Глава 12 ТИХИЙ ВЕЧЕР И БУРНАЯ НОЧЬ НА УЛИЦЕ СЕРЕБРЯНОГО ВОЛКА

Из дома Тарик вышел, когда солнышко стояло уже низко,

над самыми крышами, но еще не село. Почти час назад колокол возвестил закрытие лавок и мастерских и открытие таверн, так что жизнь шла обычным чередом: в «Уютный вечер» степенно, безо всякой торопливости (не завзятые пьяницы, чай) собирались Мастера и Подмастерья, а супружницы Мастеров сидели кучками в палисадниках и болтали. Девчонки обосновались на любимых скамеечках и щебетали о чем-то своем, о девичьем, временами звонко хохоча. Когда Тарик проходил мимо, они замолкали — как обычно, с таким загадочным видом, словно обсуждали важнейшие дела королевства. Ну, что с них взять, с пустозвонок... На одной лавочке среди хохотушек сидела и Альфия, такая же веселая, еще не знающая, что задумал Байли (ну, будем надеяться, у него не выгорит, так что ничего она и не узнает).

В игральнях гомонили Малыши и Недоросли. Шагавшего неспешно Тарика обогнала, не зацепив, Марлинетта в нарядном платьице из розового барежа141, летящей походкой направлявшаяся в сторону Аксамитной: ага, дело ясное, сейчас порхнет там в очередную карету и исчезнет на недельку, проказница. Следом на почтительном расстоянии, старательно притворяясь, что идут по своим незатейливым делам, последовали Дальперик и еще двое — ну да, Недорослям такие вещи пока что ужасно любопытны: мы в их годочках были такими же...

Навстречу прошел Титор Долговяз, важно кивнувший в ответ на политесный поклон Тарика. Был он в своей обычной одежде, понятно, а не в мантии Школариума, а под мышкой нес свернутую холщовую сумку. Посмотрев ему вслед, Тарик ухмыльнулся. Каникулы, знаете ли... Сейчас Долговяз купит в «Уютном вечере» несколько бутылок своей любимой грушевой водки, многословно объяснив дядюшке Ягошу, что к нему ожидаются нынче гости, такие же почтенные Титоры из соседнего квартала. Дядюшка Ягош, как всегда, притворится, что этому верит, и пожелает приятно провести вечерок с гостями. Прекрасно знает, как и вся улица, что по скупости своей гостей Долговяз принимать ужасно не любит, зато в каникулярные дни затворяется дома и денька два-три пьет без просыпу. В «Уютный вечер» он не ходит, полагая это ниже своего достоинства (а вот худог Гаспер и его друзья-студиозусы, даром что наперечет дворяне, там частые гости), а в те таверны, что его достоинству отвечают, не заглядывает из той же скупости. Вот и посасывает водочку дома, на что улица Серебряного Волка взирает сквозь пальцы: каждый волен у себя дома заниматься чем угодно, главное, напившись, на улицу не выходит и с соседями не скандалит. И с женушкой, не то что иные, не скандалит по пьяному делу — к досаде сплетниц. Знай они, как обстоит, возрадовались бы и вдоволь позвенели языками... Супружница, женщина решительная и телом покрупнее Долговяза, аккуратненько после каждой пьянки муженька легонечко того колотит с полчасика, что стало этакой семейной традицией. Байли об этом давно рассказала Альфия, но попросила держать в секрете, так что дальше ватажки это не пошло...

Душа радовалась, умиротворение полное и законченное. На этой улице Тарик родился, здесь прожил всю сознательную жизнь, знал всех, и все знали его, каждая собака и кошка знакомы. Чуточку грустно даже думать, что при удаче улицу Серебряного Волка придется покидать надолго. Но, учитывая, ради чего покидать... не так уж и грустно, пожалуй.

Подойдя к дому Чампи, он увидел друга издали: Стекляшка копался в огороде, пропалывал грядку с морквой. На условный свист Тарика он обернулся, вскочил и, сделав успокаивающий жест, скрылся в доме. Очень быстро выскочил и подошел к калитке. Рот у него был до ушей — как всегда, когда чем-то доволен.

— В лучшем виде вышло, Морячок, — сказал он, полезши в карман. — Смотри, какая красава получилась...

— Да уж, поработал ты на совесть, — одобрительно кивнул Тарик.

Находка, которую он вертел в пальцах, стала неузнаваемой: ни следа зеленой окиси и черноты, бронзушка прямо-таки сияла, словно вышла из мастерской этим утром и еще не успела потускнеть. На выпуклой стороне — большой непонятный знак в середине и шесть таких же загадочных по кругу. На вогнутой во всю ширину — стрела, какой ее рисуют на стенах и заборах во время игры в «прятки-догоняшки»: без оперения, одна длинная черточка и две покороче.

— Ты присмотрись к стреле и к знакам, — сказал Чампи. — Тонкая работа, все у нас согласились...

Тарик присмотрелся, увидел теперь, что стрела и знаки не сплошного литья, а составлены из мелких бугорков-полушарий. В самом деле очень тонкая работа, не нужно быть ювелиром или торговцем старожитностями, чтобы это понять: ничуть не грубовато, мастерски сработано, с душой...

— Ну, и что это такое? — спросил Тарик.

Чампи то ли виновато, то ли смущенно улыбнулся, развел руками:

— А вот это, Морячок, насквозь непонятно. И дядюшка Лакон, и Симади в конце концов не на шутку увлеклись, покупателей сегодня было мало, так что до вечернего колокола листали книги. А книги, чтоб ты знал, у нас собраны отменные и подробнейшие, там все, какие только есть, древние букворяды и знаки перечислены. В нашем деле без этого нельзя. Только ни единого такого знака не отыскали. И не только арелатские там приведены, но и букворяды- знаки еще нескольких королевств, не только иноземных, но даже заморских. Одно уже ясно: вещица иноземная, причем из дальнего иноземья. По-ученому у торговцев старожитностями и книжников это называется «раритет».

— Здорово, — сказал Тарик. — Это, выходит, у меня теперь самый натуральный, как бишь его? Раритет?

— Он самый. Все собиратели старожитностей за раритетами в первую очередь гоняются, друг у друга стараются перехватить, друг перед другом хвастают. Иные и собирают только раритеты, — он усмехнулся. — Тарик, ты только не думай, что это у тебя разъединственный раритет на всем белом свете. Раритетов немало, самых разных. И частенько непонятно, что они такое. Знаешь, есть присловье: «Всего знать невозможно». Нет-нет да и вынырнет вещица совершенно непонятная, как вот эта, и все торговцы старожитностями и ученые книжники руками разводят, в затылке чешут. Особенно когда попадается вещь, непонятно для чего предназначенная, опять-таки вот как эта. Будь это украшение, которое носили на одежде, — вместо стрелы была бы петля для пришивания или заколка, но петли с самого начала не было, а от заколки никаких следов. И нет следов от ушка, мы в три лупы смотрели, и в самую сильную. Ни малейшего следа! Как бы аккуратненько ни спилили ушко, под лупой след был бы виден. И амулетом древних языческих шаманов эта штуковина никак не может быть: они все либо с петелькой, чтобы к одежде пришить, либо с ушком, чтобы на шее носить, как цеховые и прочие бляхи. Нет уж, если ее и носили, то непременно в кармане. И уж всяко не чашечка для питья — из нее и кошку не напоишь, разве что мышку или воробейчика. И будь это чашечка, не было бы стрелы...

— Амулеты древних языческих шаманов... — задумчиво повторил Тарик. — Ты сам говорил, что не все они наперечет были черными, но черных среди них не счесть. Вдруг это и есть что-то черное?

На свету смирненько лежит, а в полночь ка-ак проснется и такого

наворотит... Как бронзовая змеюка в той голой книжке, не помню названия. Ты же нам давал читать, помнишь?

— Да помню, конечно, — сказал Чампи. — «Тайна бронзовой змеи»... Или «Ухмылка бронзовой змеи» — забыл уже. Я тогда же, как все вы прочитали, ее отнес в лавку держаных книг. Не так уж потрепалась, все страницы были целы, так что медный шустак дали. Не в выгоде дело — какая от медного шустака выгода, не разбогатеешь. А продал я ее оттого, что не хотел держать дома этакую залепуху. Тот сочинитель, что книжку накропал, о торговле старожитностями и вообще о старожитности не знает ничего. Уж поверь: смотрел в потолок и оттуда свои придумки черпал. По книге, ему змеюку продал не «ночной копальщик», а столичный торговец самых честных правил, занимавшийся этим ремеслом лет тридцать. Такого быть не могло. Всякий торговец, когда получает бумагу Мастера, знакомится с «Регламентом о старожитности» и обязан ему следовать скрупулезно. Кара за нарушение суровая — именно потому, что иные вещички старожитные как раз и могут оказаться черными и такого наворотить...

