Книга эта — результат двадцатипятилетней работы. В ней собраны стихи французских поэтов девятнадцатого и двадцатого века, переведенные мною. В основном это собрание гражданских, публицистических стихов. Вступлением к ним служат три наиболее популярные песни времен первой французской революции, — среди них ставшая гимном Франции Марсельеза, — а кончается книга стихами, написанными в 1951–1952 гг.
Это не антология и не хрестоматия. Такая задача не по силам одному поэту и переводчику. Для хрестоматии не хватает широты охвата. Для антологии — бесспорности в отборе материала. Здесь могут быть пропуски и, наверно, легко обнаружить отпечаток личного пристрастия.
И все же эта книга может служить подспорьем при изучении истории и может дать представление о революционной поэзии французов.
Разные поэты, в разное время, с различной степенью дарования, страсти и общественной смелости судят и обвиняют социальный строй, в котором живут, — сначала феодальный, потом буржуазный. — они призывают к революционному действию, напоминают, пророчествуют. Так рождалась европейская демократия.
Маркс начинает свою книгу «Восемнадцатое брюмера Луи-Бонапарта» знаменитыми словами: «Гегель где-то отмечает, что все великие всемирно-исторические события и личности появляются, так сказать, дважды. Он забыл прибавить: первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса».
В первой части этой книги, — в той, которая относится к девятнадцатому веку, — сама демократия появляется «в виде трагедии», это слово звучит трагически возвышенно, в сопровождении всех высоких и благородных чувств, которыми живет поэт и гражданин. Громовый голос демократии слышен и у Гюго и у Барбье. Рембо в честь народоправства отливает из бронзы своего «Кузнеца»; он скорбно склоняется после разгрома Коммуны к окровавленным рукам Жан-Мари: так переставлены части в имени «Марианны», народного прозвища республики. Демократия проходит в этих и во многих других поэтических произведениях в багровом освещении грозы, под грохот баррикадных боев. Последний акт этой трагедии — Коммуна 1871 года, нашедшая мощное отражение и у Гюго, и у Потье, и у Клемана, и у Рембо.
В двадцатом веке трагедия выродилась в недостойный фарс. Героями дня французской буржуазии становились деятели типа Петена и Лаваля. В эпоху мировых войн и пролетарских революций буржуазия постепенно теряла одну за другой свои иллюзии, искажала лозунги демократической свободы, равенства и братства, вывешенные на фронтоне ее государственного здания. Поэты Запада, живущие вместе с народом, уходили в подполье «национального сопротивления», примыкали к движению борьбы за мир.
Конечно, Беранже и Потье, Барбье и Рембо, Гюго и Арагон — это люди разных эпох и разных поколений, деятели разной социальной обусловленности. Пацифистская позиция Гюго в дни Коммуны нисколько не похожа на позицию автора «Интернационала». Анархический бунт Рембо очень далек от участия Арагона в движении «маки», от его нынешней политической деятельности.
И все же сквозь разные индивидуальности, сквозь произведения разных эпох проходит один лирический герой. Таким же точно образом, как когда-то Алексей Максимович Горький представлял себе «Историю молодого человека XIX века», прослеженную в серии великих романов времени, так и здесь моя задача заключалась в том, чтобы проследить путь лирического героя.
Читатель увидит здесь, как он изменялся и рос. Он был узником монархии, как Беранже; изгнанником империи, как Гюго; бездомным бродягой, гонимым республиканскими жандармами, как Рембо; подпольщиком в дни фашистской оккупации, как Арагон. Но это и значит, что он был представителем народа, его слугой и певцом.
Я старался приблизить его к советскому читателю. Мне кажется, что этот лирический герой не может оставить нас равнодушными. Он глубоко родственен нашей поэзии, и в самых высоких своих взлетах напоминает ее зачинателя — «агитатора, горлана, главаря», сыгравшего, как известно, такую значительную роль в развитии современных поэтов Запада. Если они помнят о том, что «цель поэзии — полезная правда» (Элюар), если годы национального сопротивления помогли Арагону сделаться народным поэтом, если совсем молодые и начинающие поэты Франции заявляют о том, что обрели свою родину в единении с простыми трудящимися французами, — значит их творчество рождено теми же сильными и справедливыми страстями, какие несет в себе громоносная поэзия Маяковского.
В конце 1943 года в Париже, оккупированном гитлеровцами, вышел подпольный, отпечатанный вручную на гектографе, сборник «Честь поэтов». Авторы выступили совсем без подписи, либо под псевдонимами. Когда через несколько месяцев экземпляр сборника попался нам в Москве и мы впервые читали эти стихи, мы, конечно, никак не могли догадаться, что Жак Дестен или Франсуа ле Колер — это не кто иной, как Луи Арагон, а Жан дю О или Морис Эрван — Поль Элюар. Все это раскрылось только после войны. В предисловии к сборнику было сказано следующее:
«Уитмен, одушевленный своим народом; Гюго, призывающий к оружию; Рембо, вдохновленный Коммуной; яростный Маяковский, — все эти поэты в тот или другой день их жизни соприкоснулись с огромной действительностью и ринулись к действию. Их власть над словом была настолько абсолютна, что поэзия ни в чем не потеряла от более или менее грубого столкновения с окружающим миром. Борьба только придала им силы. Пора повторить и провозгласить следующее: поэты — это обыкновенные люди, ибо лучшие из них всегда утверждали, что любой обыкновенный человек — поэт или может сделаться поэтом. Перед лицом опасности, грозящей сегодня человечеству, мы, поэты, сошлись со всех концов Франции. Снова и снова поэзия перестраивает свои ряды, находит средства для замаскированного нападения, кричит, обвиняет, надеется».
