НИЧЕЙНАЯ ЗЕМЛЯ

Все трое упали плашмя на снег и не двигались; тени плотно прильнули к ним. Рядом с Прибыловым уткнулся в снег связанный немец, а с другого боку залег Анчутин. Все оставались недвижимы, пока ракета не отжила свою скоротечную жизнь.

Прибылов волок немца вдвоем с Анчутиным, а остальные поотстали. Он дал им задание — вывести из строя пулемет в траншее. Позже Прибылов забеспокоился: «Может, ребята не имели дела с немецким пулеметом «МГ-34», не знают, где у него концы? Нужно разобрать его ко всем чертям, выдрать из него спусковой рычаг, что ли… А может, ребята скружали, отползают стороной, потеряли из виду «языка»?»

Пора бы уже и смениться ему с Анчутиным. Дыхания совсем не осталось, а правая рука, которой приходится загребать снег, того и гляди, заледенеет… Фриц вроде и невидный из себя, можно даже сказать мелкокалиберный, а увесистый. Он стал тяжелее, чем в начале пути.

Пожалуй, Прибылов напрасно отказал новенькому — круглоголовому, коротко остриженному парню с массивными плечами, когда тот просился к нему в группу захвата, напрасно отдал его в группу обеспечения…

Прибылов с удивительной отчетливостью вспомнил весь свой не очень дружелюбный разговор с новеньким, когда тот обратился к нему со своей просьбой. «Ты хоть одного фашиста убил?» — спросил Прибылов строго. «Нет». — «А в глаза фашиста видел?» — «Нет». — «В тыл к ним заглядывал?» — «Нет». — «Ну хоть по ничейной земле гулял когда-нибудь?» — «Нет». — «Какой же из тебя разведчик? — высокомерно спросил он у новенького. — Ни рыба, ни мясо, ни с чем пирог. А если у тебя душа струсит? Еще начнешь в разведке зубами стучать на всю окружность».

В землянке засмеялись. Новенький отсел подальше от плошки в тень и замолк, обиженный.

Но сейчас Прибылов подумал: «Зачем бы парень стал проситься в группу захвата, если он робкого десятка? Да еще так настойчиво просился!»

Конечно, этот новенький — парень чересчур зеленый. Когда его прислали с пополнением во взвод разведки, он даже по-пластунски ползать не умел как следует: то становился на карачки, то елозил на четвереньках. «Голову спрятал наподобие страуса, а вся казенная часть торчит наружу», — заметил тогда Прибылов, вызвав общий смех.

А уже в начале зимы новенький ползал, как опытный разведчик, и не отрывал от снега локтей, колен и подбородка, что называется «пахал лбом землю». И ведь что вымудрил! Выпросил у ездовых соседней батареи мешок овса и таскал этот четырехпудовый мешок по снегу. Он хватался за ушки мешка или за завязку и волок мешок за собой с мученическим усердием. «Овес-то нонче почем»? — спросил тогда Прибылов, стоя над взмыленным новичком. Тот молча вытер пот, заливающий глаза, но не нашелся что ответить. Да и не слышал новенький этого выражения, оставленного вымершим племенем извозчиков в наследство горожанам. Разведчики посмеялись и отпустили несколько шуток по адресу новенького. Кто-то упомянул про поросенка в мешке, кто-то предостерег новенького, чтобы его невзначай самого мешком не прихлопнуло. А Прибылов был доволен: он любил, когда вокруг него собирались почтительные вниматели, когда его шутки вызывали веселый отклик.

А все-таки умение — дело наживное, тем более при такой старательности, как у этого таежного силача, он сможет быстро окорениться в разведке. Силенкой этого Безымянных, или Беспрозванных, или Бесфамильных господь бог не обидел, здоровье у него, как он сам хвалился, на хвое настоянное, диким медом приправленное. И плечи могучие, и ручищи — как малые саперные лопаты. Может, он и в самом деле не фантазирует, что перенес миномет, не разбирая?

Прибылов окончательно поверил новенькому, когда увидел, как тот однажды взял и на глазах у всех вытянутой рукой поднял за конец штыка винтовку, положенную на пол землянки. Такого увальня если рассердить, он и пушку-прямушку перенесет в одиночку. Почему же Прибылов все-таки отказался взять новенького под свое начало? Потому что, когда зашла речь о группе захвата, на лице новенького загорелся какой-то нездоровый румянец и Прибылов расценил это как примету страха. А сейчас он подумал, что признаки возбуждения во многом схожи с признаками страха. Горячий азарт, волнение новенького, когда он просился в группу захвата, послужило ему ошибочной аттестацией.

