В античной поэзии большое развитие получил особый род небольших, но вместе с тем законченных по форме и содержанию стихотворений, называемых эпиграммами, дословно — надписями.
Эпиграммы принадлежат к тем поэтическим произведениям, которые известны в греческой литературе с древнейших времен: некоторые из них греки приписывали самому Гомеру; под его именем дошли до нас, например, эпиграммы, которые можно озаглавить «На гробницу Мидаса» и «Дар Аполлону» (см. стр. 23).
К древнейшим эпиграммам относятся посвятительные надписи на предметах культа — изваяниях, алтарях, треножниках, а также на надгробных памятниках; эти последние носят название эпитафий, дословно надгробий. Греческий историк V в. до н. э. Геродот приводит в своей «Истории» (кн. 5, гл. 59–61) такие посвятительные надписи на треножниках в храме Аполлона Исменского в Беотийских Фивах; на одном из треножников он прочел там такую надпись:
Амфитрион меня посвятил, победив Телебоев.
На другом:
Скей, кулачный боец, тебе, Аполлону-владыке
Меткому, в дар посвятил меня — прекрасный треножник.
Надписи из храма Аполлона, приводимые Геродотом, сходны между собою и по своим формулировкам, и по своему стихотворному размеру — дактилическому гекзаметру, тому самому метру, какой применялся в «Илиаде», «Одиссее» и других эпических поэмах. Надо также отметить, что в эпиграммах на предметах говорящим лицом обычно бывал самый предмет, на котором делалась надпись. Этот прием, как и стихотворный размер — гекзаметр, удержались и во многих надписях позднейших времен, когда вместо сухих формулировок в надписях на предметах появляется и лирический элемент, как, например, в эпиграмме на статуе бога Пана, поставленной на бесшумном водоподъемнике:
Пана, меня, не любя, даже воды покинула Эхо.
Пан жалуется здесь на неудачное ухаживание за нимфой Эхо в тоне подлинной любовной лирики, что является одним из признаков позднейшего происхождения этой простой и шутливо-трогательной строчки.
Личный элемент, который виден в этой надписи, имеет чрезвычайно важное значение в развитии эпиграммы и переходе ее от спокойной эпической формы и, так сказать, регистрационного характера в особый жанр лирической поэзии, осложненной во многих случаях драматическими элементами, как, например, в эпиграмме поэта Посидиппа на статую Лисиппа «Случай» (стр. 83), написанной в форме диалога между статуей и зрителем, или же в разговоре Филодема с красавицей (стр. 169) — эпиграмме, уже совершенно утратившей признаки «надписи».
Такая эволюция эпиграммы теснейшим образом связана с изменением стихотворного размера: наряду с простыми гекзаметрами в эпиграммах появляется и соединение гекзаметра с пентаметром, то есть так называемое элегическое двустишие, или элегический дистих, который навсегда остается излюбленной формой античной эпиграммы как у греков, так и у римлян. До нас дошло множество эпиграмм, где такое двустишие служит для краткого и точного выражения какой-нибудь законченной мысли, разделенной на сообщение о факте и вывод, как, например, в эпиграмме Анакреонта:
Мужествен был Тимокрит, погребенный под этой плитою:
Видно, не храбрых Арей, а малодушных щадит.
В связи с расширением кругозора эпиграмматической поэзии находится все большее и большее разнообразие применяемых в ней стихотворных размеров: помимо гекзаметра и элегического дистиха, в эпиграммах начинают применяться и ямбы, и всевозможные другие метры, порою чрезвычайно сложные и запутанные, как, например, в эпиграмме Феокрита на статую драматурга Эпихарма (стр. 93–94). К таким же сложным по стихотворной форме, а еще более по содержанию относятся так называемые «фигурные» стихотворения, помещенные в нашем сборнике в переводе М. Е. Грабарь-Пассек (стр. 107–108).
