удалённой от границ. Пространства России составляют её неприступность, а неимоверные богатстве — её неистощимость. Русские не боятся нехватки пороха, металла. Выходящая здесь газета «Ведомости», которую мне любезно читают, сообщила на днях, что недавно в Москве отлито четыреста пушек, гаубиц и мортир, очевидно, новейшего образца.
Вообще Европа не должна тешить себя иллюзиями: русские отнюдь ые варвары в звериных шкурах. Царь способен хорошо вооружить большое войско. Наши газеты пишут о сотнях тысяч диких казаков и татар, — это выдумка, в таком числе нет нужды. Одевают армию преимущественно своими силами, Голландия восполняет недостаток сукон, тонких полотен и кружевных тканей. Я удивлю вас снова: здесь, у самого дворца принцессы, с утра до ночи гудит громадная фабрика, где полторы тысячи человек обрабатывают пеньку. Полторы тысячи! Это при том, что мельница на Яузе приводит в действие очень эффективные машины.
Царь открывает различные учебные заведения. По свидетельству тех же «Ведомостей», в математическую штурманскую школу принято более трёхсот юношей. Царь учит всех, призывы учиться раздаются так настойчиво, как никогда в Европе, хотя и там грамотность есть достояние меньшинства. Очевидно, необходимость в иностранцах по мере успехов образования будет постепенно сокращаться.
Не надоел ли я вам своей болтовнёй? Судите, годится ли она для печати, — лавры писателя грезятся мне по-прежнему. Вы спросите, страдаю ли я от скуки, есть ли у меня друзья? Скучать не приходится. Русские женщины не обошли меня своим вниманием. Те, которых я встречаю здесь, охотно освободились от затворничества. Пользуясь переменой нравов, они дали волю темпераменту, которым бог одарил их щедро. О своём друге архитекторе Трезини я вам писал. К сожалению, судьба скоро разлучит нас: он твёрдо решил ехать в Петербург и там применить свой талант».
Кажется, довольно... Кавалер ван дер Элст положил перо, закрыл оловянную чернильницу. Шифровать пока нечего. Лавры писателя... Нет, не грезились, но пришлись кстати. Чем же ещё оправдать рассуждения политические. Но есть и доза сугубо личного. Мелузина...
Пламя свечей колебалось, отражаясь на пуговицах кафтана, повешенного рядом. Девы моря сладострастно извивались. Мелузина... Она поставила рыцарю условие: буду твоей, если позволишь мне уходить из дома в субботу вечером и не станешь следить. Он не послушался и открыл её секрет — дева обретала истинную свою сущность, омываясь в реке. И она наказала его, исчезла в пучине. Что ж, история поучительная. Подглядывай, но незаметно...
Про швейцарца сказано достаточно осторожно, — дядюшка порадуется, что фортификатор едет в Петербург. И сообразит, что дружба оттого не порвётся.
Письмо адресовано в Лондон, табачной фирме «Уайт и сыновья». Для отвода глаз... Приказчик Генри в разъездах постоянно, человек он, по всем отзывам, надёжный. Разве что Нептун помешает сдать письмо в Швеции, по пути. В Мальме, в отделении фирмы, у дядюшки есть свой человек.
Кавалер ван дер Элст лёг спать, вполне собою довольный.
Дюжий парень в бараньей шапке, похожий на казака, разбудил, задубасив в дверь, и вручил послание, блиставшее витиеватой латынью. Зодчий Иван Зарудный[42] прослышал о прибытии высокочтимых, прославленных коллег и просит оказать честь посетить его в убогом, недостойном для сей оказии жилище.
Зарудный прислал за гостями повозку. Не доезжая Китай-города, показавшего свои зубцы в конце длинной топкой улицы, свернули вправо и втиснулись в хитросплетение немощёных переулков Мясницкой части. Колесо царапало забор купеческого владения, и целая псарня отвечала заливистым лаем. Вокруг, словно выводки грибов после дождя, разрослись лачуги. Запахи навоза, бани, хлеба смешивались круто.
Зодчий вышел встречать на крыльцо — весь в бликах солнца, пронзившего деревянное узорочье. Плечистый, статный, россыпь красных цветов на груди по тонкому полотну рубахи, перетянутой витым пояском. Заговорил, добавляя к латинским словам французские. Оказалось, образование получил в Киеве, а затем практиковал в Польше. Спросил приезжих, как нм понравился Третий Рим. С минуту выдерживал, улыбаясь, недоумённые взгляды и пояснил:
— Есть пророчество... Вторым был Константинополь, третьим — Москва, а четвёртому Риму не бывать.
В серых глазах — шутливый вызов.
— То, что мы видим в Москве, ни с чем не сравнимо, — сказал Доменико. — Не понимаю, для чего вам нужны иностранцы. У вас столько своих мастеров...
Ветер колыхал расшитые полотенца на окнах. Гости сели в красном углу, под иконой, хозяин — под портретом казака с обвислыми усами, с кривой саблей на перевязи. Гетман, вождь, — растолковывал хозяин. Побудил Украину соединиться с Россией.
Фонтана с аппетитом ел ветчину, кивал с набитым ртом. Прожевав, осведомился: где Меншиков, скоро ли посетит столицу? Хозяин засмеялся.
— Налетит как буря.
Марио насторожился. Чего хочет Меншиков, каковы вкусы фаворита? Зарудный погрозил пальцем. Фаворит? Забыть это слово... Светлейший князь без диплома пока, но император подпишет. Вкусы? Уловить трудно, одно можно сказать: к простоте не склонен. Необычайная удача сделала его тщеславным. Царь осуждает роскошь, но для Меншикова ничего не жаль.
— Повезло Микеланджело[43], — сказал Доменико. — Ему заказывал Медичи. У того был вкус.
— Поищи Медичи... В Московии... — Фонтана захохотал. — Нам не выбирать, мы слуги. Насчёт простоты — болтовня, простите меня... Не верю! Властителю нужен престиж, и он тысячу раз прав. Поселись он в хижине — народ разнесёт её.
— Однако, — промолвил Доменико, — в Петербурге его величество довольствуется избой.
— Вельможе в ней тесно, — заметил хозяин.
— Натурально, — кивнул Доменико. — Слабой окажется фортеция, сложенная несуразно, вопреки добрым пропорциям. А в них и заключается красота.
— О чём вы? — вставил Марио. — Загляните сперва в кошелёк заказчика!
Разошёлся земляк, чересчур галдит. Вот снова та же песня — чернь жаждет благоговеть. Поэтому власть должна сиять завораживающе. Любая, светская и духовная. Доменико хмурится. Быть слугой — да, но у господина благородного, радеющего о благе людей.
— Прошло время, — разглагольствует Фонтана, — когда народ слушал пророка, одетого в рубище.
— Но в кирке лютеран голые стены, — парирует Трезини. — Эта ересь не имела бы успеха, если бы наша церковь умерила свой блеск. Богу не нужно золото.
— Обвяжись верёвкой, проповедуй!
Верёвка монаха-францисканца — это всё, что осталось от аскетических принципов ордена. Увы! Мы угождаем творцу небесному, украшая его дом, — так принято считать.
Зарудный не вмешался в спор. Грел в ладонях бокал красного вина. Спросил, не желают ли гости посмотреть проект новой церкви, высказать просвещённое суждение.
— Князь доверился мне. Условие одно — колокольню вытянуть как можно выше. Вздумал было посрамить Ивана Великого, но, к счастью, одумался.
На плане — в отличие от креста, ныне обычного, — вытянутый четырёхугольник. Второй ярус тоже четырёхгранный, равнобедренный, над ним три восьмигранных, постепенно сжимающихся, — звонница вздымается заострённо и кремлёвскому сопернику уступает мало. Доменико похвалил гармонию объёмов. А вот вазы на углах карнизов как будто нарушают лаконичный декор.
Потом прибавил мягко:
— Впрочем, вы, славяне, по натуре расточительны.
Фонтана — тот рассыпался в комплиментах до того приторных, что сделалось неловко.
— Прикуси язык, — шепнул ему Доменико на родном диалекте.
Хозяин убирал чертежи. Минутную заминку словно не заметил — проявил воспитанность.
— За дворец я не принимался. Здание ветхое, синьоры. Строили наспех. Вычурная вилла нувориша... Лестница к реке, лодочная пристань для прогулок... Зимой там стужа, Обитатели замёрзнут... Кто? Девицы Арсеньевы. Одна из них, Дарья, — невеста князя. Состояли при дворе царицы Прасковьи, вдовы Ивана — брата царя. У неё было люднее, Меншиков переселил. Судите сами: приедет в Москву, куда ему деваться, вчерашнему простолюдину? Не к царице же во дворец? И не в хибарку отцовскую. Словом, требуется резиденция княжеская. Мне разрешено взять помощника, я один не в силах. Если кто-нибудь из вас...
Он смотрел на Трезини. Оба гостя смущённо притихли.
— Мне сдаётся, вы пришли ко мне в добрый час. С ответом не тороплю. Побывайте там… И мы решим, на что годится эта причуда Лефорта.