Однако дался ему этот крепыш-несмышленыш, который и во взводе-то у них без году неделю и который неизвестно еще, умеет ли что-нибудь, кроме как поднять да бросить.

И почему Прибылов никак не может мысленно отъединиться от этого парня? Да потому, что Прибылов чувствовал, хотя и неохотно признавался себе в этом, — он был несправедлив к новенькому. Ох как этот прилежный силач выручил бы его с Анчутиным, окажись сейчас рядом с ними, вот на этом заснеженном пустыре, который называется ничейной землей или «нейтралкой»…

Нарастающий гул боя сделал шорохи и голоса беззвучными, безопасными. И как только Прибылов сделал в поле первую остановку, чтобы отдышаться, он принялся веселым шепотом рассказывать Анчутину, кивая при этом на пленного:

— Я ему сую кляп в зубы, а он нос воротит, брезгует. А чего, спрашивается, брезговать-то? — Здесь Прибылов повернулся к немцу, который недвижно лежал рядом, и с укором посмотрел на него: — Что я тебе — грязную портянку в рот сунул? Я на тебя свой индивидуальный пакет потратил. Вата с гарантией, кипяченая. И бинт, чтобы ты вату не выплюнул, из того же пакета. Полная гигиена!..

Прибылов первый поднялся на колени. Он собрался тащить «языка» дальше, но услышал мину на излете и прикрыл «языка» своим телом. Да, случаются в разведчицкой практике несообразности, когда жизнью врага дорожишь больше, чем собственной.

В нос шибанул запах чужого табаку, чужого пота и прокисшего шинельного сукна.

Прибылов услышал разрыв мины, вдохнул ядовитую гарь, и тут же его так свирепо ударили по ноге, что в глазах потемнело и почудилось — нога оторвана напрочь. Он судорожно ощупал бедро — на месте; ощупал колено — на месте; провел рукой по голени — кажется, тоже при нем. Но ощутил теплую влагу на руке — кровь.

— Ходовая часть у меня того… — Прибылов скрипнул зубами. — Тащи фрица один. Как бы его тут не окрестили…

— Не покину я тебя.

— Разговорчики! Сам перевяжусь. Доползу. Вот только соберусь с силами. А ты не балуйся со временем. Марш!

— Все одно не покину. Да как я опосля всем в глаза… — Анчутин не договорил: новая мина шмякнулась в снег.

На взгорке снег неглубокий, земля промерзла до звона. Прибылов ничего не видел, но твердо знал, что свежая воронка — мелкая, а разлет осколков большой.

— Ну, Анчутин… Если тут фрица накроет… Отползай!

— Да как я тебя, беспомощного, оставлю без помощи?

— А ты помоги. Отстегни мою флягу. Хлебнуть для согрева…

При свете опадающей, уже изошедшей последними искрами ракеты Анчутин подполз к Прибылову, снял с его пояса флягу, потряс — даже не булькнуло. Он огладил войлочный футляр на кнопках: войлок мокрый, подозрительно разит спиртом.

— Прохудилась твоя фляга. Тут вмятина, тут дырка. Вытекла до капли.

Прибылов стал ругаться самыми черными словами, какие только знал. Снова досталось Гитлеру: возьми его совсем и чума, и холера, и насморк, и чесотка, и лихоманка, и другое лихо. Можно было подумать, Прибылов меньше опечален ранением, нежели тем, что осколок пробил флягу и оставил его без горючего.

Прибылов сказал глухо, превозмогая одышку:

— Впрягайся быстрее. И чтобы духу немецкого возле меня не было!

— Товарищ старший сержант!..

Прибылов, проклиная Гитлера, его маму и повивальную бабку, повернулся на бок. Он сделал вид, что хочет вытащить из-за пазухи пистолет, и зло сказал сквозь зубы:

— Выполняй приказ! Или пристрелю на месте… А пока ты жив, оставь «индик». Я свой на фрица истратил…

Анчутин вложил индивидуальный пакет Прибылову в руку.

— Мне бы только сбыть с рук эту обузу, — Анчутин кивнул на «языка», — сразу в обрат подамся.