Итак, возникнув из краткой надписи на предмете, сделанной гекзаметром, эпиграмма постепенно выходит за эти пределы и обращается в небольшое стихотворение, говорящее о какой-либо вещи, лице или событии, интересующем автора, который хочет привлечь к ним внимание читателя, изложив свою мысль в ясной, убедительной и немногословной поэтической форме. Само собою разумеется, что ставить какие-нибудь строгие границы размеру эпиграммы невозможно: величина эпиграммы всецело зависит от темы, на которую она написана; но в пределах этой темы она должна быть как можно более краткой. Это прекрасно понимали выдающиеся авторы античных эпиграмм, протестуя против чисто формального требования некоторых критиков, требовавших краткости эпиграммы вне зависимости от ее содержания:
Вовсе не длинны стихи, от каких ничего не отнимешь,
А у тебя-то, дружок, даже двустишья длинны, —
говорит римский эпиграмматист Марциал какому-то поэту, осуждавшему его за длинные эпиграммы.[1]
Греческие эпиграммы чрезвычайно разнообразны по своей тематике: из всех произведений античной литературы поле зрения эпиграммы самое обширное, оно охватывает любые предметы, любые явления как интимной, так и общественной жизни. Мы находим в эпиграмме и рассуждения о предметах изобразительных искусств, и отклики на произведения литературы, и размышления о жизни и смерти, и сентенции, вызванные историческими событиями.
Так же, как с течением времени изменяются форма и содержание греческих эпиграмм, изменяется их тон или характер. Спокойствие и серьезность, свойственные большинству эпиграмм классического периода греческой литературы и роднящие их с эпосом и элегией, начинают все больше и больше уступать место шутке и насмешке, сближая эпиграмму с жанрами сатирическими. Если сравнить эпиграммы Симонида Кеосского, Платона и Леонида Тарентского с эпиграммами живших в начале новой эры поэтов Лукиллия и Никарха, то это изменение характера эпиграммы станет ясно без всяких дальнейших пояснений. И вот со времен римской эпохи слово «эпиграмма» получает то значение, какое, по преимуществу, придают ей в новое время. Сущность понятия «эпиграмма» в нашем обычном смысле прекрасно определена Баратынским:
Окогченная летунья,
Эпиграмма-хохотунья,
Эпиграмма-егоза,
Трется, вьется средь народа
И завидит лишь урода,
Разом вцепится в глаза.[2]
Такое представление об эпиграмме, как об остроумном и едком стихотворении на случай (ad hoc) сложилось уже в античную эпоху; в первом веке новой эры такое представление было общепринятым, как это видно хотя бы из предисловия ко второй книге эпиграмм Марциала, где он говорит об остром, злом языке эпиграммы; но, повторяем, к эпиграмме классического периода греческой литературы определение Баратынского в большинстве случаев не подходит, поскольку в этот период сатирический элемент отнюдь не преобладает в эпиграмме: из всего обширного наследия греческих эпиграмм (а их нам известно около шести с половиною тысяч) первое место занимают надгробные (эпитафии), затем описательные и посвятительные; а сатирические, вместе с застольными, находятся по их общему количеству лишь на четвертом месте.
В отличие от эпоса, лирики и драмы эпиграмма долгое время не признавалась древними теоретиками литературы особым поэтическим жанром, равноправным с такими произведениями, как поэмы Гомера, оды Пиндара и трагедии или комедии греческих драматургов. Но даже и после того, как она получила самостоятельные литературные права, античные литературоведы ставили эпиграмму на последнем месте, не придавая ей того значения, которое упрочилось за тремя основными жанрами античной поэзии, эпиграмма считалась своего рода литературным пустяком, что очень хорошо видно по одной эпиграмме Марциала, который, насмехаясь над одним из своих литературных соперников, говорит (кн. XII, 94):
Эпос я начал писать; ты тоже начал: я бросил,
Чтобы соперником я не был в поэмах твоим.
Наша Талия в котурн трагический ногу обула;
Тотчас же сирму и ты длинную тоже надел.
Стал я на лире бряцать, подражая калабрским Каменам;
Ты, неотступный, опять плектр вырываешь у нас.
Я на сатиру пошел; ты сам в Луцилии метишь.
Тешусь элегией я; тешишься ею и ты.
Что же ничтожней найти? Сочинять эпиграммы я начал;
Первенства пальму и тут хочешь отнять у меня.