Доменико польщён. Зарудный почему-то избрал именно его. Не отводит глаз... А Марио заметил, сбычился. Работать с симпатичным украинцем было бы приятно...
— Сожалею... Я вряд ли могу быть полезен... Нет, нет, совсем не могу... А вот синьор Фонтана...
«Потакать капризам аристократа — это как раз для него», — прибавил Доменико мысленно. Вслух привёл причины отказа: дворцы не строил, только крепости, крепости...
Марио согласился с восторгом. Наутро помчался на Яузу осматривать, вымеривать, выстукивать старый Лефортов дворец — ныне княжеский.
Пали заморозки, ледок на лужах звенел под колёсами стеклянно, когда Данилыч двинулся на зимовку в белокаменную. Поезд светлейшего растянулся на полверсты, с натугой одолевает распутицу. Карета трещит, вязнет, черпает воду, князь бранит то Ламбера, то столяра, олуха безмозглого.
Оба в Петербурге — жаль, не слышат... Пускай хоть икается им. Ехать в этакой погремухе! Француз обещал лёгкий экипаж на парижский манер, а вышло чёрт те что — фура провиантская! Не научил толком, либо мужик проклятый напутал... Достаётся от Данилыча и художнику — пленному шведу. Расписал коронами, купидонами, гирляндами — понеже герба ещё нет, — но так наляпал, что не разберёшь. Ламбер сказал: «Деревенский сундук». Поистине так...
Вослед губернатору, в повозке, выложенной соломой, — секретарь Волков с помощниками. За ними, на телегах; — челядь комнатная, повара, брадобреи, музыканты. В отдельном возке — Ефросинья, а с ней вышивальщица — в подарок сёстрам Арсеньевым — и свирепая кривая старуха, умеющая гадать и останавливать кровь.
Не вдруг решил Данилыч забрать чухонку в Москву. План созревал в голове медленно. Поддержал француз. Ничего не зная о сомнениях светлейшего, сказал однажды:
— Вы есть князь. Все вас так видят. Не забывайте ни одна минута, вы князь, князь... В Москве тоже, пожалуйста... В Москве даже больше, чем тут.
Спасибо, прибавил куражу! Ох как он надобен там, в Москве боярской, поповской! Ему, пирожнику... Ох злобы там на него! Ох зависти! Страшнее шведа Москва. Кажется порой — везут его на лобное место, на плаху...
Значит, по-княжески себя вести. Не выказать и малейшей робости или смущенья. Ошеломить их, согнуть перед собой — Лопухиных, Одоевских... дьяков, подьячих, всех приказных... Москва запомнила его пирожником, солдатом потешным, денщиком царским — забыть это, — приехал князь, губернатор и кавалер.
— Отцовскую хибару снести, — произносит Данилыч вслух оголённой роще, церковке на холме. — Снести, чтобы щепки не осталось.
И снова — поучения Ламбера:
— Тактик наилучше: для бояр — строгая мина, нос высоко. Для простои народ — шаритэ. Народ вас любит. Это ваш авантаж.
«Шаритэ» — сиречь милосердие. Переводить не надо. Речь Ламбера уже вся понятна: память что заглотила — не отторгнет. Здравая есть мораль в его болтовне. Маркиза Монтеспанская была роду высочайшего и короля попрекала, — вишь, он ниже её, из Бурбонов. Чем же Людовик спесь укрощал? Дарами завалил. Случилось — такую сумму огребла метресса, что хватило бы покрыть четвёртую часть содержания флота. Небось проняло... А ненасытна! Франки, ливры, пистоли, экю золотые как вода текли с карточного стола. Храни бог от подобных баб! Дай волю — и наши разбалуются! Положим, Пётр Алексеич не допустит...
Уносится Данилыч ко двору Людовика — и рухлядь в заветном сундучке, под сиденьем, кажется ему мизерной. Вещицы — с бору по сосенке, трофейные, из шведских усадеб. Торговли ведь настоящей в Петербурге нет, город не справный, покамест лишь крепость на феатре войны. А женский пол обожает сюрприз, — учит француз. По-русски сказать, с пустыми руками не являйся!
Сладко перебирать в уме цидулы от Арсеньевых. Радость моя, храни тебя бог всякой день! Окажи милость, порадуй, отпиши о здоровье своём... Дарья изъявляет любовь, а Варвара тоже ставит подпись — амур от обеих.
Разлучать их не след. Данилыч в своём намерении твёрд: женится на Дарье, перемены не будет. Варвара умнее сестры, в политесах искуснее, но женской статью уступает. Князь и от красивой жены имеет престиж.
Мотает осенняя дорога, а последние вёрсты и вовсе непереносимы. Завидев главу Ивана Великого, лихорадочно перекрестился — и прямиком но дворцу.
— Ой, родимый наш!
Сёстры повисли на Данилыче, потащили к себе. В правом крыле отыскались апартаменты, годные для обитанья. Обставлены недурно: зеркала, блюда серебряные, подсвечники со щитками, отражающими свет, и две парсуны — царская и его, светлейшего, с голубой андреевской лентой на груди.
Сундучок отпереть не успел — раздели обе чуть не догола, Дарья повела в мыльню. Ласкала и тёрла. Варвара просунулась, подмигнула:
— Не холодно вам?
— Иди, погрейся! — кинул Данилыч.
Хохотнула, грохнула дверью.
— Ещё чего!
За ужином только не жевали за него. Чуть протянется — упредили, кусок отменнейший на тарелке. Чарку ко рту подносили. Сёстры пить способны, разрумянились. Данилыч слушал счастливое их щебетанье, нежился в семейном тепле.
А где же гонор Арсеньевых, боярской фамилии? Неужели погашен, вырван из сердца? И не воспрянет, не уязвит — отныне и вовек? Оброненное слово иногда настораживало. Но нет, задней мысли не улавливал. Стало быть, он среди своих. Благодарность распирала его, но высказать её он не смел — вместо того, ответив кратко на расспросы о Петербурге, о погодах тамошних, завёл речь о французском дворе, о королевских причудах.
— Гроты в парке... Гроты, то есть пещеры... В них драконы рычат, хвостами машут.
— Живые?
— Да нет, механика.
Сёстры стонали от восторга, сверкали ожерельями, браслетами, кольцами, вынутыми из сундучка. Маркизу де Монтеспан дружно осудили. Негодница! Просадить за один час сто тысяч...
Данилыч взялся показать игру в фараон, излюбленную негодницей, раздал карты и запутался — чересчур близко придвинулась Дарья, истомлённая долгим его отсутствием.
Пробудившись утром, покинул ложе неохотно. Гонит щекотное дело, скорее бы скинуть его... Велел заложить карету — разболтанное, выцветшее наследство Лефорта. Сперва к Никитским воротам за Фроськой, помещённой у Волкова до решения её судьбы. Чухонка сидела в башенной светёлке, заводила музыкальный ящик.
— Едем, — бросил Данилыч.
Влезла в карету бледная, кусая губы. Вжалась в угол, разглаживала на коленях платье. Колеса стучали по бревенчатой мостовой. Въехали в Китай-город — лишь тогда подала голос Фроська.
— Дома ли?
— Куда ему деться! Время не позднее.
Двор Никифора Вяземского, стиснутый между двумя боярскими, невзрачен. Господская хоромина низкая, за забором не видать. Службы сгрудились плотно. Истошный свинячий визг нёсся из хлева. Пахло квашеной капустой. Прямо против крыльца два холопа кололи дрова. Данилыч морщился, — экая неопрятность!
В покоях тускло: больше света от лампад, нежели от слюдяных окошек. Мерцают сабли, справа и слева от божницы — военная добыча Никифора. Лихо, говорят, дрался с крымцами. Был молодец, а теперь...
Лысоватый, сутулый, он мямлил что-то, кланялся, касаясь пола непомерно длинными, узловатыми руками.
— Господи... Милостивец...
Последние волосы теряет. А парик не носит, за грех считает, дурак... Данилыч, распахнув епанчу, надвигался на Никифора, а тот пятился в крайнем смятении и лысина мельтешила надоедливо.
— Хватит! Спина заболит, чай!
Обвёл комнату взглядом, покосился на слугу — беспоясого, в лаптях, — и со смешком:
— Камердинер, что ли?
— Прости, батюшка! Обносились... Переодеть каждого — это же сколько надо... Не наскребу. Сельцо погорело, прогневили господа.
Цыкнул на малого — тот опрометью прочь. Теперь только заприметил Фроську подслеповатый Никифор. Запнулся, умолк. Девка стояла, чуть подбоченясь, в сапожках из мягкой кожи, в платке с серебряной нитью, в бархатной накидке — не госпожа, но и не простая особа. Здоровьем и свежестью лица озарила сумеречную горницу.
— Моя камеристка, — сказал Данилыч. — Пленная... Обождёт здесь.
Уединились в трапезной.
— Ропщешь ты, — начал гость. — Скулишь, жалованьем недоволен. До великого государя дошло.