— Может, меня Лавриненко с Крижевским подберут.

— Разве они углядят в темноте?

— Здесь, на взгорке, меня не ищи. Двинусь навстречу. На полдороге свидимся. Вот малость полежу и двинусь. Как наш капитан говорит, — Прибылов горько усмехнулся, — это у меня оперативная пауза получилась…

Он слышал, как по соседству натужно сопел или мычал, а может быть, стонал или плакал пленный с кляпом во рту.

«Ну что же Анчутин волынит?»

Тот все еще молча лежал рядом — то ли не решался оставить Прибылова одного, то ли пережидал, когда отгорит ракета, то ли мысленно примеривался к трудной ноше, которую ему предстояло дальше тащить одному.

— Лежишь тут в одном ватнике, мерзнешь… А он разлегся себе в двух шинелях, ему в зад не дует. — Анчутин приподнялся, взял лежащего немца за шиворот и строго ему приказал: — Ты, фашистская тварь, тоже руками-ногами перебирай! Покедова жив. Я тебя один тащить не нанимался. А ну, ком шнель отселева!

Пленный немец, услышав команду, застонал-замычал в знак согласия, засуетился, задвигался. После того как рядом с ним ранило русского, он спешил отползти от этого гиблого места подальше…

Все стихло, в том смысле, что не стало слышно ничьих голосов, а только гремел недальний бой. Прибылов увидел ракету, но свет ее показался тусклым-тусклым.

«Зачем фрицы жгут такие никудышные ракеты? — удивился он. — Плошка в землянке и та ярче».

Чем сильнее Прибылов коченел, тем его воображение все более упорно возвращалось к их землянке, к печке. Сапер Евстигнеев соорудил эту печку из бака для горючего, который снял с какого-то начисто «раскулаченного» трактора.

Нет, прежде не ценил Прибылов по-настоящему этого счастья — сидеть у печки, пышущей зноем. Достаточно прикоснуться цигаркой к железу — и можно прикуривать. Видно, как жадно втягивается махорочный дым в поддувало. Труба даже слегка поскрипывает от раскаленного воздуха. Так больно и сладко касаться трубы окоченевшими пальцами и быстро отдергивать руку.

Прибылов уже не мог понять, становится ли ему теплее, когда он воображает себе печку, или, наоборот, от такой фантазии еще морознее. Возникло ощущение, что он постепенно леденеет. Из тела уходит самое последнее тепло, та малая толика, которую он прятал за пазухой, как свой самый заветный, неприкосновенный запас: это тепло он нес еще от землянки.

Можно бы погреться и у полевой кухни, тем более что метель угомонилась и в овраге тихо. У кухни иной раз даже лучше согреешься, чем в землянке.

Неплохо было бы посидеть сегодня и в Пустошкинской церкви, приспособленной под клуб. Там, правда, не топят, но когда бойцы надышат и накурят, уже не замерзнешь.

Однако весь холодок, какой есть в округе, собрался. Как бы тут нос не отморозить в придачу к ноге.

Евстигнеев прав, что подобрал себе самые большие валенки во взводе. Конечно, особой скороходности от Евстигнеева в такой обувке ждать не приходится, зато никакой холод не прошибет три портянки…

Прибылову вспомнилось, как они лежали рядком с Евстигнеевым на исходной позиции, перед косогором. Евстигнеев, по обыкновению, тащил с собой охапку хвойных веток. А этот новенький, которого недавно прислали во взвод разведчиков, как там его кличут, полюбопытничал: зачем Евстигнеев тащит с собой хвою? Прибылов серьезно так объяснил новенькому: «Следы свои заметать. Чтобы за нами не пустили в погоню немецких овчарок». Поверил новенький этой байке или не поверил? Все посмеялись втихомолку. Не знает, что хвойными ветками обозначают стежку-дорожку в минном поле. Заблудишься, соступишь с нее — сразу на смерть свою наступишь…

Вчера Прибылов вернулся в землянку только под утро. А новенький проснулся и почтительно спросил: «Снова были на ничейной земле?» — «Прогулялся малость», — небрежно ответил он. «Один?» — «Зачем один? Вдвоем». — «С кем же, товарищ старший сержант?» Новенький успел кому-то позавидовать. «А с дедом-морозом». — «Что, замерзли, товарищ старший сержант?» — «Если бы замерз — лежал бы, а я вот, видишь, сижу на топчане, раздеваюсь, на твои вопросы отвечаю…»

Вокруг снова засмеялись, а новенький лег на хвойную лежанку и отвернулся к бревенчатой стене.