Но ко временам Марциала, то есть к I в. н. э., воззрение на эпиграмму коренным образом изменилось не только у поэтов-эпиграмматистов, но и публики (Марциал, разумеется, иронически называет эпиграмму самым ничтожным поэтическим жанром). Наоборот, мифологические сюжеты, на которые по многовековой инерции продолжали сочинять и эпические поэмы и драматические произведения, перестают вдохновлять истинных поэтов, для которых сюжетом служит жизнь во всяких ее проявлениях, а не отжившая свой век мифология, в героев которой никто не верит и которыми никто не интересуется, как интересовались ими в классический период греческой литературы, когда великие поэты Греции использовали мифологические образы для передачи мыслей и чувств современного им общества. К началу новой эры таких поэтов уже не было, и все попытки оживить старые поэтические традиции были обречены на неудачу. Это опять-таки хорошо видно по одной из эпиграмм Марциала, обращенной к его другу Флакку (кн. IV, 49):
Флакк, уверяю тебя, ничего в эпиграммах не смыслит,
Кто их забавой пустой или потехой зовет.
Больше забавы у тех, кто пишет про завтрак Терея
Лютого иль про обед твой, беспощадный Тиест;
Или как сыну Дедал прилаживал плавкие крылья,
Иль как циклоп Полифем пас сицилийских овец.
Нет! Нашим книжкам чужда напыщенность всякая вовсе,
Сирмой безумной совсем Муза не грезит моя.
«Но ведь поэтов таких превозносят, восторженно хвалят».
Хвалят их, я признаю, ну, а читают-то нас.
Таким образом, к началу новой эры (и даже еще гораздо раньше) поэты-эпиграмматисты завоевали себе такие же права, как эпики, лирики и драматурги; что же касается успеха у публики, то эпиграмматисты выходят даже на первые места.
Не так было в древнейшие времена, когда на литературном поприще не встречается поэтов, всецело посвящающих себя эпиграмме. Даже у Симонида Кеосского (VI–V вв. до н. э.), под именем которого сохранилось много эпиграмм, этот вид поэзии был, так сказать, побочным, несмотря на то, что Симонид считался в древности выдающимся автором эпиграмм-эпитафий.
В развитии эпиграмматической поэзии после Симонида очень существен тот ее этап, к которому относятся стихотворения, приписываемые философу Платону (V–IV вв. до н. э.). Его эпиграммы значительно разнообразнее и сложнее по содержанию эпиграмм его предшественников. В первую очередь обращают на себя внимание эпиграммы не на предметы и не надгробные надписи, но обращения к живым людям, в частности эпиграммы любовные, среди которых одна из лучших следующая:
Смотришь на звезды, Звезда ты моя! О если бы был я
Небом, чтоб мог на тебя множеством глаз я смотреть.
Не менее важно и наблюдаемое в платоновских эпиграммах проникновение в них философских сентенций, например:
Всё уносящее время в теченье своем изменяет
Имя и форму вещей, их естество и судьбу.
Правда, философские сентенции встречаются в более ранних эпиграммах (ср., например, эпиграмму Эпихарма на стр. 42), но полные права гражданства в эпиграмме они получают именно у Платона.
Одним из древнейших примеров сатирической эпиграммы служит эпиграмма поэта Гегесиппа (первая половина IV в. до н. э.) на пресловутого мизантропа Тимона и эпиграмма-пародия Кратета Фиванского (IV в. до н. э.) на эпитафию Сарданапалу (см. стр. 61 и 65).
Начиная со второй половины IV в. до н. э. тематика эпиграмм значительно расширяется; появляются своего рода краткие рецензии на произведения писателей, живописцев, скульпторов, используются мифологические темы, даются характеристики поэтов, философов. Особенное развитие получают эротические эпиграммы.
Три поэта — Асклепиад, Посидипп и Гедил были крупнейшими представителями эпиграмматической поэзии III века до н. э. Самым значительным из них был Асклепиад, родом с острова Самоса, от которого дошло до нас около сорока эпиграмм. Насколько можно судить по этому небольшому наследию, Асклепиада занимали преимущественно любовные темы, в разработке которых он проявляет и самое искреннее чувство и подлинное мастерство. Все его эпиграммы, будь то любовная сценка, или размышление о своей собственной судьбе, или эпитафия — необыкновенно изящные и яркие картинки. Одна из таких картинок — приготовление к пирушке, для которой надо закупить на рынке провизию и цветы, а по пути зайти за гетерой, — принадлежит к самым очаровательным произведениям греческой поэзии (см. стр. 75). Не уступают любовным эпиграммам Асклепиада и его эпитафии (см., например, эпитафию моряку, и надпись под фигурою Доблести для могилы Аянта, стр. 76). Большой интерес представляют также те эпиграммы, в которых Асклепиад высказывает свое мнение о литературных произведениях; таковы эпиграммы на поэму Антимаха «Лида» и на поэму Эринны «Прялка» (см. стр. 75–76).
