СВЕТ НА ПОЛОТНЕ

1

Почтовый поезд, к которому нас должны были прицепить, уходил поздно вечером, в одиннадцать часов с минутами, и в моем распоряжении, таким образом, был весь день и вечер.

Я не разделял недовольства попутчиков и без малейшего раздражения следил за тем, как слабосильный, весь окутанный паром паровоз загонял наш офицерский вагон в какой-то тупик на станционных куличках.

Еще до своего отпуска я слышал, что председателем здешнего горсовета работает Аринич, тот самый Роман Андреевич Аринич, которого я знал по одной из гвардейских дивизий.

Майор Аринич проделал со своим полком путь от Оки до Немана, и мне довелось за два года не раз побывать у него в гостях. В гостеприимстве его и сердечности я бывал уверен, даже когда разговаривать ему со мной было некогда, а угощать — нечем.

«Вот и хорошо! — весело думал я, шагая по шпалам к станции. — Проведаю Аринича. А не застану — осмотрю городок».

Я помню этот городок в час, когда он только что был отбит у немцев. Пахло гарью и трупами. Саперы перерубали надвое крышу, сорванную взрывной волной с дома и брошенную поперек улицы. Кони, выпряженные из орудийных запряжек, оттаскивали убитых лошадей и разбитые повозки, загромоздившие улицу настолько, что она стала непроезжей. На базарной площади еще чадил обугленный танк с черным крестом на башне.

Очевидно, у всех, кто вызволял из неволи пусть даже совсем незнакомый город, на всю жизнь остается к нему невыразимая нежность, острый интерес к его судьбе, к его будущему.

Городок и раньше не мог похвастаться обилием достопримечательностей, если не относить к ним колодца на базаре с волшебной родниковой водой и каких-то особенно долговязых подсолнухов; они сутулились и кивали желтыми головами из-за самых высоких заборов. Это был провинциальный городок с несколькими мощеными улицами, с козами, которые проводят на улицах большую часть своей жизни, с карликовой пожарной каланчой, с милыми белорусскими девчатами, которые разгуливают в цветастых платках и неутомимо лузгают семечки.

В конце войны городок приобрел почетную известность, и название его стали часто склонять в военных академиях. В окрестностях этого городка выкипел до дна один из самых больших немецких «котлов».



И сейчас еще на привокзальной площади и дальше, на улицах, то и дело виднелись разбросанные по прихоти боя немецкие танки, пушки, цуг-машины, бронетранспортеры.

Центр города лежал в руинах. На карнизах и на подоконниках печально зеленела трава. От решетки несуществующего балкона к ухвату, который когда-то придерживал водосточную трубу, а сейчас праздно торчал из стены разрушенного дома, через улицу была протянута веревка. На ней безмятежно сохло белье. Куры деловито разгребали мусор на пожарище, и от вечной возни в золе перья на их груди и на ногах стали черными.

Но чем печальнее была панорама города, лежащего в каменном прахе, с тем большей жадностью ловил глаз приметы неугасимой жизни.

Вперемежку с почерневшими телеграфными столбами стояли свежеотесанные. Рядом с головешками белели новые доски. В мертвых, на первый взгляд, домах множилось число окон размером с форточку. Августовское предзакатное солнце прилежно золотило эти оконца нежаркими лучами.

После путаных указаний бабки, загонявшей козу, мальчонки с удочками и домохозяина, чинившего забор и попросившего закурить раньше, чем он ответил на вопрос, я нашел наконец белокаменный двухэтажный дом горсовета.

Едва я поднялся на крыльцо, как столкнулся лицом к лицу с Ариничем, шагнувшим ко мне навстречу из двери, распахнутой рывком.

Он узнал меня тотчас же, улыбнулся и первым протянул левую руку.

— Добрался благополучно? — спросил Аринич таким тоном, будто я только что спрыгнул к нему в траншею или приполз по ходу сообщения на наблюдательный пункт полка.

— Все в порядке, Роман Андреевич.

— Какими судьбами? И надолго?

— До позднего вечера.

— И то дело!

На крыльце стало тесно, потому что следом за Ариничем из дома вышло еще несколько человек и все топтались на месте, поджидая его. Аринич торопливо начал нас знакомить:

— Товарищ Тышко — наше народное образование. Гарновец — директор кинотеатра. Фрося Станкевич — секретарь горсовета. Ну, вот и хорошо! Хлеб-соль за нами, а сейчас прошу в компанию. Пойдем, на кинотеатр поглядишь. Не театр, а сказка! Тысяча и одна ночь! Сегодня открытие. Как раз подоспел. Ну как комиссия? Все в сборе? Тогда пошли.