Ну что же, может, новенький еще и научится фронтовому уму-разуму, если его только раньше времени не приласкает пуля или не пригреет осколок, вот как меня, несчастливого…

Он смутно помнил: ему необходимо что-то сделать, срочно сделать для своего спасения, но вот что именно, никак вспомнить не мог. Это пряталось где-то в самых тайниках, закоулках, складках, залежах памяти, и как только он вспомнил это, порывался сделать то, что сделать было необходимо, оно вновь пряталось, ускользало из сознания. Он знал, что сделать это очень важно; если об этом забыть, то все остальное в жизни помнить уже ни к чему, потому что это станет самым последним и за ним уже не последует ничего, кроме темноты, еще более плотной, чем была сегодня, когда они вышли из землянки. И темнота уже не расступится, он никогда не увидит над головой ни звезд, ни ракет, ни самой завалящей трассирующей пули. Ему стало невыразимо жаль себя, неподвижно лежащего в поле, занесенного снегом.

Страшная тяжесть давила на закрытые веки, и он испугался — запорошило снегом глазные впадины. Может, снег уже не тает на лице, будто оно вовсе и не обтянуто живой кожей? Вот так же не тает снег на его кожаном ремне с командирской пряжкой.

Слепая злоба к фрицам душила сейчас Прибылова. Оставили его без капли горючего! И теперь он, по фрицевской милости, коченеет на снегу. Уже и ноги начали мерзнуть, а точнее, одна нога, потому что другой, перебитой, он вовсе не чувствовал, пока лежал неподвижно. Но стоило шевельнуть ногой, и его вдруг пронизывала такая боль, словно она накапливалась в ноге все время.

Да, придется взять костыли на вооружение, весь вопрос только — на всю жизнь или на время… Оттяпают ногу или не оттяпают, а младшим лейтенантом тебе уже не быть, Прибылов Владимир Павлович.

Каких только сведений не хранила его изрядно закоченевшая память! Он мог бы зарисовать сейчас, не заглядывая в карту, всю окрестную местность, как учил капитан. Помнил имена всех «языков», которых ему привелось заграбастать и приволочь на своем разведчицком веку, — Курт, Рихард, Франц, Гельмут, снова Курт, Отто и Генрих.

Генриха они привели вдвоем с Анчутиным, заставив «языка» притащить на спине катушку с проводом; связисты даже объявили Прибылову благодарность за этот трофейный провод.

Генрих был бы замыкающим на перекличке, которую мог бы провести Прибылов, при условии, что он сам и все его крестники числятся на этом, а не на том свете и не сняты у жизни с довольствия. Он даже помнил медали и ленточки, какие были на вшивом мундире Генриха. Переводчик разведотделения дивизии, такой вежливый очкарик, сообщил, что по чину Генрих — унтер-офицер, а награжден Железным крестом и медалями «Зимняя кампания 1941 года», «За пять атак» и «Крым».



А еще Прибылов помнил, что сегодня в батальоне имели хождение пропуск «Мушка» и отзыв «Минск». Это самый последний пропуск, какой он знал в своей жизни, и самый последний отзыв. Они больше не понадобятся, а пропуск и отзыв, какие в штабе батальона наверняка сочинили на завтра, останутся ему неизвестны. Может, снова, как на прошлой неделе, окажутся в обращении «Боек» и «Байкал»? «Славное море, священный Байкал, славный корабль — омулевая бочка…» Только вот жаль, что молодцу плыть недалечко. Куда уж ближе… И не услыхать больше сердитый окрик часового: «Стой! Кто идет?»

Так давно не знал он страха, а сейчас страшился замерзнуть в чистом поле, один-одинешенек. Прибылов усмехнулся: «Вот ведь произвол судьбы! Пока жив был, числился в храбром десятке. А пришло время помирать — душа струсила…» Он всплакнул, из-под сомкнутых век полились слезы. Но, как известно, Москва слезам не верит. И вообще нужно мобилизовать свои нервы…

Пугала необычность и даже сверхъестественность того, что происходило вокруг.

Его обдало горячей взрывной волной, и воздух, как обычно, пропах вонючей смесью чеснока и горелого картона, но волна донеслась к Прибылову беззвучная — он не услышал разрыва.