В эпиграммах современника и друга Асклепиада, поэта Посидиппа мы находим ту же тематику, что и в эпиграммах Асклепиада; в отношении формы и тщательной обработки стиха они тоже не уступают асклепиадовским. Этим объясняется то, что уже в древности, когда стали составлять сборники, или антологии («цветники»), эпиграмм, многие из них приписывались то Посидиппу, то Асклепиаду. Под именем Посидиппа дошло до нас значительно меньше эпиграмм, чем под именем Асклепиада, несмотря на то, что он был только «эпиграмматографом» (как его называли в отличие от современного ему драматурга Посидиппа). Из эпиграмм-надписей Посидиппа большой интерес представляет уже упомянутая выше эпиграмма на статую ваятеля Лисиппа «Случай», в которой дается в виде вопросов и ответов подробное описание этой статуи и раскрывается смысл того, что хотел выразить ею Лисипп. Интересны также эпиграммы, относящиеся к современным Посидиппу архитектурным сооружениям — на храм обожествленной после смерти жены царя Птолемея Арсинои и на Фаросский маяк (см. стр. 83–84). Отличительной чертой творчества Посидиппа является его склонность к философским рассуждениям с несомненным уклоном в сторону пессимизма, порожденного упадком общественной жизни в Греции; мысль Посидиппа не в силах подняться выше обыденной обстановки, которая повергает его в уныние.
Судить о характере творчества Гедила, эпиграмм которого сохранилось меньше десятка, разумеется, почти невозможно; но те его стихотворения, какие до нас дошли, полны жизненной правды и удивительной прелести, что привлекло к нему внимание наших поэтов — Батюшкова, сделавшего вольный перевод эпиграммы «Приношение Киприде», и Пушкина, который перевел (несколько сократив ее) «Эпитафию флейтисту Феону».[3]
Эпиграммы Асклепиада, Посидиппа и Гедила знаменуют начало новой эпохи в истории этого поэтического жанра. Мы видим в них, как в малом зеркале, отражение тех крупных изменений в общественной жизни греческого мира, какие наступили после счастливого для Греции завершения войн с персами и расцвета греческой культуры в «век Перикла» (первая половина V в. до н. э.). Злосчастная Пелопоннесская война между Афинами, Спартой и другими греческими государствами (431–404 гг. до н. э.), непрерывные столкновения и войны внутри Греции в IV веке и, наконец, покорение ее македонским царем Филиппом и колоссальные завоевания его сына, Александра Македонского (336–323 гг. до н. э.), в результате которых греческая культура распространилась по всему бассейну Средиземного моря, коренным образом изменили тот «классический» греческий мир, который связан в литературе с именами Эсхила, Софокла, Еврипида, Пиндара, Симонида и других крупнейших поэтов и прозаиков.
Характерной чертой литературных произведений новой эпохи, начавшейся после смерти Александра Македонского с распада его колоссальной монархии на отдельные «эллинистические» государства и носящей название эпохи эллинизма, явилась оторванность от общественной жизни и, как следствие, все больший и больший интерес к жизни индивидуальной в самых разнообразных ее проявлениях вплоть до подробностей быта отдельных людей.
В области эпиграммы новая тематика чрезвычайно ярко видна у одного из самых одаренных поэтов эпохи эллинизма — Леонида Тарентского (III в. до н. э.). Он был родом из Южной Италии (Великой Греции), но после завоевания Тарента римлянами в 272 г. до н. э. покинул Италию и до самой смерти вел скитальческую жизнь. Во время своих скитаний Леонид хорошо познакомился с бытом трудового народа — пастухов, рыбаков и ремесленников; это знакомство ярко отразилось не только на содержании, но и на языке его эпиграмм, отличающихся наряду с присущей многим эллинистическим поэтам вычурностью и пышностью изобилием технических слов из речи тех тружеников, среди которых пришлось жить поэту.