Аринич торопливо спрыгнул с крыльца, мы двинулись следом. Со стороны можно было подумать, что все только меня и ждали, что я тоже — член этой комиссии.

Заведующий гороно Тышко был в измятом сером костюме, в измятой вылинявшей кепке, из-под которой виднелись седые волосы, а в руке у него тяжелел бурый, истрепанный портфель. Можно было побиться об заклад, что портфель Тышко набит учебниками и ученическими тетрадями. Казалось, и руки у него выпачканы мелом. А если он сейчас заговорит, то начнет с фразы: «Ну-с, так на чем же мы с вами остановились?»

Гарновец был без шапки, в черном пиджаке с орденом Красного Знамени на отвороте. Горькие складки у рта и на лбу делали его старше своих лет, а седая прядь в густых темно-каштановых волосах неожиданно подчеркивала, что он молод.

Фрося Станкевич была в сапогах не по размеру, широкие кирзовые голенища на каждом шагу шлепали ее по обнаженным загорелым икрам. На ней был красный платок, повязанный низко, на самый лоб; так прежде ходили работницы-делегатки. Миловидность явно мешала казаться ей серьезной и сосредоточенной.

Мы с Ариничем шагали рядом, то и дело с улыбкой поглядывая друг на друга.

— Где мы в последний раз виделись? — вспоминал Аринич. — Правильно! На Немане. Это когда мы на понтонах переправлялись? Правильно! Мне еще тогда фуражку прострелили и козырек, черти, попортили.

Он снял зачем-то кепку и внимательно ее осмотрел, будто удивляясь тому, что на голове у него не та армейская фуражка. Ни слова о ранении, о демобилизации Аринич не сказал. Надоело рассказывать о своем несчастье? Боялся непрошеного сочувствия? Или полагал, что пустой рукав достаточно красноречив и можно обойтись без подробностей?

Мы завернули за угол, миновали киоск «Фотомомент», прошли мимо холодного сапожника. Он работал прилежно, не поднимая головы; его нетерпеливо ждала девушка, разутая на одну ногу.

Оживленная улица вела к базару. По случаю воскресенья на базаре было шумно и многолюдно, у возов толпился народ, причем семечки лузгали как бы наперегонки и покупатели и продавцы. Над площадью стоял запах свежего навоза, как всегда на провинциальном базаре.

Бросалось в глаза, что крестьяне и горожане носили одежду из немецкого сукна. Тут и там виднелись шинели, брюки, френчи, поддевки, кафтаны самого немыслимого покроя — и все они были характерного мышиного цвета. В партизанском крае, где громили немецкие склады, цейхгаузы, эшелоны, где немцам приходилось часто удирать налегке из казарм, из крестьянских хат, — почти в каждой семье можно было найти что-нибудь из немецкого обмундирования.

Пока мы шли через базар, Аринич то и дело приценялся к продуктам, а творог и мед даже попробовал, но, судя по всему, покупать ничего не собирался.

Аринич по-прежнему ничего не говорил о себе, а все рассказывал о городских своих заботах и хлопотах.

— А сегодня кинотеатр открываем. Под названием «Партизан». Его рук дело. — Аринич кивнул в сторону Гарновца. — На всю область разговор из-за этого кино. Больницу под крышу не определили. Школьники в три смены на партах сидят. А кинотеатр открываем! Ох, намылят мне за это голову! Скорее облысею, чем отмою. А кто будет виноват? Он будет виноват! — И Аринич опять кивнул на Гарнавца, шедшего впереди.

Гарновец то и дело забегал вперед, а затем нетерпеливо ждал, пока мы подойдем. Многие встречные здоровались с Ариничем и его спутниками. Но я заметил, что с Гарновцем, шедшим впереди, все раскланивались особенно почтительно.

— Теперь кланяются, — сказал Аринич, добродушно усмехнувшись. — А было время — отворачивались, на другую сторону переходили. — Аринич опять кивнул на Гарновца и сказал: — Он тут у нее долго в предателях ходил.

Недоумение мое росло, и это доставляло Ариничу явное удовольствие.

Мы миновали еще несколько полумертвых кварталов, и вдруг между каменных торосов возникло новенькое двухэтажное здание, выкрашенное в голубой цвет.

Маляр, неразлучный с костылем, докрашивал парадную дверь.

Он был в рваной тельняшке и в черных брюках. Одна штанина лежала широченным клешем на земле, другая была пришпилена выше колена.

С обеих сторон от парадной двери стояли щиты, рекламирующие фильм «Чапаев».