— А как же определить, черное оно или нет? — спросил Тарик, увлеченный этим лекционом, вплотную касавшимся его самого: бляшку-то он собирался оставить себе и унести в дом...

— Да проще простого! Всякую вещичку, ежели небольшая, кладут в чашу со святой водой. Нет такой черной, чтобы это вынесла. Я сам, хвала Создателю, никогда такого не видел, но дядюшка Лакон рассказывал, как оно бывает. Как взрыв парового котла или горючего праха142, вещичка летит к потолку, иногда завывает мерзко, — Чампи поежился. — А для пущей надежности читают еще «Затвор на изгнание нечисти святого Риато», самого ярого и сильного борца с нечистью, самим Создателем благословленного. Ну, а ежели вещица большая и ни в какую чашу не влезает, ее кропят святой водой очень старательно. Твою бляшку дядюшка Лакон первым делом в чашу положил, а потом прочитал над ней «Затвор». И ничего с ней не О

случилось. Потом, когда очистили, изучили знаки по особой книге. Толстенная такая, называется «Букворяд злого чародейства». Там все до единого собраны знаки, какие пользовала древняя нечисть и какие пользует сейчас та, что осталась. Если там какого-то знака нету — значит, его и вовсе нету. Вот этих, что на бляшке, там нет ни одного. Значит, даже дважды проверенная. Знаешь, святую воду и книгу даже многие «ночные копальщики» пользуют из тех, что поумнее. Не по доброте или благородству души, а только заботясь о собственной шкуре: любой из них может выкопать что-то безобидное на вид, а оно вскорости норов покажет... Бывало, говорят, вот умные и осторожничают. Это торговцев заставляют обязательно книгу покупать после получения бумаги, а «ночного копальщика» кто ж принудит? Он бумагу не получает и не объявляется. Вот и покупают через вторые, третьи руки: книга ж не запретная. Есть книжные лавки, которые неплохо денежку заколачивают на «ночных копальщиках»: кому ж другому книга понадобится? Короче, не сомневайся, Тарик: бляшка, как выражаются у нас, «чистенькая», неси домой смело. Есть еще разговор...

Он замолчал, а Тарик опустил бляшку в карман. К ним подбежали и остановились, переводя дух, Дальперик и еще двое — ну конечно, Мидати и Парой из той шестерки Недорослей, какую Дальперик, глядя на больших, называл своей ватажкой и был ватажником. Настоящие ватажки на это взирали благодушно: пусть забавляются, молокососы. Скоро вырастут, нас заменят, а уж мы им все негласки и традиции передадим...

— В карету села, — азартно блестя глазами, доложил Дальпе-рик. — Карета без гербов, вроде новая и не убогая. Пара лошадей, каурые. Уехала неспешно. Мы б проследили бегом, только указания не было...

У них не было указания следить за Марлинеттой — кому это интересно? Но все равно, не следовало расхолаживать ретивых, порой они приносили и что-то полезное. А потому Тарик с важным видом генерала перед шеренгой солдат сказал:

— Молодцы, востроглазые, хвалю!

— Таричек, и нам бы в Приписные, — робко сказал Мидати. — Годочками годимся, негласки соблюдаем...

— Подумаем, — значительно сказал Тарик. — Дело непростое, не я один решаю, вся ватажка...

Недоросли унеслись вприпрыжку с дикарскими воплями, а Тарик спросил:

— Что за разговор?

— Если захочешь бляшку продать, дядюшка Лакон дает десять серебряных денаров. Больше никто не даст, наоборот, обсчитают. Он, конечно, свое надбавит, но не особенно, денаров пять — ну, все торговое дело стоит на надбавке. Понимаешь, Тарик, очень дорого, иногда в немалом золоте, ценится понятный раритет, про который точно известно, сколько ему годов и чем славен. А у непонятного только и звания, что раритет. Уж я-то старого друга не стану обманывать даже ради дядюшки Лакона. Больше никто не даст, Тарик... Что скажешь?

Тарик положил бляшку на ладонь, полюбовался. Чампи сказал:

— Ведь неизвестно даже, тыща годов ей или сто. Старожитная — весь сказ.

Спрятав бляшку в карман, Тарик ответил, не особенно раздумывая:

— Не пойдет. Будь это еще десять золотых, я бы соблазнился — папаня в доме починку задумал, денежка нужна. Десять серебрушек я и в порту в удачный месяц заработаю. Я, конечно, не собиратель старожитностей и наверняка никогда им не стану. Тут другое. Ни у кого нет старой вещички из Серой Крепости, а у меня есть, пусть никто об этом не знает, кроме вас четверых (ну, может, еще студиозусам покажу, они лишнего болтать не станут). Вон даже вы во всех своих книгах ничего не нашли. Может, она такая одна на всем белом свете? А тут всего-то десяток серебрушек...

Нет уж, оставлю себе, и весь сказ. Вот ты на моем месте продал бы?

— Ни за что, — решительно, не задумываясь ответил Чампи. — Я тоже собирателем никогда не стану — хороший торговец старо-житностями собирательству поддаваться не должен, иначе загубит о

торговлю напрочь. Вот именно, тут другое. Ни у кого нет, а у тебя есть. Может, одна такая на свете...

— Ну вот, ты меня понимаешь... — сказал Тарик.

Они распрощались, и Тарик пошел домой. Навстречу попался Титор Долговяз, на сей раз на политесный поклон Тарика не ответивший. Уж конечно, не из спеси — просто он шел из таверны гораздо быстрее, чем шествовал туда, и ничего вокруг не видел. Судя по раздувшейся сумке, бутылок он приобрел не менее полудюжины. Значит, не менее трех дней будет пребывать в блаженном отрешении ото всего на свете, хоть и превосходно знает, что закончится все выволочкой от супружницы.

Любопытно, стоит выволочка такого вот отдохновения души? У взрослых столько своих заморочек, кто их поймет... Надо полагать, стоит — все же супружница Долговяза не поленом охаживает и даже за волосья не дерет, обходится затрещинами по загривку и лупцовкой по спине, а потом долго и нудно зудит про траты на водку и свою загубленную жизнь: за ней, мол, такие ухаживали, что не чета Долговязу, они сейчас устроились на местечках престижнее и денежнее, чем титоришка Школариума. Хотя очень трудно представить ее молодой стройной красоточкой... Впрочем, судя по Альфие, в которой незаметно ничего от папани, все возможно. Кому от этого хорошо, так это Альфие: опять будет гулять с Байли до полуночи — это трезвый папаня устраивает дочке долгие и нудные словесные выволочки за то, что она гуляет с сыновьями простых Цеховых, а маманя, как сама Альфия со смехом рассказывала подругам и Байли, озабочена вещами насквозь житейскими: старательно наставляет не позволять парням слишком много, а особенно не связываться с теми охальными забавами, от которых, бывает, тяжелеют. Иногда можно и услышать что-то полезное, говорила Альфия, а иногда такое, что в голос хохотать хочется, — маманя до сих пор верит, что политесные девочки в ротик не берут... Заслышав такое, ее подруги (все, конечно же, дочки почтенных родителей) прыскали в кулачок...

До ужина оставалось еще немало времени, и Тарик, еще раз полюбовавшись непонятной старожитностью, прибрал ее в шкафчик и стал листать сегодняшние покупки. Впервые он держал в руках вирши — не считать же таковыми ходившие среди Школяров рукописные «Похождения морехода Угтарака» или «Приказчик в деревне»...

В указанную Фиштой книжную лавку он по дороге из порта зашел не без робости и опасений: вдруг там как-то не так все устроено? Фишту об этом он не расспросил.