Утомительная жизнь вечного странника заставляла Леонида мечтать о спокойном существовании, которое он считает верхом благополучия; он не стремится ни к роскоши, ни к богатству: поселившись в скромной хижине, он рад, «коли есть только соль да два хлебца ячменных» (см. стр. 119). Свой скромный жизненный идеал он выражает так:
Не подвергай себя, смертный, невзгодам скитальческой жизни,
Вечно один на другой переменяя края.
Не подвергайся невзгодам скитанья, хотя бы и пусто
Было жилище твое, скуп на тепло твой очаг,
Хоть бы и скуден был хлеб твой ячменный, мука не из важных,
Тесто месилось рукой в камне долбленом, хотя б
К хлебу за трапезой бедной приправой единственной были
Тмин да полей у тебя, да горьковатая соль.
Леонид искренне жалеет бедняков и тружеников и посвящает им полные глубокого чувства эпитафии. Таковы его эпитафии рыбаку Фериду (стр. 120), пастуху Клитагору (стр. 124), ткачихе Платфиде (стр. 125–126), эпитафии зарытым при дороге (стр. 122–123) и другие.
Несмотря на постоянные мысли о смерти, которыми полны его эпиграммы, мировоззрение Леонида нельзя назвать пессимистическим: смерть для него просто неизбежность и вместе с тем состояние полного покоя. В этом отношении он близок к Эпикуру, и корни его миросозерцания те же, что и у этого философа. Однако Леонид существенно отличается от Эпикура тем, что интересуется жизнью во всех ее проявлениях и отнюдь не уходит от нее; он откликается на военные события (см., например, эпиграммы на стр. 118), подшучивает над пьяницей-старухой Маронидой (стр. 121), живо воспринимает произведения искусства (см. стр. 128 — эпиграммы об «Афродите» Апеллеса и «Эроте» Праксителя).
Эпиграммы Леонида пользовались большим успехом в древности; не утратили они своего обаяния и в новое время. До нас дошло около сотни его эпиграмм, из которых многие переведены на русский язык.
В конце III — начале II в. до н. э. в творчестве поэтов-эпиграмматистов заметно некоторое оживление интереса к политической жизни Эллады. Между двумя объединениями греческих государств — Ахейским и Этолийским союзами происходит борьба за гегемонию в Греции. Эта борьба, как и войны между Македонией и Римом, отразилась и в эпиграмме. Наиболее выдающимся эпиграмматистом этого времени был поэт Алкей Мессенский, под именем которого сохранилось около двадцати эпиграмм. Но в дальнейшем развитии эпиграмматической поэзии общественно-политические мотивы опять замирают, а первенствующее значение снова получает личная тематика.
Крупнейшим представителем поздней эллинистической эпиграммы следует считать поэта Мелеагра, жившего в конце II — в начале I в. до н. э. Родился Мелеагр в палестинском городе Гадарах, где получил хорошее образование, а затем жил в Тире, как и его современник эпиграмматист Антипатр Сидонский. В молодости Мелеагр, как видно из его собственных слов (см. стр. 167), писал сатиры, идя по стопам своего земляка, кинического философа Мениппа (III в. до н. э.). От этих юношеских сочинений Мелеагра ничего не сохранилось. После переселения в Тир поэт всецело обращается к иной тематике, которая была по душе и ему самому, и тому богатому и легкомысленному обществу, в каком ему приходилось завоевывать себе положение. Большая часть его эпиграмм, написанных в Тире, — игривого и любовного содержания. В этих произведениях он достигает высокого совершенства. При всей риторичности и изысканности языка Мелеагра, в его эпиграммах видно живое и глубокое чувство, которое особенно ярко проявляется в стихотворениях, обращенных к его рано умершей возлюбленной Гелиодоре.
Особо следует отметить автоэпитафии Мелеагра, в которых отразилось то огромное значение, какое имела для Средиземноморья греческая культура, превратившая отдельные страны и народы, их населявшие, в единый эллинский мир. У передовых людей этого мира исчезает узкий и ограниченный национализм: они начинают сознавать себя гражданами того великого, не знающего никаких внешних пределов государства, идейным центром которого навсегда останутся утратившие всякое политическое значение Афины. Для приобщившихся к греческой культуре, — будь они греки, будь финикийцы, будь сирийцы, — кроме, родной земли, есть одна общая родина — мир (по-гречески — космос). И вот в одной из своих автоэпитафий Мелеагр говорит:
Если сириец я, что же? Одна ведь у всех нас отчизна —
Мир, и Хаосом одним смертные мы рождены, —
а другую, обращаясь к путнику, который пройдет мимо его могилы, заключает такими замечательными словами:
Если сириец ты, молви «салам»; коль рожден финикийцем,
Произнеси «аудонис»; «хайре» скажи, если грек.
