Часть 1 Бабёф в термидорианский период

1.1 Революция или реакция?

28 июля 1794 г., или 10 термидора II года по республиканскому календарю, упали в корзину головы Робеспьера и его соратников; закончился период диктатуры монтаньяров.

Долгое время советские историки считали этот день датой завершения Французской революции. Между тем у современников не было сомнений в том, что она продолжается и даже входит в новую, более прогрессивную фазу.

Францией по-прежнему правил Конвент: пусть на его скамьях было уже значительно меньше депутатов, чем в год избрания, но это были те же люди, что не так давно голосовали за смерть монарха, творили произвол в Лионе или Бордо в качестве «проконсулов», изгоняли из своих рядов жирондистов и аплодировали аресту Дантона. Конвент просуществует до октября 1795 г. Лишь вместе с ним уйдут в небытие и «великие комитеты» - общественного спасения и общей безопасности, хотя их роль уже и не будет столь значимой, как при монтаньярах. До тех же пор останется Закон о подозрительных - ставший правовой основой эпохи Террора документ, согласно которому в тюрьму вплоть до наступления мира могли заключаться люди, всего лишь выражавшие недостаточно революционные взгляды или демонстрировавшие недостаточно революционное поведение. Поскольку войне с коалицией европейских держав, начавшейся в 1792 г., конца видно не было, якобинская Конституция 1793 г. попрежнему ждала своего часа в «священном ковчеге»; впрочем, поскольку ситуация на фронтах стала складываться все более удачно для Франции, вскоре зашли разговоры о том, чтоб ввести ее в действие, и лишь в конце весны или начале лета 1795 г. Конвент решился написать новый основной закон{13}. Примерно тогда же, 31 мая 1795 г., исчез революционный трибунал: пережив Робеспьера почти на год, он был уже не так суров, но все-таки продолжал выносить смертные приговоры за преступления, сопровождавшиеся контрреволюционным умыслом{14}. До ноября 1794 г. был открыт якобинский клуб, до декабря действовал максимум - принятая монтаньярами совокупность законов, регулировавших цены на предметы первой необходимости, а также зарплаты.

По-прежнему был пропитан революционным духом и быт французов. Хотя слово «санкюлот» все чаще произносилось с презрительной интонацией, а красный колпак вышел из моды, многие другие приметы жизни при якобинцах и революционные символы были попрежнему актуальны. Так, ношение трехцветной кокарды оставалось обязательным как для мужчин, так и для женщин, и полиция настаивала на том, чтобы этот закон соблюдался{15}. Якобинское обращение на «ты» стало считаться дурным тоном, но, хотя в неформальной обстановке гостиных люди могли называть друг друга «мадам» и «месье», официальными по-прежнему были обращения «гражданин» и «гражданка»{16}: именно так, по словам бытописателя и бывшего депутата Конвента Л.С. Мерсье, обращались к разъезжающимся из театра господам их кучера и чистильщики сапог{17}. По Парижу, как и при якобинцах, ходили революционные патрули, могущие арестовать тех, кто разгуливает без документов{18}.

Революционный календарь также продолжал действовать: он останется в употреблении до 1805 г. При монтаньярах французы успели прожить с этим календарем всего 9 месяцев, так что первый новый год «по новому стилю» пришелся именно на время термидорианского Конвента. Никуда не исчезли и революционные праздники: так, через пару недель после казни Робеспьера была торжественно отмечена вторая годовщина свержения монархии{19}; зимой 1794/1795 гг. одной из самых обсуждаемых в Конвенте тем стала регламентация этих праздников и торжественных мероприятий, долженствующих проводиться в декадные дни, пришедшие на смену воскресеньям{20}. Новый режим стремился не обратить революцию вспять, а, напротив, увековечить ее через связанные с памятными днями ритуалы{21}.

В какой-то мере термидорианский период демонстрировал даже большую революционность, большую верность идеям прогресса и Просвещения, нежели якобинская диктатура. Именно на этот год с небольшим пришлись открытие Высшей нормальной школы, перенос в Пантеон праха Марата, а затем Руссо, окончательный переход на метрическую систему. Коренным образом поменялась мода. Если в предшествующие революционные годы женский костюм в основном повторял силуэты эпохи Людовика XVI, то между 1794 и 1795 г. дамы поголовно оделись в античном стиле. Еще при монтаньярах группа художников во главе с Ж.Л. Давидом предлагала проекты новой одежды для граждан Французской республики - одежды, созданной по мотивам древнеримских и спартанских мод. В повседневное употребление эти проекты так и не вошли, разве что со времен Директории должностные лица получили униформу в античном стиле; мужской костюм не пережил таких радикальных изменений, как женский. Зато дамы, подражая римлянкам и гречанкам, отказались от векового наследия: корсетов, каблуков, фижм; даже от верхней одежды, когда того требовала погода. Светлое легкое платье с завышенной талией, под которым порой не носили белья, и по нашим временам выглядело бы вызывающе - что уж говорить о XVIII веке! Кроме того, вошли в моду короткие стрижки: впервые в истории женщины осмелились расстаться со своими локонами{22}. Это ли не подлинная революция?!


И все же разрыв с якобинской эпохой был явным - чем дальше, тем более. Мыслился он, особенно поначалу, не как реакция, а как новая революция, освобождение от тирании, возврат к принципам 1789 г. «Люди обнимались на всех улицах, на всех спектаклях, - писал публицист и историк Ш. де Лакретель, - взаимное удивление от того, что они обнаружили друг друга живыми, удваивало их радость и делало ее почти безумной»{23}. Как тогда, еще при короле, на месте низвергнутой Бастилии появилась легендарная надпись «здесь танцуют», так и теперь Париж охватила своеобразная танцевальная лихорадка{24}. Чуть позже Мерсье будет писать о шестидесяти танцевальных залах, ежедневно задающих ритм всему Парижу{25}.

Уже в августе для тысяч заключенных, арестованных за «аристократизм», «федерализм» или «подозрительность», открылись двери тюрем; хотя официально никакой амнистии провозглашено не было, закон о подозрительных стали просто трактовать более узко, выпуская людей на волю столь же произвольно, как и сажали{26}. Это действие, конечно, не имело бы смысла без восстановления свободы слова. «Свобода печати или смерть!»{27} - провозглашал с трибуны Конвента Ж.Л. Тальен, один из вождей термидорианцев.

Общество вздохнуло свободнее. Одна за другой начали появляться новые газеты. Но приближение к демократическому идеалу отнюдь не сделало Францию более стабильной. Напротив: узники Террора встретились лицом к лицу с своими палачами; остатки разгромленных робеспьеристами революционных группировок решили, что пришло время для реванша; роялисты, ранее молчавшие от страха, подняли голову. Если прежде Французской революции был свойствен культ единомыслия, то теперь, сбросив навязанную якобинцами маску монолитности, общество обнаружило себя расколотым. «Трудно было бы определить, какое мнение сейчас господствующее, - писал Мерсье. - Личное мнение у каждого свое. Общественного мнения больше нет»{28}.

Вскрывшиеся противоречия носили не только идейный характер. Явной стала и борьба за материальные блага. Вслед за робеспьеризмом ушли в прошлое показная бедность, руссоистский культ простоты, привычка прикрывать реальные социальные противоречия морализаторскими призывами к скромности и самоотдаче. Стало очевидным, что французам отнюдь не чужды материальные интересы и что одной из составляющих революции явился передел собственности. Нувориши перестали стесняться своих приобретений. Спекуляции и игра на бирже сделались всеобщим увлечением. На сценах шли пьесы под названиями «Два Жокриса, или Торговля водой», «Полишинель-спекулянт», «Все в это суются, или Мания торговли»{29}. По словам немецкого путешественника Мейстера, Париж к 1795 г. стал похожим на большой магазин, где действительно шла торговля всем - от конфискованных особняков бывших дворян или их мебели до последних бедняцких пожитков, предназначенных для обмена на малосъедобный хлеб{30}. Социальные контрасты бросались в глаза: одни спешили заключать сделки, чтобы воспользоваться моментом и обогатиться, другие - чтобы как-то выжить. Полицейские осведомители жаловались, что за столиками всех кафе играют в лото и с этой азартной игрой невозможно бороться{31}. Даже воры стали наглее: по словам Мерсье, проникнув в дом, они уже гнушались брать всякую мелочь, оставляя ее для менее удачливых собратьев{32}.

Расставшись с одними иллюзиями, французы поддались другим: после года якобинского контроля над экономикой, не принесшего ожидаемого изобилия, обществу казалось, что все проблемы решит то, что несколько позднее назовут классическим либерализмом. «Большинство народа желает, чтобы торговля была абсолютно свободной, вплоть до экспорта и скупки; считают, что тогда изобилие вернется, что продукты вырастут в цене, а потом снова подешевеют ввиду конкуренции»{33}, - сообщал полицейский осведомитель в октябре 1794 г.

Очень скоро и эти иллюзии рассеются. Но пока, на рубеже II и III годов республики, единой и неделимой, самая свободная нация в мире танцевала, встречала из тюрем родных, праздновала избавление от «нового Кромвеля», «нового Катилины», «короля Максимилиана I» и с ужасом оглядывалась на пережитое...

1.2. «Газета свободы печати» и ее читатели

Летом 1794 г. Бабёф, как и многие другие, вышел из тюрьмы. Правда, его освобождение не было связано с падением Робеспьера: будущий лидер заговора освободился еще при монтаньярах. 18 июля суд в Лане, пересматривавший приговор по его делу, принял решение об освобождении под залог, и вскоре Бабёф отправился в Париж. Нам точно неизвестно, какого числа он туда прибыл: может быть, накануне 9 термидора, а может быть, сразу после. Вернувшись на работу в продовольственную администрацию города{34}, он снова окунулся в политическую жизнь. Бабёфа сразу же захватила самая актуальная на тот момент тема, занимавшая все умы, - злодеяния монтаньяров.

Несмотря на воцарившуюся после 9 термидора свободу печати, одна группировка не смела раскрыть рта - это были робеспьеристы. В то же время вышло множество памфлетов, разоблачающих и высмеивающих «Неподкупного». Общество пыталось осознать опыт террора, избавиться от страха, в атмосфере которого жили последние месяцы, и перелистнуть эту страницу своей истории. Критиковать монтаньярский режим и особенно Робеспьера лично стало общим местом. Если раньше радикально настроенные санкюлоты могли наводить страх на обеспеченных обывателей, то теперь причудливо одетые молодые люди, представители «золотой молодежи» - «мюскадены», или «инкруаябли» - поколачивали или заставляли петь антиробеспьеристские песни тех, кто казался похожим на якобинца. На рынке говорили, что нехватка продовольствия при Робеспьере была именно его рук делом{35}. В театре играли такие пьесы, как «Внутренняя жизнь революционных комитетов, или Современные Аристиды», «Тактика каннибалов или якобинцев», «Якобинцы в аду», «Падение последнего тирана, или День 9 термидора», «Шарлотта Корде», а публика нарочито аплодировала пассажам о гуманности и человеколюбии, доносившимся со сцены{36}. По Парижу ходили памфлеты с говорящими названиями: «Разоблаченные якобинцы», «Агония якобинцев», «Адский клуб», «Уши Одуэна, или Преступления якобинцев», «Якобинцы вне закона» или «Суд суверенного народа, который осуждает на смерть адский хвост Робеспьера»{37}.

Эта волна увлекла и Бабёфа. С 3 сентября 1794 г. при поддержке депутата Конвента А.Б.Ж. Гюффруа, друга Фрерона, он начал выпускать Journal de la liberté de la presse («Газету свободы печати»). Это издание стало одним из самых ярких антиробепьеристских органов. Например, в шестом номере вышедшем 13 сентября, автор писал так:

«Бесспорно, что Франция изнывала в течение ряда месяцев под железным ярмом. Тиран удушил террором не только свободу мнений, но и доверчивые душевные излияния, даже жалобы угнетенной невинности. Богатство, талант, честность - все вызывало у него подозрение, а вызывать его подозрение было равносильно преступлению, которого он никогда не прощал. Он создал систему шпионажа более страшную, нежели созданные некогда Сартинами и Ленуарами»{38}.

Используя образы террора и «Максимилиана гнусного», «Максимилиана жестокого»{39}, Бабёф отстаивал позиции Фрерона и Тальена и нападал на Якобинский клуб, а также депутатов, связанных с самыми зловещими явлениями Террора или по-прежнему относящих себя к Горе: Б. Барера, М.Ж. Колло д'Эрбуа, Ж.Н. Бийо-Варенна, Ж.-Б. Каррье, Ж. Лебона, П.Ж. Дюэма; особенно доставалось от него П.Ж. Одуэну.

Этот странный союз лидеров «термидорианской реакции» и первого коммуниста заставил историков, особенно марксистов, немало поломать голову. Как только ни пытались объяснить его! Одни прямо признавали, что Бабёф запутался, ошибся, оказался недостаточно информирован{40}; другие подчеркивали двойственность в его восприятии Робеспьера{41} (Бабёф все-таки признавал его заслуги перед революцией на ранних этапах) и даже делали вывод, что публицист боялся признаться в своей любви к Неподкупному{42}; третьи, признавая сходства с позицией правых термидорианцев, усиленно подчеркивали и различия с ней, самостоятельность будущего Гракха{43} (в это время он именовал себя Камиллом).

Но антиякобинская позиция Бабёфа осени 1794 г. может показаться странной, только если рассматривать ее сквозь призму распространенного стереотипа о Робеспьере как центральной фигуре Французской революции и единственном воплощении «демократизма». Бабёф был сыном своего времени, и его критика «террористов» не выходила за рамки якобинского дискурса. Б. Бачко весьма убедительно доказал, что выход из террора первоначально осуществлялся на базе той системы образов и понятий, которая была выработана во II году, и, например, торжественные адреса, направленные из провинций Конвенту в честь свержения Робеспьера, были насыщены якобинской риторикой{44}. Люди одобряли его казнь точно так же, как совсем недавно казни Эбера, Дантона и жирондистов, и тот факт, что Бабёф приветствовал переворот 9 термидора и, не мешкая, примкнул к людям, его свершившим, вполне соответствует тому мировоззрению, какое сформировали у французов события 1789-1794 гг. Непрерывное движение вперед, к общественному благу, выражавшееся в череде революционных journée, предполагало постоянное развенчание старых идеалов. Граждане должны были всегда быть готовы к тому, что очередной защитник народа может оказаться врагом народа и взойти на эшафот, а роль вождей и подлинных выразителей суверенной народной воли перейдет от одной группировки к другой. Якобинские ораторы с трибуны обещали заколоть кинжалом ближайшего друга, если тот окажется дурным патриотом. Стало быть, Бабёф встретил падение Робеспьера как правильный якобинец.