Оказалось, лавка как лавка, те же наклонные полки, на которых напоказ выставлены книжки, конторка с чернильницей. Разве что, он сразу подметил, книжки немного не те, что в лавках, куда он обычно заходил: справа солидные тома, кожаные и матерчатые, а слева книжки хоть и голые, но выглядевшие совершенно иначе: почти все вполовину меньше размером, на обложках вместо красоток в платьях со смелыми вырезами, пиратских кораблей, окутанных пушечным дымом, страшных лесных оборотней и тому подобных завлекательностей совсем другое: букеты разнообразных цветов и просто цветы, перья Птицы Инотали, красивые ветряные мельницы и тому подобное — должно быть, вирши именно так и украшаются.

И покупатели были самые обыкновенные: две симпотные девушки (судя по платьям, служанки из богатых домов), молодой дворянин при шпаге и студиозус. Студиозус листал с величайшим вниманием какую-то кожаную книгу, а остальные стояли у полок с виршами. Возле конторки торчал Приказчик немногим старше

Тарика, щуплый, как свечечка, в круглых стекляшках, но Тарик сразу подметил, что стекла простые, как в окнах: ага, для солидности нацепил, дело нередкое. Смерив взглядом Тарика так, как сам Тарик смотрел на Градских Бродяг, щуплый осведомился с видом крайнего превосходства:

— Парень, ты точно пришел, куда тебе надо? У нас дурных приключений и душещипательных страстей не водится, не держим такой дешевки...

Оценив его в мгновение ока, Тарик пришел к выводу, что этому задохлику он легко накидал бы до кровяных соплей. Может быть, тот никогда и не дрался, связываться с таким — все равно что девчонку бить.

Пока он подыскивал ответ, политесный, но сразу показавший бы, что он этого выпендрежника в грош не ставит, дворянин подозвал нахального типа, чтобы рассчитаться за выбранное — сразу четыре книжки виршей. Из задней двери вышел человек совсем другого пошиба: пожилой, седой, с располагающим к себе лицом, и стекляшки, сразу видно, не для выпендрежа надеты, а по слабости глаз, как у Чампи. Вот с ним-то Тарик как-то сразу разговорился, уже без робости. Узнав, что Тарик заинтересовался виршами, но ничего в них не понимает (ну, неотложная надобность, знаете ли, возникла), дядюшка Каборо (так его, оказалось, звали) не выразил ни малейшего удивления и не смотрел свысока. Однако, судя по его лукавому взгляду (сильные стекляшки увеличивали глаза не менее чем втрое), прекрасно понял, что это за неотложная надобность такая. И сказал с загадочной улыбкой: ну да, у многих однажды просыпается интерес к виршам, это нужно только приветствовать, и со временем все начинают разбираться, это иногда становится пристрастием на всю жизнь. При этом называл Тарика крайне политесно: не «мальчуганом», а «юношей», как обычно обращаются к дворянам и сынкам богатеев. Так что Тарик воспрянул, ощутив себя и здесь своим человеком.

Дядюшка Каборо подвел его к полке. Услышав про «Поющий кустарник», сказал, что это хороший выбор, и показал еще несколько книжек, подробно объясняя, в чем их достоинства, а также особенности. Вот, скажем, «Радуга над рекой», на которой значится мужское имя сочинителя — Митраль Тубар, — вовсе не мужчиной написана. Вымышленное имя по-ученому зовется «псевдоним», и выбирают этот самый псевдоним сочинители по самым разным причинам. В данном случае — из-за старинных установлений, каковые, хотя, на взгляд многих, и устарели, но все еще в большой силе... Вирши сочинять и печатать их под своим честным именем не зазорно мужчине-дворянину любого возраста, но женщинам такое позволительно только замужним. Меж тем сочинитель «Радуги над рекой», как достоверно известно немногочисленным знатокам, — молоденькая незамужняя барышня, для каковой вовсе не предосудительно сочинять вирши, но крайне неполитесно их напечатать. А барышня как раз хочет, чтобы ее вирши прочитали как можно больше людей, — так и появился Митраль Тубар. Это знают только особо доверенные печатники и книготорговцы, которые никогда не проболтаются покупателям (при этих словах обе служанки, прислушивавшиеся к их разговору с живейшим любопытством, сразу поскучнели). И наблюдается то, что заслуживает ученого слова «парадокс», поведал дядюшка Каборо: книжка вышла три месяца назад и получила большой успех, потому что вирши и в самом деле талантливые, половину из них поют как романсеро предметам своего воздыхания молодые люди всех званий и сословий, в том числе и дворяне — и дворяне эти, превознося достоинства виршей, не подозревают, что, очень возможно, не раз на балах танцевали с «Митралем Тубаром» или беседовали с автором книги на приемах...

— А вы ее видели? — прямо-таки завороженно спросила одна из служанок. — Она правда красивая?

— Очень красивая, — сказал дядюшка Каборо и поторопился добавить: — Говорят...

Тарик заподозрил, что добавление напрасное и дядюшка Каборо видел «Митраля Тубара» своими глазами (похоже, так решили и обе девицы), но настаивать никто не стал — известно ведь, что все торговцы свято берегут цеховые секреты, чем бы они ни торговали, овощами или книгами...

Короче говоря, из книжной лавки Тарик унес и «Поющий кустарник», и «Радугу над рекой», и еще «Тернистые пути любви» (девицы посоветовали, и дядюшка Каборо одобрил), а также «Балладино белопенных бурунов» (это уж он выбрал сам из-за обложки, чуток пролистав). И сейчас все четыре книжки лежали перед ним на столе.

Первым делом Тарик раскрыл «Балладино», где на обложке по спокойному морю шел под всеми парусами трехмачтовый красавец корабль без единой пушки. Раскрыл — и зачитался.

Там, за бурными морями

Неизвестной широты Есть лазурная долина, Берег сбывшейся мечты.

Только тот его достигнет, Доберется только тот, Кто надежды не теряет И мечты не предает...

Вот это в самый раз для него — и, будем яростно надеяться, про него...

Заповедную дорогу Ты легко узнаешь сам По следам чужих крушений, По несбывшимся мечтам.

Помяни прощальным взглядом

Тех, кто плыл, да не доплыл: То ли берег не заметил, То ли время упустил...

Оказывается, настоящие вирши — это очень красиво, куда там голым книжкам с приключениями, а о рукописных, неизвестно кем сочиненных, и говорить не стоит — категорически рядом не смотрятся, никакого сравнения, все равно что Градский Бродяга рядом с бравым Матросом морского плавания...

Он с сожалением отложил книгу и взял «Радугу над рекой»: приходилось думать не о собственном удовольствии, а о других вещах, прямо связанных с Тами...

Любовь как роза красная Цветет в моем саду.

Любовь моя — как песенка, С которой в путь иду.

Сильнее красоты твоей Моя любовь одна, Она с тобой, пока моря Не высохнут до дна.

Вот это как раз для Тами. Да и его самого, признаться, зацепило.

Не высохнут моря, мой друг, Не рушится гранит, Не остановишь водопад, А он, как жизнь, бежит...

Будь счастлива, моя любовь, Прощай и не грусти.

Вернусь к тебе, хоть целый свет Пришлось бы мне пройти!

Нужно будет завтра старательно выучить наизусть. К тому же декламировать вирши он умел — но только те, что учили в Школариуме, пышные и длинные (те, что в отличие от коротких именуются «поэзами»). В основном это были поэзы Селастина Кора, обладателя титула Главного Королевского Виршеплета и многих почетных наград от его величества. Они многословно повествовали о военных и мирных свершениях Дахора Четвертого, о его мудрости и всенародной к нему любви. Тарик всегда удостаивался похвалы на уроках изящной словесности как за декламацию, так и точное перечисление наград Кора (список был длиннющий, многие меняли награды местами или пропускали иные, что лишало похвалы). О

Это длилось только первый год, а потом, после трагической гибели королевской фамилии, что-то изменилось. Поэзы Кора остались в писаных лекционах изящной словесности, а его портрет по-прежнему висел на том же месте, но Титоры без объяснения причин перестали устраивать испытания по ним, не декламировали более (чему многие, главным образом те, у кого плохая память, втихомолку радовались). А ведь о кончине столь важной персоны, как Главный Королевский Виршеплет, непременно горестно возвещали бы бирючи и Титоры, и пышные похороны обязательно состоялись бы во Дворце Почитания143. Значит, великий виршеплет жив. Тарик не раз хотел спросить, как обстоят дела, у худога Гаспера и студиозусов, но всякий раз подворачивались разговоры интереснее и важнее...