По фронтону здания тянулась вывеска. У живописца хватило вкуса перевить буквы лентой салатного цвета, с красной черточкой посредине, как на колодке партизанской медали.

— Постой-постой! — воскликнул Аринич, приглядевшись к вывеске. — Что-то напутал твой живописец Суриков. Театр-то окрестили «Партизан». И в газете так напечатано. Откуда же взялась «Партизанка»? Кинотеатр, он — мужского рода.



— Это я, Роман Андреевич, изменил, — признался Гарновец, сильно смутившись.

— Что ж, пожалуй, можно, — поспешно согласился Аринич и убежденно повторил: — Так будет лучше. «Партизанка»! Хорошо! Пусть женского рода. Очень хорошо! Есть же кинотеатры «Аврора», «Родина», «Пятилетка». Отлично!

В вестибюле, в фойе, в зрительном зале, в кинобудке — всюду пахло краской, клеем, непросохшей штукатуркой. Два подростка привинчивали в зале последний ряд кресел. Седобородый старик, в мундире немецкого офицера и в лаптях, выметал стружки. Уже светилась красными буквами табличка, напоминающая о запасном выходе. Ослепительно белела простыня экрана — без швов, без морщинок, без складок.

Сейчас «Чапаев» мирно спал, свернувшись клубком в цинковых коробках, но вечером он оживет на впечатлительном полотне. Чапаев вновь промчится во весь опор в атаку, и бурка будет биться за его плечами острыми крыльями. А потом весь зал, вместе с пулеметчицей Анкой, будет переживать волнующие подробности психической атаки…

Аринич подписал акт о сдаче кинотеатра в эксплуатацию, дал подписать другим членам комиссии, а потом неожиданно предложил:

— Подростки здесь с роялем никак не совладают. Надо его в фойе устроить на жительство. На второй этаж. Может, подсобим? Как вы, комиссия?

Тышко торопливо положил портфель на подоконник, а Фрося стала еще более серьезной и поправила косынку.

Тышко, старик в лаптях, два подростка, я и Фрося, которую так и не удалось отговорить от этой затеи, потащили рояль по лестнице. Аринич шел сзади, командовал и все норовил подпереть плечом лакированный борт рояля.

В эту минуту Аринич напомнил мне раненого из знакомой гвардейской дивизии. С рукой на перевязи шел тот с переднего края в медсанбат, увидел, как мы вытаскиваем завязшую в дорожной грязи пушку, подошел к нам, чтобы подпереть здоровым плечом орудийный щит и прокричать чудодейственное «раз, два — взяли»…

После осмотра кинотеатра Гарновец пригласил всех к себе домой подкрепиться. Он жил в пригороде, который здесь называют Форштадтом. Дорога туда, за оживленным разговором, показалась короткой.

Родители Гарновца встретили нас с тем сердечным хлебосольством, в котором нет желания выставить напоказ свое радушие, нет навязчивости.

Хозяйка поставила перед нами глиняный жбан; стенки его запотели, от него хорошо пахло погребом.

— Откушайте холодного молочка, пока яичница поспеет.

Завтрак не прервал беседы. На улице Гарновец показался мне угрюмым человеком, из которого и слова не выжмешь. А дома у себя и он и его родители оказались весьма словоохотливыми…

2

С тех пор как появился кинематограф, мальчишки мечтают стать киномеханиками. Что может быть лучше! Каждый вечер и по нескольку раз подряд бесплатно смотреть картину.

С афиш, висевших у входа в «Олимп», приманчиво смотрели звезды экрана. Днем кинокрасавцы надменно взирали на гуляющих коз и на босоногих мальчишек, которые собирались часа за два до начала первого сеанса.

Обычно мальчишки, едва став подростками, изменяли своим мечтам и вспоминали о них со снисходительностью взрослых. Но Сереже киномеханик дядя Михась по-прежнему представлялся волшебником.

На экране захолустного городка возникала чужая жизнь, с лакеями, сыщиками, ковбоями, обгоняющими курьерские поезда, красавицами в бальных платьях с обнаженными спинами.

В двенадцать лет Сережа впервые поднялся в будку к дяде Михасю. Мальчик подавал коробки, менял угли, перематывал и склеивал ленту; в будке всегда стоял острый запах грушевой эссенции.