Кроме того, как показал Д. Грир, простонародье было именно тем слоем, который пострадал от террора в первую очередь: 31,25% казненных в этот период составляли ремесленники, рабочие и слуги, 28% - крестьяне, 10% - мелкие торговцы и низшие слои интеллигенции{45}. Не удивительно, что многие представители «низов» и их «друзья» приветствовали крах якобинской диктатуры.

Робеспьер и при жизни, и после смерти имел множество политических оппонентов, в том числе среди радикалов и городской бедноты. Самый яркий пример - эбертисты, вожаки которых были казнены в марте 1794 г. С силами, либо близкими к эбертистами, либо являющимися их прямым продолжением, Бабёф как раз сблизился в это время.

Речь идет об Электоральном клубе. Название свое он получил потому, что заседал в помещении епископства, где обычно происходили собрания парижских выборщиков. Среди его лидеров были бывший «бешеный» Ж. Варле и бывшие эбертисты Ж. Бодсон и Ф.В. Легре. Что касается последнего, то он был арестован незадолго до 9 термидора, и переворот спас ему жизнь{46}. Клуб боролся за возрождение выборной Коммуны, восстановление роли санкюлотских масс и секционных или городских революционных комитетов - иными словами, выступал за прямую, а не представительную демократию, отстаивал значимость «низовых» институтов. Эти институты, очень влиятельные в 1793 г. и помогшие монтаньярам одержать верх над жирондистами, уже при Робеспьере начали пугать официальные власти и притесняться ими. Так, в декабре Конвент поставил революционные комитеты секций под контроль и фактически превратил их в назначаемые, а не избираемые{47}. Затем было ограничено количество заседаний в секциях, подверглись обличению братские банкеты (коллективные приемы пищи, сопровождавшиеся обсуждением политических вопросов){48} и т. д. Впрочем, после Робеспьера положение секционеров улучшилось ненадолго. Поскольку они часто осуществляли произвольные аресты и были одним из орудий Террора, Термидорианский Конвент повел борьбу с ними еще активнее. Уже в августе 48 парижских секций были реорганизованы в 12 округов, ввиду чего количество комитетов уменьшилось в 4 раза; состав секций должен был регулярно обновляться по жребию, доступ в них отсекался неграмотным. Кроме того, была отменена плата за участие в работе комитетов: закончилась «карьера» бедняков, фактически сделавших революцию своей работой. Таким образом, Электоральный клуб во многом оппонировал Конвенту, хотя и приветствовал свержение Робеспьера.

Бабёф принимал деятельное участие в работе клуба: выступал там (сохранилась его речь{49}), защищал в газете клуб от критиков, публиковал там его петиции Конвенту. Фактически он сделал свое издание рупором Электорального клуба.

Любопытно, что данное общество, помимо прочего, выступало за свободу торговли и прекращение реквизиций: городскую бедноту, как и более состоятельные слои, увлекла вера в то, что отмена государственного регулирования принесет долгожданное изобилие. 7 августа электоральцы представили Конвенту петицию с требованием установления неограниченной свободы печати и защиты права народа избирать своих представителей{50}. «Он пробудил интерес к этим злосчастным правам человека, о которых не хотят больше слышать»{51}, - иронизировал Бабёф, объясняя нападки на клуб. Таким образом, перед нами любопытный случай, когда радикальное низовое движение взяло на вооружение идеи классического либерализма, которые историки-марксисты назвали бы «буржуазными».

***

Если в необходимости введения свободы торговли Бабёф сомневался, то о значимости для него другой «буржуазной» свободы можно догадаться по самому названию газеты. Остановимся на этой теме подробнее.

Свобода печати была для Бабёфа не только абстрактным идеалом или самоценным принципом (который, впрочем, стал весьма актуальным после опыта якобинской диктатуры), но и средством реальной политики. Бабёф требовал, чтобы возможность свободно выражать свое мнение была обеспечена не только публицистам и интеллектуалам, но и всем гражданам Французской республики.

Представление об общественном мнении как идеальном контролере власти, воплощении народного суверенитета и никогда не ошибающейся инстанции возникло задолго до Революции и было одним из столпов французского Просвещения. Вдохнув в него новую жизнь, Бабёф начал первый номер своей газеты словами: «Я открываю трибуну для того, чтобы отстаивать права печати. Я устанавливаю центр, вокруг которого объединится батальон ее защитников»{52}.

Словосочетание «общественное мнение» стало одним из наиболее часто встречающихся на страницах этой газеты. Так, например, № 12 от 18 сентября 1794 г. (4 санкюлотида II года, праздник Мнения) больше чем наполовину был посвящен этому явлению. Бабёф писал: «Учреждая праздник Общественного мнения, законодатель несомненно надеялся, что, если этот верховный защитник свободы и счастья народов будет когда-то ущемлен или забыт, то по крайней мере в день, когда французские республиканцы воскурят фимиам у его пьедестала, они будут вынуждены вспомнить, что должны за него отомстить... грозный голос общественного мнения должен постоянно подыматься против любой узурпации прав народа»{53}.

Далее он перечислял, что, на его взгляд, надлежит сделать врагам народа, дабы удержаться у власти, и добавлял: «Если же им не удастся достигнуть одновременно всех этих успехов, общественное мнение будет полностью обо всем осведомлено, и они погибнут»{54}. Неделю спустя Бабёф открыл № 18 эпиграфом: «Сила общественного мнения и сила народа - одно и то же»{55}.

Впрочем, взгляд Бабёфа на общественное мнение отнюдь не тождественен соответствующим представлениям видных философов Просвещения. Вот, например, что писал на сей счет П.А. Гольбах: «Общественное мнение может обычно стать надежным мерилом для тех, кто управляет обществом»{56}. К.Г. Ламуаньон де Мальзерб трактовал этот феномен как «суд, который определяет истинную ценность всех талантов»{57}. К характеристике такого «суда» Кондорсе добавлял эпитеты «разумный и справедливый»{58}. Среди философов Просвещения было довольно распространено убеждение, что общественное мнение не может быть слепым, не может ошибаться, как не может быть ошибочной и воля народа. И, хотя порою высказывались иные точки зрения - Ж.Ж. Руссо, например, полагал, что общественное мнение («воля всех») может заблуждаться, не совпадая с объективно существующим общественным интересом («общей волей»), - они не пользовались широкой популярностью{59}.

События Французской революции опровергли прежние, излишне оптимистичные надежды на общественное мнение. Бабёф одним из первых в термидорианский период поднял тему о возможности манипулировать им и о существовании «дурных людей», способных помешать народу в осознании его истинных интересов. Так, 13 сентября 1794 г. Бабёф писал: «Главные агенты (представители. - М.Ч.) народа оказывали постоянное воздействие на общественное мнение, руководя им в обществе, задавая тон всем остальным»{60}. День спустя он развил эту мысль: «Опыт нашей революции ясно показал, что мнение данного момента никогда не является правильным, и это не потому что народ не способен собственными средствами прийти к правильному мнению, а потому что ему никогда не оставляют его собственного мнения и что среди тех, кто правит, наиболее честолюбивые постоянно применяют особую тактику, чтобы подсунуть народу мнение или сочинение, выгодное единственно тому, кто его направляет, и всегда вредное для народа»{61}.

Далее Бабёф прямо назвал своих врагов «манипуляторами общественным мнением» и «регуляторами общественного духа»{62}.

В № 17 от 26 сентября 1794 г. автор развил мысль о способах введения публики в обман: «Граждане, Комитет общественного спасения никогда не давал верного отчета о вашем внутреннем положении... Победы постоянно поглощали внимание неразмышляющей части народа»{63}.

Признавал Бабёф и существование людей, меняющих, «подобно хамелеону, свои взгляды под воздействием пропаганды горстки пожираемых честолюбием регуляторов общественного мнения»{64}. Еще один выпад против этих «регуляторов» мы видим в № 11 - сатирическое объявление, намекающее на приходящие в Конвент послания из провинций с жалобами на притеснения якобинцев (Бабёф, и не он один, полагал, что письма фабрикуются в Париже): «Требуется человек, умеющий составлять в нужном жанре обращения к Конвенту для рассылки их по департаментам...»{65}

Стоит заметить, что идея Бабёфа о существовании неких манипуляторов общественным мнением имела под собой основание. Так, Б. Бачко обратил внимание на активно циркулировавший в ходе событий 9 термидора слух о том, что Робеспьер собирается жениться на дочери Людовика XVI и стать королем; историк пришел к выводу, что слух этот был запущен специально. Позднее в своих мемуарах П. Баррас, один из видных деятелей Термидора и Директории, написал, что слух этот был хоть и ложен, но полезен для сознания народа{66}. Таким образом, в среде политической элиты действительно формируется мысль о том, что народ подобен ребенку, и его можно обманывать, манипулировать им ради его же блага.

Итак, Бабёф заявлял о том, что намерен вернуть к жизни настоящее, истинное общественное мнение и подлинное народовластие: «Закон есть выражение общей воли; этому принципу, который тираны хотели предать тлению, мы вернем румянец раннего возраста, свежесть, свойственную ему в первые годы революции»{67}.

Если для просветителей носителем мнения была прежде всего просвещенная публика, то для Бабёфа это весь народ, по крайней мере та его часть, что готова участвовать в общественно-политической жизни. «Я призываю каждого из вас помочь мне материалами», - обращался он к читателям в завершение первого номера своей газеты{68}.

Следующий ее выпуск содержал своего рода программное заявление: «Эта газета - великая книга, открытая для всех истин; это почтовый ящик для всех охранителей родины и политическая трибуна для свободных и энергичных людей, друзей принципов. Поэтому мы приглашаем всех добрых граждан посылать по этому же адресу сообщения, письма и документы, которые они сочтут полезными...»{69}

Такие же объявления будут появляться почти в каждом номере его издания. «Это подлинно общественная газета, поскольку в ней сотрудничают все добрые граждане, которые того пожелают», - отметит публицист в № 4{70}.

Бросив клич к народным публицистам во втором номере, Бабёф объявил, что отныне его газета будет делиться на две части и первую из них, озаглавленную «Температура общественного мнения», он полностью отведет под письма читателей{71}. Однако содержание следующих номеров несколько отличалось от того, что можно было ожидать после такого заявления.

Третий номер действительно открывался заголовком «Температура общественного мнения», после чего шли пространные рассуждения Бабёфа о безуспешности происков врагов народа и о множестве прекрасных писем, присланных в ответ на его призыв. Тем не менее опубликовано было лишь одно из них под заголовком «Рассмотрение вопроса о том, совместима ли свобода печати с революционным правительством». Любопытно, что от редакторского текста письмо отделено лишь кавычками: при беглом просмотре оно не воспринимается как нечто отличное от тех абзацев, что были написаны самим Бабёфом. Нет ни слова и об авторстве этого послания{72}.

Четвертый номер тоже открывался вышеупомянутым заголовком, казалось, предвосхищающим публикацию писем с мест, однако на деле вниманию читателей не было предложено ни одного из них. Всю рубрику на сей раз занимал монолог самого Бабёфа, а «глас народа» звучал лишь в пересказе редактора: «Я очень доволен тем, что придумал “почтовый ящик для истин”. Он доставляет мне столько материалов, что я испытываю только затруднение в выборе, и моя газета в первой части оказывается готова сама собой»{73}. Заявление довольно странное, если учесть, что писем от читателей в номере нет вообще.

Впрочем, вторая половина четвертого номера, озаглавленная «Раздумья мыслителя о свободе печати», начинается словами: «Я пользуюсь приглашением, содержащимся в твоем 2-м номере...» и т. д.{74}, из чего можно заключить, что это, очевидно, письмо одного из читателей. Но чье именно? Фамилии автора редактор снова не указал: в конце письма, совпадающем с окончанием всего номера, стоит обычное «К. Бабёф». Эти «Раздумья мыслителя» будут с перерывами публиковаться на протяжении нескольких последующих номеров, пока не завершатся в девятом. Но и здесь имени автора письма не указано: если, конечно, это на самом деле письмо.

Что касается рубрики «Температура общественного мнения», то в пятом и шестом номерах в ней вновь помещены тексты самого Бабёфа, а начиная с седьмого номера она и вовсе исчезает.

Первое подписанное письмо в редакцию появилось только в восьмом номере, и принадлежало оно перу некоего Ведере{75}. Далее мы еще вернемся к этому корреспонденту

В № 12 вновь было опубликовано письмо без указания автора. Комментаторы русского издания этого текста предположили, что эпистолярная форма служила лишь художественным оформлением очередной заметки самого Бабёфа{76}. Гипотеза не лишена оснований: такие подозрения закрадываются и при ознакомлении со многими другими безымянными письмами, опубликованными в «Газете свободы печати». Следующий аналогичный текст, тоже неподписанный и разделенный на части несколькими подзаголовками, появился в № 14: здесь непонятно даже, идет ли речь об одном письме или о нескольких, опубликованных подряд друг за другом{77}.

Чем объяснить столь небрежное отношение к «авторским правам»? Вероятно, самим замыслом газеты и тем, что понимал Бабёф под общественным мнением. Он, очевидно, просто не видел никакой разницы между собственными текстами и текстами своих единомышленников из числа читателей, поскольку в рамках его представлений о единой народной воле авторство той или иной заметки не имело особенного значения: достаточно было того, что ее написал патриот-республиканец. Вероятно, такими же соображениями руководствовались и те его многочисленные читатели, кто либо не подписывал своих посланий Бабёфу, либо подписывался одной-двумя буквами, либо прямо оговаривал, что полностью уступает редактору права на свое сочинение.

Не исключено также, что малое количество опубликованных Бабёфом писем, особенно в первых номерах, обусловлено низким литературным качеством, а то и просто элементарной безграмотностью присылавшихся ему текстов, либо вторичностью содержавшейся в них информации. Во всяком случае, на эту мысль наводит знакомство с теми из писем читателей Бабёфа, что хранятся ныне в РГАСПИ. Логично предположить, что в силу ограниченного размера издания и не слишком высокой информативности большинства посланий, Бабёф предпочитал давать просто краткое резюме настроений, выраженных в общем массиве писем.

Как соотносились мировоззрение Бабёфа и идеи его читателей? Меняла ли приходившая в газету корреспонденция его собственные взгляды, в частности, на феномен общественного мнения?