Одно заботило не на шутку. Мастерство Тарика в декламации поэзов Селастина Кора, за год бездействия изрядно подзабытое, здесь решительно не годилось. Декламация эта требовала длинного перечня особых ухваток: как стоять, какую ногу выставлять вперед, как высоко пафосно простирать руку в самых патетических местах, когда повышать голос, чтобы звенел торжественно, когда понижать в местах скорбных, касавшихся героически павших за короля славных воинов... Куча ухваток, и ни одной нельзя не соблюсти или пропустить.

Вот только все эти ухватки, Тарик прекрасно понимал, совершенно не годились для чтения девчонке виршей, нужны какие-то другие. А какие? Не догадался спросить у Фишты, а больше и узнать не у кого. В иных голых книжках герои читают возлюбленным стихи «вдохновенно» или «воодушевленно», но что это означает? Вот задачка свалилась на голову, и без подсказки знающего человека не обойдешься, только где ж ее взять? Хоть отправляйся завтра к Фиште...

...Ужин был, конечно, не праздничный, но и не совсем обычный. Кабальница Нури, как ей и надлежало, тихонечко ела за своим столиком в углу кухни, а они, все трое, сидели за тяжелым столом, помнившим еще Тарикова прадедушку. Стул папани, как и полагалось хозяину дома, единственный снабжен широкими поручнями, и спинка повыше остальных, с резными изображениями хлебницы и солонки — еще два символа хозяйской власти. То ли стул под стать папане, то ли папаня под стать стулу — высокий, широкоплечий Балазар Кунар, прочно стоявший на ногах и уверенно ступавший по грешной земле хозяин преуспевающей мясной лавки, не ставший богатеем, но процветавший. Он прихлебывал пенное темное пиво из большущей глиняной кружки и с удовольствием закусывал рыбехой из Озерного Края, отрывая лоскуты вкусно пахнущего мясца от цельного хвоста, а потом, можете не сомневаться, тщательнейше обсосет хребет, так что кость будет как отполированная. Маманя тоже прихлебывала пивко, но, понятно, ее кружка была гораздо меньше — хотя обе изрядно побольше обыденных.

Знаменательный день сегодня у папани — он наконец-то после длившегося два дня с раннего утра и до полуночи упорного торга с гаральянским торговцем заключил с ним сделку. Теперь папаня год, а то и дольше, если дела благополучно пойдут и гаральянцев это устроит, будет единственным лавочником, кто станет продавать в столице тамошнюю бизонью колбасу трех разновидностей. Почему именно так обернулось, почему именно ему выпала удача, объяснять, сказал папаня, было бы слишком долго, иные торговые дела даже сложнее и запутаннее, чем у денежных домов. Тарик с маманей, как всегда, и не ждали подробных объяснений, им это было ни к чему. Достаточно знать, что ударили наконец по рукам, дела у папани идут отлично — и он в отменном расположении духа...

Тарик неспешно доедал аппетитно зажаренный маманей земляной хруст с вкуснейшей рыбкой, крайне редко оказывавшейся на обеденном столе. Не без легкой зависти вдыхал аромат свежего пива, но ничего тут не поделаешь, придется обходиться компотом. Прекрасно и папаня, и маманя знают, что они на старой мельнице попивают чуток пивка — все в эти годочки так делали. И папаня вдобавок, сам когда-то побывавший Подручным у портовых грузалей, должен еще догадываться, что Тарику раз в неделю и на палец водочки перепадает, — сам через это прошел, но мамане никогда про Тарика не проговорится, у мужчин свои маленькие тайны, не для женских ушей. Однако по железному старинному обычаю дома, в кухне Тарик сможет отхлебнуть даже пива, лишь когда станет полноправным Подмастерьем, не раньше...

— Аянка, ты взгляни, — хохотнул папаня. — Тарик у нас сидит как один большой нос. Ишь, принюхивается! Терпи, сынулька, рановато тебе еще...

— Да не больно-то и хочется, — Тарик старательно изобразил полнейшее равнодушие к здоровенному пузатому кувшину с носиком-желобочком, на добрых шесть булитов (почти половина пенного содержимого уже была приговорена папаней, как он в таких случаях говорил, к казни через брюхо).

— Вот и лопай рыбку на сухую, — добродушно пророкотал папаня (а сам счастливчик сделал приличный глоток). — Отличная рыбка, спасибочки. Глянь, мать, какой добытчик вымахал: и деньги в дом несет, и всякую вкусноту, вон сколько сладкого ледку приволок, помимо рыбки. Порт — это тебе не что-нибудь, при нем всегда пропитаешься...

— Чуточку мне иногда тревожно, Зар... — сказала маманя. — Как бы он там не связался с чем-то скверным. Именно что порт! Сам знаешь, как там в теньке обстоит...

— Глупости, Аянка, — отмахнулся папаня, прежестоко казнив еще полкружищи пива. — Посмотри, какой парняга вымахал: красивый в тебя, но умный-то в меня. Никогда он с потаенкой не свяжется — ты ведь про нее? Умному можно и без потаенки распрекрасно прожить, особенно если наставниками будут грузали, которые жизнь понимают туго. Все давно растолковали, верно, Тарик?

— Верно, — сказал Тарик. — В первый же месяц жизни научили.

— Слышишь, Аянка? Уж грузали-то все знают про жизнь портовую, а если чего не знают, то этого и на свете нет...

Это как сказать и с какой стороны посмотреть, подумал Тарик. Кто знает о старухе и Матросе, которых видел он один? Только он и знает, вот и получается для сегодняшнего случая: чего люди не видели, того и на свете нет... вроде цветка баралейника.

Он отодвинул пустую тарелку и взялся за кружку с вишневым компотом — маманя мастерица была на компоты. Нури, которой такой роскоши, как хозяйкины компоты, не полагалось, живенько помыла за собой посуду и, вытерев руки своим полотенечком, произнесла предписанное, как каждый вечер:

— Благодарю за пропитание, хозяева ласковые, позвольте отойти ко сну...

— Позволяю, — так же привычно разрешила маманя (ненужные словечки, но так уж заведено, пока есть кабальники и хозяева), и Нури тихонько выскользнула за дверь.

Папаня и маманя пили пиво, разве что рыбку маманя устроила по-женски: очистила свой ломоть и аккуратно порезала на обливное блюдце. Папаня послал Тарику веселый взгляд, явно означавший: «Никогда бабам не научиться правильно пить пиво, сынок!» Тарик ответил солидарным, понимающим взглядом, одним из тех, что объединяют мужчин, несмотря на разницу в годочках. И неторопливо пил компот. По прошлому опыту знал уже, что вскоре последует. И точно, нанеся изрядный урон содержимому кувшина, папаня тщательно отер руки особым полотенечком, чтобы были чистейшие, нарочито зорко огляделся:

— Где-то тут была моя брякала...

Это тоже было чем-то вроде устоявшегося церемониала: папаня, с его-то памятью (тут Тарик весь в него), прекрасно знал, где что лежит. Вот и сейчас он уверенно открыл крайний шкафчик и извлек оттуда свой старый гитарион с облупившимся кое-где вишневым лаком и выведенной сбоку от струн надписью ИЛЕАНА (так было в большом обычае в те времена, когда папаня был Подмастерьем, а маманя — Приказчицей в лавке родителя). Как-то папаня, вот так же после доброго кувшина пива пустившийся в рассказ о былых временах, когда они с маманей только начали ходить, поведал: частенько о имена симпатий его друзья выводили легко смывавшейся краской, чтобы, ежели симпатия поменяется (всякое бывает у молодых), убрать без труда и вывести новое. Однако папаня, ухарски подмигнув Тарику, сказал: вот он-то краску купил особенно устойчивую, тогда уже чувствовал, что это надолго, как оказалось — насовсем. И добавил с зухвальским видом: «А ведь я ей тогда даже еще яблочек не погладил, только чмокались». Сидевшая тут же маманя с деланым возмущением прикрикнула: «Зар, при ребенке!», но видно было, что ей это приятно. Это было всего полгода назад, и папаня фыркнул:

— Нашла ребеночка!

И шепнул мамане на ухо что-то такое, отчего она запунцовела и с непритворным уже возмущением отрезала:

— Вот уж Тарик у нас не такой!

Так до сих пор Тарик и не знал, что папаня тогда сказанул, — но ясно, что какую-то вольную шутку, они со времен его молодости не изменились особенно....