Многие картины, например «Красные дьяволята», Сережа знал наизусть, кадр за кадром. Он восторгался каждой новой картиной, но дядя Михась не разделял его восторгов:

— Разве это боевики? Артистом называется, а ходит в шинели, в опорках. И голова нечесаная! Вот в старое время снимали картины! Взять «Отец Сергий, или князь Степан Касатский», по повести графа Льва Толстого, в исполнении артиста Мозжухина. А когда я крутил картину «За каждый светлый миг заплатишь ты судьбе» с участием Веры Холодной — весь зал плакал. Особенно в том месте, когда князь вбегает в спальню к княгине, снимает цилиндр, бьется головой об пол, и тут сразу появляется надпись: «Несчастная, она мертва!!!»

К звуковому кино дядя Михась, которого уже всё чаще называли дедом, и вовсе отнесся скептически:

— Одно баловство. Поозоруют — и бросят. Великий Немой — значит, должо́н молчать.

Возможно, он говорил так потому, что был глуховат и не умел регулировать звук.

Гарновец уехал на курсы киномехаников и вернулся хозяином кинобудки. Ему едва исполнилось восемнадцать лет, но мальчишки почтительно звали его дядей Сережей. Когда случалась заминка из-за порванной ленты или рамка перечеркивала кадр, мальчишки в «Олимпе» никогда не топали ногами, не свистели и не орали «сапожник!», но почтительно кричали: «Дядя Сережа, рамку!»

Война нагрянула в городок «юнкерсами», разбомбившими центр, станцию и мост через Сож. Из городка не стало дороги ни на восток, ни на север, ни на юг. А спустя несколько дней пришли немцы.

Гарновец остался в городке. Целыми днями он огородничал за частоколом желтых подсолнухов, пока за ним не явился немец. Немец усадил его на запятки мотоцикла и увез к коменданту.

Гарновцу дали на всё два дня. «Олимп» должен работать. Там будет открыт солдатский кинотеатр. Название его — «Дрезден»: дело в том, что господин комендант родом из Саксонии.

Для видимости Сергей провозился весь день в кинобудке, но еще утром собрал котомку. Из окон дома виднелся лес, так что скрыться можно было без особого труда.

Поздно вечером к Гарновцам зашла Ксана, и Сергей, как всегда, покраснел от счастливого смущения и стал излишне суетлив. Сергей и Ксана дружили со школьной скамьи. Кумушки называли их женихом и невестой, но и сами молодые люди не знали — врут кумушки или нет.

— Когда открывается театр? — спросила Ксана, как только они остались вдвоем.

— Хотят завтра.

— Та-ак. А ты? — Она указала подбородком на котомку. — В лес собрался?

Сергею послышался в ее словах упрек, и он торопливо объяснил:

— Я так не ушел бы. Утром хотел зайти проститься.

— Может, не стоит?

— Ты сердишься?

— Не то, Сережа. Может, не стоит тебе в лес торопиться?

— Нет, я решил. Правда, стариков страшно оставлять. Как бы им не пришлось за меня ответ держать. Завтра, как только стемнеет, подамся. И знаешь куда? — Сергей оглянулся, придвинулся ближе и сказал вкрадчивым шепотом: — В Милехинский лес. К самому Савелию Васильевичу…

— А Савелий Васильевич не советует.

От неожиданности Сергей даже отшатнулся:

— Савелий Васильевич? Откуда ты знаешь?

— Савелий Васильевич не советует, — повторила Ксана твердо, тоном приказа. — «Пусть, говорит, занимается своим делом. Мне свой человек в кинотеатре нужен. Вдруг, говорит, захочу немецкие картины смотреть! Кто меня в кино проведет? Кроме Сергея, некому».

— Ты это сама слышала?

— Сама не слышала, но знаю от добрых людей.

— Кто же эти добрые люди?

— Есть такие люди, которые народу добра желают.

Сергей был обижен скрытностью Ксаны, хотя и понимал, что секретничает она не по своей воле. Он и радовался тому, что Ксана была связана с партизанами, и стыдился того, что она опередила его.

Ксана торопливо надела рваное пальтецо, повязалась по-старушечьи платком и, уже стоя на крыльце, сказала печально:

— Мне здесь долго не бывать. Помни меня, Сережа, и плохим слухам не верь.

Она говорила очень медленно, подчеркивая каждое слово, и при этом пристально смотрела куда-то вдаль.

Кинотеатр «Дрезден» открылся в начале октября. И всю ту осень и зиму Гарновец почти каждый вечер поднимался в свою кинобудку.

Не было ничего страшнее фронтовой хроники.

Стрелки из егерской дивизии «Эдельвейс» водружают фашистский флаг на горе Олимп, в Греции. Горит Смоленск. Генерал Роммель, сухой, долговязый, похожий на воблу, принимает парад войск в Африке. Эшелоны со скотом и тракторами идут с Украины. Авиатехники подвешивают бомбы к «хейнкелям», улетающим на Москву.