— Исусе! Набрехали, вот те крест! Языки ядовитые яко жало василиска... Не ропщу, милости прошу. С плачем припадаю к ногам.
И точно — сполз бы на пол, но светлейший удержал. Полились жалобы. Служил он, Никифор, царевичу верой и правдой, внушал благочестие, послушание, а ныне безвестен. Жалованье пресеклось. Выходит — отставлен. А за какие провинности?
Данилыч сам отменил выплату на лето, пока Алексей при войске, но выразил удивление.
— Приказные намудрили. Какая отставка? Указа нет, напрасная твоя ажитация. Знаешь ведь, сам сидел в приказе. Чернила им в башку шибают. Пойдёт тебе жалованье, пойдёт... Завтра же велю...
— Кормилец! Да неужто! Воскресил убиенного, — запричитал Никифор и снова попытался пасть в ноги.
— Презент от меня, — оборвал Данилыч. — Чтоб не сомневался, не ершился зря.
Вынул из кармана, поставил на стол, посреди закусок, золотую фляжку. Пояснил: работа-де флорентийская, внутри мускус, аромат мужской. Благодарности не дослушал, приступил к сути своего визита.
Царевич вернётся в Москву, Никифор будет и впредь укреплять его в православной вере — без сего образование наследника престола не мыслится. Сверх того наставнику поручается забота деликатная. Ведомо, что царевич женского пола дичится... Понуждать не надо, а как проявит интерес — не отваживать, а приучить, как водится в знатных фамилиях. Через год небось и зачнёт ферламуры.
При слове «ферламуры» Никифор вздрогнул.
— Смотришь, королевскую дочь закружит, — продолжал Данилыч. — Государству выгода.
— На немке жените? — ужаснулся Никифор.
— Ну, чего каркаешь, чего? — возвысил голос князь. — Ей же веру менять, не ему. Худо разве — с императором породниться? Алн с королём Франции?..
— Коли по-православному...
— А как ещё? По-турецки, что ль?
— Ужли невеста есть?
— Нету пока... Пугливый ты больно, Никифор. Не берись тогда, государь не заставляет. Он сомневался, годен ли ты... Я сказал — годен Вяземский, царевич к нему душой привязан. Я поручился за тебя, Никифор.
Главный свой козырь выложил Данилыч. По тому, как встрепенулся Никифор, как рассыпался в славословиях ему и всеблагому монарху, убедился: покорен старик. Покорен, место своё при Алексее утерять страшится.
— Значит, кумекай башкой! Наследник вступает в возраст, ему двор надлежит иметь, со всякой прислугой. С музыкой и прочими плезирами...
Дразнит чужеземными словами нарочно, внутренне издеваясь. Экое бревно неотёсанное! Данилыч придаёт себе строгости, выговаривает:
— Закис ты... Алексей пожалует к тебе — ну, и что за решпект в этакой берлоге!
— Бобыль я...
— А честь твоя шляхетская? Бобыль, так и спросу нет? Жалованьем не обидим, изволь дом содержать достойно, как шевалье талант. Ефросинью я тебе привёз — видел?
— Госпожа будет?
— В дворовые пиши. Пленная она... Чухонка, а веры нашей.
Мелкие морщины на лице Никифора разгладила несмелая улыбка. На пленных в Москве мода. Слышно — хвалят то брадобрея шведского, то портного, то конюха. Дары виктории, живые дары — пользоваться не грех.
— Ей предоставь дом и не мешайся. Она при замке росла, при графах. Холопам не давай трепать eё! Этот чекулат не для них. Девка — золото... Комнатных твоих, кухонных — ей под начало. Понял ты? Если царевич глаз кинет — не препятствуй. Здоровая девка, чистая... Но сам не хлопочи, не навязывай!
Пожалуй, всё растолковал Никифору, пора прощаться. А Фроське инструкция дана, да и сама не глупа.
«Принцесса Наталья обладает живым умом и наружностью приятна. Она отнеслась ко мне с участием, задала массу вопросов, и я рассказал об Астано, о наших горцах подробно. Мой чичероне при дворе принцессы — кавалер ван дер Элст. Он познакомил меня с замечательными людьми».
Приходить можно запросто, без приглашения, сообразуясь с календарём театра. Гости собираются за два-три часа до спектакля, во дворце их ждёт угощенье. Учтивый кавалер, завидев Доменико, берёт его под руку.
— Ноев ковчег, не правда ли? Вы видели когда-нибудь калмыка? Вот он! А грузин?
Трезини уже заметил черноусых красавцев с кинжалами в дорогих ножнах. Оказывается, грузины, уроженцы Кавказа. Их страна угнетаема мусульманами. Тот старший — принц Александр[44].
— Завели в Москве типографию. Принц перевёл с греческого псалтырь... Да, религия та же, что у русских.
Протиснулись к столу. Тощий, длинноволосый верзила, согнувшись в три погибели, сосал солёный лимон и громко причмокивал.
— Магницкий[45], — сообщил кавалер. — Первый математик... Между прочим, из простонародья. Недаром ест за двоих.
От толкотни, от благовоний, от синеватого блеска изразцов у Доменико слегка кружится голова. Печи в небольших, низких помещениях огромные. Защита мощная от русских морозов.
Освоившись, архитектор справляется с робостью, участвует в беседе с самой принцессой. Немецким она владеет довольно свободно.
— Я потрясён, — признался он. — Такого гостеприимства к иностранцам нет нигде.
— Рада слышать, — ответила Наталья. — Господин Толстой[46], — и она показала на пожилого вельможу, набивавшего трубку, — обещает нам ещё и эфиопов.
— Вы очаруете и чёрных, — сказал Доменико и сам подивился своей находчивости.
Принцесса улыбнулась ему:
— Мой брат хочет обнять весь мир. Это не забава... Дома не все понимают его.
Стул позади Толстого скрипнул. Рослый офицер сел спиной к окну — лицо осталось в тени. Доменико рассказывал о своих скитаниях в Европе.
Наталья спросила, что будет строить кавалер Трезини, и он смутился. Он скромный фортификатор. Нет, состязаться с зодчими Москвы он не возьмётся. Здесь столетиями шли поиски красоты, о которых за границей, увы, почти не ведали.
— А вы отказываетесь искать? По-вашему, крепость может быть уродливой?
— Никоим образом, ваша светлость. Уродливая не устоит перед противником.
— Почему? — спросил офицер и подался вперёд.
— Уродливое непрочно. Крепость тоже нуждается в добрых пропорциях. Они равно обеспечивают красоту и стойкость.
— Он прав! — воскликнул офицер громко и ударил себя по колену. — Как ваше имя, господин мой?
— Царь, — обронил вполголоса Толстой.
Доменико уже начал догадываться. Вскочил, пытаясь отвесить подобающий поклон, но теснота не позволила. Топтался, мямлил что-то. Большая горячая рука, скользнув по щеке Доменико, опустилась на плечо, и он словно оторвался от пола — рука будто выхватила из толчеи переполненной, прокуренной гостиной и повела. Пётр ускорял шаг, Доменико почти бежал, чувствуя, что ноги его двигаются легко и безвольно, — некая невидимая нить захлестнула его и тянет. Вереницей замелькали мимо синие птицы, синие цветы, гербы печной глазури, букеты солнцеподобных цветов на тканях, одевших простенки, жёлтые всплески лампад. Возникли лики святых, мавритански смуглые, сухие длани вздымались предостерегающе, и казалось — зловещим шёпотом провожают иконы царя и зодчего. Из комнаты сумрачной, затхлой ныряли в распахнутую, гвардейское сукно на широкой спине Петра то чернело, то зеленело, сапоги его долбили тяжко — стонами и скрипами отзывался деревянный дворец на поступь царя.
Поднялись по витой лестнице в шестигранную башню, под самый её свод. Сперва в переднюю, где оторопело вскочил с походной кровати денщик, потом, тремя ступеньками выше — помещение чуть просторнее, совмещающее кабинет и спальню. Простое ложе, точно как у денщика, и на нём, на стульях, на лавках — книги, свёртки чертежей. В раскрытое окно влетал ветер, колыхал флаг, повешенный под потолком, — новый, введённый недавно, о котором Доменико уже слышал. Орёл, держащий четыре карты в когтях, знаменует могущество России, имевшей гавани на Белом море и на Каспийском, а ныне получившей выход к Чёрному и к Балтике.
О морских пристрастиях царя свидетельствовал и компас над кроватью, как говорят, неразлучный с ним, и гравюра, изображающая крупный боевой корабль.
Посреди комнаты, занимая почти весь стол, красовалось странное восьмиугольное сооружение. Доменико принял его за фигурную крышку для пирога, употребительную в русских домах, но вскоре отмёл эту догадку, ибо разглядел пристальный блеск пушек, расположенных тремя ярусами, в чёрных провалах — амбразурах.
— Я сам сделал. — Пётр засмеялся и ткнул себя в грудь. — Судите, господин архитектор! Судите пропорции, судите откровенно, прошу вас!
