Домой он не пошел, чего-то опасаясь. Что-то сдерживало его. Да и зачем бы он пошел теперь? Показать свою беспомощность? Признать победу насилия, при всей своей правоте?
Он шел переулками, без цели, крутился вместе со своими пьяными мыслями, — то вдруг ясно сознавая позор и обиду, чувствуя потребность расплаты, то стараясь поймать и вспомнить какие-то светлые обрывки того, что еще так недавно теплилось в нем.
Если бы еще сияло солнце в небе, если бы еще голубой простор манил… Но этот неутомимый, скучный дождь, набухшее небо, опустившееся мутью к земле, — давили. Грязь плыла во всю ширину проулков, хлюпала, просачивалась в трещины старых сапог. Все кругом было серо, мутно, грязно и мокро. Повислые стояли деревья за набухшими, гниющими заборами.
Встретился знакомый фельдшер Клюковкин и обошел стороной, тоже скучный, намокший. Уклейкин остановился и посмотрел вслед. И фельдшер тоже обернулся и посмотрел.
На углу одного из переулков, на заборе с остатками пестрых клочьев афиш и объявлений, бросился в глаза большой белый кусок с черными жирными буквами.
Уклейкин остановился и вспомнил. Это был значительно потускневший обрывок прошлого. Прыгающие черные буквы еще говорили:
«Граждане избиратели! Сегодня, 22 февраля, в 8 часов вечера…»
Только всего и осталось. Чуть-чуть поднялось в душе, поныло и сгасло.
Он постоял, покачиваясь, потрогал пальцем, провел ногтем по афишке морщинистую царапину и пошел.
На углу базарной площади, в чайной, скрипел граммофон:
Я знаю, что ты хо-очешь,
Напрасно ты хло-по-чешь…
На-прасно-о… на-прасно-о…
Уклейкин вошел в чайную, пробрался в уголок и сел.
— Парочку? — подлетел половой.
— Дай того… в чайник.
— Понимаю-с…
Уклейкин сидел и пил. Пил и ни о чем не думал. Все мысли точно слиплись, завязли где-то. Граммофон скрежетал знакомое:
Р-родные… стой!.. Эх ты, неугомо-о-онный…
Уклейкин покачнулся, двинул рукой и уронил голову на грудь. Откинулся к стене и смотрел в одну точку. Из нутра, из самой глыби, где все было так примято и забито, начинало подыматься, бурлить. Он снял картуз и двинул ногой. Пошевелил плечами и забрал воздуху. И все смотрел в одну точку. А ноги совсем ушли куда-то.
Граммофон умолк. Прыгали отрывки говора. Звякнула посуда на столике, упала чашка. Стихло в чайной. Повернулись головы в сторону Уклейкина.
— Жулье!.. Шкалики!!
— А-а… Уклейкин! Не видать все было…
— На точку попал… Чтой-то физиономия-то у его…
— Починился…
— Предались!.. Упр-равы нет!.. Жулье!..
— Ну, как нет!.. А на Золотой улице-то, под гербом?..
Уклейкин уже стоял у столика, покачиваясь, без картуза, уставившись глазами в одну точку. Хозяин за стойкой дал знак. Быстро подбежал половой и унес посуду. Стремительно подскочил другой, вежливо охватил Уклейкина за спину и стал направлять к двери.
— Най-ду!.. Всех сыщу!.. За-ре-жу!..
— Пойдемте, господин Уклейкин… мы всех найдем… — уговаривал половой, знаком подзывая на помощь.
— Не ж-жала-ю!.. Си-час говорить буду… все!..
— Дай ему разойтись, уважь… Сгребут его там!
— Слеза в нем плачет…
— Я бы рад-с… Хозяин не приказывает. Пожалуйте, господин Уклейкин, гулять-с… на воздух, на Золотую улицу…
— Стой!.. Братцы!.. Господа изби…биратели!.. Погоди… Не трожь!.. Вы меня… оставьте… вы меня не… тово… Слово хочу сказать… В-вот!!
Он ударил себя кулаком в грудь.
— Выпили!.. Н-нет ничего… А?.. чего?.. Рази я что?..
Снова заскрипел граммофон, пущенный по знаку хозяина.
— Стой!.. Музыку хочу!.. игру!..
— Пожалуйте, пожалуйте… Двадцать копеечек получить с вас… Ну, запишем-с… Только скандалу не затевайте, уважьте хозяину… Они завсегда вам уважение делают… Проходите…
Ах вы, Сашки-канашки мои…