Снизу, из зрительного зала, в будку доносились запах чужих сигарет, топот, крики, гогот солдатни и надоедливая песенка о Лили Марлен.

Кинотеатр бывал битком набит фашистами. Вокруг городка бушевал партизанский пожар; из городка снаряжались карательные экспедиции.

Стадион на окраине городка фашисты обнесли колючей изгородью и там, под недобрым осенним небом, держали военнопленных. Гарновцу казалось, что проволока, которой обнесен лагерь, заржавела не от дождей, но от крови. Казалось, что это только лагерь в лагере и что весь городок опутан проволокой, той самой ржавой, колючей проволокой, которой фашисты связывают за спиной руки смертников; их уводят на каменоломню, откуда нет пути назад никому, кроме конвоиров.

Каждое утро пленных гнали на станцию, на разгрузку вагонов, а вечером, с трудом волоча по земле ноги, пленные брели обратно. Иные из них впрягались в телегу, на которой везли лошадиную тушу, чтобы потом обглодать ее до последней кости, выварить даже внутренности и копыта.

Страшно было смотреть на людей, которые тянули ослабевшими руками за постромки и оглобли. В такие минуты Гарновец сильнее тосковал по оружию. Он принимался ругать Савелия Васильевича, который забыл о его существовании. Он ругал себя за то, что послушался совета.

«А может, Савелия Васильевича в живых нет? Но тогда я — как отрезанный ломоть. Каждый назовет предателем. Кто поверит, что я ждал приказа? И сколько еще ждать его, этого приказа, если он вообще будет?»

Уже многие знакомые перестали здороваться с Гарновцем. Одни сокрушенно качали головами, другие брезгливо молчали, третьи бросали мимоходом одно слово, оскорбительное, как плевок в лицо. А Гарновец ничего не отвечал и проходил мимо, опустив голову, с трясущимися от обиды губами. Он стал еще более замкнут, мрачен и исхудал так, что мог сойти за беглеца из лагеря военнопленных.

Родители с тревогой следили за сыном и щадили его, как умели. Отец долго не решался затеять разговор, но однажды все-таки набрался смелости и сказал:

— Что-то забыла Ксана дорогу в наш дом. А слухи, сыночек, ходят по городу скверные. Видели ее с офицерами в автомобиле. Ксана! Кто бы мог подумать…

Сергей ничего не ответил, круто повернулся и выбежал из дому.

Однажды, возвратясь домой после сеанса, Гарновец увидел за столом незнакомца.

— Старых друзей не узнаешь? — спросил незнакомец, поднимаясь.

— Савелий Васильевич! Вот гость!

— Гость, правда, незваный…

— Как же я не узнал! — смутился Гарновец.

— Борода — раз, усы — два, не виделись давно — три, — поспешил на помощь Савелий Васильевич.

— По-моему, с того торжественного заседания, когда вы доклад делали.

— Торжествовать — дело не хитрое. Не в лесу воевать.

Они просидели вдвоем допоздна, и когда Савелий Васильевич ушел, Гарновец уже точно знал, кто возит для кинотеатра дрова, под которыми спрятана взрывчатка, и как устроен механизм мины. Мину установит тот же возчик дров. На него в этом деле можно положиться: по совместительству он командир группы подрывников, сброшенных на парашютах. Взрыв должен состояться в конце сеанса, когда на дворе совсем стемнеет.

— Черт с ними! — усмехнулся Савелий Васильевич. — Пусть посмотрят перед смертью всю картину.

Уже в дверях Савелий Васильевич сказал:

— Пиджак свой с документами передай завтра возчику дров. Он знает, куда этот пиджак подбросить. Пусть фашисты думают, что ты тоже убит при взрыве. Сам добирайся в Милехинский лес, к домику лесничего. Через речку не переходи. Свистни три раза — тебя встретят.

Наутро Гарновец наведался к Ксане. Она смутилась, но глаз не опустила.

— Картина сегодня будет с неожиданным концом. Ночью в лес убегу. Зашел попрощаться.

— Знаю, Сережа. Примем меры, чтобы не пострадали наши.

— Тебя там не будет?

— Постараюсь улизнуть. Кстати, что сегодня идет?

— Комедия «Меня любит весь полк». В крайнем случае, можешь смотреть до восьмой части.