В поиске ответов на эти вопросы обратимся собственно к письмам читателей, присланным в «Газету свободы печати». Их до нас дошло лишь двенадцать - в фонде 223 РГАСПИ. Десять посланий включены в опись корреспонденции Бабёфа, а два находятся среди его собственных документов, поскольку содержат пометки, сделанные его рукой. Еще пятнадцать писем сохранились благодаря публикации в газете. К сожалению, не все из них составители собрания трудов Бабёфа на русском языке сочли достаточно интересными для включения в это издание. С посланиями читателей, не вошедшими в четырехтомник 1975-1982 гг., можно ознакомиться по репринтному изданию «Газеты свободы печати» 1966 г.

Логично было бы рассматривать присланные Бабёфу письма в хронологическом порядке, но это не представляется возможным: далеко не все они датированы, касательно большинства из них понятно лишь, что они относятся к сентябрю-октябрю 1794 г. Да и сам Бабёф почти никогда не датировал публикуемые им письма. Поэтому будем рассматривать их в соответствии с тематикой и жанровыми особенностями.

Все сохранившиеся письма можно условно разделить на четыре неравных группы.

Первая - традиционные «письма в редакцию», отзывы на ранее опубликованное и пожелания автору газеты. Эта категория немногочисленна, она включает всего два документа: Бабёф призывал прежде всего присылать ему тексты для публикации, а послания подобного рода для таковой не предназначались.

Начнем с самого короткого письма редактору. Написанное на клочке бумаги, оно столь лаконично, что можно привести его здесь целиком: «Прошу тебя рассмотреть в одном из ближайших номеров следующий вопрос. Когда трепещущий якобинец кричит: “Спасите

родину!”, не похож ли он на убийцу, который, придя в ужас от своего преступления, тщетно пытается спасти жертву и зовет врача? П.Д.»{78}

Очевидно, какой-то единомышленник «Аттилы робеспьеристов» (как тогда называли Бабёфа) выделил пару минут для того, чтобы подкинуть своему любимому публицисту новое хлесткое выражение.

Чуть более многословным был читатель, подписавшийся L.j.d.C. Он 25 сентября 1794 г. попенял Бабёфу, что тот недостаточно глубок и недостаточно радикален: «Заглушать крики мятежников и наемных шавок, показывать пальцем на корыстных людей во фракциях - это, бесспорно, славные и полезные дела. Но для общей пользы нужно раскрыть всем республиканцам глаза на комитетскую олигархию, рассказать им о ее зарождении, росте, временных болезнях, выздоровлении и воскрешении, благодаря примененным к ней средствам»{79}.

К этому добавлялись пожелания проявлять больше проницательности и не пренебрегать никакими средствами для достижения своей цели.

Вторая категория писем - информационные. Это - послания граждан, взявших на себя роль бесплатных репортеров «Газеты свободы печати»: отчеты, впечатления, жалобы. Подобные тексты либо непосредственно предназначались для публикации, либо выступали источником сведений, которые затем находили отражение в статьях самого Бабёфа. В нашем распоряжении четыре документа подобного рода.

Написанное на редкость грамотно, четким устоявшимся почерком, послание секретаря Клуба кордельеров Дюфюра (Dufur) не выражает каких бы то ни было субъективных взглядов или частных мнений: Дюфюр без комментариев переслал Бабёфу отчет о заседаниях клуба за 20-21 сентября 1794 г. Отчет посвящен переносу в Пантеон праха Марата и произнесенных в связи с этим речах.

Интересен вопрос: были ли подобные посылки от кордельеров регулярными? Отсутствие комментариев к отчету и объяснений причин его отправки Бабёфу косвенно свидетельствуют о том, что письмо не первое и подобные послания Дюфюра в «Газету свободы печати» были в порядке вещей{80}.

Совсем иное - экспрессивное, яркое и, увы, безграмотное - письмо отправила редактору «Газеты свободы печати» безымянная санкюлотка из городка Дурдан под Парижем. Женщина жаловалась на некого Супа (Soupe), по ее словам, генерала-якобинца{81}, который бесчинствовал в ее коммуне, проводя массовые аресты и устраивая варварские реквизиции: «Я жена бедного санкюлота, который мой муж, вот почему эти злодеи как чума для нас, вот почему мы мечтаем разоблачить перед тобой одного из них, это настоящий волосок из хвоста тирана Роберта Пьера (Робеспьера. - М.Ч.), и если нельзя срезать его руками, попытайся хотя бы заставить выдернуть этот гадкий волосок. Суп, так его зовут, он портной по первой профессии, но сменил ее на лучшую, профессию шпиона при главном головорубщике, который нашел свою головорубку в месяце тремидоре»{82}.

В завершение санкюлотка выражала желание, чтобы ее обидчик был изобличен в газете. Конвент в рассказе женщины выступает как единое лицо и, вероятно, выполняет в ее представлении ту роль, которая раньше отводилась «доброму королю»: корреспондентка не сомневается, что, узнав о дурном поведении Супа, он «не замедлит спровадить этого деревенщину и хорошенько ему наподдать»{83}.

Отметим, что послание санкюлотки сохранилось в архиве как приложение к незаконченной (вернее, едва начатой) статье Бабёфа. Очевидно, он планировал опубликовать его в газете. До нас дошел листок с заголовком «Продолжение документов о якобинцах, обещанных в № 16», и переписанными Бабёфом из этого письма несколькими начальными предложениями, причем без каких-либо исправлений тех многочисленных грамматических ошибок, которые допустила корреспондентка. Очевидно, он считал недопустимым править, «цензурировать» чужой текст.

Почему же письмо так и не появилось в газете? Вряд ли Бабёф просто не успел его опубликовать: оно было написано 18 сентября, а последний, двадцать седьмой, номер вышел 13 октября, то есть до того, как возникли проблемы с выпуском газеты, у Бабёфа имелось еще достаточно времени. Возможно, ограниченный объем издания заставил редактора отдать предпочтение другим, более важным для него материалам, например документам Электорального клуба.

Еще два письма, которые можно отнести к категории информационных, были опубликованы Бабёфом. Первое принадлежало перу «Республиканца М:й:р» (M:y:r) и сообщало о настроениях в Бельгии. Автор докладывал о высочайшем патриотизме жителей Гента (отметим, что текст адресован не Бабёфу, а его издателю Гюффруа){84}. Второе письмо, принадлежавшее перу А. Жалла, было посвящено состоянию дел в Ренне. По словам автора, во времена якобинцев город «оплакивал свою свободу», но прибытие представителя термидорианского Конвента «предшествовало возвращению счастья»{85}. Возможно, решающим аргументом в пользу публикации обоих писем послужило именно то, что они пришли издалека. Показывая, что его газету читают не только в столице, но и далеко за ее пределами, Бабёф поднимал авторитет своего издания. Примечательно, что письмо Жалла, единственное из опубликованных, было датировано 12 вандемьера. Учитывая, что номер вышел 19 вандемьера, мы можем получить некоторое представление о сроках рассмотрения Бабёфом поступавшей к нему корреспонденции.

Письма третьей, самой многочисленной, категории условно назовем публицистическими. Сюда входят тексты, претендующие на статус статей и содержащие какие-либо авторские комментарии по актуальным вопросам. Такие письма присылались не для того, чтобы просто известить о чем-либо редактора газеты, а именно для опубликования. Некоторым из них предпосланы краткие преамбулы, напоминающие о брошенном во втором номере призыве присылать материалы и содержащие просьбу напечатать статью, а иногда также - оправдания и извинения в связи с недостаточно высоким качеством текста. Всего в данной группе семнадцать посланий.

Поскольку жанр публицистики предполагает сугубо личностный подход к оценке обсуждаемых проблем, было бы вполне логично ожидать достаточно широкого разброса мнений у авторов писем данной категории. Однако все обстоит как раз наоборот. Послания очень похожи друг на друга: по большей части их авторы с некоторыми вариациями воспроизводят точку зрения Бабёфа, используя традиционные для той эпохи штампы революционного лексикона. Таково, например, безымянное письмо из третьего номера{86} или послание «врага всех тираний» Леды Р. из семнадцатого{87}.

Немногим отличается от них и статья вышеупомянутого Ведере (Veidéres), тоже удостоившаяся публикации у Бабёфа. Автор сравнивает революционное правительство с древнеримской диктатурой и рассуждает о свободе печати{88}. Интересен этот Ведере, прежде всего, тем, что от него дошло не одно, как от остальных корреспондентов, а два письма. Второе сохранилось в архиве, причем, как и ранее рассмотренная нами жалоба санкюлотки, среди авторских документов Бабёфа, поскольку тот сделал на нем свои пометы, дав название «Как утерли нос медикам без практики, или Отчаяние Дюэма» и оставив приписку «В ожидании возобновления выхода моей газеты... я буду публиковать превосходные произведения, которые доставили мне корреспонденты в то время, как я вынужден был приостановить издание...»{89}. Можно предположить, что письмо было написано в начале октября 1794 г., незадолго до разрыва Бабёфа со своим издателем Гюффруа и прекращения публикации газеты, называвшейся к тому времени Le Tribun du peuple (Трибун народа).

Если первое послание Ведере было написано в серьезном и спокойном тоне, то во втором гораздо больше язвительности, иронии, сарказма и вообще художественная составляющая выражена довольно ярко. Возможно, Ведере в своей интонации вольно или невольно подстраивался под Бабёфа, поскольку в поздних номерах «Газеты свободы печати» тоже нередко проскальзывают юмористические и пародийные нотки, ранее отсутствовавшие.

Заметка Б. Леблона (Leblond) «Антиробеспьеризм, или Французский народ, уставший от угнетения» не нашла своего места на страницах «Газеты свободы печати», но сохранилась в архиве. После традиционного рефрена о недопустимости угнетения народа автор выражает мнение, пожалуй, излишне оптимистичное, но довольно распространенное в то время: «Да будет известно, что 7/8 и больше наших представителей искренне желают народу счастья, но убеждены, что, пока идет война, они могут обеспечить ему это счастье и порадовать лишь энергичным и жестким управлением, построенном на честности, добродетельности и справедливости. Да будет известно, что масса французского народа в основном весьма добра и благонравна и что необходимы лишь хорошие законы»{90}.

Подобная идеализация народа была в тот период присуща и Бабёфу, а вот взгляд своего корреспондента на депутатский корпус он уже вряд ли разделял. К тому же Леблон, по сути, защищал революционный порядок управления - главный объект критики Бабёфа. «Также я прошу тебя быть редактором этой заметки»{91}, - приписал в конце корреспондент. Возможно, он был неуверен в качестве своего сочинения.

Такую же неуверенность в литературных достоинствах своего послания выражал некий Гранж (Grange): «Моя бездарность заставляла меня хранить молчание, но, вдохновленный приглашением, которое ты делаешь всем, кто оберегает права человека, я беру на себя смелость отправить тебе настоящее письмо, содержащее некоторые факты, которые я наблюдал своими собственными глазами и которые есть не что иное, как предисловие к тем истинам, которые еще я собираюсь тебе высказать. Ты мог бы брать суть тех идей, которые я буду периодически сообщать тебе, и использовать их так, как посчитаешь нужным»{92}.

Текст характеризует автора как человека не слишком хорошо образованного, поскольку не только написан с ошибками и скверным почерком, но даже не разделен толком на предложения.

Однако в стороне от политических событий Гранж явно не стоял: за время Революции он, по собственным словам, был арестован четыре раза. Основной сюжет его письма - жалобы якобинцев на то, что после 9 термидора их подвергли угнетению. По мнению Гранжа, такие жалобщики сами - настоящие притеснители народа:

«...Не кто иные, как апостолы последнего тирана, которые, предвидя неизбежное падение, каждый день кричали, что их хотят убить. За этим скрывалось их собственное желание убивать и стремление избежать позорной смерти на эшафоте. Апостолы последнего [тирана], поздравляя Конвент со свержением им подобного, кричат также, что это он принуждал их к насилию против патриотов»{93}.

Гранж полагал, что Конвент во времена Робеспьера не имел возможности слышать подлинный глас народа, а получал лишь строго дозированную информацию, подготовленную группой заинтересованных лиц. Таким образом, он, с одной стороны, повторял мысль Бабёфа о злонамеренных манипуляторах мнением, а с другой, воспроизводил вековой стереотип о добром монархе, любящем народ, но не знающем о его бедах, и дурных советниках. Автор письма призывал «просветить народ относительно его собственных интересов, указать на них, когда кругом звучат стенания или, вернее сказать, царит панический ужас, вызванный действиями негодяя, ушедшего в небытие, - такова цель, которую должен поставить перед собой каждый гражданин». Следует обратить внимание на тезис о неспособности общества самостоятельно, без помощи «просветителей», понять свои собственные интересы - мы еще вернемся к нему. Далее Гранж продолжал: «Большинство департаментов еще совершенно не почувствовали благодеяний революции (10 тер[мидора]), и мне известны такие администрации, которые отказались выполнять декрет, предписывающий освободить земледельцев [из тюрем], - и эти самые комитеты еще считают, что аристократия притесняет их и хочет осуществить контрреволюцию»{94}.

Неизвестно, откуда Гранж черпал свои сведения о ситуации в провинции, ведь его письмо, на котором отсутствовало обычное для корреспонденции из других городов указание «в Париж», скорее всего, было отправлено из столицы. В заключение автор, как и ранее упомянутый Леблон, выражал уверенность в лучших устремлениях и твердости Конвента{95}. Письмо осталось неопубликованным.

Упоминания о кровавых кинжалах, отравленных факелах (torches empoisonnées), тиранических заговорах, звероподобных «сектантах» и спасенной Франции в изобилии присутствуют в письме гражданина Фремана-младшего (Fréman Junior), напечатанном в девятнадцатом номере{96}. В обычном для той эпохи мелодраматическом тоне он призывал Конвент и сограждан расправиться с оставшимися якобинцами, пока те не задушили едва-едва народившуюся свободу. Интересно, что в архиве Бабёфа имеется записка от 19 сентября 1794 г. (№ 19 вышел десятью днями позднее), приложенная к несохранившейся статье. В записке говорится: «Направляю тебе несколько строк... о жестокой системе, введенной в действие Обществом якобитов. Прошу тебя напечатать их и уступаю тебе права на них. Фримен-младший (Freeman junior)»{97}.

Различие в написании фамилии удивляет: вряд ли речь идет о двух разных людях. Невозможно и утверждать наверняка, прилагалась ли записка к той статье, которая была опубликована, или к какой-нибудь другой, если Фреман-Фримен писал Бабёфу не один раз. Любопытно, что автор назвал якобинцев «якобитами»: не выдает ли это, вместе с англоязычным написанием фамилии - Фримен - его британское происхождение?