Эти взвешенные и точно рассчитанные строки свидетельствовали о глубоких сдвигах в развитии современной французской поэзии. После двух или трех десятилетий прозябания в ничтожных тиражах, после таких уединенных или вовсе заумных направлений, как сюрреализм или дадаизм, после фокусов изощренной и головоломной словесной технологии, — предисловие подпольного сборника возвращало поэзию народу, делало поэзию оружием в народной борьбе.
Мы очень хорошо знаем о том, что борьба за такую поэзию, за такое искусство продолжается во Франции (как и во всем капиталистическом Западе) и сегодня. Противники демократической и революционной поэзии и авторитетны и располагают достаточными средствами пропаганды, предоставленными им буржуазным обществом. Совсем недавно это показала дискуссия о поэзии в парижской газете «Комба». Автору этих строк довелось дважды на столбцах нашей «Литературной газеты» откликаться на дискуссию «Комба», на статьи ее критика Алена Боске. Конечно, не так легко убедить или переубедить в чем бы то ни было парижского эстета, не желающего признать за Рембо звание солдата Коммуны, за поэзией — долг служения народу, а за народом — право понимать поэзию. Спор наш давнишний, старый, как сама поэзия, и не нам предстоит сказать в нем последнее слово Я хочу надеяться, что эта книга послужит делу сближения двух народов, русского и французского, не только потому, что русские читатели лучше узнают французских поэтов, но и потому, что многие наши друзья во Франции лишний раз убедятся в нашей кровной заинтересованности в таком понимании. Французская культура не чужая, не чуждая для нас область. Мы и сегодня повторяем вслед за великим русским поэтом:
Нам внятно все — и острый галльский смысл
И сумрачный германский гений…
«Острый галльский смысл» — определение Александра Блока — емкое и точное. Под ним подразумевается и сила латинской логики, и рассудочная ясность, и полная обдуманность замысла, преднамеренность в поэтическом творчестве. Все эти черты явственно проступают и в том, как последовательно развивает свою метафору Барбье, и в том, как, несмотря на одушевление одического пафоса, несмотря на нагромождение образов, придерживается композиционного плана Гюго, и в том, как у Рембо сквозь почти бредовую фантастику ясно прощупывается реалистический скелет его замысла. В какой-то мере черты эти несвойственны ни русской поэзии, ни немецкой. И мы и немцы свободнее, непоследовательнее, задушевнее, нежели французы. Тем более в задачу переводчика должно было войти внимание к этим национальным чертам французской поэзии, к «острому галльскому смыслу».
И в связи с вышеизложенным несколько слов о принципах моего перевода.
Перевод — не слепок с оригинала, не калька, снятая с него, но художественный портрет. Преувеличение, резкие черты лишь увеличивают сходство. Переведенные стихи должны хорошо, убедительно, естественно звучать на русском языке. Они должны быть прочитаны с тем же волнением, какое предполагается необходимым при чтении оригинала. Такое решение диктовало выбор живого современного разговорного русского языка, выбор стихотворных размеров, свойственных нам, а не французам.
Задача заключалась в том, чтобы приблизить материал к сегодняшнему читателю, сделать его достоянием русской поэзии, рискуя при этом отойти от буквальной точности, буквальной близости к оригиналу. Предел моих желаний — дать в руки читателю русскую поэтическую книгу.
Наконец, у книги есть еще одно назначение, о котором я должен сказать.
Собранные здесь стихи являются не только стихами в собственном смысле, не только произведениями искусства, но и документами, иллюстрирующими историю. Легко можно представить себе, что их читают параллельно с романами Стендаля, Бальзака, Золя. Стихотворения молодого Гюго помогут понять героя «Красного и Черного», его юношеский культ Наполеона; в мощных ямбах Барбье открывается тот же неприглядный и страшный Париж, который знаком нам по романам Бальзака; грозные обличения Рембо напомнят образы «Чрева Парижа» и «Добычи».
Поэты могут быть далеки от нас и в пространстве и во времени. Но и временная даль не превращает их в словесных дел мастеров, в предмет эстетического любования или архивного изучения. Время не должно нейтрализовать боевого действия их лирики. Так же как и мы, поэты прошлого были детьми своего времени, представителями поколения и класса. Чтение старых поэтов — один из способов исторического познания, — не скажу, что это лучший способ, но все же он не плохой, во всяком случае достаточно достоверный.
Но почему же так дорога мне эта книга, — мне, старому поэту, автору многих собственных книг? — Потому что в ней слышится голос Истории, шум ее широких крыльев. Эта грозная и праздничная музыка воспитывала все поколение, к которому я принадлежу.