Кавалер ван дер Элст колотил по клавишам изо всех сил, исторгая из инструмента бравурный марш. Долг обязывал мысленно повиниться перед королём Карлом, умолять о прощении — ведь с приездом царя вместо объявленной «Мелузины» дали спектакль в честь русских побед; на сцену в одеждах античных вышли Виктория и Фортуна — к триумфальному, увитому лаврами столпу. Зрелище тягучее, с замедленными плясками и заунывным пением, и кавалер испытывает скуку и досаду на короля. Чего ради он возится с поляками! Скорее бы покончил с московитами... Роль подневольного музыканта, хоть и дворцового, надоела кавалеру. Какие ещё испытания ждут его на пути к графской короне? Да и надо ли питать надежду?
«Молю бога, чтобы война не затянулась», — написал он осторожно. Делиться с дядюшкой настроениями бесцельно. А вот позабавить придворными новостями стоит: дядя отметит прыткость и чуткость своего «лягущоночка».
«Ноябрь принёс холода, но царь в райском тепле, с новой фавориткой, увлечённый ею безумно. Фаворитку зовут Мартой[47], она из ливонских крестьян, очень рослая, обладает мужской силой и не лишена красоты, впрочем, грубоватой. С неё можно писать портрет предводительницы амазонок. Желал ли Шереметев, доставивший её в Москву, удружить царю, сказать не берусь, — известно только, что она жила в Мариенбурге, в доме пастора, была замужем за шведским драгуном, который пропал безвестно, проведя с ней две-три ночи.
Фельдмаршал привёз вместе с Мартой и пастора — и тут тоже не прогадал. Царь коллекционирует учёных людей, а сей священнослужитель знает множество языков и наук».
Пора, однако, перейти к делу.
«Принцесса не видит надобности представлять меня царю — я слишком мелкая фигура для него, а мой друг Трезини удостоился, и ему, по-видимому, улыбается удача. Теперь решено твёрдо — его назначат в Петербург. Царь долго беседовал с ним — насколько я могу судить — об укреплении невской дельты. О подробностях архитектор не распространяется и я не спрашиваю. Карьеру его можно считать упроченной, и я рад за него. Что до меня...»
Переезжать в Петербург, в проклятую глушь, ютиться в шалаше? Бр-р! Слава богу, пет никакой крайности!
«...то, поверьте, лишения не охлаждают моё любопытство к смелым порывам царя. Но зимовать в Петербурге бессмысленно. Начальствующие лица убираются оттуда, работ сколько-нибудь серьёзных до весны, естественно, не будет. Передайте издателю: моя книга о Московии составляется не так быстро, как мне бы хотелось — виноваты адские расстояния и климат».
Всё же издателю — то есть тому же дядюшке — надо подбросить известие посущественней.
«Крепость в Петербурге пока земляная, она заполняет весь остров, имеет шесть бастионов, 300 орудий. Высадка на остров исключена. Каменное покрытие русские класть не спешат, но подвозят вооружение и заменяют часть 12-фунтовых пушек более тяжёлыми».
Для Стокгольма, верно, уже не новость... У Крониорта есть свои шпионы. Кавалер встретил офицера-саксонца, склонного к водке и за столом болтливого.
Пожалуй, жидковато... Племянник охотится за важными сведениями как гончая, высунув язык, — так надлежит думать дядюшке.
«Развлечения при дворе принцессы следуют непрерывно, и в моём распоряжении недурной выбор невест, не нашедших себе подходящей партии». Избы, в которых помещены «невесты» — шведские пленные, находятся чертовски далеко, в Земляном городе. Кавалер и близко не подступал. Улицы там немощёные, грязь и топь. Да и надобности нет таскаться. Кавалер однажды перехватил шведа, шедшего с работы, потолковал в укромном уголке и удостоверился: любые есть мастера, не исключая и чертёжников. Но «жених» пока не клюнул. Трезини не имеет штата служащих и не ищет таковых.
Дядя поймёт. Но велика ли польза от старика? Король всегда презирал тайных агентов. Научился ли он ценить их? Сомнительно... Э, будь что будет! Протянуть в безопасности до развязки... Не застрял же король на веки вечные в трущобах Польши!
Синьора Бьяджи приготовила минестру — коронное своё блюдо. Минестру по-генуэзски, едва ли не самую сложную из итальянских похлёбок. В мясном наваре плавали клёцки, ломтики белых грибов, зелёный горошек — смесь густая, сытная, приправленная базиликой, чесноком, оливковым маслом, посыпанная тёртым пармским сыром.
— Несчастье! Нет баклажан! — вздыхала синьора, ожидая похвал.
Марио закатывал глаза. Амброзия, нектар, услада богов! Доменико рассеянно кивал, ел лениво. Хозяева смотрели с жалостью, минестра, роскошная минестра пропала для него.
— От глаза, — заявил Альдо. — Одного немца в горячку вогнало.
Не все выдерживают. Глаз у царя не то чтобы дурной — нет, этого нельзя сказать. Сильный очень.
Фонтана противно смеётся:
— Доменико слишком впечатлителен.
Надоело это... Мягкий характер, мягкий как воск, поддаётся чужим влияниям. С детства твердили, ставили в вину.
— Чепуха! Если бы вы... Это нельзя объяснить, это...
Не договорил, оставил нетронутым стакан вина. Лёг на кровать лицом к потолку.
Конечно, царь — человек необыкновенный. Доменико вспомнил отца Антонио, странника, пришедшего в Астано. То был невежественный еретик, он чудовищно перевирал писание, но сельчане слушали его заворожённо. Когда он ушёл, наваждение тотчас схлынуло. И стало стыдно. Ведь готов был идти за крикуном.
«Сильный глаз», — говорит Альдо. У царя — гораздо сильнее, чем у того монаха... Ощущение некоего полёта возникло во дворце. Душа отвечала царю преданностью. Но хорошо ли это? Ведь он, швейцарец, честный католик, покорился так, будто стоял у престола его святейшества папы... Единственного, кто безгрешен на земле.
Кафтан у царя поношенный, пуговица на обшлаге рукава облупилась. Доменико видит её, закрыв глаза. Пуговица словно издевалась над мишурой, привлекающей натуры посредственные. Модель, которую Доменико принял за крышку для пирога, царь смастерил сам. Показывая своё изделие, он обнимал его, поглаживал с гордостью ремесленника. Большие, огрубелые руки...
Но что-то другое вдруг резануло... Нет, не в башне. Потом, у триумфальных ворот. Какие-то слова царя.
«Бог оскорбил нас под Нарвой», — повторилось в мозгу Доменико.
Денщик доложил, что экипаж подан, и царь, не докончив объяснения, повлёк Доменико вниз, усадил рядом в двухколёсную повозку. Пара лошадок побежала резво. Куда? Зачем? Внезапное расположение льстило и смущало. Чем он понравился, приезжий иностранец? Прихоть монарха? Кучер гнал вовсю, впереди маячили зелёные спины драгун. Сколько их было: шесть или восемь? Доменико не считал. Он напрягался, чтобы попять царя, мешавшего язык Северной Германии с голландским. Вот тогда, в пути, и произнесли дерзость уста его. «Бог оскорбил...» Осмелился судить всевышнего. Доменико не выдержал, сказал, что испытание, ниспосланное провидением, очевидно, пошло на пользу, и царь весело согласился. Однако промаха своего, кажется, не заметил.
Он ещё раз помянул Нарву. Когда остановились у триумфального сооружения — одного из многих, расставленных в Москве к приезду царя.
— Бог увидел, что мы неплохие ученики, — и Пётр подмигнул. — Пусть народ смотрит. Что Нарва! Нас били давно. Теперь мы бьём.
Доменико жмурился: невиданное множество аллегорических фигур, ярко раскрашенных, кишело на широких досках, справа, слева и на перекладине.
— Студиозы... Кажут свою латынь... Проверьте, господин мой! Если не так — всыплю им.
Но угрозы не было в голосе. Студенты? О том, что в Москве не первый десяток лет существует Славяно-греколатинская академия, Трезини не знал.
— Ну как? Не засмеёт Европа?
Панически пригнув паруса, несутся, ныряют в волнах корабли. «Шведские, — подсказывает царь нетерпеливо, — шведские». Нептун вздымает бурю, топит их, — он в союзе с русскими.
«Побеждает силою корабли» — струится латинская надпись, снабжённая переводом. Марс — «оружием страшен». Язон на носу парусника, с золотым руном. Персей, убивающий Горгону... Намалёвано резко, страстно. Царь тычет тростью, называет богов и героев, иначе как догадаться, что дева, увитая колосьями. — Андромеда, и знаменует она освобождённую Ингрию. Что ключ в руке, протянувшейся с неба, — это Шлиссельбург. Что старец, мечущий стрелы. — Юпитер, а крепость, разрушаемая ими, — завоёванный Ниеншанц.