Фрицы принялись швырять в небо ракеты, которые замысловато раскачивались, куролесили в небе как хотели. Как бы его самого не закрутило! А то развернет головой не в ту сторону, и сдуру поползешь не туда, куда нужно, а к Гитлеру в гости. Заблудиться недолго…

Видимо, крученые-верченые ракеты подали свой секретный сигнал, потому что вслед за ракетами все закрутилось: и черный снег, и белесое небо, и колючие палки репейника, торчащие из снега, и вытекшая фляжка, и перебитая нога, отчего боль усилилась. Не было сил отползти куда-нибудь подальше от этой сумасшедшей карусели…

Перед закрытыми глазами Прибылова повели хоровод какие-то симпатичные барышни — они зазывали его в свой веселый круг. «Вот дурехи! Да куда мне, безногому! Не видите, что ли, какой я плохой лежу на снегу? Жаль, не знаю, кто из девиц — кто, как кого зовут. Попросил бы, чтобы сделали перевязку. Ну и ну… Нашли время и место крутить вальс! И так голова идет кругом, а смотровые щели закрываются сами собой. Да перестаньте вертеться перед глазами! Хотя бы одна барышня пришла на подмогу!..»

Надо запомнить, куда он лежал головой до того, как началась крутоверть. Он пытался сберечь в памяти еще что-то, но есть ли в этом смысл? Может, лучше отрешиться от памяти вовсе, коль скоро в ней затерялось самое отчаянно нужное, от чего зависит все…

В руке Прибылов по-прежнему держал индивидуальный пакет, но никак не мог сообразить, что нужно с ним делать, хотя и понимал, что если этого не вспомнить, то индивидуальный пакет никогда ему не потребуется.

Значит, ракета, вот та, едва заметная, темно-желтая, почти коричневая ракета, которая только что погасла, — последняя, какую он видел в своей жизни? И страх этот — последний, какой ему пришлось испытать? И боль, которая вышибает из ума, — последняя? Значит, израсходовал он свою жизнь? Значит, — все?

Да, все, если не вспомнить, в чем заключается спасение, а вспомнить это ему по-прежнему не удавалось.

Значит, вот про таких и говорится в приказах Верховного Главнокомандующего: «Слава героям, павшим в борьбе за честь и независимость нашей Родины!..»?

Ему стало стыдно слез: ведь они замерзнут на стылых щеках и тогда все узнают, что покойник плакал перед смертью. Он хотел вытереть слезы и протянул руку.

Однако что он держит?

И тут его осенило: нужно перевязать ногу этим бинтом, остановить кровотечение. Но как сделать перевязку? Для этого нужно приподняться, переложить пакет в левую руку, дернуть за нитку, разорвать пергаментную обертку. Где взять столько сил?

«Вот полежу еще минутку, потом повернусь на бок, выпростаю левую руку, дерну… Еще минуту… Не могу же я обледенеть за минуту…»

Но сил у него с каждой минутой не прибывало, а уменьшалось. Уже не осталось сил, чтобы открыть глаза, — веки не слушались.

Прибылов не знал, что льготная минута, которую он вымолил сам у себя, трагически растянулась. Он все слабел, слабел, слабел от потери крови и впал в беспамятство, черное, как все вокруг…

Беспрозванных отползал последним, он прикрывал отход двух других разведчиков из левой группы обеспечения.

Рассказать связно обо всем, что произошло, Беспрозванных не смог бы. Он помнил только, что возле блиндажа вспыхнуло желто-фиолетовое пламя — это граната. Помнил, как из траншеи донесся чей-то вопль (так может кричать только человек, заглянувший в глаза смерти), затем очередь из автомата, топот, лихой свист, хриплый крик «фойер!», тотчас же приглушенный, железное звяканье, ругань, тяжелое дыхание (или кряканье, или стон), щелканье ракетницы, снова очередь из автомата и новый разрыв гранаты. Его обдало запахом жженого пороха, что-то ненашенское было в этом запахе — наш порох так не пахнет.

Еще он помнил, как два немца бросились наутек по ходу сообщения, и вот тогда вмешалась в дело их группа обеспечения. Он тоже открыл огонь из автомата, но так как стреляли все трое, к тому же Шульга швырнул гранату, не понять было, кто именно покарал фашистов в ходе сообщения, да это и не так важно…

И хотя Беспрозванных остался в поле один, он не чувствовал растерянности. Он полз по следам, которые оставили товарищи. Может, свежепримятый снег уберег его от страха?