— Счастливая все-таки Анка! Она воевала за пулеметом, рядом с любимым. Помнишь, Сережа, когда ты крутил «Чапаева»? Неделю подряд ходила, и все было мало…

Она задумалась, опять пристально посмотрела куда-то в окно, как тогда на крыльце, и сказала:

— А до других, Сережа, мне дела нет. Пусть называют как угодно. Будет время — придут прощения просить. Честные люди, потому и не хотят с нами здороваться.

На прощание они поцеловались. Скорбный поцелуй предвещал долгую разлуку.

Вечером Гарновец, как всегда, смотрел через глазок в зал, затянутый подсвеченным дымом. Аппарат трудолюбиво стрекотал. Вот он, кусок ленты, который можно запустить без опасения, что его заест. Гарновец, сдерживая дрожь в руках, зажег спичку и поднес ее к ленте, тянущейся по полу. Он хотел сосредоточиться, но мысли бежали вразброд, а в ушах почему-то звучала песенка о Лили Марлен, прилипчивая, как бумага для мух.

Он рванулся из кинобудки вниз, пропуская ступеньки пожарной лестницы, и бросился через двор.

Сколько времени оставалось в его распоряжении? Каждую секунду он ощущал сейчас в полном объеме.

Он отчетливо представлял себе желтый язычок пламени, торопливо бегущий по киноленте. Где-то он сейчас, вонючий огонек? Добрался ли до подвала?

Страшный удар сбил его с ног. Будто кто-то, горланя про Лили Марлен, гнался за ним, догнал и двинул со всего маху кулаком в спину.

Гарновец вскочил оглушенный. Он боялся только одного — чтобы не лопнули виски, чтобы достало сил не закричать от боли и добежать до дому, а оттуда в лес.

Табличка «Запасный выход» мельтешила у самого лица, красные буквы прыгали перед глазами, потом слились все вместе в одно красное пятно, пятно стало вертеться, сперва медленно, потом быстрее, застилая все вокруг красной пеленой, так что и скользкий, слякотный снег и лужи — все стало красным.

«И запасный выход не помог! — подумал Гарновец с веселым злорадством. — Там и на испуг не осталось времени. Ну и шарахнуло! Чем же все-таки кончается эта дурацкая картина «Меня любит весь полк»? Сам не знаю, и никто не узнает».

Дома он не задерживался, а пока дрожащими руками напяливал тулуп, наставлял стариков:

— Меня в живых нет. Убит при взрыве. Скажите Ксане — ушел к Савелию Васильевичу. Будет оказия — дам знать.

Он выбежал в ночь, освещенную заревом.

К утру раскопки были закончены Носилки мало кому потребовались, — нужда была в гробах. Взрывом разворотило весь зрительный зал, а на него обрушилась крыша. На месте партера было крошево из кресел, стропил, досок, балок, рваной кровли. Видимо, возчик дров хорошо знал свое дело.

Мать Сергея все боялась, что не сумеет заплакать на людях. Но слезы появлялись уже от одной мысли, что ей едва не довелось оплакивать сына на самом деле.

Старикам пришлось пойти на похороны русских, пострадавших при взрыве. Но в тот час им не нужно было притворяться опечаленными, потому что в числе убитых была Ксана Лицо ее не пострадало. Те же изогнутые брови, придающие лицу несколько удивленное выражение, тот же высокий лоб. Мать Сергея поцеловала ее в холодный лоб и перекрестила.

Вечером в доме Гарновца собрались соседи, родичи. Как ни горько было поведение Сергея и Ксаны, они не видели в том вины родителей и не хотели отказать им в своем сочувствии.

— То-то я овес во сне видел, — мрачно сказал крестный Сергея. — Овес всегда к слезам. Не хотел Сергей партизанить — переждал бы в укромном месте. А то выдумал себе работу: фашистов веселить! И Ксана тоже запачкалась Оба характером не вышли. Теперь их одна могила приютила.

— Бог их рассудит, — глухо сказал отец и опустил голову на руки.

Мать заголосила. От жалости к Ксане? Или от обиды за Сергея?

Старики увидели сына только через два с лишним года, после того как городок был освобожден Красной Армией.

Всюду в те дни устраивали торжественные встречи молодым и пожилым бородачам, наперебой угощали табаком, по которому так изголодались лесные люди. Невесты, жены, матери, дети бросались им на шею. А они шли, увешанные трофейным оружием и одетые всяк по-своему.