Доменико искал царя. Многолико шествует Победа — дарит венки, топчет поверженных врагов, сломанные копья, клинки. Летучие вестницы её трубят, раздувая щёки. Колесница Победы, плывущая по волнам, влекомая дельфинами... Слон, попирающий диких зверей, — это тоже Победа. Но вот могучий атлет со скипетром, одна нога в море, другая на суше, львиная шкура на плече.
— Ваше царское величество?
— Геракл, — ответил царь. — Геракл, всему свету известный... Понимать надо Россию... — он посмотрел на Доменико с вызовом. — Я первый слуга её.
Крылатая дева над головой великана — помощь ему свыше. Спутники его: Благоразумие, в образе жены, держащей зеркало; Бдительность — чуткий, насторожившийся журавль; Воинское Искусство — юноша со щитом, с мечом и уздой, возле пушки.
Доменико одобрил. Правда, живописцы перестарались, сплетая доспехи и гирлянды, а некоторые чудовища, нарочито зловещие, просто смешны. Но зачем же огорчать студентов... Однако ясен ли жителям Москвы, не сведущим в античных мифах, смысл аллегорий? Вопрос понравился царю, он ответил с живостью. Имеется подробное толкование, оно напечатано в типографии. Кроме того в праздничные дни к воротам отряжают господ, способных просветить народ на сей счёт.
Обоим приходилось кричать. Набежали собаки и оглушительно затявкали на лошадей. Драгуны отгоняли, швыряя камнями. За заборами всполошились псы привязанные, тревога перекинулась в птичники, хлева. Скопилась кучка любопытных. Глазели больше на драгун, сражавшихся с собаками, — царя, кажется, никто не признал.
Только когда отъехали, объявился прохожий в чёрном, добротном, подпоясанный красной тканью, скрученной в жгут. Он вгляделся, раскрыл рот; колени его начали подгибаться.
— Дурак, — бросил Пётр. — В лужу упадёт, как свинья. Думает, мне нужно... Дьяволу нужно. Такова моя обязанность, господин мой: скотов превращать в людей.
Царь высадил архитектора в Немецкой слободе, унёсся, велев прибыть завтра. Навестит ли ночью снятой Доменико? Позовёт ли? Подаст ли вразумляющий знак? Или укажет путь назад? Сновидения, может, были, но развеялись. Это было неприятно. Святой патрон не откликнулся. Неужели и он растерян перед силой, исходящей от царя?
Утром, прямо с порога, царь подвёл Доменико к модели.
— Не годится — ломайте! Я не фортификатор, господин мой. Я — моряк.
«Ломайте!..» Странно подействовало это слово. Подалась какая-то преграда, отделявшая от царя.
А царь подавал ему листки, эскизы форта, черновые, сделанные размашисто, пером неистовым. Сухая логика цифр, трезвая геометрия родного ремесла, помогала архитектору освоиться, избавляла от трусливой немоты.
— Коряво, господин мой, — винился царь. — Некогда было в Воронеже.
Восьмиугольный форт, более сотни орудий, направленных во все стороны. Доменико видел подобные сооружения. Каменные... Но из дерева?
— Время, — сказал царь. — Где его взять? Из камня — долго. Построить к весне. Чтобы не впустить шведов к Петербургу.
На карте распяленной лапой протянулась к морю Нева, а напротив, в заливе, — длинной кривой шпагой остров Котлин. У восточного его конца — батареи. Фарватер для крупных судов, ведущий к Петербургу, — единственный. Кругом мелко.
Котлин вооружён. Батареи — вот они... Хорошо, но мало, мало. Перекрыть проход огнём с двух сторон! Невдалеке от суши царское перо вывело кружочек. Здесь быть форту.
— На воде? — произнёс Доменико, ошеломлённый. — Вы желаете плавучий форт?
Нет, на твёрдом основании, неподвижный, на отмели. И к весне! Работа сложнейшая. Фундамент из ящиков или срубов, набитых камнями... Как опускать их? Освоившись окончательно, Доменико рассуждал вслух, горячность царя зажгла и в нём жажду строить, вырастить в воде эту необыкновенную крепость. Все сомнения его встречали мгновенную отповедь царя. Лёд, крепкий русский лёд! Зимой по льду начнут подвозить материал к проруби. Да, срубы из толстых брёвен, ряжи. А каков грунт? Царь сам проверял, — прочен. Учёл ли он удары волн? Да, — и отдачу орудий, разумеется. Но приблизительно. Надлежит рассчитать точно.
Ему, Доменико...
Пётр не спрашивал согласия — прочёл его на лице швейцарца.
— Представляете ли, господин, что такое Петербург? Там хижины. Там жизнь на биваке, военная жизнь.
Ответить Доменико не успевает. Да это и не нужно. Царь смотрит настойчиво, испытывает, видит...
— Дело секретное, — слышит архитектор. — Секретное чрезвычайно. Брать чертёжников не стоит, господин мой. Управитесь один? Хорошо.
Вечером Доменико писал:
«Молитесь за меня: я на службе у великого человека. Это и льстит мне и пугает. Дай бог не ошибиться, — царь Пётр такой правитель, который способен подать пример всем, увенчанным коронами, всем владыкам. Он стремится к целям высоким. Служа ему, я чувствую себя не под пятой его, а с ним вместе. Он сведущ в науках и вникает во все частности».
В Лондоне мало кто заметил возвышение Дефо. На приёмах у Гарлея он не появлялся. Навещал сановника в его особняке с наступлением темноты, чтобы придать себе таинственности. Иногда придумывал слежку, погоню.
Гарлей смеялся. Писака очевидно мистифицирует. Хотя, разрази его гром, может, и правда. Нашлёпки грязи на плаще подлинные.
— Ухнул в канаву, ваша честь. Едва ушёл от негодяев.
Писака — иначе государственный секретарь не называл про себя Дефо — падал в кресло, вытирал потный лоб и с вожделением оглядывал строй оловянных кувшинов с имбирным пивом. Сразу к делу не приступал.
— Вы ещё здесь? Я думал, вдруг вы уже в Париже, с нашим обожаемым Мальборо[48].
Добрый знак. Дефо язвит — значит, новости принёс интересные.
— Так Париж ещё не взят? Что ж, будем дальше воевать за равновесие в Европе. Один умный человек говорит: проливать кровь грех, но лицемерить при этом — двойной грех.
Обычная манера — ссылаться на некоего собеседника. Ничего от собственного имени — вечная игра в прятки. И чего ради?
— Царь Пётр не кричит о равновесии. Он отбирает у шведов своё кровное. Вот уж кому чуждо лицемерие. Один немецкий дипломат сказал мне: не зарьтесь на чужое, тогда и настанет равновесие. Дурацкую войну вы ведёте, сэры! Испанская корона? Ничего страшного, пусть достаётся французам.
— Нашим исконным врагам? — возмутился Гарлей. — Вы забываетесь.
— Не я, не я, ваша честь. Тот дипломат... Но ведь всё равно две короны на одной голове плохо держатся.
— Слова того дипломата?
— Конечно. А мне что! Дай бог отличиться нашему Мальборо. Этого хочет его супруга, а следовательно, и... не пугайтесь, королеву я не назвал.
Оба рассмеялись. Дефо осушил кувшин пива и подобрел.
— Не стану больше томить вас. Получайте! Последняя почта...
Гарлей пробежал глазами письмо.
— О, четыреста пушек! Московиты лепят их как оладьи.
— Сведения устаревшие, шалопай взял из газеты. Поздравим шведов с таким наблюдателем. Скок — и к нам в упряжку!
— Да, но толку от него...
— Подождите, не снимайте ставку с этой лошадки! Есть шансы выиграть. А табачник заслуживает награды. Раскошелимся, а?
Табачник — Генри Вуд, служащий братьев Уайт, торговцев табаком. Исправно делает копии с донесений кавалера ван дер Элст, обозначенного в бумагах Дефо под кличкой «племянник».
— Теперь он наш, с потрохами, ваша честь. Кое-что он там тонко подметил, в Московии. Царь ищет опоры в народе, а? Ещё Макиавелли[49] учил: владыка, нашедший поддержку в народе, сильнее того, который имеет на своей стороне одну лишь знать. Да, музыкант способен шевелить мозгами, однако вы правы, он белоручка и трус, но... в Петербург он прогуляется, дядя заставит его. А там посмотрим...
За окном — тусклая под зимним небом Темза. Медленно спускался по течению военный корабль, побывавший в починке, — свирепый дракон на носу алел свежей краской, разевал кровавую пасть.
— Кстати, царь считает наши суда неуклюжими, тихоходными. Каково! Он ручается, что русские будут лучше.
— Да вы просто влюблены в царя.
— Он сам строит суда. В отличие от прочих монархов. Губить флот понапрасну — это они умеют. Кто же поедет в Московию? Всё-таки Витворт?
— Вероятно.
— Не блещет способностями. Подбирали по росту, признайтесь! Что ж, есть резон. Царь не любит коротышек. Итак — посол её величества Витворт! — Дефо пощёлкал по пустой кружке.
— Злой вы человек, — вздохнул Гарлей. — Уж не настолько он глуп.