Папаня привычно настроил инструмент, прошелся по струнам и удовлетворенно кивнул. Понятное дело, распевать что-то под гитарион на людях политесно только Подмастерьям или вовсе уж молодым неженатым, даже необрученным Мастерам, а вот солидным людям с серьгой в ухе144 это так же непозволительно, как выйти на люди без головного убора... да что там: без штанов! Зато дома и почтенный Мастер вправе терзать гитарион и услаждать слух окружающих песнями хоть весь день, пока колокол не пробьет «тишину в четырех стенах», — в своем доме многое позволено, даже супружницу колотить — правда, с соблюдением строгих правил (то, что иные супружницы сами колотят мужей — что далеко ходить: Долговяза взять или безответного дядюшку Митака, — правилами не установлено, однако ж преспокойно бытует в виде очередной негласки).

Папаня вдарил по струнам:

— Растет камыш среди реки, Он зелен, прям и тонок. Я в жизни лучшие деньки Провел среди девчонок.

Часы заботу нам несут,

Мелькая в быстрой гонке, И счастья несколько минут Приносят нам девчонки...

Маманя слушала его самозабвенно, положив ногу на ногу, уперев локоть в колено и подпирая кулачком подбородок с загадочной отрешенной улыбкой. Раскрасневшись после пары кружек доброго пива, она снова выглядела гораздо моложе, и легко представить, какой она была двадцать лет назад, когда Зар и Аянка, как нынешние молодые, даже уходили на берег реки — это считалось и считается чуточку неполитесным, мало ли как парочки могут озоровать вдалеке от улицы (и озоруют, будьте уверены!), но и эта негласка неистребима...

— Богатство, слава и почет Волнуют наши страсти.

Но даже тот, кто их найдет, Найдет в том мало счастья...

Давно уж Тарик подметил, став постарше: папаня никогда не пел песен, романсеро и балладино, хоть чуточку, хоть краешком каким связанных с морем, а ведь таких немерено, и каждый, кто с молодых годов играл на гитарионе, должен их знать. И пришел к выводу: где-то в глубине души у папани все же есть потаенная тоска. Определенно не из тех, что грызет неотступно и всерьез, однако ж таится на самом донышке души...

О причинах гадать не приходится, они легко угадываются...

Когда-то папаня, следуя примеру отца-моряка, собирался после Школариума уйти в Юнгари, да не абы какие — морские Парусники.

Что было решено, отец одобрял, мать смирилась. Оставалось каких-то три месяца, и тут корабль отца не вернулся с моря, и никто из команды так никогда и не объявился. Матери пришлось тяжеленько — муж, как с иными случалось, серьезных сбережений не оставил, полагая, что проживет еще долго. Все бы ничего, не они одни попадали в такое грустное положение, вдова смогла бы прирабатывать шитьем, а папаня все же пошел бы в Юнгари. Но не зря гласит старое присловье: беды в одиночку не ходят... Сын старшего брата моряка, дядюшки Таниота, по дороге из Школариума попал на перекрестке под копыта битюгов бочковозной габары и сгиб на месте (Тарик слышал, рассеянный был мальчуган, вот и тогда о чем-то замечтался).

А он был единственным сыном дядюшки Таниота, и тот его видел наследником своей мясной лавки. И ближайшим родственником дядюшки Таниота оказался папаня — вот и пришлось ему после уговоров не столько дядюшки Таниота, сколько мамани («Один сгинул в море — и второго туда же отпустить?!» — плакала она), окончив Школариум, пойти Приказчиком в лавку, которую он потом и унаследовал. Дядюшку Таниота смерть сына изрядно подкосила, и он, даром что крепкий, прожил недолго, захворав теложральней легких145, каковая хворь, говорят, как раз и усугубляется тоской и житейскими невзгодами...

Никак нельзя сказать, что на новом поприще папане не везло или он оказался неудачлив. Все обстояло как раз наоборот: у папани оказалась нешуточная сметка к торговому делу, он расторговался, женился на мамане — и сейчас вполне себе преуспевал, его нынешняя лавка раза в четыре больше той, что досталась в наследство, да вдобавок золотой трилистник обосновался на вывеске. И все же, как года полтора назад уяснил Тарик, на донышке души у папани до сих пор дремала грусть по морю и парусам... Правда, это почти не проявлялось — разве что в том, что папаня избегал песен о море, а в свое время без малейшего переченья принял решение Тарика идти прирабатывать в порт — в противоположность иным родителям, еще пуще мамани опасавшимся, что их сыночки с чем-то таким плохим свяжутся в «этом вертепище»...

И все же Тарик яростно надеялся, что вскоре поступит в Юнга-ри: ни за что ему не хотелось провести оставшуюся жизнь, торгуя в лавке мясом, колбасами и копченостями. Почтенное занятие, доходное, но убить на него всю жизнь... Давно уже против этого душа протестовала. Как протестовала она, скорее всего, и у старшего брата, правда ушедшего не в море, а в солдаты. Маманя, конечно, закручинится и будет отговаривать, если ему все же удастся выправить «открытый лист» (такое от родителей не скроешь), но ей можно будет напомнить, что ремесло морского Матроса, ежели вдумчиво рассудить, в сто раз безопаснее ремесла солдата. Вполне даже вероятно, папаня будет на его стороне...

Обычно Тарик наливал вторую чашку компота, но сегодня, как бывало не впервые, не стал. Принялся проворно вычерпывать ложкой ягоды, выкладывая косточки на блюдце. Второпях он парочку проглотил, но это ничего — только в малышовые годы он верил мамане, что из проглоченной косточки вырастет в брюхе деревце, отчего помрешь. Давно обнаружилось, что это очередная родительская пугалочка...

Для поспешности таковой были нешуточные причины, понятные всякому его годовичку, что придавало некоторую горделивость: он достаточно взрослый, чтобы понимать такие вещи и не мешаться под ногами...

Взгляды папани и мамани все чаще сплетались, и надолго, у папани они стали жаркими, в голых книжках именуемыми «раздевающими», а маманя в мнимом смущении опускала глаза, но не одергивала подзадравшуюся юбку, изрядно открывавшую стройные ноги. Ох не случайно она сегодня надела тесноватую сорочку, самую тонкую домашнюю — Тарик считал себя достаточно взрослым, чтобы изучить иные женские ухватки...

Пару годочков назад он так и торчал бы на кухне, одним своим присутствием мешая родителям, но теперь-то прекрасно знал, что к чему, и его родители не в таких уж пожилых годочках, а значит, вовсю занимаются этим самым. И давно уже не удивлялся, почему в банный день маманя перестала с ним мыться, зато в баньку непременно ходит вместе с папаней, а иногда туда и корчагу пива прихватывают...

Конечно, самую чуточку до сих пор удивлялся легонько: мамане шесть раз по шесть, а папаня на два годочка старше, и женаты уж двадцать лет, неужели не наскучили друг другу? Судя по этаким взглядам, не заела их скука...

Покончив с последней вишней, он встал и, как полагалось, степенно сказал:

— Благодарю за пропитание, маманя. Посуду за собой вымыть?

Обычно маманя только радовалась, когда он избавлял ее от доли кухонных забот, но сейчас, как он и думал, ответила с некоторым облегчением:

— Не надо, я сама вымою, мало сегодня посуды...

— Спокойной вам ночи и благолепных снов, — сказал Тарик.

— И тебе того же, — отозвались папаня с маманей определенно рассеянно, не глядя на него.

Поплотнее прикрыв кухонную дверь, сделав три шага и войдя в свою комнату, Тарик поневоле ухмылялся. Хорошо предвидел дальнейшее: сейчас папаня споет парочку других песенок, какие при детях не поют, не то чтобы совсем непристойных, но озорных, насчет иного тесного общения меж мужчиной и женщиной, потом подсядет к мамане, положит ей руку на колено, а другой руке тоже найдется занятие. Именно такую картину он застал, еще будучи не самым старшим Недорослем, в такой же не праздничный, но и не обычный ужин, заглянув в приотворенную дверь кухни. (Тогда по глупости годочков он подумал, что это папаня маманю так наказывает, а потому убрался на цыпочках, чтобы и ему под горячую руку не перепало.) А потом они уйдут в спальню, и посуда до завтра останется невымытой.

Что же, решиться наконец? Не первый раз подступало искушение, и снова возникала убаюкивающая совесть мысль: пакостно подглядывать за родителями в щелочку меж занавесками или в приоткрытую дверь, а этак вот — словно бы совсем другое.