Картузы, треухи и папахи совсем не по сезону, немецкие фуражки с высокой тульей, невесть откуда взявшиеся буденовки, пилотки, фетровые шляпы, изорванные о сучья, а то и просто непокрытые, давно не стриженные, взлохмаченные головы…

Повсеместно в селах, городках и местечках чудесным образом расшифровывались клички и буквы алфавита, которые прежде мелькали в сводках Совинформбюро. И в городке, о котором идет речь, узнали, что знаменитый «Кочубей» — это и есть Савелий Васильевич; комиссар отряда «Мститель» товарищ Т. — учитель Тышко; отважный разведчик товарищ С. — кассирша универмага Станкевич, а товарищ Г., пустивший под откос 16 немецких эшелонов, — киномеханик Гарновец.

Он наведался к кинотеатру, прежде чем явился домой. Обломки стен образовали пустую каменную коробку. Сквозь щебень пробивалась чахлая трава.

Гарновец долго вглядывался в развалины, будто над ними могла каким-то чудом уцелеть его кинобудка. Голубое небо над головой, голубое небо в проломах стен, в окнах. Ленивый теплый ветер разгуливает по руинам и гремит вверху ржавыми обрывками кровли.

Он снял фуражку и сел на придорожный камень, держа автомат между коленями. Давно узнал он о судьбе Ксаны, но обстоятельства ее гибели остались загадкой. Может быть, она сбилась со счета, отсчитывая части картины; может быть, сосед силой удержал ее на месте; может быть, она осталась, чтобы бегством из зала не вызвать подозрений.

Гарновец хотел вступить в Красную Армию, но его оставили дома.

Теперь все знакомые здоровались с ним предупредительно, причем особенно вежливы были те, кто оскорблял прежде мысленно или на словах его самого или Ксану. Гарновец отвечал на поклоны, но сам не заговаривал, на вопросы отвечал односложно.

Он даже ходил на какие-то собрания, сидел в президиумах, но производил впечатление человека бесконечно усталого, равнодушного.

Аринич первым догадался прийти к Гарновцу с предложением взяться за восстановление кинотеатра. Правда, это не стройка первой очереди. В городе много зданий, которые нужно поднять раньше кинотеатра. Но дойдет очередь и до «Олимпа», может быть даже в будущем году.

Гарновец горячо взялся за работу. Восстановление кинотеатра стало для него кровным делом.

Он ездил с кинопередвижкой в колхозы, а после оттуда присылали лошадей, и те работали на стройке по нескольку дней. Иногда возчики с подводами оставались на стройке после воскресного базара.

Лебедками вызвался управлять инвалид, по прозвищу «Паша-клеш», балтийский моряк, неведомо как попавший в этот сухопутный городок. «Паша-клеш» ковылял на своих костылях откуда-то издалека, но на стройку являлся чуть свет, а покидал ее только с наступлением темноты.

Комсомольцы лесопильного завода чуть ли не каждую неделю несли вахту имени партизанки Ксаны Олейник и доски, напиленные сверх плана, привозили на стройку.

В День Победы, когда над городком прогремел свой, самодеятельный салют, стройка была в разгаре.

В городке строилось немало домов, и было к чему приложить руки, но никуда молодежь не шла так охотно на помощь, как к Гарновцу. Что касается самого Гарновца, то он совсем забыл дорогу домой. И отец его и крестный определились работать на стройку плотниками, а мать три раза в день приносила всем им поснедать.

Кинотеатр поднял стены за несколько месяцев и намного обогнал все другие стройки.

Собираясь в областной центр с докладом, Аринич говорил не то шутя, не то всерьез:

— Опять Савелий Васильевич при всем народе меценатом обзовет.

Наконец пришло время позаботиться о фильме для торжественного открытия.

— Поновее картину подбери, — напутствовал Аринич Гарновца. — Пусть там в области побеспокоятся. Такую картину привези, которую сейчас в Москве смотрят.

Гарновец вернулся на следующий день, накануне открытия.

— Ну, привез новую картину? — спросил Аринич.

— Нет, Роман Андреевич. Я «Чапаева» на открытие взял.

— «Чапаева»?

— Думал, так лучше будет, — смутился Гарновец.

— Пожалуй, так лучше, — согласился Аринич. — Очень хорошо! Пусть «Чапаев». Отлично!

Но все-таки в глубине души Аринич был огорчен тем, что нет новой картины, и обеспокоен выбором Гарновца. Беспокойство Аринича увеличилось еще больше, когда он узнал, что на открытие кинотеатра приехал сам Савелий Васильевич.

3

Аринич поблагодарил родителей Гарновца за угощение и поспешно ушел в горсовет. Вслед за ним заторопились Тышко и Фрося; ей по-прежнему не удавалось выглядеть строгой.