По заметке гражданина Венсана «Сравнение патриота и душегуба» можно судить о том, как некоторые из участников Французской революции представляли себе идеального человека будущего. По мнению Венсана, этот истинный патриот не только любит родину и всячески содействует ее благу, но и с радостью выполняет обязанности сына, мужа и отца, заботится о слабых, уважает стариков. Злоба и мстительность ему незнакомы, однако он ненавидит врагов отчества, а это не только те, кто сражается против него с оружием в руках, но и люди, запятнавшие себя низкими поступками и аморальным поведением. Впрочем, перед тем как объявить кого-либо дурным гражданином, патриот ищет тому надежные доказательства. Он не играет чужой жизнью и свободой, ему чуждо «иезуитское лицемерие, состоящее в том, чтобы маскировать преступления словом добродетель»{98}. Подобный образ «патриота», с одной стороны, несет в себе имплицитную критику якобинцев, которые, согласно распространенным в термидорианском дискурсе стереотипам, как раз и «маскировали преступления словом добродетель». Однако, с другой стороны, в нем просматривается и прямая преемственность с тем этическим идеалом, который пропагандировали Робеспьер и его сподвижники{99}. Любопытно также, что идеальному патриоту, согласно Венсану, должны быть чужды всяческие интриги и комбинации: он прост и чист, «как свобода». Едва ли такой патриот стал бы участвовать в заговоре «равных»...

Письмо читателя Дювивье, написанное 25 сентября и опубликованное 1 октября в № 21, разделено на две части. В первой поднимается вопрос о введении в действие Конституции 1793 г.: автор возмущен тем, что вместо столь мягкого и демократичного закона до сих пор действует революционный порядок управления. Этот террористический режим, считает Дювивье, угрожает не только жизни и свободе французов, но и их собственности. Как видим, этот читатель Бабёфа далек от каких бы то ни было коммунистических взглядов. Во второй части письма корреспондент выражает недовольство тем, что о только что происшедшем тогда покушении на Тальена - политика, игравшего при Термидоре одну из ведущих ролей в демонтаже системы Террора, - говорят меньше, чем во время Террора говорили о покушении, совершенном против Колло д’Эрбуа{100}.

Неприязнь к Колло высказал и анонимный автор письма Бабёфу от 4 октября 1794 г. С помощью цепочки своеобразных (и довольно наивных) рассуждений он делал вывод о низменном моральном облике депутата и его причастности, наряду с Барером и Бийо-Варенном, к «партии террора». В то же время безымянный корреспондент выражал поддержку Конвенту в целом: «Это заседание... было примечательно той энергией, которую подавляющее большинство [депутатов] проявило в поддержке принципов и [выступлении] против дезорганизаторов общества... Поведение Национального конвента было таким, каким оно должно быть всегда - благородным, твердым, устрашающим заговорщика, под какой бы личиной он ни собирался предать родину»{101}.

Интересно, что Бабёф тогда подобных взглядов уже не разделял. В номере от 30 сентября можно прочесть: «Заседания Конвента являют картину скудости... молчания и ничтожества»{102}.

В какой-то степени к публицистике можно отнести и письмо гражданина Дюфура, прокомментировавшего критику Бабёфом почтовой службы, не доставлявшей подписчикам его газету. Корреспондент увидел в недобросовестности почтальонов проявление «якобинского духа» и следы заговора{103}. Впрочем, по мнению Г.С. Чертковой, перебои с доставкой газеты действительно могли быть результатом целенаправленных действий, правда, со стороны термидорианский властей{104}.

Четвертая группа писем - сатирические и художественные тексты. Бабёф в каком-то смысле сам побудил своих читателей к сатире на злобу дня, поместив в № 6 объявление о розыске общества, называвшегося Якобинским и некогда боровшегося за права человека{105}. Неделю спустя, в № 12 появилось шуточное письмо за подписью Кандид как ответ на это объявление{106}. Еще одно послание Кандида, выдержанное в столь же ироничном тоне, увидело свет в следующем номере{107}.

В № 14 от 23 сентября 1794 г. также появилась сатирическая заметка в форме письма читателя. Некий «друг Одуена и Барера» пытался оправдать политическое поведение своих «товарищей», но делал это так нарочито неуклюже, что его «оправдание» скорее походило на обвинение{108}. Письмо явно перекликалось с критикой Бабёфом Одуэна в № 9 от 15 сентября{109}.

Еще одна «дружеская защита» не получила места на страницах газеты. Гражданин Меарон (Mearon) писал в своем послании о «твердом в убеждениях Бурдоне из Уазы», «честном Дюэме» и «умилительном Луше»{110}, но главной целью его сатиры был Каррье, суд над которым привлек тогда широкий общественный интерес: «Наплюй на памфлетистов, этих политических и литературных крыс, старающихся подорвать и испортить репутацию, которую они сами никогда не смогли бы приобрести, и [опорочить] должности, которых они никогда не получат: будь уверен, что представитель народа, которого по возвращении встречают клеветой, бывает вполне вознагражден благодарностью департаментов, проводивших его с сожалением; какие же плоды ты надеешься пожать?.. Я слышу нимф Луары, они благословляют тебя, о Каррье! (завзятые клеветники, не смейте думать, что [они благословляют его] за то, что он наполнил народом их дома). Продолжай, Каррье, их ограниченному уму невдомек, что значит по-настоящему управлять. Я же тут, чтобы защитить тебя»{111}.

Имелись среди корреспондентов Бабёфа и поэты. Так, в шестнадцатом номере было опубликовано анонимное стихотворение «Чудовище Киферона, или О превращении охвостья Робеспьера в змей», где говорилось о мифическом монстре, наводившем ужас на древнегреческий город Киферон. В конце концов, чудовище было побеждено, но обрубки его тела превратились в ядовитых змей, не дававших покоя жителям. Античные декорации не мешали увидеть намек на «террористов», сохранивших свои места в Конвенте и после 9 термидора{112}. Предваряющие текст слова Бабёфа о приходящей к нему почте и намерении печатать все поступающие в редакцию свидетельства ненависти к якобинцам наводят на мысль о том, что стихотворение принадлежит не его перу. Того же мнения придерживались публикаторы сочинений Бабёфа на русском языке: «Чудовище Киферона» не стали переводить{113}.

Второе стихотворение, весьма остроумное, но тоже без указания автора, сохранилось в рукописи. В подстрочном переводе оно выглядит так:

Во все времена существовало твердое правило:

Бог не мог противоречить сам себе,

И, несмотря на все свое могущество, он никогда не мог сделать так,

Чтобы круг был квадратным или чтобы гора

Была одновременно и плоской, и высокой, и холмом, и равниной.

Сегодня же - о, какое дьявольское или божественное чудо! –

Нет ничего более низменного, чем известная Гора{114}.

* * *

Чем дальше, тем чаще на страницах «Газеты свободы печати» высказывалась мысль о том, что существуют не только бесчестные манипуляторы общественным мнением, но и друзья народа, направляющие это мнение на истинный путь.

Впервые соответствующая формулировка появляется в № 7: «Вместо того чтобы рабски ползти за мнением (эскортируемым террором и гильотиной) еретических сектантов... нужно, чтобы все мы, свободные писатели, всегда были по крайней мере на шесть месяцев впереди сегодняшнего общественного мнения... Народу надлежит постоянно иметь мудрых аргусов, наблюдателей столь же проницательных, сколь и откровенных, которые извещали бы его о грозящих ему опасностях, которые в текущий момент всегда показывали бы ему то, что он сам увидит лишь шесть месяцев спустя»{115}.

Под таким аргусом Бабёф, разумеется, понимал себя. В № 12 он заявил, что собирается «дать Общественному мнению возможность вынести суждение обо всем множестве преступлений, совершенных правительством децемвиров»{116}. Электоральный клуб разделял позицию Бабёфа: в том же номере сообщалось, что «общество выбрало комиссаров, которые должны были отправиться в места общественных собраний, чтобы просветить общественное мнение, введенное в заблуждение»{117}. В № 18 говорилось: «Все можно сделать с помощью общественного мнения, если направить его к определенной системе». В № 21 Бабёф объяснял упадок интереса к делу свободы «равнодушием к советам нынешних просветителей»{118}.

Таким образом, Бабёф начал противоречить сам себе и, сам того не зная, фактически солидаризовался с Баррасом в том, что народ ради его же блага можно и нужно настраивать на определенный лад.

Подобный взгляд на вещи парадоксальным образом сближал Бабёфа и с якобинцами, которых он так яростно критиковал. Говоря о свободе печати, он отнюдь не защищал свободы мнений и не пропагандировал их многообразия. Как и для Робеспьера, для Бабёфа существовали лишь истина и заблуждение, ложь и правда. Носителем последней он считал себя. Правильное мнение требовалось внушить народу для достижения тем счастья. Народ добр, един, обладает верховным суверенитетом, но пока не осознает своих истинных нужд, поэтому просветитель должен «за ручку» подвести его к Истине.

Можно ли говорить о том, что письма читателей в какой-то мере разочаровали Бабёфа в аналитических и творческих способностях масс? Пожалуй, да. На это намекает текст из № 16: «Я получаю множество сочинений, направленных против якобинцев, как в стихах, так и в прозе. В некоторых из них больше горечи и страсти, чем доказательств и рассуждений. Если бы все мои корреспонденты усвоили мою манеру вести бой, они постарались бы убивать наших общих врагов исключительно фактами, сопоставленными с нарушениями принципов»{119}.

В дальнейшем Бабёф будет публиковать письма не как публицистические заметки, а лишь как свидетельства ненависти народа к наследникам Робеспьера. Заброшенный раздел «Температура общественного мнения» сменится менее претенциозной рубрикой «Продолжение документов о якобинцах».

В двадцать седьмом, последнем, номере, выпущенном накануне окончательного перехода Бабёфа в оппозицию термидорианскому режиму, представление о народе как о наивном объекте борьбы «друзей» и «врагов», объекте агитации и контрагитации, выражено наиболее ярко: «Если, чтобы узнать, находится ли общество в состоянии сильной лихорадки, вы остановите ваши взоры на многочисленном классе, недостаточно образованном, чтобы размышлять, чтобы уметь разобраться в самых хитроумных софизмах... по безмятежному спокойствию этих простых людей, способных увидеть обман и обманщиков лишь после того, как небольшая часть прозорливых граждан просветила их неотразимыми доводами, вы тоже не могли бы судить о степени грозящей вам опасности... Нет, только к вам, люди, истинно свободные и умеющие думать о принципах... к вам одним надо обращаться, чтобы узнать, до какой точки дошло сегодня развитие кризиса...»{120}.

* * *

Подобно якобинцам, Бабёф верил в существование единой народной воли, неизменно направленной к общественному благу. Однако, создав демократическую газету, призванную стать общедоступной трибуной для выражения общественного мнения - «воли народа», он постепенно приходит к мнению о несамостоятельности народа, которому настоятельно необходимы «просветители» и «вожди». Можно предположить, что причиной такой перемены отчасти могли стать приходившие в редакцию письма, разочаровывавшие своей вторичностью, наивным и порою довольно корявым пересказом в качестве собственного «мнения» мыслей, ранее вложенных в головы читателей самим же Бабёфом, слепой верой в доброту Конвента и крайне низким уровнем общей культуры корреспондентов. По мере того как Бабёф утверждался в мысли о том, что народ, подобно ребенку, нуждается в руководителе, идея революционной диктатуры казалась Трибуну все более привлекательной.

1.3. Антиякобинские брошюры Бабёфа

В октябре 1794 г., когда Бабёф от проповеди антиякобинизма стал все отчетливее переходить к критике Конвента, его издатель Гюффруа прекратил с ним сотрудничество и выступил с открытым письмом, где пространно перечислил заблуждения своего бывшего подопечного и объяснил причины разрыва их отношений{121}.

Выход газеты временно прекратился. Бабёф остался без типографии, а следовательно, и без политической трибуны. Доступ к трибуне в прямом смысле слова он тоже вскоре потеряет: лидеры Электорального клуба подвергнутся аресту, сам клуб будет изгнан из помещения епископства, и к ноябрю прекратит существование. Тем не менее Бабёф - к этому времени он уже именовал себя Гракхом - не выпал из общественной жизни и продолжал очень чутко реагировать на все злободневные темы.

Что же было актуально в Париже в октябре-ноябре 1794 г.?

Главной в повестке дня по-прежнему оставалась тема осмысления якобинского и террористического прошлого и прощания с ним. Если по поводу второго элемента этой пары и личности Робеспьера общество вроде бы пришло к консенсусу то что делать с якобинцами и есть ли место этому клубу в обновленной республике, было непонятно. С одной стороны, клуб продолжал работать и по-прежнему пытался вести себя так, как будто он является выразителем всеобщей воли и особой инстанцией, оценивающей «правильность» или «неправильность» политиков. «Вчера в группах [собравшихся в общественных местах. - М.Ч.] с жаром обсуждали за и против якобинцев, - докладывал полицейский осведомитель о событиях первого дня нового III года (22 сентября 1794). - Всеобщим является желание сохранить общество с истинным духом этой организации, очистив его от всех злодеев, которые могут быть в его лоне»{122}. Но клубу не нашлось места в новой реальности. Якобинцы в силу самой своей сущности не могли быть в оппозиции - а то, что они не были у власти, становилось все очевиднее. Кроме того, существовал страх якобинского реванша, возврата террора. Этот страх в какой-то мере подкрепил якобинский мятеж в Марселе, произошедший и подавленный в сентябре{123}. В октябре Конвент запретил клубу аффилировать провинциальные общества и подавать коллективные петиции. Месяц спустя он подвергся погрому со стороны мюскаденов. Под предлогом недопущения беспорядков в дальнейшем клуб был закрыт.

Еще одной темой, которая привлекала всеобщее внимание в ноябре-декабре 1794 г. был суд над Каррье (это нашумевшее дело уже мельком упоминалось выше в связи с рядом писем). Начался он как суд над лицами, арестованными самим Каррье в бытность его комиссаром в Нанте и отправленными под трибунал в Париж. Однако разбирательство очень быстро выявило такие ужасающие подробности террористической деятельности Каррье, что на скамье подсудимых очень быстро оказался он сам и близкие к нему люди. «Общественное мнение явно настроено против Карье и якобинцев, - докладывал полицейский осведомитель 21 ноября 1794 г., - несколько граждан попытались стать на защиту этого представителя, но публика их арестовала и отвела в комитет общей безопасности»{124}. Потрясенная общественность обсуждала потопления в Луаре, издевательства над детьми и беременными женщинами, питье крови, сексуальные извращения Каррье. Бачко обратил внимание на то, что не все эти обвинения подтверждаются авторитетными показаниями свидетелей: реальные злодеяния смешивались в общественном сознании с плодами коллективной фантазии. Из этого «коктейля» рождалась антитеррористическая система образов{125}. В лице Каррье французы судили террор. Что касается самого депутата, то 16 декабря он будет гильотинирован: прощание с террором по-прежнему происходит террористическими же методами.