О таком ни в одной негласке ничего не сказано, так что совесть может дрыхнуть, и уж это никак не мозгоблудство...

Почти решился, но все же медлил. Солнце давно село, и в комнате было темновато, но он не стал пока что возиться с лампой — она ему не скоро понадобится, а чтобы рассматривать кинжал, света достаточно...

Открыв шкафчик, он глубоко запустил руку в самое нижнее отделение, вытащил лежавший у самой стенки тяжелый сверток и, присев на застеленную постель, развернул холстину. В который раз это видел — и всегда ощущал нешуточное восхищение...

На коленях у него лежал кинжал длиной чуть ли не в пол-локтя, в черных ножнах из великолепной гуфти, ничуть не потертой, с золоченым затейливым наконечником, такими же двумя полосами посередине и еще одной, широкой, под эфесом, украшенной на внешней стороне шлифованным железным камнем — натуральным драгоценным самоцветом, а не стеклянной фальшивкой. Рукоять ухватистая, с выгнутым чуточку вниз перекрестьем, позолоченная, покрытая сложными узорами, украшена таким же самоцветом, но гораздо больше.

Тарик осторожно вытянул из ножен кинжал. Двустороннее лезвие бритвенной остроты, по нему мелкие причудливые разводы (знаменитая талуарская сталь, ага), а от рукояти до жала — глубокая серебряная чеканка, сплетавшаяся в затейливую сеть.

Встав с кровати, Тарик сделал несколько выпадов, рубанул пару раз. Знал, что получается неуклюже, но остановиться не мог — была в кинжале завораживающая прелесть, не позволявшая выпустить его из рук...

Кинжал втихомолку от родителей подарил старший брат, три месяца назад приезжавший на побывку по легкому ранению с короткой алуатской войны, где алуатцы в который раз получили по зубам. Достался он ему после стычки у какой-то крепости от тамошнего офицера («Он все равно не возразил, ему любое оружие было уже ни к чему», — сказал братан, улыбнувшись так, что

о

у Тарика холодок прошел по спине). На всякий случай — чародеев у этих алуатцев немерено, всякий знает, — кинжал был сбрызнут святой водой, но черной сути не оказал, так что Тарик может не беспокоиться...

Один-единственный раз он носил под блузой кинжал на старую мельницу, вызвав восхищение ватажки. Чуточку перетрусил, признаться: регламенты насчет оружия известны. Такие кинжалы дозволено носить только дворянам и Стражникам денежных домов — вроде того, в порту. Горожанам дозволено держать дома оружие не длиннее локтя, а носить разрешено только складешки самое большее в четверть локтя (так что придирания Стражников насчет «ширины ладони» — их собственный произвол, этакая негласка). По годочкам тюрьма Тарику нипочем не грозила, а вот строгая Воспиталка — запросто, и уж розги перед этим — непременно. Даже если бы ограничилось парой подзатыльников, то Хорек забрал бы притягательную вещицу себе (а он, скотина, так и поступил бы, чтобы не отдавать начальству), и кинжал безвозвратно уплыл бы из рук, что огорчительно...

С безмерным сожалением Тарик завернул кинжал в холстинку и упрятал на прежнее место — времечко поджимало, он наконец решился. Ни папаня, ни маманя никогда не стали бы шарить в его шкафчике, так что тайным владельцем прекрасного оружия быть еще долго...

В сгущавшихся сумерках принес тяжелый стул, поставил его перед стеной, отделявшей его комнату от родительской спальни, и расселся, словно в балагане (так, собственно, и было). Уже привычно поднял руки с растопыренными пальцами и сделал что-то, чему не пытался найти слов в человеческом языке. Сам он называл это «убрать стену» — за неимением лучшего, все равно никому не нужно ничего объяснять...

Как всегда, то ли почудилось, то ли нет, что по спине к затылку прошла теплая волна, словно горячей банной рукавицей погладили — сухой, без воды и мыла, — а волосы легонько взвихрил порыв неизвестно откуда взявшегося ветерка. Меж растопыренными пальцами зажглось синеватое сияние, в отличие от пламени холодное, неощутимое, не причинявшее ни малейшей боли, — и тут же пропало. Все. Теперь можно положить руки на колени и смотреть, зная, что на той стороне тебя не видят, не подозревают, что стена исчезла: она исчезла только для тебя...

Родительская спальня ярко освещена стеклянным шаром большой лампы — сразу видно, туда щедро сыпанули «огневика» так, чтобы хватило на пару часов. На широкой родительской постели сидел Матрос... нет, это, конечно, был папаня, откуда тут взяться постороннему Матросу? Просто папаня одет Матросом, собравшимся погулять на берегу: штаны с раструбами из тонкого сукна, а не парусины, тельник в разноцветных ромбах (только без названия корабля на груди), разве что босой и без носков, а ведь Матросы всегда надевают на берег синие носки, это у них выпендреж такой.

Мамани нигде не видно. Но вот распахнулась узкая дверь оде-вальни, крохотной комнатушки с единственным окошечком под потолком, и маманя появилась...

Ух ты, ну надо же! Челюсть от удивления отвисает, того и гляди на колени упадет...

Что за платьице на ней надето — из желтого тарлатана146, наподобие летнего, на узеньких лямочках, с глубоченным вырезом и коротеньким подолом, едва прикрывавшим женскую тайну, тесном дальше некуда. Тарик и не подозревал, что у нее есть такое насквозь неполитесное платьице. Впрочем, он и не подозревал, что у папани есть наряд Матроса, — никогда не бывал в родительской одевальне.

Он смотрел с отстраненным любопытством изучателя147, как это называется на ученом языке. Как иначе смотреть на собственную маманю, не с мужским интересом же, вот это выйдет натуральное мозгоблудство. Он и пришел сюда как изучатель, решившись увидеть, как это происходит у взрослых, и не более того... О

Тарлатан прозрачен, как жидкое стекло, все можно рассмотреть. Фигура у мамани, конечно, не девичья, но лишний раз понятно, почему на нее до сих пор заглядываются мужчины, даже тот дворянин долго не мог отлипнуть, а уж фальфабель слюнки пускал... Видно, что женская тайна аккуратно, начисто выбрита — ну ничего себе... Но красиво, чего уж там.

Распущенные волосы волной падают на плечи, а губы и глаза подмазаны, но гораздо обильнее, чем положено политесным женщинам, а вот веселые девки в рабочие вечера только так и подмазываются. Из-за этого прозрачного куцего платьица маманя как две капли воды походила на веселую девку. В таких вот платьицах они у себя в домах перед посетителями и щеголяют, заразки, рассказывал старший брат.

— Ну, проходи смелее, раскрасавица, — сказал Матрос-папаня. — Я ж не кусаюсь, ты не думай. Мы, пенители штормовых морей, красоточек не кусаем, мы с ними нежней обходимся... Как зовешься, прелесть портовая?

Тарику в этих словах послышалось что-то ужасно знакомое.

— Шармиделла, — произнесла маманя, остановившись на полпути к постели. — Правда, меня так и зовут...

— Делла, значит, — сказал папаня. — А меня Дастср... последние десять лет, ха!

Теперь Тарик не сомневался, знал точно: это сцена из «Зачарованного клада», третьей книжки о похождениях бравого капитана «Альбатроса» Фаулета. Нуда: «Альбатрос» пришел в вольный порт Каларо-Тарада продать захваченную намедни купеческую каракку с грузом шелка, и лихой Дастер, вожак «бешеной ватаги»148, по своему обыкновению заглянул в веселый дом «Семью семь прелестниц» и, как было у него в обычае, потребовал «девочку посвежее, не затасканную, да чтобы с ней приятно поговорить можно было обо всем на свете». И швырнул на конторку дюжину золотых — он никогда в таких делах не мелочился, он ни в чем и никогда не мелочился. Хозяин, кланяясь, сказал, что есть редкостный товарец, для щедрых посетителей и приберегали. И пришла Делла. Значит, вот так: даже не Зар и Аянка, а Дастер и Делла... И оба держатся как заправские лицедеи — значит, не впервые представление разыгрывают. Ну, родители... вон как развлекаются! А он-то думал, это у них происходит скучно — но ничего подобного...