Только побывав сегодня в этой переделке, Беспрозванных признался себе, что он не имел еще морального права проситься в группу захвата; не было уверенности, что у него хватило бы самообладания, спокойствия в самые жуткие минуты рукопашного боя. Может, Прибылов прав был, когда сомневался в нем и спрашивал: «А если у тебя душа струсит? Если начнешь в разведке зубами стучать на всю окружность?»

Вот этого больше всего боялся и сам Беспрозванных.

Страх страха был у него сильнее страха смерти. Вдруг в самый критический момент зубы и в самом деле начнут выстукивать дробь? И с ними тогда уже не будет сладу — хоть подвязывай челюсть бинтом, хоть выбивай себе прикладом все зубы до единого.

И он был счастлив тем, что у себя в группе обеспечения не ударил сегодня в грязь лицом, не испугался до потери осторожности, не утратил контроля над собой, за каждым своим шагом, жестом. И сейчас, когда он остался в одиночестве и полз по заснеженному пустырю под носом у немцев, он не терял присутствия духа.

Немцы кидали вдогонку гранаты из траншеи, но осколки и прежде не долетали, а теперь он отполз уже метров на пятьдесят, до него доносилась лишь ослабевшая взрывная волна.

Вот наконец и репейник, за которым он отлеживался, когда полз сюда.

Переполох не унимался, и в небе шла разноцветная кутерьма — одни ракеты освещали дымки других, только что отгоревших. Благодаря этому он заметил белый бугор странной формы. Не похоже на сугроб, не похоже и на заметенный репейник.

Он подполз ближе — лежит кто-то в белом халате с капюшоном. Вгляделся — Прибылов, старший сержант!

Беспрозванных приподнял ему голову, и при вспышке той же ракеты заглянул Прибылову в глаза. Зрачки сузились, но не погас отблеск таившейся в них жизни.

Индивидуальный пакет, зажатый Прибыловым в руке, и расплывшееся пятно на белой штанине подсказали, что нужно делать.

После перевязки Беспрозванных снял с себя маскировочный халат, расстелил его на снегу и подоткнул под туловище раненого.

Прибылов опамятовался.

— Товарищ старший сержант! — зашептал Беспрозванных. — Потерпите еще немного. Скоро будем дома…

— А ты кто? Голос вроде знакомый…

— Да новенький я. Беспрозванных.

Он продернул длинные рукава своего маскхалата у раненого под мышками, связал оба рукава на груди двойным узлом. Можно будет ухватиться за капюшон, как за ушко мешка, и тащить волокушу за собой.

— Овес-то нонче почем? — неожиданно шепотом спросил Прибылов.

— В той же цене, — ответил в тон раненому новенький; он обрадовался тому, что у Прибылова достало сил пошутить.

Беспрозванных вновь заглянул ему в глаза, и при свете ракеты их взгляды встретились.

— Ты меня, парень, уж пожалуйста…

Прибылов снова впал в забытье.

Теперь Беспрозванных было безразлично, в халате ползти или без халата, он был далеко от немецких позиций. К тому же пошел снег, видимость ухудшилась. А в одной телогрейке ползти даже способнее. Он закинул за спину свой автомат, а также автомат Прибылова, лежавший рядом с хозяином на снегу.

Он тащил раненого и силился угадать: что хотел сказать Прибылов? О чем просил? Чтобы не оставили одного в поле? Или чтобы новенький не обижался на злые шутки и насмешки?

Когда он в начале поиска карабкался на обледеневший косогор, он не раз помянул тот косогор недобрым словом. А сейчас, когда из последних сил волок Прибылова на изорванной подстилке, в которую уже превратился маскхалат, Беспрозванных проникся к этому косогору нежностью — все-таки тянуть волокушу с горы не в пример легче.

Оба сползли в овражек. Беспрозванных осторожничал как только мог: недолго и скатиться кубарем с крутого склона, тогда раненый снова потеряет сознание от боли.

В овражке Беспрозванных впервые поднялся на ноги и разогнулся. Он почувствовал, как по спине его, между лопаток, струйкой потек пот.

Как найти старую «калитку» в колючей проволоке?