Гарновец побежал обратно в кинотеатр, чтобы еще раз проверить, все ли готово: докрасил ли «Паша-клеш» входную дверь, убрана ли последняя стружка, последние щепки и опилки.

Я остался в доме Гарновца, так что и на открытие отправился со стариками.

Кинотеатр был переполнен, сеанс должен начаться с минуты на минуту, а мне еще нужно было разыскать в этой праздничной толчее Гарновца, Аринича, Тышко и Фросю. Времени оставалось в обрез — я не мог досмотреть картину до конца: пора прощаться.

Аринич первым протянул мне на прощание руку:

— Ну, спасибо, что проведал. Очень хорошо! Отлично! Теперь приезжай в Октябрьские праздники. Открываем больницу. Если не открою в срок — не жить мне на белом свете. Восемьдесят коек. Операционная. Рентгеновский кабинет. Приемный покой… Не больница, а тысяча и одна ночь! Буду ждать… Нет-нет, и слушать не хочу! Приезжай обязательно. Ты как, на вокзал дорогу найдешь? Или тебе связного дать? Ну, тогда еще раз прощай…

Будто Аринич провожал меня, стоя на пороге своего блиндажа, а мне предстоит идти по дороге, которая простреливается.

Прежде чем начался сеанс, перед экраном появилась фигура человека с золотой звездочкой на отвороте пиджака, и я сразу догадался, что это и есть Савелий Васильевич.

Как ни старался, я не мог представить себе этого лысого, бритого, толстолицего человека в роли партизанского «Кочубея».

Он был краток и почти каждую фразу сопровождал энергичным жестом. Тень от его руки, фантастически увеличенная, то и дело появлялась на белом полотне экрана, подчеркивая весомость слов.

В заключение он попросил почтить вставанием память Ксаны Олейник.

И вот наконец стук кресельных сидений стих, в зале погас свет, и лишь табличка «Запасный выход» светилась где-то сбоку, вырывая из темноты красную притолоку двери.

«Чапаев» властно овладел залом. Зрители воспринимали картину как новую. За годы войны подросли ребятишки, которые не видели «Чапаева» прежде. В зале сидели старики, которые не бывали в кино до войны. Но и те, кто помнил «Чапаева», смотрели картину сейчас как бы впервые. Будто Василий Иванович Чапаев тоже был партизаном, каким-нибудь товарищем Ч., и воевал не где-то за Волгой, а вот здесь, недавно, в Белоруссии.

Картина была сильно изношена, лента часто рвалась. Но как великодушен был зал, с каким почтительным терпением сидели зрители во время этих заминок! Никто не топал ногами, никто даже не решился закричать: «Дядя Сережа, рамку!»

В темноте я наскоро попрощался с родителями Гарновца и, пригнувшись, торопливо вышел из зала.

Дорогу на станцию я знал плохо, и полная оранжевая луна была очень кстати. Плотные тени причудливой формы лежали на широкой немощеной улице. Тени были с рваными краями и с синими прорехами там, где лунный свет проникал сквозь оконные проемы и проломы в стенах.

После Москвы казалось, что городок этот еще затемнен по случаю воздушной тревоги.

Не было надобности искать свой вагон где-то в тупике на станционных задворках. Почтовый поезд на Бобруйск ждал отправления на перроне станции, паровоз был под парами, и тут же, в голове поезда, стоял наш офицерский вагон.

В купе накурили так, что третьих полок не было видно. Два чемодана, один на другом, составили столик. Вокруг него сидели с картами.

— Куда это вас, батенька, носило? — спросил подполковник, не отводя глаз от карт и с фамильярностью, которую он считал уместной в разговоре со всеми, кто был ниже его по званию. — В кино? Это после Москвы-то? Ха-ха! Вот рассмешил!

— А что удивительного? — подал голос пассажир с верхней полки. Теперь уже можно было разглядеть его за табачной завесой. Он следил за игрой, свесив голову вниз, и засматривал в карты то к одному, то к другому. — Не все ли равно: тут скучать или там скучать? Во всяком случае, веселее подкидного дурака.

— Тем более, если новая картина, — заметила хорошенькая фельдшерица.

— Картина шла старая — «Чапаев».

Кто-то иронически свистнул. Мой сосед, пассажир с верхней полки, взял «Чапаева» под защиту, но его никто не слушал. Подполковник уже перетасовал колоду, карты сданы, бубны — козыри.

Я залез на свою полку, повисшую в сизом дыму, лег и закрыл глаза.

Ни кондукторского свистка, ни ответного гудка паровоза я не слышал, и вагон дернулся с места, полный внезапного грохота.

1947

Загрузка...