Делла присела на постель, Матрос налил ей и себе по немаленькому стаканчику вишневой водочки, лихо опорожнил свой, и Делла выпила до дна. А вот тут у них неточность: в книжке Делла отчаянно закашлялась, поперхнувшись, потому что пила водочку впервые в жизни, и Дастер хлопал ее по спине, пока не отдышалась. Эта Делла, конечно же, выпила привычно — ну, все-таки это не Делла, а Аянка. А вот дальше по книжке...

Делла спросила:

— Как вы только пьете этот жидкий огонь?

Дастер одной рукой ее приобнял, сдвинув лямочку с круглого плеча, другой гладил ноги ничуть не грубо. Усмехнулся:

— Красотка, огонь у моряка. И совсем не жидкий, очень даже наоборот. Расскажи-ка лучше, как сюда попала.

Тарик услышал именно то, чего ожидал: очень печальную историю. Отец-рыбак однажды не пришел назад, сразу полдюжины баркасов не вернулись после жуткой бури. Потрясенная этим мать слегла с отнявшимися руками-ногами, а через неделю тихо умерла во сне, и Делла осталась одна-одинешенька на белом свете. Как случается со многими рыбаками, сбережений отец не оставил. Делла мастерски умела делать одно: разделывать рыбу, но в разделочную рыбацкого порта ее не взяли, там и так людей хватало. Вообще-то брали, но Мастер потребовал регулярных услуг понятного рода. Какое-то время она жила тем, что продавала

оставшуюся от отца одежду и разные домашние вещички, но скоро они кончились, и несколько дней пришлось голодать. Тут-то и заявилась одна пронырливая тетушка с их улицы и прямыми словами предложила пойти в веселый дом, приговаривая: от тебя не убудет, девонька, эта штука останется при тебе, а жить будешь припеваючи, с твоей-то о мордашкой и фигуркой к простым

морякам отправлять не будут, станешь забавой для чистой публики...

Делла держалась два дня, а потом, окончательно оголодав, поплакала и решилась, и сегодня у нее первый посетитель. Признаться, с невинностью она уже рассталась: совратил жгучий красавчик с их улицы, а добившись своего, прикинулся, что знать ее не знает. Хорошо еще, что не затяжелела в дополнение к прочим невзгодам...

Дальше, естественно, наступило молчание. Сочинитель от себя написал: конечно, Дастер, ходивший по морям пятнадцать лет и посетивший превеликое множество веселых домов, отлично знал, что многие веселые девки мастерицы выдумывать всякие душещипательные истории, по которым они сюда попали не из тяги к привольной жизни и любви к легким денежкам, а из-за печального сплетения трагических жизненных горестей. Наслушался баек и позатейливее. Но сейчас, к своему безмерному удивлению, обнаружил, что верит девушке в каждом слове.

Сочинителя тут, понятно, не было, поэтому так и осталось неизвестным, что думал Дастер. А вот потом все пошло по книжке: не тот был мужик Дастер, чтобы расчувствоваться и уйти, на прощанье высыпав перед Деллой все оставшиеся в кошеле деньги (такое бывает только в голых книжках для девчонок, какие ни один мальчуган читать не станет, хоть режь). Дастер рассуждал очень даже жизненно: если он уйдет — придет другой, не такой благородный душою. И деликатненько уложил Деллу на неразобранную постель, сдвинув и вторую лямочку так, что мог полюбоваться прелестями Деллы во всей их красе (а грудь у

Лянки, отметил изучатель, мало чем уступит девичьей). Куцый подол прозрачного платьица, под которым ничего не было, оказался повыше пупка, так что платьице превратилось в этакий неширокий поясок. И Дастер, опытный в обращении с женским полом, вольничал руками так, как Тарику до сих пор доводилось только в смелых мечтах. Изучатель подумал, что нужно будет узнать у студиозуса Балле: только ли веселые девки выбривают женскую тайну? Или, как он однажды слышал от Школяров, все замужние — политес у них, говорят, такой (когда он видел маманю в бане, был слишком мал, чтобы обращать внимание на такие вещи).

А там Дастер встал с постели и скинул моряцкие штаны так проворно, словно оказался за бортом в бурном море. Бросив на него взгляд, Делла смущенно прижмурилась, а Тарик, наоборот, распахнул глаза, поневоле ощутив жгучую зависть: могучий причиндал у Дастера-Зара оказался такой, что его собственный выглядел жалким маломерком. Выходило, те, кто малевал картинки к растрепкам, не больно-то и преувеличивали, и любопытство изучателя вызвало насущный вопрос: неужели весь поместится?

Поместился, надо же. И никак не походило, что Делла-Лянка застонала от боли — иначе не улыбалась бы так и не шептала: «Глубже... Быстрее...»

И никакой скуки, они двигались в такт, как в танце, очень даже увлеченно, словно молодые.

Посчитав, что увидел достаточно, Тарик ушел из родительской спальни, перед ним снова была глухая стена, из-за которой не доносилось ни звука, — а Лянка-Делла оказалась шумной, как в книжках, и не в одних растрепках...

Само собой понятно, что у них не будет, как в третьей книжке, где битый жизнью Дастер, считавший, что душа у него свита из якорных канатов, вдруг с превеликим удивлением обнаружил, что в душе запылала нешуточная нежность, и он, вот чудо, не хочет с

Деллой расставаться. Уговорил он ее не сразу: Делла боялась, что он, натешась, ее бросит где-нибудь в далеком незнакомом порту за три моря отсюда, где все чужое и люди говорят по-иноземному. Но в конце концов поверила его алмазным клятвам, надела платьице поскромнее и ушла с Дастером. Правда, в прихожей их попытались остановить владелец веселого дома (по точным известиям — один из заправил портовых стригальщиков) и двое его подручных. Вся троица выхватила длинные сверкающие ножи, разъяренная в первую очередь тем, что нахальный мореход хочет увести ценную девку бесплатно, не заплатив выкупа. С кем связались... Все годы, проведенные в море, Дастер не сходил на берег без верной шпаги из алуатской стали, так что все трое быстренько свалились бездыханными, и Дастер преспокойно увел Деллу на «Альбатрос». И она стала ему верной подругой, однажды спасшей жизнь на Островах Аюдожоров...

Теперь Тарик припомнил, что однажды рассказывал студиозус Балле (худог Гаспер и его гости уделяли болтовне о женщинах гораздо меньше времени, чем грузали, но и не чурались таких разговоров, разве что, в отличие от грузалей, не расписывали свое с ними общение в таких подробностях — в точности как сам Тарик и его ватажка, тут политесы оказались схожими). Балле рассказал тогда — одному Тарику, остальные и так знали, — что многие добропорядочные дамы, которые в жизни не прыгнут в клумбу, порой с мужьями именно такие переодевания и учиняют — ради оживления подувядшего пыла и просто чтобы приятно пощекотать душу. Частенько веселыми девками и предстают. И называется это «спаленное лицедейство», о котором дамы со смехом перешептываются вдали от мужских ушей. Правда, Тарик до сих пор считал, что это чисто дворянская забава, оказалось — нет.

Понятно, об этом никому нельзя было рассказывать — и не только потому, что речь шла о его родителях. Никому нельзя было рассказывать, что уже полгода он умеет видеть сквозь стены — может, для этого есть название лучше и удачнее, но Тарику и такого хватало...

Впервые это накрыло его в Школариуме, нежданно-негаданно, словно кирпич с прохудившейся кровли упал прямехонько на голову. За очередную проказу он был на два часа оставлен в пустом классе. Времечко тянулось, как всегда, ужасно медленно, он смотрел на стену и подумал однажды: вот бы научиться сквозь стены видеть...

Тут и накрыло. Беленая стена с большим портретом великого выдумщика Галарно Нарета, создателя пироскафов, вдруг исчезла, растаяла, пропала — и там, за ней, сидевший за своим столом Главный Титор Школариума по прозвищу Старый Черепахиус (и где вы видели Титора без прозвища?) обсуждал каникулярное подновление Школариума с попечителем154 Тарвитом по прозвищу Кисть Малярная (всем, кто тут служил, Школяры давали прозвища, вплоть до сторожа, он же истопник зимой). Главный Титор, как это у него всегда водилось, был многословен и зануден: талдычил, сколько именно баклаг краски купить и какого цвета, сколько маляров нанять и где, сколько досок купить для починки полов и у кого. И все такое прочее. Тарвит, поседевший в этой должности и переживший трех Главных Титоров, знал все это в сто раз лучше и в поучениях не нуждался — но смиренно слушал начальство, не смея прервать. А про себя тем временем явно прикидывал, сколько денежек на этот раз положит себе в карман, заплатив мзду торговцам, рабочим и счетоводу Школариума, — даже самые младшие Школяры знали от старших, что он жульничает на каждом подновлении, вообще на чем только может...

