— Никак городовой идет? Опять наскандалил? — крикнула Матрена.
Уклейкин с тревогой заглянул в окно. Зачем городовой? Ведь не было ничего. Впрочем, все возможно, бывало.
Клуб морозного пара вкатился в комнату, растаял, и появился знакомый городовой.
— Повестка тебе вот… нащет выборов… Распишись.
Дрогнуло сердце, и лицо расплылось в улыбку.
— Н-ну?! Мне?!. Давай, давай… Ну-ка, ну-ка… как тут… Да ты присаживайся, братик… Сюды вот… Мишка!.. У, шутенок… табуреточку-то… ну!..
Уклейкин пел. И голос его стал тоненький, умильный, совсем не похожий на его голос.
— Некогда рассиживаться-то… Покурю вот… Разносить надо.
— А-а… Ишь ты… Нам все, а?.. всем?..
— Да ты не задерживай… некогда…
— Экой ты, братец, какой… Чай, не горишь. Мишка, перышко давай. Где тут расписываться-то?..
Уклейкин примащивался, обсасывал перо, прилаживал руку, крутил над бумагой росчерк.
— Сюды вот… где побелей, — ткнул городовой пальцем. — Канители этой что — беда!..
— Устамши? — заметила Матрена.
Городовой сплюнул и покрутил головой.
— Беда. Вы далее изобразить себе не можете… Второй день обумшись… Ночью квартиры, осмотр… К губернатору сторожить… там еще…
— И собачья же ваша должность! — вставил Уклейкин, расчеркиваясь и любуясь прыгающей фамилией. — Вот мы… вот скоро все произведут… Все прекратится.
— Да ведь… как начальство. Ну, прощевайте.
— А чашечку бы чайку откушали…
— Какой тут чаек!..
И городовой ушел, стуча шашкой.
— Што?! видала?..
Уклейкин держал повестку и вызывающе смотрел на Матрену.
— «Ми-три-ю… Василь-еви-чу… Уклей-ки-ну… Й 4261»… Васильичу!.. Что?!
— А я — к мировому, думала… Ишь ты!
— Ду-ма-ла!.. Больно много думаешь. Ты не думай, а понимай…
— Эк развозился! Денег, что ли, принесли?.. куражится…
— И глупая же ты баба! Толстомясая, а глупая… Ишь какая ты… мягкая… ишь…
— Не лезь загодя!..
— Злющая ты стала… Ну, погоди… Справлю я тебе салоп… Теперь такое пойдет, что… Такие законы!.. Забалуев в чайной читал, будто всем будет… Как у кого доходу боле тыщи — в казну, на всех…
— Пьяница-то…
— «Пьяница»! — передразнил Уклейкин. — У тебя все чтобы лаяться. И проникнуть не можешь, как что… Ишь мясо-то, так и прет… Уж и заживем мы с тобой!.. И с чего это ты не рожаешь, а?.. Ну, погоди…
Он крякнул, покрутил головой и щелкнул рукой по бумаге.
— Вот она, штука-то!.. Махонькая, а… Возьми-ка теперь меня, к примеру, в часть!.. На-ка вот, возьми! — обратился он к кому-то невидимому. — На-ка вот!..
Он помахал повесткой.
— Наскандалишь — и сволокут.
— Что с дурой говорить!
Он сел к столу, разгладил бумагу и стал по складам разбирать пункты и примечания.
А непонятное внутреннее, день ото дня бившееся в нем сильнее, росло, ширилось, светилось и уже выступало в лице, в уверенных движениях неуклюжих узловатых рук и даже в голосе.
— Сапоги-то околоточному второй день стоят.
— Подождет. Пущай целковый пришлет.
— Утресь наказывал… Слышь!..
— Не велика птица… «С име-на-ми и фами-ли-я-ми… канди-да-тов…» Та-ак… «кан-ди»…