— А насколько? Ладно, моего табачника я ему, так и быть, доверю. И вот что: посоветуйте обратить внимание на Огильви. Слыхали о нём? Да, шотландец, служил императору. Теперь у царя, ходит в важных генералах. Ему всё равно, чью носить униформу. Москва перекупила его, — сам говорил в Вене, при Иосифе, без всякого стесненья.
— В присутствии вашего знакомого, — лукаво улыбнулся Гарлей.
— Один дипломат, — ответил Дефо коротко. — Желаете знать кто? Извините, запамятовал.
Конца нет слухам о Петербурге. Текут из парикмахерской, от клиентов, с базара, откуда приносит их Авдотья, русская служанка. Старец один пророчил: проклят сей град. Затопит его по весне, смоет. И поделом. Дома ставят без молитвы, не освящают, церкви нет ни единой. Младенцев там не крестят, покойников не отпевают, сваливают в яму, а как засыплют — царь на том месте с немецкими девками пляшет.
Впрочем, не одному Петербургу — всем градам и весям конец, ибо настали последние времена. О сём извещают знамения. Где икона восплачет, а где колокол зазвонит сам по себе, среди ночи. А над Донским монастырём пролетел огненный шар, едва не сбил кресты.
«О Петербурге рассказывают в Москве всякие ужасы, — пишет Доменико родным. — Суеверие ненавидит просвещение и клевещет на него. Недавно выпал снег и лёг густой пеленой, словно у нас в горах».
Пробудилось детское. Выбежать, впечатать шаги в эту чистоту, сошедшую с небес. Первые шаги... Начать путь о некую даль...
Частица нового города — перед ним на столе. На чертежах форта, который встанет на отмели, там, где никогда ничего не строилось. Поэтому Доменико трудится допоздна, забывая о времени. Разбирая наброски царя, мысленно спорит. Иногда внезапно — не угадать ни день, ни час, — врывается царь.
— То, что вы задумали, ваше величество, — говорит Доменико, — есть корабль, неподвижный корабль.
— И что же? — хмуро спрашивает Пётр и щиплет ус.
— По мне, строение слишком хрупкое. Я привык иметь дело с камнем. Если корабельщику угодно знать мнение фортификатора...
Надо укрепить конструкцию, толще делать стены, перекрытия. Тогда можно ставить орудия калибром крупнее — выдержит. Правда, леса потребуется больше.
— Нарубим, — кивает Пётр. — Велю Кикину... Говорите, говорите, мастер!
Голос Доменико прерывается — его душит радость, внезапная мальчишеская радость. Ему, ему доверился царь, от него — Трезини из Астано! — готов услышать последнее слово.
— Если ваше величество согласится...
— Не надо величества.
Царская рука ложится на плечо Доменико, жмёт сильно и ласково. Не надо величества. Отныне они мастера. Оба, корабельщик и фортификатор.
Странный, странный человек...
По утрам возле дома вызванивает колокольцем, храпит пегая кобылка. Доменико садится в простые сани, накрывается овчиной.
«Царь дал мне ещё одно поручение — преподавать итальянский язык, который почитает весьма нужным. Он с похвалой отзывается о наших знаменитых зодчих, сожалеет, что их трактаты до сих пор не переведены».
В Белом городе, у богатых домов, снег прибран, сметён в кучи. Доменико обгоняет своих школяров, они ломают шапки, кланяются.
Кирпичные боярские хоромы, резное крыльцо, расцвеченное киноварью и позолотой... Семья Нарышкиных не посмела перечить царю-родственнику, впустила в родовые апартаменты учителей-иноверцев, только иконы убраны из класса. Терпит ораву худородных и простолюдинов, топочущих по наборным полам. Просвещение должно быть доступно всем — настаивает, в согласии с царём, пастор Глюк[50].
Лютеране считают его еретиком. Доменико затрудняется, к какой религии его отнести. Молитвам он значения не придаёт — спасают, мол, лишь добрые дела.
«Но человек он исключительный. Он преподаёт историю, географию, латынь, французский и немецкий, и это лишь ничтожная часть дисциплин, которые он в себя вместил. Кстати, вот совпадение: он окончил гимназию в том самом Альтенбурге, где я впоследствии служил».
Залучив Доменико в свой мезонин над классами, увешанный клетками, пропахший птичьим помётом, свечным воском, заваленный книгами, манускриптами, Глюк едко предупредил:
— Не будем об Альтенбурге! Логово суеверий, кичливых претензий, скудоумия...
Гимназист мечтал о заморских, экзотических странах. Нести свет дикарям, исправлять людоедов... Изучать медицину, чтобы врачевать этих детей природы.
— Отец прозвал меня лунатиком. А вы? Что погнало вас из благословенных ваших виноградников? Признайтесь, вы тоже лунатик! Что ж, царю Петру нравятся такие, как мы.
Миссионером стать не пришлось. Молодой пастор попросился в Ливонию, на окраину империи. Добровольно отправился в ссылку... Он поселился в бедном, деревянном Мариенбурге, среди латышей.
— Несчастный, придавленный народ... Не понимали меня. Книги, которые я привёз, читать не могли. А на их языке ничего нет.
Он начал с Библии. Переводить решил с древнейших списков. Поехал в Гамбург, к знаменитому лингвисту, знатоку греческого, древнееврейского. Перебивался кое-как уроками, игрой на скрипке, сочинением свадебных виршей. Вернулся в Алуксне, как именуется по-местному Мариенбург. В 1680 году латышская Библия, плод многолетнего труда, была отпечатана. Затем — сборник старинных латышских песен. И песнопения духовные, сочинения собственного, на латышском же.
Вороша груды своих трудов, под щебет встревоженных пернатых, Глюк показывает книгу статей, написанных на языках античного мира и на старославянском. Да, он сдружился и с русскими. С монахами Печерского монастыря, староверами. Восхитило их упорство, их трогательные филиппики против чревоугодия, златолюбия. Взял к себе в дом дряхлого русского священника, с его помощью составил русско-греко-латинский словарь. Увы, погибший в огне...
— Шведы отказались сдать город. Нелепое упрямство... Шереметев штурмовал, наша улица выгорела. Марта, храбрая девочка, из огня выносила книги.
Марта, воспитанница пастора, фаворитка царя. У всей Москвы на устах её приключение. Царь без ума от неё. Марта, из ливонских крестьян, живёт теперь во дворце Меншикова, с девицами Арсеньевыми. Бывает ли она здесь? Что-то мешает спросить. Но Глюк уловил любопытство гостя.
Не забывает старика, заходит. Барышни не обижают её, нет. Девочка умная, умеет себя вести. Пастор и его жена позаботились. Воспитывали наравне с дочерьми. Девочка обучена немецкой грамоте, домоводству, отлично готовит.
Правда ли, что была замужем? Правда. За шведским драгуном, эскадронным трубачом. Брак на одну ночь. Наутро вызвали в строй, и пропал он, убит, должно быть. Какова же она собой, Марта? Верно, красавица, если даже царь...
— Ох итальянцы! — смеётся пастор. — Вас ей не хватало... Его величество убьёт вас.
Не то... Как объяснить? До чего же волнует всё, касающееся царя.
— Власть женщины... — начал Доменико и смешался.
— Пустяки. Вы же знаете царя. Над ним никто не властен. Кроме вседержителя.
Пастор прав. Монарх этот столь своевольно преображает огромное своё государство, будто на всё имеет одобрение свыше. Допустим... Тогда почему...
Скрюченная старуха в деревне, на пути из Москвы. Умирает от голода, одна, без сил, в дымной лачуге...
— Хозяин продал дочь несчастной... Почему царь не запретит? Всемогущий потентат... Но, возможно, есть всё же границы человеческой воле. Что говорит ваш Декарт[51]?
В полумраке, между дроздом и канарейкой, — бледное худощавое лицо. Сверлящие глаза из-под шапки чёрных волос, гримаса сарказма. Модный философ, преследуемый церковью... Лишь королева Христина, безбожная и распутная шведка, дала ему приют. «Я мыслю — следовательно, существую», — утверждает Декарт и рекомендует христианам всё подвергать сомнению. Ставит разум превыше веры…
— Воля в разумных пределах свободна, — слышит Доменико.
Он испытывает жуткую и вместе с тем сладостную тягу, погружаясь в философию, несомненно, еретическую. Так что же сулит человеческое разумение? Подаст ли надежду?
— Человек будет постигать натуру, вселенную, самого себя. К силе своих мышц прибавит силы механические. В итоге добьётся благополучия, справедливости.
— Когда? Через сто лет?
— Что же иное вы предлагаете? Его величество, я уверен, тоже осуждает торговлю людьми. У него и без того много противников. Проблема политическая...
Политическая? Значит, философ отступает перед ней, велит ждать. Чем же он поможет сирым, голодным? Своими сомнениями?
Однажды Доменико застал у Глюка гостью. Женщина показалась не очень молодой. Поклонившись, глянула сверху вниз, с высоты огромного роста, недопустимого для слабого пола. Плечи по-мужски широкие, низкий грудной голос... Доменико почувствовал себя карликом. Вышла, откинув волну тяжёлых медно-русых волос, вернулась с кофейником и чашками. Своя в доме... Пастор молчал, лукаво щурился.