Тут он вспомнил, как задал старшему сержанту вопрос по поводу хвои и как тот ни к селу ни к городу приплел немецких овчарок. Конечно, вопрос был не шибко разумный, можно бы и самому догадаться, если лишний раз поднатужиться. То, что старший сержант поднял его на смех, Беспрозванных постарается забыть, это, в конце концов, не так важно, а важно, что тропка перед «калиткой» должна быть обозначена хвойными вешками.

Как назло, немцы в эти минуты скупились на освещение. Вот когда он таился у них под носом, то проклинал каждую ракету, а тут, в овражке, темнота была ему только помехой.

Еще недавно он радовался тому, что идет снег и видимость никудышная, а сейчас и редкий снежок мешал ему ориентироваться: ведь в низинке всегда темнее, чем на взгорке.

Сколько хвойных сучьев и веток обрубил на своем веку лесоруб Беспрозванных, очищая стволы сваленных елей, горы валежника навалял, а не думал, что чепуховская ветка сыграет в его жизни такую роль!

Вот она, спасительница, торчит из снега!

Да, Евстигнеев не лежал со своими саперами на снегу сложа руки. Саперы расширили за это время проход, оттянули концы колючей проволоки в стороны. Это уже не лазейка, не «калитка», а можно сказать — ворота! Ну, а за проволокой его окликнул сам Евстигнеев.

Саперы подхватили раненого и понесли не пригибаясь, да так быстро, что новенький налегке не мог поспеть за носильщиками.

Оказывается, на поиски старшего сержанта уже отправилось несколько человек, но, видимо, снегопад сбил их со следа; сейчас Евстигнеев отправится на поиски тех, кто ищет.

Новенький не сразу уразумел Евстигнеева: поначалу ничего не слышал, кроме стука в висках. Он стоял с двумя автоматами за спиной и оттирал свою руку. Правая рука, которой он загребал снег, когда полз, превратилась в ледышку.

Как прекрасно и удивительно, что ему разрешается идти во весь рост, а не ползти по-пластунски, зарываясь в снег. Странно, что ему не нужно тащить никакой тяжести.

Он побрел к землянке. Он был так измучен, что не мог думать ни о чем, кроме хвойной лежанки. Он прямо-таки с вожделением думал о том, как войдет в землянку, сбросит с плеча автоматы, снимет валенки, телогрейку, ватные штаны, повесит портянки поближе к печке, протрет ветошью кинжал Прибылова и автоматы, чтобы не запотели, накроется своей шинелью, закроет глаза — и точка. Лишь бы успеть все это проделать до того, как его свернет в сон.

Он откинул полог из плащ-палатки, вошел в землянку и хотел снять телогрейку. Но пальцы не слушались, он никак не мог расстегнуть пуговицы.

Огляделся он в землянке так, словно очутился тут впервые, — это оттого, что мысленно он уже попрощался с этой землянкой навсегда.

С любопытством взглянул он на бревенчатую стену, завешанную шинелями (его шинель третья справа, рядом с осиротевшей шинелью Прибылова), на лампадку из снарядной гильзы (казалось, в его отсутствие лампадка научилась гореть ярче), на печку, возле которой грелись бойцы — словно они весь вечер не отходили от печки.

В землянке уже знали о ранении Прибылова, о захвате «языка», рассказывали подробности, которых новенький не знал. Не умолкал азартный гул голосов, все говорили громче обычного, перебивали друг друга.

Он старательно вслушивался в то, что говорили соседи по землянке, но с трудом понимал, о чем идет речь. Быстро надвигалась минута, когда усталость, а вернее сказать, изнеможение возьмет верх над возбуждением недавнего боя.

Но почему же его не настиг сон, откуда вдруг пришла тревожная бессонница?

На душе было зябко и муторно, а все потому, что он неотступно думал о раненом старшем сержанте.

Доставили его уже в медсанбат? Или он еще трясется в санях? А может, ему сделали переливание крови? Или его сейчас готовят к операции? Ждет его увольнительная с фронта или он поправится, вернется к себе во взвод? Тогда он, Беспрозванных, обязательно попросится к нему под начало. Он многого не успел сказать старшему сержанту, ему так нужно с ним поговорить…

Новенький не знал, что именно скажет Прибылову, но собирался сказать ему нечто отчаянно важное, что-то клятвенно ему обещать, заверить в том, что на него, Ивана Беспрозванных, теперь можно облокотиться в серьезном деле.

1941–1945

Загрузка...