Итак, в ноябре газета Бабёфа временно не выходила. Однако он продолжал активно писать. От этого периода его жизни до нас дошли речь в Электоральном клубе, явно предназначенная для публикации, и четыре антиякобинские брошюры.

Датированная 2 ноября 1794 г. речь называется «Мнение гражданина с трибун бывшего Электорального клуба»{126}. В ней Бабёф вновь возвращается к идеям широкой гласности и контроля за органами власти с помощью подлинно народного общественного мнения. На фоне его же текстов предыдущего периода эта работа выглядит невероятно оптимистичной, проникнутой прямо-таки дореволюционной верой в человека и в его разум. Также совершенно утопична главная мысль речи, заключающаяся в том, что следует создать народное общество (иначе говоря, революционный клуб), в котором бы не было ни протокола, ни регламента, ни членских билетов; общество, участником и полноправным оратором в котором был бы любой вошедший:

«Если народу нужно что-то потребовать, то кто лучше его самого поймет его нужды?.. Нет, граждане, эти люди, объединяющиеся в нечто вроде братств и присваивающие себе исключительное право выступать в защиту интересов народа, не выражают его волю так, как он сам бы это сделал. Нужны ли народу эти адвокаты-краснобаи, купившие право разглагольствовать за него, запрещая ему говорить о его собственном деле; между тем как он, народ, менее склонный к высокопарным словам, менее склонный остроумничать и терять время на партийные ссоры, мог бы, конечно, лучше всех эрудитов и всех прокуроров, прийти к истинной цели, к тому, что отвечает общим интересам»{127}.

Итак, Бабёф вновь выступает с идеей предоставить открытую трибуну широким народным массам, которые не нуждаются ни в каких вождях. Такой ход мысли скорее был свойствен Гракху в августе и сентябре, нежели теперь. Может быть, эта речь была подготовлена раньше, но по каким-то причинам заброшена автором, который вернулся к работе над ней теперь, в ноябре? Доказательств этой версии у нас нет. Равным образом нет и свидетельств о том, что «Клуб народа», в который, судя по тексту, должен был быть преобразован Электоральный, сколько-то просуществовал. Мы не располагаем данными о том, что Бабёф пытался реализовать свою задумку, хотя сам он уверял, что для заседаний подлинно народного общества достаточно снять театр, а функционировать оно будет на добровольные пожертвования.

Представляется, что «Мнение гражданина» следует рассматривать не как изложение реальных взглядов Бабёфа на тот момент и не как настоящий план организации клуба, а прежде всего как высказывание, направленное на то, чтобы обличить якобинцев, отмежеваться от них, защитить Электоральный клуб, представив его организацией совершенно другого рода: ведь меры, направленные против Якобинского клуба (например, запрет подачи Конвенту коллективных петиций), коснулись и его тоже. «Они делили народ на две касты - касту избранных и касту профанов», - писал Бабёф, явно имея в виду якобинцев, присвоивших себе роль общественных арбитров. И с этой точки зрения он предвосхитил позднейших историков, отмечавших, что якобинцы не выражали интересов никакой социальной группы, в то же время претендуя на то, чтобы говорить от имени всего народа{128}. Антиякобинские брошюры Бабёфа столь же противоречивы. Первая из них, под названием «Хотят спасти Каррье»{129}, посвящена злодеяниям этого депутата: автор, ужасаясь, описывает их подробности, которые в это время были у всех на устах, и высказывает опасение, что существуют некие силы, стремящиеся избавить Каррье от заслуженного наказания. Критикуя монтаньяров, террор и революционный порядок управления, Бабёф, тем не менее, призывает не соблюдать формальностей, связанных с положением депутата (как это и было при Робеспьере). «Мне скажут: он еще не осужден. Я отвечаю: он осужден общественным мнением. Этого достаточно. Более чем достаточно»{130}.

В брошюре «Якобинцы-простачки, или битые платят штраф»{131}, посвященной закрытию клуба, Бабёф вновь поднимает тему роли общественного мнения в подлинно свободном обществе. По мнению автора, тирания Робеспьера держалась за счет контроля над общественным мнением, теперь же Конвент претендует на роль главного центра его формирования, в то время как следовало бы дать возможность всему народу свободно высказываться и формулировать свои потребности. Бабёф еще раз обрисовывает свой план устройства «истинно народного общества». И в то же время он жалуется на политическую инертность публики:«Памфлет расходится лишь в том случае, если он снабжен пикантным заглавием... Самые важные политические истины будут замечены только, если их изложат в форме мадригала или эпиграммы. Скоро, пожалуй, дойдёт до того, что придётся сбывать их в конфетных пакетах, а республиканская мораль окажется на лепешках с прописями»{132}.

В брошюре «Путешествие якобинцев во все четыре части света»{133} Бабёф снова критикует террористические порядки, нападает на Барера и Одуэна и высмеивает попытки оставшихся якобинцев привлечь на свою сторону другие народные общества. Публицист снова старается защитить электоральцев, подчеркивая разницу между ними и якобинцами:

«Сообщение журналистов, будто якобинцы совершили путешествие также и в Электоральный клуб, есть чистейшая ложь, придуманная, без сомнения, теми, кому хотелось бы воспользоваться нынешней обстановкой, чтобы подвергнуть все Народные общества той опале, которая должна пасть только на общество 9 термидора»{134}.

Действительно, в этот период Электоральный клуб воспринимался как филиал Якобинского. Например, газета «Анналь патриотик» от 20 ноября, сообщая от аресте последнего председателя Якобинского клуба Рессона (Raisson), обвинявшегося в том, что он был приверженцем Робеспьера, добавляла: «В порядке дня меры безопасности не только против якобинцев, но и против всех аффилиированных обществ, особенно против Электорального клуба»{135}. А 24 ноября газета Petite feuille de Paris («Маленький парижский листок») сообщала, что «якобинцы 9 термидора укрылись в Электоральном клубе, где продолжают свою подрывную деятельность»{136}. Это одно из последних упоминаний в источниках об Электоральном клубе: к этому времени он уже потерял свое прежнее помещение и заседал в Лувре, куда его пустила дружественно настроенная секция Музея. Но дни клуба были сочтены.

Любопытно, что Электоральный клуб считали якобинцами, тогда как виднейший его активист Бабёф как раз выступал против них. Разве можно быть и за, и против якобинцев?

Ответ на этот вопрос даст нам самая объемная и необычная из четырех брошюр - последняя. Она называется «О системе уничтожения населения, или Жизнь и преступления Каррье»{137}. Основной объем этой работы посвящен описанию жестокостей Вандейской войны и персональных злодеяний «проконсула» в Нанте. При этом Бабёф приходит к потрясающему выводу: якобы и гражданская война, и террор были организованы якобинцами целенаправленно, с тем чтобы сократить народонаселение Франции, слишком большое, чтобы оно могло прокормиться с имеющихся ресурсов. С одной стороны, это типичное проявление мании заговоров, характерной опять-таки для самих якобинцев и для эпохи в целом (здесь можно вспомнить как привычку революционеров объяснять свои неудачи происками «аристократов», так и писания Ф.Ф. Лефранка, А. Баррюэля и их последователей о том, что французская революция была результатом масонского заговора{138}). С другой же стороны, приписывая якобинцам фантастические планы, под их видом Бабёф выдает собственные проекты. По крайней мере, такое мнение высказывал В.М. Далин{139}. В самом деле, посмотрим:

«Из этих основных принципов вытекали следующие соображения и выводы. 1. Что при настоящем положении вещей собственность оказалась в руках немногих, а подавляющее большинство французов не владеет ничем. 2. Что если это положение не изменится, то равенство прав будет оставаться только пустым звуком... 3. Что нет другого способа уничтожения этой власти собственников и освобождения массы граждан от этой зависимости, как сосредоточить сначала всю собственность в руках правительства»{140}.

Действительно, у нас нет оснований приписывать монтаньярам подобную программу. А вот на коммунистический проект действительно похоже.

Эта «подтасовка», или «контрабанда», как выражался сам Бабёф - не единственный сюрприз «Системы уничтожения». По- настоящему удивиться читателю предстоит в конце брошюры, где Бабёф от критики якобинцев и описания ужасов террора неожиданно переходит к их защите и переключается на рассказ об издевательствах вандейцев над патриотами, объясняя таким образом ответную реакцию. Последние, считает автор брошюры, были проникнуты гневом и желанием отомстить, и в этом психологически уязвимом состоянии перенесли свое уважение по отношению к Конвенту, благодарность монтаньярам за демократическую Конституцию на Каррье и позволили ему присвоить слишком много полномочий{141}. Также Бабёф одобрительно высказывается о перевороте 31 мая - 2 июня 1793 г., считая его главным смыслом преодоление партийных разногласий в Конвенте, которые делали революционную нацию более уязвимой перед врагами. Неожиданно публицист даже становится в некотором роде на защиту жирондистов, отмечая, что они, несмотря на обвинения оппонентов, отнюдь не стремились к восстановлению монархии. Что касается монтаньяров, то они, по мнению Бабёфа, были искренними демократами, но подверглись влиянию нескольких злонамеренных лиц в своих рядах, которые и оболгали жирондистов, выставив их «аристократами» и пособниками вандейцев{142}.

По мнению Чертковой, в «Системе уничтожения» отразилось не состояние мысли Бабёфа, а процесс{143}: иными словами, это очень интересный пример того, как на бумаге запечатлелась эволюция мыслителя, его переход на позицию, противоположную прежней. И все же это сочинение пока не дает оснований с уверенностью говорить о том, что Бабёф перешел на позиции якобинцев.

А вот когда во второй половине декабря он возобновил выпуск «Трибуна народа», на его страницах оказались представлены уже совершенно иные взгляды, чем те, Бабёф исповедовал летом - в начале осени. «Аттила робеспьеристов» окончательно превратился в их адвоката. И это превращение сопровождалось следующими словами, помещенными в самом начале № 28, первого после восстановления газеты:

«Некогда я уступал вкрадчивым внушениям так называемого благоразумия и ради того, чтобы украдкой напомнить о принципах, решил воспользоваться в нескольких маленьких произведениях оружием хитрости и окольными путями добиться возможности сказать несколько слов правды. Но такое вооружение и такой способ фехтования не по мне; из-за них меня едва не сочли человеком с сомнительными принципами. Теперь я снова становлюсь самим собой. Я отрекаюсь от всякого притворства... Словом... занимаю свои истинные позиции»{144}.

Это неожиданное признание во лжи Далин использовал как одно и доказательств того, что под видом умозаключений якобинцев-заговорщиков Бабеф вывел свои собственные идеи{145}. По-видимому, так и есть. Но был ли это единственный случай, выражаясь языком самого автора, притворства? Бабёф говорит о нескольких произведениях. Может быть, он был не совсем честен в своей речи о подлинном народном обществе? Слишком уж нереален этот проект, слишком странной кажется уверенность в том, что народ лучше всяких вождей выразит свои подлинные потребности, тогда как сам Бабёф совсем недавно сетовал на качество приходящей ему корреспонденции и писал о том, что друзья народа должны разъяснить ему его настоящие нужды! А может быть, «окольными путями» Бабёф ходил в каких-то сочинениях, не дошедших до нас? Или словами о былой лжи он просто оправдывал столь резкую смену позиции, пытался «очиститься» от своего термидорианского прошлого? Остается только гадать... Трудно уследить за взглядами публициста, если они постоянно меняются, еще труднее, если он порою сам себе противоречит. Но если автор предлагает найти в массе его честных утверждений несколько лживых, это превращается в настоящую головоломку!

1.4. Сближение Бабёфа с якобинцами

Итак, в декабре 1794 г. издание «Трибуна народа» возобновилось, но выпускал его уже совершенно новый Бабёф: Бабёф-якобинец. За очень короткий срок он и идейно, и организационно сблизился со своими бывшими объектами критики. Посмотрим, каким же образом это произошло.

Разочарование в термидорианцах, в частности во Фрероне, Бабёф начал выказывать еще до разрыва с Гюффруа. Но только после прекращения выхода и нового возрождения своей газеты он окончательно выразил изменившееся отношение к тому, что было во Франции до 9 термидора, и тому, что стало после. В № 28 он писал: «Когда одним из первых я страстно выступал против чудовищной системы Робеспьера, я был далек от мысли, что способствовал возведению сооружения, которое, хотя в совершенно противоположном смысле, будет не менее пагубно для народа. Требуя снисходительности, прекращения всякого принуждения, всякого деспотизма, всякой несправедливой суровости... я отнюдь не предвидел, что все это используют для того, чтобы подорвать Республику в самых ее основаниях»{146}.

В том же номере Бабёф изобразил благостную картину процветания добрых нравов во II году{147}. Следующий выпуск газеты ознаменовался перечислением социальных мероприятий якобинского Конвента{148}. Чтобы вернуться к благим временам, считал публицист, «надо только вернуть плебейской партии превосходство сил... То, что было однажды организовано, может быть организовано вновь»{149}. В № 31 Бабёф заявлял, что, несмотря на деспотизм Робеспьера, народу при нем жилось сытнее и лучше, чем теперь{150}. В № 32 Гракх вновь рассыпался в похвалах прежнему Конвенту, противопоставляя его современному{151}. От критики проякобинских журналистов Трибун народа перешел к их защите.

Что же послужило причинами перемены во взглядах Бабёфа?

Во-первых, это, конечно, экономическая ситуация, сложившаяся к зиме 1794/1795 гг. В ноябре максимум уже перестал соблюдаться, и цены стремительно поползли вверх: очень скоро даже продукты первой необходимости стали не по карману простонародью. Регулирование торговли хлебом и мясом сохранилось, но они стали чрезвычайно дефицитными. Теперь одним казалось, что все беды из- за несоблюдения максимума, другим - что из-за его сохранения; в итоге недовольны были все. «Непомерная дороговизна всех продуктов заставляет граждан сильно роптать»{152}, - сообщал полицейский осведомитель 20 ноября. 26 ноября: «Начинают испытывать некоторые затруднения с получением хлеба у ряда булочников»{153}. 30 ноября: «Умы были столь возбуждены, что некоторые граждане сказали, что выжить больше невозможно, имея в виду общую дороговизну продуктов; что они высказывались против Комиссий, против тех, кто держит бразды правления; что эта чрезмерная дороговизна всех необходимых человеку вещей может лишь отвращать от республиканского правления»{154}. 24 декабря максимум был полностью отменен, но лучше от этого не стало. Если в декабре фунт говядины на парижском рынке стоил 35 су, то к марту его цена достигла 7 ливров{155} (ливр равен 20 су). Обнищавшие люди винили во всем торговцев и богачей. Участились самоубийства. Голод, соседствовавший с роскошествами нуворишей и пришедший во Францию вместо ожидавшегося царства демократии и свободы, заставил многих жестоко разочароваться в программе термидорианцев. «Пусть при Робеспьере был террор, но был и хлеб», - считали многие.