Марта?
Вспыхнула невольная неприязнь. Рождали её странная, невольная ревность, самолюбие и ещё что-то.
Марта ловко, без стука, накрывала на стол, и возник другой образ — Саломеи, с какого-то полотна, тоже рослой, грузной, несущей на блюде не пирог сладкий, а голову Иоанна Крестителя.
Пастор между тем нахваливал свою девочку. Балует старика, каждый раз с лакомством из дворца. Девочка… Такая одним махом обезглавит. А царь без ума от неё.
Двух слов не сказал с ней Доменико за вечер — следил, искал повод в чём-то упрекнуть, но не нашёл. Марта ухаживала за воспитателем трогательно. После кофе подвинула его с креслом — легко, как ребёнка, — ближе к камину, старательно разожгла толстые, сырые сосновые поленья. Уходя, поцеловала руку пастору. С Доменико простилась без улыбки. Глюк извинился, удалился с ней за дверь, на площадку лестницы, и оттуда несколько минут доносилась непонятная речь, отрывистая, с резкими согласными.
— Ликтенис, — произнёс пастор громко. — Ликтенис, — повторил он, входя, — судьба по-латышски. Девочка бегает ко мне за советом. Положение её, знаете... Его величество привязался к ней, но... такая неожиданность... А что я могу? Я говорю: покорись судьбе! Куда вы? И вы бросаете меня... Нет, нет, не отпущу.
Уже щёлкали колотушки ночных сторожей, а пастор не отпускал Доменико. Снял со стены скрипку, играл латышские песни.
— Жалоба невесты. Жених — рыбак, море похоронило его... Любимая песня Марты.
Растрогался, опустил смычок.
— Двадцать семь лет прожито в Ливонии, друг мой.
— Но вам грех жаловаться.
— Да, конечно. Есть новость, слушайте, — и он вскочил, повесил скрипку.
Царь приказал учредить гимназию. Настоящую, по-европейски... Вести учеников дальше, на высоты наук... Пастор уже составил программу. Доменико взял листки. «Сирийский, халдейский» — бросилось в глаза. «Учение Декарта». Не забыты и правила хорошего тона, танцы, верховая езда.
Стопы рукописей в кабинете выросли — Глюк готовит новые учебники для гимназического курса.
— Преподавание я ввожу наглядное. Первичное есть вещь, то, что мы видим, осязаем. Это не моя идея. Это сказал Коменский[52], учитель учителей. Вот, я перевожу на русский его труд!
«Введение в языки» — значится в заглавии немецкого издания. Поразительно, как он успевает, неутомимый наставник, поклонник разума человеческого!
Насмешливо, чуть презрительно следит за беседой Декарт. Пернатые щебечут оглушительно с обеих сторон портрета, словно поют хвалу. Свысока взирает философ на людские горести. На кого же надеяться? Только на царя.
Пётр не раз посещал школу при Доменико. С Глюком неизменно ласков. Требует отчёта об успехах учеников. Небось не все прилежны.
— Лентяев лупить. Тупиц вон, мин герр! За порог! На глупость дохтура нет. Вон, в солдаты!
Пастор скорбно кивал. Не в его обычае расправляться круто.
— А вы, — царь обратился к Доменико, — примечайте, кто способен к архитектурии. Возьмёте с собой в Петербург.
— Фатер, — вмешался Меншиков, сопровождавший царя, — почто туда? Их Фонтан мой выучит. В Петербурге и без того ртов...
— Ох, отберу я твоего Фонтану, губернатор! В игрушки играете. Вишь, Ивана Великого захотел!
— Милостивец, — взмолился Меншиков. — Для меня нешто... Престиж ведь.
— Шведов престижем отбивать будем?
— В Петербурге Ламбер, — канючил губернатор, — куда ещё Фонтану?
— Ламбер воевать уйдёт, — отрезал царь.
Доменико, встречавший Меншикова до того мельком, теперь разглядывал его взыскательно. Смешно, до чего подражает царю... Нервно подёргивает щекой, вскидывает голову, хотя болезненный тик ему, должно быть, не свойствен. Такие же усы — двумя вытертыми растрёпанными щёточками... Нет, теперь уже не подражание — въелось в плоть.
Царь заторопился, обнял Глюка, сказал, что Марта здорова, просит не беспокоиться. Уходя, шепнул пастору несколько слов, и тот почтительно склонился.
— Послезавтра крестины, — услышал Доменико. — Его величество желает ребёнка от неё. Невероятно... Марта, моя Марта!
Обряд совершился в кругу близких. Марта стала православной Екатериной. Поразительно то, что царь назначил крёстным отцом Алексея, своего сына. С какой целью? Вовсе не щадит несчастного мальчика, весьма чувствительного...
Вскоре довелось увидеть Алексея. В Преображенском, при большом стечении приглашённых, отпраздновали наступление 1704 года. Долговязый, неулыбчивый, очень бледный. Обиду таит, зол на отца...
Царь, казалось, был беззаботно весел. Пил и не пьянел, некоторых важных вельмож понуждал пить, но архитектора щадил. О делах не забывал ни на минуту. Меншикову, который, опустив голову на залитый вином стол, мурлыкал песню, велел собираться в Петербург. И немедля. Тот мигом протрезвел.
— Припасёшь всё для мастера... Чур, чтоб не утоп там!
Доменико выехал десятого января, с отрядом конницы и с обозом продовольствия для города на Неве. Был ясный, морозный день, Москва плавила на солнце золотые купола, полнилась оглушающим скрипом полозьев. А неделю спустя завыли вьюги.
«Святой Доменико не звал меня ночью. Я спал на новом месте и без сновидений. Значит ли это, что я достиг конца своего пути, начертанного мне? Или сказалось страшное утомление — мы пробивались через завалы снега».
Начался первый день в Петербурге. Доменико опишет его подробно — в дороге не брался за перо, на станциях спешил отогреться, лечь.
«Счастье, что русская печка крепко бережёт тепло. В двух шагах от неё холодно, ветер продувает моё жильё насквозь. Но изба, отведённая мне, — роскошь. Большинство ютится в шалашах. Их можно принять за кучи снега, пока не заметишь вход — узкую щель, затянутую чем попало. Между тем царь называет Петербург своим раем».
Окно, заделанное обломками стекла, светлеет. Ветер посвистывает на их лезвиях, покачивает шпагу из Саксен-Альтенбурга, висящую на ржавом гвозде.
— Я на войне, на войне, — произнёс Доменико вслух, глядя на шпагу.
Денщик принёс в котелке похлёбку — жидкую, с овсяной крупой, с крохотным кусочком солонины. Где минестра синьоры Бьяджи? Где полента?
Семён — так зовут денщика — медлителен, немногословен. Родом из Перми. Это так же далеко, как Астано. О чём он думает, ухаживая за иностранцем?
Вошёл Меншиков. Деловито поздоровался, по-хозяйски осмотрел жилище, вытащил из стены клок пакли. Смачно выругался.
— Эй, солдат! Вон дыр-то у вас! Застудишь мне архитекта, сучий сын. Мастер, ты гоняй его, а то зажиреет! По роже дай!
У крыльца ждали сани.
— Не взыщи, — утешал губернатор. — У нас и генералы этак... Дрожат в пятистенках, как хвост овечий. Ладно, у тебя дрова сухие. Я тебе выбрал берёзовых…
Лишь одно слово незнакомо — «пятистенка». Спросил, обдумав фразу. Оказывается, изба, его изба. Пятая стена, поперечная, отделяет каморку Семёна, которая служит и передней. Резиденция царя подобного же рода, только просторнее.
В сани — город смотреть. Лежат под медвежьими шкурами. Сырой норд-вест обжигает лицо. Кругом шалаши — словно норы, врытые в снег. Под ними угадываются сараи, кладовые, поленницы, маленькие, обведённые хлипкими заборами огороды. Меншиков поднял трость, показал красную крышу.
— Пале-Рояль.
Подмигнул при этом, как будто вызывая на ответный юмор.
— Князь знает французский?
— Чуть-чуть, — бросил Меншиков и, ноготь к ногтю, отмерил эту малость. — А вы? By парле? Давайте мне экзерсис!
Наставительно добавил:
— Без французского нельзя. Плохой шевалье талант.
— Чин-чин, — вырвалось у Доменико. — Говорят в Италии, когда пьют. Похоже...
— А пьют, верно, чуть, — развеселился губернатор. — Вы, например, как курица... Не желаете?
Нашарил флягу, обтянутую кожей, откупорил, протянул. Пришлось отхлебнуть, из вежливости. Губернатор приложился основательно, сославшись на студёную погоду. Вытер усы, откинулся удовлетворённо.
— Чин чином. И у нас так говорят, мон шер. Значит, нормаль.