В старости Мелеагр переселился на остров Кос и занялся составлением сборника греческих эпиграмм, начиная с произведений древнейших греческих поэтов. Свой сборник он назвал «Венком», потому что он составлен из «цветов» разных поэтов: из роз Сафо, из лилий Аниты, из мирта Каллимаха и т. д. Вступительное стихотворение к этому сборнику сохранилось. Приводим его начало в переводе Ю. Шульца:
Милая Муза, кому ты несешь плоды этой песни?
Кто из поэтов тебе песенный создал венок?
Это свершил Мелеагр и Диокла достойного память
Этим созданьем своим благоговейно почтил,
Много вплетя в него лилий Аниты, Миро базиликов,
Мало сапфических роз, но настоящих зато.
Вплел он нарцисс Меланиппида, гимнов исполненный звучных,
И Симонидовых лоз новый побег молодой…
Свои собственные эпиграммы, включенные в эту антологию, Мелеагр называет «ранними левкоями».
В России эпиграммы Мелеагра давно обратили на себя внимание благодаря своим высоким поэтическим достоинствам. Произведения Мелеагра переводили Д. Дашков, В. Печерин и другие. Сохранившееся под именем Мелеагра стихотворение «Весна» (см. стр. 165–166) переведено было в 1825 году Масальским и в 1898 г. В. Латышевым.
Младший современник Мелеагра Филодем, от которого дошло свыше тридцати стихотворений, знаменует в области эпиграммы переход к римскому периоду греческой литературы. Он, как и Мелеагр, был родом из Гадары, откуда переехал в Рим, где пользовался покровительством современника Цицерона — Луция Кальпурния Пизона. Цицерон очень хвалит Филодема за его ученость, образованность и поэтический вкус.
Филодем был последователем Эпикура, учение которого получило в его время большое распространение в Италии. Он был весьма плодовитым писателем; до нас дошли отрывки из его философских произведений, ценных главным образом тем, что среди них имеются фрагменты сочинений Эпикура. Следы эпикурейской философии можно найти и в эпиграммах Филодема (см., например, стр. 171), но по большей части их тематика та же, что и у Мелеагра, то есть прежде всего — эротическая.
В эпиграммах греческих поэтов, живших в эпоху завоеваний римлян в бассейне Средиземного моря, содержание далеко не ограничивается темами, которые так явно преобладают в стихотворениях обоих сирийцев — Мелеагра и Филодема. Особенный интерес в эпиграммах этого периода представляют отклики на разорение Греции, которые видны уже у поэта II в. до н. э. Полистрата в его стихах на разрушение Коринфа римским полководцем Луцием Муммием в 146 г. до н. э. (см. стр. 148). В эпиграммах более позднего времени мы находим много откликов на события, связанные с военными действиями римских войск в Греции. В этих стихотворениях глубокая скорбь об Элладе постоянно соединяется с прославлением подвигов римских императоров и полководцев, оказавшихся мстителями за разрушение греками Трои, выходцами из которой согласно легенде были римляне. Сочетание этих двух мотивов видно у Кринагора, Антипатра Фессалоникского, Алфея и других поэтов начального периода Империи. У позднейших авторов эпиграмм преклонение перед мощью Рима уже совсем заслоняет былой греческий патриотизм. К таким эпиграммам относятся стихотворения поэта I в. н. э. Леонида Александрийского, у которого это преклонение переходит уже в неприкрытую лесть (см. стр. 216–218).
Ко второй половине I в. н. э. относится составление нового сборника эпиграмм поэтом Филиппом Фессалоникским. Самый сборник Филиппа, как и сборник Мелеагра, не сохранился, но ряд эпиграмм из него, несомненно, перенесен в более поздние антологии. К поэтам мелеагровского «Венка» Филипп прибавил еще много новых, начиная с Филодема. Благодаря Филиппу сохранились эпиграммы Антипатра Фессалоникского, Кринагора, Пармениона, Автомедонта и других греческих эпиграмматистов римского периода.