Во-вторых, на Бабёфа должны были повлиять политические мероприятия термидорианского правительства. Номера «Трибуна народа» рассматриваемого периода почти полностью посвящены реинтеграции в Конвент уцелевших жирондистов, пересмотру Конституции 1793 г., дебатам о возможности возвращения эмигрантов. Все шло к полному осуждению политики, имевшей место между 31 мая 1793 г. и 27 июля 1794 г., к полному «вычеркиванию из истории» периода революционного правления. Это не отвечало ни интересам Бабёфа, ни его революционному мировоззрению. Ведь 10 августа не отменило завоевания 14 июля, хотя и устранило с политической сцены конституционных монархистов, а 31 мая было продолжением 10 августа, хотя и уничтожило его творцов. Почему же «революция 9 термидора» хочет предать забвению «революцию 31 мая»? Та же логика, которая заставляла Бабёфа приветствовать свержение Робеспьера, теперь должна была говорить ему о разрыве в цепи событий, освященных волей суверенного народа, и повороте назад... иначе говоря - о контрреволюции.

В-третьих, глубинное мировоззрение Бабёфа, определявшее на разных этапах те или иные его политические взгляды, представляется довольно похожим на то, каковым руководствовались якобинцы.

Так, из представления Ж.Ж. Руссо о единой народной воле, всегда стремящейся к общему благу, вытекает свойственный как якобинцам, так и Бабёфу политический унитаризм. Как и Робеспьер, как и многие современники, Бабёф не допускал мысли о законном сосуществовании разных партий, защищающих интересы разных слоев общества, и нередко мыслил бинарными оппозициями. Так, еще в пору сотрудничества с Гюффруа он писал: «Ну разумеется, режим тирании не совместим с режимом свободы, деспотизм не совместим с правами человека, и все противоположности противостоят друг другу. Вот почему права человека со своей стороны противостоят деспотизму, свобода - тирании и, следовательно, правительство прав человека - революционному правительству»{156}.

В двадцать девятом номере он заявлял: «Я различаю две партии, диаметрально противоположные как по своему направлению, так и в плане государственного устройства... Я готов допустить, что обе хотят республики; но каждая хочет ее по-своему. Одна желает видеть ее буржуазной и аристократической; другая считает, что она создала ее народной и демократической, и хочет, чтобы она такой и оставалась»{157}.

Далее Бабёф довольно оригинально отстаивал необходимость политических дебатов внутри Конвента. Ввиду противоречивой природы человека он считал невозможной абсолютную благонамеренность всех депутатов законодательного корпуса, а его единогласие считал торжеством дурных принципов. Поэтому депутаты, согласно Бабёфу, должны были непременно делиться на две фракции. Подобная «многопартийность», однако, нужна не для того, чтобы дать различным группам населения возможность защитить свои интересы, а для того, чтобы народ, наблюдая за дискуссией, мог отделить «дурную» фракцию от «хорошей». Характер партий изображается строго в черно-белых тонах: «Одна, желающая добра и не нуждающаяся в иной награде, кроме славы, другая, желающая зла ради низменной корысти»{158}. «Такие две партии существуют. Последние заседания позволяют мне ясно и отчетливо их различить»{159}, - констатировал Бабёф некоторое время спустя.

Подобные убеждения близки тем, что ранее отстаивались Робеспьером: «В Республике все еще продолжают существовать две партии: с одной стороны - партия патриотизма и честности, с другой - дух контрреволюции, мошенничества и порочности»{160}; «есть только две партии: партия честных людей и партия развращенных людей»{161}; «в Республике существуют лишь две партии: партия добрых и партия дурных граждан»{162}. Надо заметить, что от подобных взглядов до идеи революционной диктатуры и насильственного установления «всеобщего счастья» - один шаг.

Еще одна черта, роднящая Бабёфа зимы 1794/1795 гг. с якобинцами и, в частности, с Робеспьером - это склонность к морализаторству, связывание политики и этики, представление о «светлом будущем», отмеченном не только определенными политическими и экономическими установлениями, но и добрыми нравами, описанию которых было посвящено немало страниц. Именно за падение морали критикует Бабёф термидорианский режим, так как «нравы являются гарантами республик, ибо последние зиждутся на добродетелях... от нравственных учреждений зависит совершенствование или извращение республиканского духа»{163}, а санкюлот «ближе к нравственности и добродетели»{164}, чем богач.

На первый взгляд, из всего вышесказанного можно сделать вывод, что зимой 1794/1795 гг. Бабёфа можно назвать якобинцем. Но воздержимся от поспешных обобщений! Имеет смысл рассмотреть не только содержание его взглядов, но и то, в какой форме они выражались.

Обращает на себя внимание то, что в данный период Трибун народа если и одобряет, если и оправдывает якобинцев, то делает это чрезвычайно осторожно. Несмотря на то что в номерах с двадцать восьмого по тридцать второй Бабёф противопоставляет термидорианский режим режиму II года и делает выбор в пользу второго, нельзя сказать, что он открыто хвалит монтаньяров. В его текстах невозможно найти ни одной достаточно четкой фразы, которая, без поправок на контекст, однозначно свидетельствовала бы об одобрении якобинизма. Думается, этот факт достаточно показателен. Высказывая одобрение деятельности Конвента II года, Бабёф даже не пользовался термином «монтаньяры»: где-то он говорит просто о периоде до 9 термидора, где-то называет Гору «плебейской партией»{165}, где-то использует выражение «подлинный Конвент»{166}. В подобной позиции чувствуется стремление к осторожности, потребность лавировать, желание похвалить якобинцев так, чтобы при этом и не хвалить их, одобрить и не одобрять одновременно. Едва ли это объясняется тем, что Бабёф боялся открыто хвалить якобинцев и монтаньяров: ведь на правительство он нападал вполне открыто, да и терять ему было уже нечего, он и так уже находился на нелегальном положении. При этом отношение Бабёфа лично к Робеспьеру оставалось отрицательным: тот по-прежнему фигурировал лишь как деспотичный вождь террористического режима{167}.

Таким образом, тексты зимних номеров «Трибуна народа» 1794— 1795 гг. отнюдь не свидетельствуют, что Бабёф стал отождествлять себя с якобинцами и «людьми II года». Скорее они показывают, что будущий вожак коммунистического заговора нашел точки соприкосновения и проявлял готовность к сотрудничеству с ними.

Причем такое сотрудничество, хотя и в тайне для всех, отчасти уже имело место.

* * *

Если о союзе и разрыве Бабёфа с Гюффруа говорится в каждой монографии, затрагивающей этот период жизни предводителя «равных», то найти в литературе сведения о том, кто после Гюфруа стал издателем «Трибуна народа», значительно сложнее. Туманное заявление Бабёфа о том, что «подписка на эту газету принимается в Бюро, которое патриоты легко найдут», а аристократы «напрасно потратят время, пытаясь найти его»{168}, надолго ввело историков в недоумение. На выпусках газеты типография указывалась как «Типография Трибуна народа», то есть издание фактически выходило анонимно. Подписан был лишь № 28: «Imprimerie de Franklin»{169}. Следующим издателем Бабёфа, взявшимся за выпуск «Трибуна народа», начиная с двадцать девятого номера, Роуз называет Жана Дивернуа (Divernois){170}. Это не совсем точно. Обнаруженная в РГАСПИ копия документа из Национального архива Франции позволяет не только внести ясность в вопрос об издателе, но и по-новому взглянуть на эволюцию взглядов Бабёфа зимой 1794/1795 гг.

В рассматриваемый период будущий вождь «равных» уже находился на нелегальном положении и разыскивался властями (подробнее о его преследовании и заключении речь пойдет далее). Одновременно шла охота за распространителями его сочинений. В конце января 1795 г. полиция задержала главную распространительницу «Трибуна народа» Анну Фремон (Frémond), которая сообщила на допросе, что Бабёф сам приносил газеты к ней в Пале-Эгалите (бывший Пале-Руаяль), где она работает, а также о том, что другие распространители «Трибуна народа» работают на Новом мосту{171}. Аресты газетчиков продолжились: 6 февраля было схвачено сразу три человека: Жан Дивернуа, его жена и Луи Пьер Ланоэ (Lanoë). Протоколы их допросов и позволяют узнать, кто именно печатал газету Бабёфа{172}.

Тридцатисемилетний Дивернуа, которого Роуз назвал издателем, в действительности был лишь работником типографии Рамле (Ramelet) на улице Жокле. На допросе он отрицал все обвинения в распространении радикальных памфлетов. Когда ему указали на то, что его адрес известен как место, где можно получить якобинскую публицистику, он отвечал, что это ошибка. В связях с другими распространителями аналогичных листков Дивернуа тоже не признался. Когда у него спрашивали, печатался ли в типографии Рамле тот или иной памфлет, он отвечал, что этого не знает и не интересуется даже тем, что сам печатает.

Жена Дивернуа Фелисите Лалу (Laloux) заявила, что вообще не слышала ни о каких листках. Да, ее муж работает в какой-то маленькой типографии, но всего шесть дней, так что она еще не выучила имени хозяина, да и какое жалованье у мужа, сказать не может. Домой Дивернуа никаких сочинений из типографии не приносил, хотя жене это все равно, так как она и читать-то не умеет.

О сорокалетнем Ланоэ в протоколе говорится, что он на протяжение четырех лет входил в число якобинцев, работал в бюро этого Общества, при нем жил и одобрял всю политику клуба, после закрытия которого переквалифицировался в распространителя прессы. Ланоэ задали всего один вопрос: предлагал ли он некой гражданке Лефевр издание «Трибун народа» и знает ли его автора? Бывший якобинец ответил, что, напротив, брал у этой женщины экземпляры газеты для распространения и не знает ни автора, ни издателя. Зато он отнес Лефевр восемь дюжин экземпляров шестнадцатого номера якобинского l'Ami du peuple («Друга народа»), издаваемого П.Ж.М. Шалем.

После этого вновь был допрошен Дивернуа. Неизвестно почему, но на сей раз он «раскололся» или, как выразился составитель протокола, «отдал дань уважения истине». По признанию Дивернуа, нашумевшие якобинские памфлеты «Тень Марата» и «Последний удар колокола Фрерона», а также последние номера «Трибуна народа» публиковались у Рамле. Впрочем, он поспешил добавить, что сам никакой публицистики не распространял, а Бабёфа никогда не видел.

Вечером того же дня, в 11 часов, арестовали и хозяев типографии, где работал Дивернуа. В 8 утра 7 февраля их допросили: протокол этого допроса является продолжением предыдущего документа. Тридцатишестилетний Огюстен Доннье (Donnier), живущий у якобинцев секции Мельничного холма, признал, что и «Трибун народа», и «Тень Марата» вышли из его типографии, но сказал, что этими брошюрами занимался Рамле - его партнер.

Рамле был самым молодым из фигурантов дела: ему исполнилось к тому моменту лишь 25 лет. Из его слов мы узнаем, что анонимную «Тень Марата» написал Шаль, а приписываемый тому же автору «Последний удар колокола» - некий Гуан (Goin), сорокалетний провансалец. Перу Гуана принадлежит и листок «Филодем». Рамле признал, что «Трибун народа» действительно печатался у него начиная с № 29. Бабёф, согласно его заявлению, иногда приходил в типографию лично, а иногда отправлял сообщения через надежного человека. Сообщил Рамле и место проживания Бабёфа (вернее, одно из таковых) - улица Никез. Кроме того, полицейские захватили у него две записки от публициста: одна кончалась словами «заплатите немедленно», а вторая - «этот славный человек хочет заплатить вперед». Еще одно вменяемое в вину типографам издание - газета La Trompette du Père Belle-Rose (Труба отца Бельроза) - готовилась неким Шанделлем (Chandelle) и тоже печаталась у Доннье и Рамле.

Автору этих строк удалось найти еще несколько изданий этой типографии. Среди них - речь депутата Л.О. Гей-Вернона в защиту якобинцев{173}, а также стенограммы заседаний суда, разбиравшего дело Каррье{174}. На последней странице издания со стенограммами помещен рисунок с изображением казни на гильотине и антиякобинское (вернее, антитеррористическое) стихотворение{175}. В то же время на первой странице указано местоположение издательства: «у бывших якобинцев, улица Оноре».

Арест разносчиков газет вызвал общественный резонанс. Полицейские осведомители донесли 7 февраля (19 плювиоза) о том, что в кафе Канониров, где собиралась весьма агрессивно настроенная антиякобинская публика, рассуждали о том, что надо раздавить кровопийц вроде тех, что распространяли «Последний удар колокола Фрерона» (есть также сведения о том, что как раз в эти дни данная брошюра подверглась сожжению мюскаденами{176}). Другая группа, сочувственно относившаяся к арестованным разносчикам, говорила о войне, объявленной патриотам, и о том, что лучше бы арестовали распространителей писанины Фрерона, в отношение коего говорившим был использован, по-видимому, столь сильный эпитет, что осведомители заменили его многоточием{177}.

Как мы видим, перечисленные факты вполне ясно свидетельствуют об определенной политической позиции Доннье и Рамле: их типографию можно назвать якобинской. Стишок про террористов, конечно, выбивается из стройного ряда других аргументов: однако разве не был и Бабёф так же противоречив в эту эпоху? Преступления Каррье были столь очевидны, что мало кто осмеливался вслух его оправдывать; тем более, отрекаться от бывших своих соратников, ставших «неправильными», - вполне в духе якобинцев...