Потом снова протянул трость, обвёл ею круг, — здесь Городовой остров. Красный дом на берегу — царский. Глаза губернатора при этом насмешливо сузились. Распахнулась площадь. Над ней — церковь Святой троицы и поодаль — низкий, длинный гостиный двор, будто павший ниц перед храмом, за ним избы. Всё новое, в желтизне голой сосны. Высокой, пологой белой волной надвинулась крепость Петра и Павла. Доменико помнил карту, смотрел и узнавал.
Съехали на лёд. Твердыня разворачивалась, отрезанная от острова каналом, провожала жерлами пушек.
Копьём торчала тонкая колокольня. Пропорции нарушены... Но что можно требовать? Что такое этот начатый город среди белой пустыни болот и вод, как не дерзость, захватывающая дух!
— Вы кто, синьор Трезини? — вдруг спросил губернатор.
— Я...
— Из каких вы... Генерал Ламбер у нас, к примеру, маркиз.
Пришлось разочаровать: Трезини не маркиз и, конечно, не граф. Какое имущество у фамилии? Земли, пале? Или палаццо по-итальянски? Нет, никак не палаццо. Дом, ничем не выделяющийся среди прочих сельских. Земли совсем немного — фрукты, виноград для своего хозяйства.
— Чуть-чуть, — прибавил Доменико.
Меншиков отвернулся, ткнул кучера в спину, — погоняй!
«Губернатор, — напишет Доменико, — хочет упражняться со мной во французском. Боюсь, я вложу в его княжеские уста диалект Пьемонта. Он тянется к высшему свету, а я, увы, не принадлежу к нему. Роняет меня в его глазах и то, что я не в состоянии бражничать с ним и не умею бить подчинённых. В характере губернатора сочетаются тщеславие и товарищеская простота. Он деятелен, распорядителен, и преданность его царю безгранична. Хвала Мадонне, он был со мной, когда наши сани заскользили по морю...»
Местами на необъятной равнине тёмные пятна — следы недавней оттепели. Они внушают страх. Ещё страшнее пересекать это пятно: снег стаял или сметён начисто, и, сдаётся, корка тонкая, прозрачная и под ней вода, пучина.
«Но не бойтесь за меня, лёд поразительно прочен».
Остров Котлин — длинная, одетая ельником гряда — безлюден, мрачен. Где-то на берегу гнездо артиллерии, казармы. Ловко врезаны в заросли, неприметны и вблизи. На подступе к суше — снежный бугор, к нему от шляха наезженная колея — неизвестно зачем. Свернули. Нет, не ветром — людьми воздвигнут белый вал. Обозначился проем, из него, путаясь ногами в длинных тулупах, выбежали часовые.
Теперь белая преграда — со всех сторон. Снежная крепость, словно для забавы... Но нет, на плацу, чисто выметенном, защищённом от ветра н от любопытства посторонних, — штабели брёвен и досок. И срубы, бревенчатые срубы, плотно сдвинутые. Их ещё немного...
Вернее — ряжи. Но всё равно срубы. Основа здешнего деревянного зодчества, любого строения. Будь то изба, усадьба боярина, цепь кремлёвских приказов или дворец в Преображенском — филигранный русский барок. Здесь же, на льду, над отмелью, эти ящики, слезящиеся смолой, имеют новое, наверно небывалое назначение. Насыпанные на одну треть камнями, комками мёрзлой земли, соединённые железными скобами, они весной продавят лёд, опустятся на дно. Это фундамент форта и площадка для строителей. Они начнут работу, не дожидаясь таяния...
А если взбунтуется море? Представилось: лёд взломало, толстые ледяные плиты встают дыбом, таранят... и люди бессильны... Правда, царь сам мерил глубину. А фундамент? Достаточно ли крепок и высок? Доменико зажмурил глаза — так явственны льдины, ломающие надстройку. Даже треск послышался... Но то кучер возится с упряжкой, поправляет что-то. Губернатор вылез из саней, запахивает епанчу.
— Але, метр! Променад.
Метра коробит от шутливого тона: льды всё ещё громят форт. Куда делось спокойствие, внушённое в Москве цифирью, чертежами?
А губернатор пуще расстроил:
— Ламбер нашу затею в пух разнёс. Катастроф, понятно? Генерал Ламбер... Говорит, утонем. Скажу критик государю.
Протянул руку Доменико, помог выбраться. Попытался ободрить:
— Критик он горазд кричать. Не пропадём... Тут мелко.
Беспечно постучал каблуком. Синеватая прогалина голого льда притягивала взгляд. Надо привыкнуть... Ступая с невольной опаской, Доменико подошёл к срубам. Размеры он помнил наизусть. Вынул из кармана епанчи ленту с делениями. Погрешности не нашёл. Всё же в этот первый день на льду уверенность не возвратилась.
Что же предлагает Ламбер? Что он имеет против? Ведь проекта не читал. Понаслышке, значит...
Вечером Меншиков повёз архитектора к себе ужинать. Послал солдата за Ламбером — тот отказался, сославшись на нездоровье.
Светлейший устроился с комфортом. Пружинящие стулья, обитые китайским шёлком, по стенам — восточные ковры. На столе дорогая делфтская посуда, вся в синих цветах, лианах, плодах полуденных стран. Ели телячье рагу, запивали венгерским.
— Француз обиделся, — услышал Доменико. — к нам что? У нас царский указ.
«Этот Ламбер строил здешнюю цитадель. Проект её не оригинален, и царь, весьма сведущий в фортификации, исправлял его. Теперь маркиз занят мелкими доделками в цитадели. Он рассчитывал на большее в Петербурге и мнит себя первоклассным архитектором, хотя он в действительности военный инженер, кстати, отличившийся при взятии шведских крепостей. Авантюра — так он называет свою службу здесь — ему, по-видимому, надоела, и он сильно пристрастился к водке».
Встречу с ним губернатор наконец устроил. Маркиз пришёл одетый небрежно, парик его свалялся, воротник камзола несвеж. Плохо вымытыми пальцами брал хлеб, пил много, громко говорил о своих походах под начальством Вобана. Разговора, которого Доменико ждал, не получилось: маркиз ускользал. Дескать, меня не посвятили в эту затею, у Котлина. Только странно: неужели мало батарей на острове, чтобы перекрыть фарватер огнём?
— Мало, мон шер, — сказал Меншиков.
Доменико промолчал. Он чувствовал себя виноватым перед Ламбером. Нелепо, конечно... Но побороть неловкость не мог.
А тот, пьянея, вдруг выкрикнул, опрокинув бутылку:
— Слава Ламбер, слава фамилья Ламбер на поле баталья!
И поглядел на швейцарца победоносно.
Следующее письмо в Астано Доменико написал на Котлине:
«Остров был до войны необитаем, и на нём множество дичи. У нас в изобилии мясо кабанов и лосей. Я часто нахожусь на замерзшем море и уже привык к этому».
Лишь иногда кажется, что ледяная толща не выдерживает, потрескивает под растущей тяжестью. Ряжи подвозят, фундамент ширится. В феврале плотники выложили на нём платформу из толстых досок. До исхода месяца начали сооружать первый круг форта... Работали ночами, вместе со всеми бодрствовал и Доменико. Приучил себя отсыпаться днём.
Через две ночи на третью мчится из города губернатор, с ходу распекает кого-то или балагурит. Сыплет вперёд свою бойкую скороговорку. От архитектора требует отчёт точный: сколько ушло дерева, что в запасе, не было ли побегов, ослушанья, драк, хорошо ли люди накормлены? В отсутствие Меншикова Доменико полный хозяин над сотней работающих. Набраны они из полков, за порядком следят офицеры, но и самому хватает дел — сверить осуществляемое с чертежами, блюсти качество, а то и взять топор, линейку, растолковать.
Что принесёт весна? В снегу — продушины оттепелей. Вот они, знаки судьбы! Сдаётся, лезвия наточенные, грозящие ему, крадущиеся змеи. Окна в морскую безвестность, куда боязно заглянуть. Стоит дать волю воображению — накатывает ужас. Как поведёт себя этот искусственный остров? Нет ли ошибки в расчётах? Да и можно ли всё предусмотреть? Небывалая, сумасшедшая дерзость...
А проталины ширились. Некоторые ряжи осели, две скобы сломались — их заменили. Губернатор чаще карал тростью, но и балагурил звонче — весёлость наигранная, но помогала. Все вопрошали море: победу сулит оно или поражение, позор.
В конце марта, как всегда внезапно, прибыл царь. Работу похвалил, заспешил на верфь. Свершилось без пего. В апреле лёд подался, рухнул, форт благополучно осел, вкоренился в дно.
Царь вернулся в мае, принял форт, способный к бою. Ярусы обшиты досками, внутренние помещения отделаны, орудия поставлены. Назначил на 18 мая торжество — с залпами и фейерверком. Близость шведов на радостях не смущала — пусть смотрят и чешут в недоумении затылки.
Дал имя острову-форту. Кроншлот, ключ российской короны. В указе своём Пётр предписал: «Содержать сию цитадель с божьей помощью, аще случится, хотя до последнего человека...»