У эпиграмматистов начала новой эры заметна своего рода пессимистическая ирония, проявляющаяся в сравнении былого величия Греции с настоящим ее положением. Это хорошо видно по эпиграмме Автомедонта; в этой эпиграмме поэт высмеивает легкость, с какою в римский период приобретались права афинского гражданства (стр. 214–215).
В культурных центрах эпохи эллинизма и ранней римской Империи (особенно в Александрии Египетской) наряду с крупными представителями литературы и науки появляется множество мелких риторов, грамматиков, шарлатанов-врачей и тому подобного люда, живо охарактеризованного уже в произведениях римского драматурга Плавта (ок. 254–184 гг. до н. э.):
Вот и греки-плащеносцы: голову покрыв, идут,
Начиненные томами, выступают с сумками…
Стали в кучку и толкуют меж собою, беглые,
Не дают нигде проходу, лезут с изреченьями;
Их всегда ты встретить можешь за кабацким столиком…
Нападки на эту «ученую моль» были одной из излюбленных тем сатирических эпиграмм, примером которых может служить одна из эпиграмм Антифана Македонского (поэта Филипповского сборника).
Среди представителей античной сатирической эпиграммы видное место занимает Лукиллий, современник римского мастера эпиграммы Марциала (ок. 40 — 104 гг. н. э.) и очень близкий к нему по характеру своего дарования. От Лукиллия дошло около ста тридцати эпиграмм, почти сплошь сатирических, среди которых имеются эпиграммы и на врачей, и на риторов, и на философов, и на всевозможных шарлатанов и обманщиков как греков, так и римлян.
В более поздний период — конец IV — начало V в. н. э. — выделяется александрийский поэт Паллад. Полтораста дошедших от Паллада эпиграмм отличаются высокими поэтическими достоинствами. Стихи его чрезвычайно изящны и правильны; содержание их проникнуто тонким и грустным юмором, полным глубокого смысла. Все симпатии Паллада явно на стороне погибающего язычества, неизбежность конца которого он, однако, ясно сознает (см. стр. 268—269). Сатирические эпиграммы Паллада, в которых он высмеивает врачей, грамматиков, плохих актеров, живы и остроумны; очень характерна для него эпиграмма на монахов (стр. 280); в ней хорошо видно презрение этого «последнего язычника» к новой религии.
Наиболее известной эпиграммой Паллада является поставленная Проспером Мериме эпиграфом к рассказу «Кармен»:
Женщина — горечь; но есть два добрых часа в ее жизни:
Брачного ложа один, смертного ложа другой.
Эпохой последнего расцвета греческой эпиграммы надо считать время Юстиниана Великого (VI в. н. э.), когда появилась целая плеяда талантливых поэтов, оставивших богатое эпиграмматическое наследие. Это прежде всего Юлиан Египетский, Македоний, Павел Силенциарий и Агафий Схоластик.
Юлиан Египетский, от которого дошло около 70 эпиграмм, разрабатывал в них не только традиционные мотивы, но отразил и современные ему события, например, связанные с известным восстанием «Ника».
Из стихотворений Македония остались 44 эпиграммы (большей частью любовные), отличающиеся исключительным изяществом.
Из эпиграмм Павла Силенциария, служившего при дворе Юстиниана в должности «блюстителя тишины и спокойствия», нам известно 80 эротических и описательных эпиграмм. И те и другие свидетельствуют о крупном художественном даровании и мастерстве их автора. Эпиграммы «На прибрежный сад», «На сады Юстиниана» (стр. 302) и небольшая поэма «На Пифийские горячие источники» отмечены тонким ощущением природы.
Около сотни эпиграмм, дошедших от Агафия Схоластика, замечательны совершенством формы; они не велики — большею частью по восьми — десяти стихов, но очень ярки и законченны по содержанию. Интересно характерное для этого поэта смешение в его эпиграммах языческих и христианских мотивов: мы находим у него и «Посвящение Афродите» (стр. 304) и стихотворение «На изображение архангела Михаила» (стр. 303). Агафий был не только поэтом, но и историком и написал историю царствования Юстиниана.