Некоторый свет на историю взаимоотношений Бабёфа с его издателями проливает и текст «Трибуна народа». В № 29 автор жалуется на то, что 3 января (14 нивоза) типограф, выпустивший предыдущий, двадцать восьмой номер, был вызван на допрос{178}. Фамилия этого типографа, владевшего «типографией Франклина», известна - Карен. В.М. Далин указал его инициалы как Ж.Б.{179}, Роуз назвал Жаном-Робером{180}. Судя по тому, что все четыре антиякобинские брошюры, написанные Бабёфом зимой 1794/1795 гг. («Хотят спасти Каррье», «Битые платят штраф», «Путешествие якобинцев» и «Система уничтожения населения»), вышли именно у Карена, можно сделать вывод, что контакт с этим издателем был налажен через месяц после разрыва с Гюффруа, однако выход «Трибуна народа» возобновился далеко не сразу. На допросе, с протоколом которого ознакомился Далин, Карен заявил, что приобрел рукопись «Системы уничтожения» и напечатал ее за собственный счет{181}. «Типография Франклина» успела выпустить всего один номер «Трибуна народа» к тому времени, как его владельцем заинтересовалась полиция, а «Система уничтожения» была еще в печати. Можно предположить, что после общения с блюстителями порядка у Карена, и так не спешившего связываться с газетой Бабёфа, отпало всякое желание работать с этим опасным человеком.

Есть, однако, основание считать, что сотрудничество автора и издателя изначально задумывалось как временное. В двадцать восьмом номере Бабёф пообещал читателям, что в следующем выпуске сообщит адрес бюро, где можно подписаться на его газету{182}. Следовательно, уже тогда, в момент выхода указанного номера - 18 декабря, он понимал, что следующий выпуск будет издавать не Карен. Однако новый издатель еще не был найден Бабёфом.

В том же двадцать девятом номере можно найти пассаж о новом «собрате» по издательству: «“L’ami du peuple” подвергается... нападкам. Неизвестно по чьему подстрекательству ее типограф решил экспроприировать эту газету, присвоить себе и ее заглавие и все предприятие»{183}. Очевидно, речь идет о разрыве автора газеты Шаля, считавшего себя последователем Марата, с издателем Р.Ф. Лебуа. С сентября 1794 по март 1795 г. они вместе выпускали газету «Друг народа», но затем поссорились. Лебуа нанял новым редактором А. Питу{184}. Шаль, судя по всему, считал, что его бывший издатель больше не имеет права на название «Друг народа» и начал издавать одноименную газету у Доннье и Рамле. В тексте допроса издателей упоминаются принесенные Шалем агитки, направленные против «Друга народа» Лебуа и Питу{185}. Бабёф же заявил, что оба одноименных издания равно хороши{186}. Ни разу прежде не упомянувший Шаля в своей газете, Бабёф теперь высказывается в его поддержку{187}.

Содержание произведений Бабёфа за данный период наводит на мысль, что их автор активно ищет союзников. С собственными взглядами он, похоже, уже определился (как показал В.М. Далин, Бабёф пришел к коммунистической идее еще до революции), но видит, что в одиночку бороться за них не сможет. Ему нужны соратники. Отсюда - радикальная перемена в его отношении к лидерам последних монтаньяров Дюэму и Одуэну. Первого из них он еще недавно называл «свирепым сообщником истребителя народов», а второго - уничижительным эпитетом «Алиборон»{188}, теперь же он величает Одуэна «мужественным», а о Дюэме пишет, что тот «мужественно и честно защищает святое дело прав народа»{189}. Отсюда же - дружеские письма Бабёфа П. Бентаболю{190}, о котором он еще недавно говорил, что тот вместе с Фрероном и Тальеном «принимает решения о судьбах людей, безвольно возлежа на пуховиках и розах рядом с принцессами»{191}. Теперь же отношение Бабёфа к Бентаболю изменилось из-за одного-единственного выступления этого депутата в Конвенте против Фрерона, критиковавшего Конституцию 1793 г.{192}

Итак, новые политические реалии, сложившиеся во Франции после термидорианского переворота, заставили Бабёфа избрать новую манеру поведения. Монополия на власть доминирующей политической группировки сменилась своего рода «многопартийностью», при которой необходимо было лавировать, искать союзников и выстраивать коалиции. Вольно или невольно Бабёфу приходилось быть не только революционером, но и политиком. Судя по всему, умение находить общий язык с представителями других политических течений ради общей цели было его характерной чертой. А потому на смену исчерпавшему себя союзу с термидорианцами пришел его союз с якобинцами, подкрепленный как идейно, так и организационно. В дальнейшем, как будет показано далее, Бабёф продолжит выстраивать вокруг себя широкую коалицию революционеров разнообразной ориентации.

1.5. Преследование и заключение Бабёфа

Едва Бабёф направил острие своей критики против термидорианских властей, как ему пришлось перейти на нелегальное положение. Первый приказ о его аресте датирован 13 октября 1794 г. (22 вандемьера){193} - днем выхода в свет двадцать седьмого, последнего совместного с Гюффруа, номера «Трибуна народа».

Однако Бабёфу удалось скрыться. В нашем распоряжении имеется рапорт полицейских от 14 октября. Посланные арестовать Бабёфа они, как сами сообщают, придя к нему на квартиру, узнали от его жены, что Гракх не был дома уже 8 дней. Побеседовав с соседом, полицейские выяснили, что это неправда, поскольку днем ранее тот обедал с Бабёфом. Тогда жена Бабёфа заявила, что, как бы то ни было, ее муж все равно целый день проводит вне дома. В итоге арест так и не состоялся{194}. 17 октября (26 вандемьера) приказ о нем был отменен{195}.

Но не прошло и недели, как Бабёф снова стал объектом преследований. Г.С. Чертковой удалось выяснить, что поводом для их возобновления стала речь, произнесенная им в Электоральном клубе и предназначенная к печати{196}. Сохранилось донесение некоего Талона, предлагавшего депутатам Калону и Мерлену из Тионвиля (члену Комитета общей безопасности) обратить внимание на Бабёфа, который «контрреволюционно клевещет на Конвент»{197}: оно датировано 23 октября 1794 г. (2 брюмера III года). На следующий день вышло вторичное распоряжение об аресте Трибуна{198}. Однако до нас дошли тексты Бабёфа, написанные и изданные в брюмере и фримере{199}: на том, что ему удалось избежать даже краткого ареста, настаивают и Г.С. Черткова{200}, и Р. Легран, имевший в распоряжении данные о выступлениях Бабёфа в Электоральном клубе 24 октября и 2 ноября, а также речь Мерлена из Тионвиля от 26 октября, где о Бабёфе говорилось как о представляющем опасность{201}.

1 января 1795 г. (12 нивоза) вышло уже третье постановление об аресте Бабёфа, но и в тот раз он не был пойман{202}. Источников, разъясняющих, почему так произошло, по-видимому, не сохранилось.

Между тем предостерегающие против Бабёфа голоса депутатов стали звучать все чаще. 29 января (10 плювиоза) на него обратил внимание Тальен. А 2 февраля (14 плювиоза), ссылаясь на последнего, Лантена выступил со словами о страшной смуте, «в которую нас может ввергнуть малейшее происшествие, поскольку один субъект, которому угодно дерзко выступать в печати, формирует партию, столь опасную, что она заслужила честь быть упомянутой с трибуны Конвента»{203}. 5 февраля (17 плювиоза) вышло еще одно постановление о заключении «Трибуна народа» под стражу. Лишь оно было, наконец, выполнено{204}.

История ареста Бабёфа содержит ряд весьма любопытных деталей, поэтому остановимся на ней подробно.

7 февраля 1795 г. (19 плювиоза III г.) термидорианским властям, наконец, удалось схватить Гракха. В день ареста, произвести который посчастливилось полицейскому по фамилии Вандерваль, Бабёф был допрошен. Из протокола допроса, сохранившегося во Французском национальном архиве (копия - в РГАСПИ), выясняется, что от преследований публицист скрывался у разных своих сторонников (chez tous les patriots), а в последнее время жил на улице

Антуан, у некоего Дере, который почти не выходил из дома и потому не был известен{205}. На протоколе имеется сделанная другим почерком приписка о том, что полицейские ждут благодарности за успешный арест Бабёфа и надеются на внимание представителя народа (кого именно, неизвестно).

Кое-кто из блюстителей порядка пытался добиться вознаграждения более радикальным способом. В тот же день, 19 плювиоза, Комитет общей безопасности получил донос от жандарма Лабра, который докладывал, что, пока сопровождал арестованного Бабёфа, тот посулил ему взятку в 30 тыс. ливров за возможность убежать. Лабр отверг предложение, о чем и хотел сообщить Комитету{206}. То, что у Бабёфа, семья которого жила впроголодь, не было этих 30 тыс., совершенно очевидно. Возможно, полицейский просто решил немного заработать и сделал подобное донесение в надежде на то, что власти компенсируют хотя бы часть неполученной им суммы. Возможно, его на это надоумили более ушлые товарищи: подпись «Лабр» выведена на листке неуверенным детским почерком, тогда как текст доноса составлен явно другой, более умелой рукой. Как бы то ни было, член Комитета общей безопасности Ж.Б.Ш. Матье включил донос Лабра в свой доклад Конвенту{207}. Бабёф отреагировал на это обращением к Комитету, заметив, что в момент ареста у него было всего-навсего 6 франков{208}.

На следующий день после заявления Лабра в недрах парижской полиции родился еще один донос. Инспекторы Фроман (Froment) и Перду (Perdoux) обвинили своего коллегу Ж.Ж.П. Нафтеля (Naftel), посланного некоторое время назад арестовать Бабёфа, но так и не сумевшего это сделать, в том, что он специально позволил Трибуну народа скрыться{209}. До нас дошел список документов по делу Нафтеля, говорящий о масштабном разбирательстве{210}. Сохранился протокол допроса Нафтеля, где его спрашивали, действительно ли он говорил, что Бабёф «один из лучших патриотов», «лучше оставить его в покое» и «тот, кто его арестует, может сильно раскаяться». Подозреваемый все отрицал, сообщив лишь, что в шутку сказал коллеге, схватившему Гракха: «Ты сделал доброе дело, для того, кто арестует Бабёфа, припасено тридцать или шестьдесят тысяч ливров, это - целое состояние»{211}.

Любопытно совпадение сумм: 30 тыс. ливров фигурируют и в доносе Лабра, и в показаниях Нафтеля. Не означает ли это, что история с несколькими неудачными попытками ареста Бабёфа успела в полиции обрасти своего рода легендами об особом вознаграждении, ожидающем того, кто поймает опасного смутьяна? Или же такую сумму власти действительно обещали «за голову» Гракха? Р. Кобб, занимавшейся историей этого ареста, счел сопровождавшие его обстоятельства убедительным свидетельством низости нравов в среде полицейских{212}. С этим трудно не согласиться, но не менее важно и другое: если вокруг поимки Бабёфа закрутилось столько интриг, значит к зиме 1795 г. он уже был достаточно знаменит, а опасность для режима, исходящую от его острого пера, понимали не только власти предержащие, но и рядовые полицейские.

* * *

История тюремного заключения Бабёфа в 1795-1796 гг. подробно освещена в книге Г.С. Чертковой, что позволяет коснуться здесь этого сюжета лишь в самых общих чертах.

Вскоре после ареста, в марте 1795 г. Бабёф был переведен в тюрьму Боде, что в Аррасе. Он был в изоляции от общества и вдалеке от Парижа, когда Франция и столица пережили ряд ярких событий, существенно повлиявших на дальнейшую эволюцию социального и политического устройства.

С одной стороны, весну 1795 г. можно назвать временем, когда правительство, продолжая свой курс на отказ от насилия, стремилось установить внешний и внутренний мир. Так, 17 февраля, а затем 20 апреля были подписаны соглашения об умиротворении с предводителями вандейского восстания. После успешных для Франции боевых действий были заключены мирные договоры: в феврале - с Тосканой, в апреле - с Пруссией, в мае - с Голландией; шли переговоры с уставшей воевать Испанией, мир с которой наступит в конце лета.

С другой стороны, в обществе усиливался раскол. Все смелее заявляли о себе роялисты{213}. В провинции усилился белый террор: антиякобинские группировки врывались в тюрьмы, чтобы уничтожить бывших робеспьеристов или расправлялись с ними прямо на улицах{214}. Из-за катастрофического положения с продовольствием Конвент становился все более непопулярным. В апреле театральная публика роптала, услышав, как хор путешественников поет: «Мы можем идти, мы съели свой фунт хлеба»{215} - в эти дни парижской бедноте часто приходилось довольствоваться двумя унциями (⅙ фунта) хлеба в день, а на улицах можно было увидеть даже хорошо одетых людей, выуживающих из мусорных куч картофельную шелуху{216}; на одном из апрельских заседаний секции Инвалидов обсуждалось, что нет смысла занимать очередь в хлебные магазины, открывающиеся в 8-9 утра, с 9-10 часов вечера и что, возможно, следует арестовывать тех, кто становится в «хвост» до 5 утра{217}. «Комиссар полиции секции Обсерватории сообщает, что у Мабру, булочника с улицы Муффтар, сорок одному человеку не хватило хлеба, - докладывали полицейские осведомители 26 марта. - В его присутствии рабочие всех возрастов высказывали самые жестокие предложения; многие беременные женщины будто бы хотели разродиться прямо сейчас, чтобы потерять детей; другие требовали ножи, чтобы заколоться»{218}. В то же время рестораны и кондитерские для богачей были полны, а жены тех, кто сумел извлечь пользу из революции, охотно демонстрировали свои бриллианты. Аристократическое предместье Сен-Жермен, пустовавшее при якобинцах, вновь было заселено, и по его мостовым разъезжали блестящие экипажи{219}.

Социальная вспышка не заставила себя ждать: голод и вопиющее неравенство привели к двум восстаниям в Париже, последовавшим одно за другим. 1 апреля (12 жерминаля III г.) толпа бедняков ворвалась в Конвент с требованием хлеба, введения в действие Конституции 1793 г., а также освобождения патриотов из тюрем. Эта своеобразная попытка осуществления нового 31 мая, очередного революционного journée, обошлась без кровопролития, но и успеха не возымела: к концу дня восставшие были разогнаны. За этим сразу же последовали репрессии: ряд депутатов Конвента, имевших репутацию якобинцев - П.Ж.М. Шаль, А. Амар, Л. Бурдон, П.Ж. Дюэм, А. Фусседуар и другие - подверглись аресту. Самых известных из «левых» - Бийо-Варенна, Колло д'Эрбуа, Вадье и Барера - Конвент постановил сослать в Гвиану, правда, двоим последним удалось скрыться. 7 мая был казнен А.К. Фукье-Тенвиль, бывший обвинитель революционного трибунала и один из символов террора.