Несколько тысяч дошедших до нас греческих эпиграмм сохранились главным образом благодаря древним их сборникам, или антологиям, первая из которых, как указано выше, была составлена поэтом Мелеагром, а вторая — Филиппом Фессалоникским. В VI в. н. э. Агафием Схоластиком был составлен третий сборник. Ни один из этих сборников до нас, однако, не дошел, а сохранилась только четвертая антология, составленная в X в. н. э. Константином Кефалою. Кефала соединил в своем сборнике материал из трех первых антологий, а также из других источников, ближе нам неизвестных. Всех книг в антологии Кефалы пятнадцать. Эта антология долгое время считалась утраченной, и только в 1606 г. французский филолог Клавдий Салмазий (Клод де Сомез) обнаружил ее в гейдельбергской «Палатинской библиотеке»; отсюда и пошло название этого сборника — «Палатинская антология». Гейдельбергский список этой антологии датируется XI в. До открытия Салмазия была известна лишь антология византийского филолога, монаха Максима Плануда (1260–1310 гг.). Этот сборник — сокращенное издание антологии Кефалы в семи книгах; однако в нем имеются некоторые эпиграммы, которых нет у Кефалы. Антология Плануда была впервые напечатана под редакцией ученого-византийца Иоанна Ласкариса в 1494 г. во Флоренции; в XVII в. она была переведена голландским ученым Гроцием на латинский язык.
Во время Тридцатилетней воины (в 1623 г.) антология Кефалы была отправлена в Рим; в 1797 г. французы увезли ее в Париж; после Парижского мира в 1815 г. двенадцать книг этой антологии были возвращены в Гейдельберг, а последние ее книги (XIII–XV) остались в Париже.
Всех эпиграмм в Палатинской антологии 3696, из которых 377 христианских (книги I и VIII). В печатных изданиях к Палатинской антологии добавляются еще 388 эпиграмм из антологии Плануда, которые составляют XVI книгу.
В издании Дюбнера и Куньи, вышедшем в Париже с латинским переводом эпиграмм, было добавлено из разных источников еще 2198 эпиграмм, составивших третий том этого прекрасного издания, законченного в 1890 г. Таким образом, в этом издании помещено 6282 эпиграммы. Следует отметить также пятитомное издание с английским переводом, вышедшее в 1916–1918 гг.; но эпиграмм, собранных в третьем томе парижского издания, в английском издании нет. В 1957–1958 гг. в Мюнхене вышло четырехтомное издание шестнадцати книг антологии с немецким стихотворным переводом. Другое немецкое издание антологии греческих эпиграмм, начатое Штадтмюллером, остается незаконченным.
Первыми переводами греческих эпиграмм в размерах подлинника мы обязаны Д. В. Дашкову, поместившему их в «Северных цветах» и в «Полярной звезде» в 1825 г. К тому же времени относятся и переводы Масальского («Весна» Мелеагра в «Полярной звезде» 1825 года) и переводы «Отрывков из Антологии», помещенные в «Благонамеренном» за 1825 г. (№ 37, 38) за подписью: «Н — Роз» и с датою: «Астрахань. 27 августа 1825». За этими переводами идут переводы, опубликованные в 30-х гг. прошлого столетия В. С. Печериным, которые, наряду с упомянутыми выше, и до настоящего времени могут считаться превосходными. Таким образом, традиция переводов греческих эпиграмм размерами подлинника продолжается у нас уже более ста лет.
В 1935 г. вышел сборник переводов греческих эпиграмм (и некоторых других стихотворений греческих поэтов) виднейшего русского ученого, профессора медицины Леонида Васильевича Блуменау (1862–1931 гг.).[4] Столь обширного и высокого по своему художественному уровню собрания переводов греческих эпиграмм на русский язык до выхода этой книги в России еще не было. Этот сборник с добавлением некоторых, прежде не печатавшихся, переводов Блуменау составляет основу настоящего издания. Кроме того, в книге представлены и другие переводчики, в том числе поэты первой половины XIX в. — уже упомянутые Дашков, Печерин и другие. Поэтому читателя не должна изумлять некоторая пестрота стиля переводов: иные из них своею архаичностью значительно отличаются от более новых. Около четырехсот эпиграмм в переводе Ю. Ф. Шульца публикуются впервые.
Ф. ПЕТРОВСКИЙ