Конфликт в обществе продолжал усиливаться. Из регионов приходили все новые сообщения об убийствах. В течение следующего месяца вольная цена на хлеб в Париже подскочила с 8-10 ливров за фунт до 20-22; по карточкам выдавали уже не более четверти фунта{220}. 20 мая (1 прериаля) это вылилось в новое восстание. Толпа голодных снова ворвалась в Конвент и растерзала пытавшегося преградить ей путь депутата Феро. В этот раз помимо прежних лозунгов «Хлеба!» и «Конституции 93 года!» снова звучали требования освободить патриотов, а также выгнать из Конвента возвращенных жирондистов, вернуть максимум и арестовать тех, кто осуществлял репрессии после 9 термидора и 12 жерминаля{221}. Волнения продолжались в течение трех последующих дней, пока Конвент, поначалу демонстрировавший, что идет на уступки инсургентам, вновь не одержал полную победу. Впрочем, не без труда. Многие современники признавали, что будущее термидорианского режима висело на волоске: например, известный предводитель мюскаденов и сподвижник Фрерона Л. Жюллиан писал, что, имей восставшие более хороших руководителей и действуй они более продуманно, правительство было бы разогнано, а террор - восстановлен{222}. Разумеется, последовавшие репрессии были еще более суровыми, чем в прошлый раз. Их жертвами, среди прочих, стали «последние монтаньяры» - шестеро депутатов Конвента, обвиненные в соучастии в восстании и приговоренные к смерти: Ж. Ромм, П. Бурботт, П.Э. Субрани, Ж. Гужон, Ж.М. Дюруа и Э. Дюкенуа. Часть из них покончили с собой, часть не сумели и погибли на эшафоте.

Таким образом, Конвент продемонстрировал окончательный разрыв не только с якобинизмом, но и с низовым санкюлотским движением; стало ясно, что политические конфликты более не решаются выступлением вооруженных секций, как это было до 9 термидора. В то же время можно сказать, что якобинизм вновь поднял голову: в низах, разочаровавшихся в свободном рынке и антиробеспьеристских лозунгах, проснулась ностальгия по временам, когда санкюлот чувствовал себя хозяином положения, а максимум позволял более или менее прокормиться.

Есть ли какая-то связь между этими двумя восстаниями и Бабёфом, его будущим предприятием? «У исследователя истории великой буржуазной революции, - писал Е.В. Тарле, - нужно сказать, остается впечатление, что в Париже, а отчасти и в провинции была некоторая группа людей, которая так или иначе, в той или иной мере, участвовала и в жерминальских, и в прериальских событиях, и в заговоре Бабёфа, и в гренельском деле; группа эта была, конечно, не очень велика, редела с каждым годом, но в ней передавались известные, если можно так выразиться, традиции и навыки инсуррекционных выступлений»{223}. Но что это за группа? Исследователь затруднился сформулировать точнее, ведь весенние восстания были стихийными, и в прериале имели место лишь неудачные попытки создать его штаб{224}.

По предположению ряда историков, участники весенних восстаний могли находиться под определенным влиянием идей Бабёфа: в частности, так считала Г.С. Черткова{225}, а В.М. Далин и вовсе называет его «вдохновителем этих событий»{226}. Аргументом в пользу такого суждения является сообщение участника прериальских событий Манье, именовавшего себя Брутом. Он признавался, что почерпнул свои идеи в брошюре одного патриота, которого, однако, не назвал. Историк К.Г Бергман пришел к выводу, что этим патриотом был Бабёф{227}. В дальнейшем Манье будет одним из тех, кого «равные» наметят на руководящие должности после своей победы. В то же время, полагала Черткова, разгром революционных journées не мог не отразиться на взглядах самого Гракха. Если раньше он поддерживал мирные методы борьбы, то теперь стал склоняться к признанию предпочтительности насильственных действий{228}. Далин же указывал на то, что план организации восстания созрел у Гракха раньше: он нашел свое отражение в последних доарестных номерах «Трибуна народа»{229}.

Как бы там ни было, и весенние восстания и предстоящее выступление бабувистов определенно можно считать порождениями одних и тех же обстоятельств: голода, вопиющего неравенства, разочарования в республиканском правительстве и еще сохранявшейся веры в то, что с помощью революции можно реализовать самые смелые мечты.

* * *

Именно за время заключения в Боде у Бабёфа сформировался окончательный план коммунистического заговора, предполагавший установление тотального равенства и революционной диктатуры на переходный период. Тогда же стал складываться костяк этого предприятия: он формировался из радикалов, которые оказались за решеткой после 9 термидора, 12 жерминаля и 1 прериаля.

Бабёф напряженно следил за политической обстановкой во Франции и строил планы на будущее. В тюрьме он развил такую активность, какую далеко не каждый сумел бы проявить на воле. Несмотря на скудное питание и недостаточное освещение - мы знаем это из сохранившихся жалоб Гракха национальному агенту Аррасской коммуны{230}, - у заключенного была возможность общаться с другими сидельцами и вести активнейшую переписку с единомышленниками в разных городах. Основной источник для этого отрезка его биографии - сохранившаяся часть переписки с офицером Ш. Жерменом, который именно в это время свел знакомство с Гракхом и стал его ближайшим соратником. В основном сохранились письма Жермена. Письмо Бабёфа дошло до нас лишь одно. Его автор предстает уже не публицистом, реагирующим на сиюминутную повестку дня, а политическим мыслителем и главой своеобразной политической «секты». Речь в этом письме идет о перспективах развития общества, где будет царить идеальное равенство, об аргументах, которые могут привести противники этой коммунистической программы, о контраргументах и о том, что переворот можно совершить, опираясь на «плебейскую Вандею» - очаг восстания в провинции, которое должно постепенно распространиться на всю страну{231}. Как мы знаем, этот метод Бабёфу не приведется испытать, но любопытно, что именно его с разной степенью успешности будут использовать латиноамериканские революционеры XX в.

В.М. Далину удалось обнаружить очень важный документ, относящийся к этому периоду жизни Бабёфу - его соображения по поводу устройства будущего коммунистического порядка, разделенные Жерменом для удобства на 35 пунктов. В них автор отрицает любые обоснования материального неравенства: ни образованность, ни предприимчивость, ни выдающиеся природные способности не могут быть основанием для того, чтобы человек претендовал на большее, по сравнению с остальными, состояние. Последний из пунктов гласит:

«Единственный способ достижения этого состоит в том, чтобы установить общее управление, уничтожить частную собственность, прикрепить каждого человека, соответственно его дарованию, к мастерству, которое он знает, обязать сдавать в натуре все его произведения на общий склад, создать администрацию распределения, администрацию продовольствия, которая будет вести списки всех сограждан и всех изделий и станет распределять их на основе самого строгого равенства и доставлять в жилище каждого гражданина»{232}.

В распоряжении историков имеются также письма Бабёфа другим лицам и их ответы. Из этих текстов ясно, что в тюрьме он пропагандировал свои коммунистические взгляды, подбирая соратников как среди товарищей по заключению, так и среди патриотов, находившихся в других городах. Установлено, что Гракх вел переговоры не только с парижанами и аррасцами, но и с жителями Лилля, Бетюна, Сент-Омера{233}. Именно в период заключения Бабёф сблизился с видными участниками будущего заговора: Ф. Буонарроти (уроженец Пизы, переехавший во Францию после начала Революции и в период Террора являвшийся близким сподвижником М. Робеспьера), К. Фике (архитектор, один из организаторов восстания 1 прериаля), А.М. Бертраном (бывший мэр Лиона, свергнутый во время антиякобинского восстания 1793 г.), Р.Ф. Дебоном (служащий Арсенала, сын стражника из Кана), С. Дюпле (племянник квартирохозяина Робеспьера) и многими другими. Среди его знакомых появились также Элизабет Леба (вдова соратника Робеспьера, погибшего вместе с ним, и дочь его квартирохозяина), а также некая родственница Шометта{234}. Временно сошелся Бабёф и с М.-А. Жюльеном - бывшим доверенным лицом Робеспьера (именно в его архиве Далин отыскал «35 пунктов» - свидетельство того, что писания «Трибуна народа» действительно пользовались популярностью среди заключенных революционеров). Похоже, он стремился завязать контакты со всеми, кто хоть как-то был связан режимом II года, имел основания сожалеть о его конце. Под новым, необычным для XVIII в., коммунистическим знаменем Бабёф словно пытался собрать «коллекцию» людей-реликтов якобинского периода революции.

Сохранилось немало писем, в которых Жермен предлагает Бабёфу присмотреться к тому или иному патриоту для вовлечения его в коммунистический проект. Как мы уже указывали выше, одним из таких людей, фигурировавших в переписке будущих «равных», был видный деятель движения «бешеных» Варле, который также участвовал в жерминальском восстании и как раз в это время вышел из заключения. Бабёф рассчитывал на его поддержку после захвата власти{235}. Учитывая то, что принципы бабувистов и «бешеных» были далеко не идентичны, думается, что факт такого сотрудничества может служить еще одной иллюстрацией к тезису о большой политической гибкости Бабёфа и его способности к лавированию, сотрудничеству, компромиссам.

Впрочем, этому тезису есть и более наглядные доказательства. Стремясь как можно скорее выйти на свободу, Бабёф послал письмо своему бывшему издателю, а ныне противнику Гюффруа, где признавал (или делал вид, что признает) некоторые свои ошибки и предлагал вновь сотрудничать. У республиканцев, отмечал он, есть скверная привычка биться друг с другом насмерть при малейших разногласиях. Отказ от нее пошел бы на пользу общему делу{236}. Примерно в то же время Бабёф написал письмо депутату Конвента А. Тибодо, пояснив, что хоть ему и противно обращаться с просьбами к врагам (а хлопотать за свое освобождение он намеревался также перед Тальеном, Фрероном и Изабо), но практическая польза дороже незапятнанной репутации, а с власть имущими следует научиться лукавить{237}. Как видим, Бабёф был гибким политиком. Может быть, даже слишком гибким. Не исключено, что именно это качество позволило ему вести из заключения столь обширную переписку. Остается только удивляться: куда смотрели тюремщики в то время, как у них под носом так свободно обсуждались антиправительственные планы?!

* * *

В период между двумя весенними восстаниями в Конвенте была создана так называемая Комиссия одиннадцати. Задачей ее изначально считалось создание неких «органических законов» - дополнения к Конституции 1793 г., считавшегося необходимым, чтобы ввести ее в действие. «Конвент предложил всем, у кого есть какие-нибудь соображения по существу органических законов и по их совокупности, сообщить их членам комиссии... Я обдумываю одну работу, посвященную этому вопросу, надеюсь закончить ее через несколько дней и хотел бы прибегнуть к твоему посредничеству для ее представления»{238}, - это слова из уже упомянутого письма Бабёфа Гюффруа. Поразительно: человек, сидящий в тюрьме, не только умудряется жить общественной жизнью, но и претендует на то, чтобы участвовать в разработке главных законов страны! «Ты знаешь... какое влияние на народ я приобрел за последнее время»{239}, - писал он ниже.

Однако влиятельному публицисту не привелось внести свой вклад в проведение в жизнь Конституции 1793 г. Вскоре дело обернулось таким образом, что Комиссия одиннадцати взялась за разработку совершенно нового основного закона. К июню проект был готов, в августе одобрен Конвентом, а в сентябре - народом. Миссия Конвента была выполнена, он вот-вот должен был разойтись.

Бабёфу и его товарищам новая Конституция по вкусу не пришлась: в ней, в отличие от предыдущей, отсутствовало письменно зафиксированное право народа на восстание, для участия в выборах вновь устанавливался имущественный ценз. Позднее Ф. Буонарроти, один из тех, кто стал соратником Бабёфа в этот период, и автор воспоминаний, которые станут основным источником по истории заговора, напишет:

«Проект новой конституции... явился для заключенных патриотов предметом глубоких размышлений; они обсуждали все ее постановления с большей зрелостью, чем в любом первичном собрании. Вот мнение, которое они составили о ней. Если предложенная Конституция, - говорили они, - сама по себе еще может оставить сомнения относительно умонастроения ее авторов, то предшествующий ей доклад их полностью рассеивает. Это умонастроение целиком выражается в словах: сохранить богатство и нищету». Поэтому произведение это рассматривалось как конечный результат покушений эгоистической клики{240}.

Бабёф пытался противостоять установлению нового режима, составляя пропагандистские тексты, передававшиеся на волю{241}. Казалось бы, человеку, который готовился осуществить коммунистический переворот, должно было быть все равно, какое правительство свергать. Он мог бы даже действовать по принципу «чем хуже, тем лучше», предвидя выгоду для своего предприятия от ухудшения ситуации в стране и роста недовольства народа. Но Бабёф предпочитал бороться за сохранение наследия якобинцев, хотя во многом и расходился с ними.

Через некоторое время Бабёф и Жермен были переведены в парижскую тюрьму Плесси, которая не в меньшей мере, чем Боде, являлась средоточием якобинцев и им сочувствующих. Именно здесь Бабёф лично повстречался с Буонарроти и Жюльеном, хотя, вполне возможно, и до этого мог иметь переписку с ними{242}.

Тем временем, Франция не переставала переживать потрясения. Если весной правительству должно было казаться, что главная опасность исходит «слева» - от сторонников восстановления якобинских порядков, то летом и особенно осенью его уже больше пугали осмелевшие роялисты. В июне две дивизии эмигрантов высадились на полуострове Киберон - но правительственным войскам удалось их быстро разбить. Однако Конвент оставался непопулярным, а ведь после принятия новой Конституции предстояли выборы в новый законодательный корпус: кто знал, не одержат ли роялисты на них победу? Отчасти из этих соображений, отчасти из-за стремления просто сохранить власть, перед тем, как разойтись, депутаты Конвента приняли декреты о том, что две трети из них должны быть переизбраны в палаты нового Собрания. Эти декреты вызвали новое - и последнее - народное восстание в Париже, которое пришлось на 5 октября (13 вандемьера) и было подавлено генералом Бонапартом, карьера которого отныне круто пошла вверх. Восстание было объявлено делом рук роялистов{243}.

Это событие тоже не прошло мимо внимания Бабёфа. Сообща с товарищами по заключению он выступил с обращением к Конвенту, где предлагал свою помощь в борьбе против мятежников{244}. Это еще одно свидетельство того, насколько хорошо умел Гракх расставлять приоритеты и находить компромиссы.

Вандемьерское восстание заставило политику правительства качнуться влево. Многие патриоты были выпущены из тюрем. Попал под амнистию и Бабёф: приказ о его освобождении был подписан 18 октября 1795 г. (26 вандемьера). Несколько дней спустя, 26 октября, Конвент самораспустился. Установился новый режим - по названию органа исполнительной власти он получил название Директория.

Новый этап начался и в биографии Бабёфа. Этот, последний, этап будет главным в его насыщенной, но короткой жизни.

Загрузка...