От неожиданности Тарик громко вскрикнул, так, что его услышал бы и глухой. Те, кого он видел, слабостью ушей не страдали, да и сидели всего в нескольких локтях от него, но и ухом не повели, головы не повернули. И Тарик в совершеннейшем

154 Попечитель — завхоз. ошеломлении слушал глубокомысленные рассуждения Старого Черепахиуса о гвоздях, дверных ручках и метлах. Он мог поклясться спасением души, что не спит, что все это происходит наяву, — и оцепенел в изумлении.

Спохватился, когда Главный Титор направился к двери, сказавши:

— А сходим-ка в комнату нумер три, с нее и начнем осмотр...

Как раз в третьем нумере он и томился... Тарик лихорадочно думал, что нужно как-то это закрыть, но не мог шелохнуться, так был поражен. Они вошли — и вели себя так, словно ничего не произошло! Не удостоив Тарика и взгляда (сам ему определил отсидку), Старый Черепахиус подошел к стене, которой не было, и, показав на то место, где висел обычно портрет Галарно Нарета, озабоченно промолвил: ■ — О

— И раму великого ученого нужно подновить свежей позолотой, а то эти сорванцы ее совсем исцарапали, как ни наказывают...

Они поговорили еще о подновленческих хлопотах и ушли, так ничего не заметив. Тарик так и не понял, что его побудило, но он вдруг вскочил и, вытянув руки, словно завороженный Спутницей1л3, подошел к стене.

И ладони наткнулись на твердое. Стена никуда не делась, она просто стала невидимой и пропускала все звуки из соседней комнаты.

Потом стена так же неожиданно вновь стала видимой, прежней. Лишь погодя, уже обдумывая все спокойнее, Тарик вспомнил, что про себя отчаянно кричал: «Да закройся ты наконец!»

А дня через три это повторилось, когда он возвращался с учебы по улице Оружейников. Поглядев на стену мастерской, подумал: «Интересно, что там?» И стена исчезла, открылось обширное помещение, где Мастера в кожаных фартуках что-то непонятное делали с клинками шпаг, еще не имевших эфесов.

Тарик смотрел на них, пока на него не налетел спешивший куда-то Ткач, пробурчавший недовольно:

— Что встал на дороге как пень...

Тарик приказал стене: «Закройся!» — и она закрылась, а он пошел дальше, уже не особо и ошеломленный. Так оно все и началось. Теперь он откуда-то знал, как открыть стену и как ее закрыть, отдавая короткие приказы, — но даже под страхом отрубания головы не смог бы описать словами, откуда он знает, какие команды отдать, и что при этом ощущает (потом-то смог бы описать свои ощущения — и только их). Само собой в голове бралось, а слов не найдешь — невозможно же описать словами, что происходит в голове, когда заходишь в нужный домик покакать или пописать. Захотел пописать — и писаешь, и не описать словами, как оно получается. Так и тут...

153 Завороженный Спутницей (объяснение этого слова последует чуть погодя) — примерно то же, что и «лунатик».

И еще. Прошло недели две — ив голове само собой всплыло знание о том, к какой стене какой нужен подход. Раньше не со всякой справлялся, бывало, стена так и не открывалась, а теперь выяснилось, чем именно нужно сопровождать приказ: на дощатую (как было в первый день, в Школариуме) достаточно просто пристально посмотреть; чтобы исчезла каменная, нужно поднять перед лицом сжатые кулаки, а для кирпичной (как только что) следует поднять руки с растопыренными пальцами. И все получается.

И вот что занятно: это неведомо откуда свалившееся умение не вызвало у Тарика такого уж особенного интереса или любопытства. Видимо, оттого, что непонятно, зачем оно нужно и для чего его приспособить. Просто так заглядывать в чужие дома — а зачем? Что такого уж завлекательного в разговорах людей, которые думают, что они одни и никто за ними не подглядывает (беседа Главного Титора с попечителем тому ярким примером)? В банный день подглядывать за девчонками с улицы Серебряного Волка? Баловство, пристойное лишь Недорослю... Вот и сегодня, глядя на родителей, что он такого любопытного обнаружил? Что они, надо полагать, не впервые занимаются «спаленным лицедейством»... ну и что? Вполне политесно. Как говорит студиозус Балле, мужу с женой много чего ночью дозволено...

Вот и выходило, что приспособить загадочное умение и некуда. Один лишь раз, месяц назад, он в сумерках заглянул в дом Хорька, зная, что тот как раз дома. Любопытно вдруг стало: а каков этот вредный, мерзкий детина дома, когда знает, что никто его не видит? Может, это он на службе такой поганый, а дома какой-то другой?

Оказалось, зря заглядывал: осталось ощущение, будто дерьма наелся. Дома Хорек, чтоб провалиться, еще паскуднее. У него живет кабальница, оставшаяся в наследство от покойной матушки, умершей четыре года назад, симпотная девчоночка двенадцати годочков — только яблочки едва стали наливаться. Все кабальницы робкие, даже с Малышами не водятся (а дети постарше до кабальниц редко снисходят — неполитесно как-то). Но эта вовсе уж нелюдимая, на улице почти и не показывается. А ведь касаемо этого нет никаких запретов, малолетних кабальников и кабальниц на улице Серебряного Волка, не считая этой, восемь, все близких годочков, и у них есть своя ватажка, своя игральня (убогонькая, правда), их отпускают на речку купаться. Но та, что у Хорька, держится в стороне и от них. По улице, как когда-то выразился Чампи, «проскальзывает». Вы не поверите, но неизвестно даже, как ее зовут. Есть человечек — и словно бы его нету...

Тарик увидел... Голенькую безымянную кабальницу и такого же Хорька. Безусловно, то, что он с ней проделывал, мозгоблудством не считалось, но обращался он с ней, как с неразумной вещью. Больше всего Тарика поразило не это, а ее личико — прямо-таки отрешеннейшее, исполненное невероятного равнодушия, что бы Хорек ни приказывал ей делать. Кукла какая-то, а не человек.

И главное... Старинная негласка определяет, что годочки жуль- канья для девчонок — меж тринадцатью и четырнадцатью, смотря какая девчонка, иные и в тринадцать такие, что хоть сейчас замуж выдавай, а не в регламентные пятнадцать (или более обычные шестнадцать). А святых на улице Серебряного Волка нет, святых вообще нет давным-давно на грешной земле. Все знают, что Подмастерье Лукан уже давненько втихомолку жулькает кабальницу своих родителей — но той четырнадцать. А вдовый Мастер Буркуташ живет со своей кабальницей как с женой, за что его давно уже не осуждают. Одевает как свободную (правда, на людях она украшения не носит, хотя точно известно, что ей Буркуташ дарит), его четырехлетнюю дочку она пестует, так что соседки даже слышали, как кроха назвала ее однажды маманей. Но и ей семнадцать... Женщины судачат, что она вполне довольна жизнью, люди сторонние и не поймут сразу, что это кабальница. Робик-Школяр из тридцать пятого нумера с полгода уж рассказывает своей ватажке, как не первый месяц гладит и нацеловывает ихнюю кабальницу (симпотная, заразка, все признали и чуток позавидовали: в собственном доме ловит удовольствие оборотистый Робик!), а через пару недель вообще ее жулькнет, благо она готова. Но и ей опять-таки, как и Робику, скоро четырнадцать стукнет.

А Хорьковой двенадцать, и выглядит так, что и подержаться толком не за что. Рановато. Оно конечно, кабальница такая же вещь, как сапоги хозяина или кастрюля на кухне, но все равно, есть же негласки, которые политесные люди соблюдать обязаны. Поневоле вспоминается: вот уже четыре года с тех пор, как мать Хорька умерла, они живут вдвоем в доме, кабальница и Хорек, а зная его мерзопакостную натуру, начинаешь верить, что он тогда и начал...

Самая отвратительная неожиданность ждала очень скоро. Когда кабальница встала на коленки перед Хорьком, обнаружилось, что на спине у нее в три строчки наколоты крупные буквицы: «Собственность Сегедима Гутара, улица Серебряного

Волка, двадцать девять». Тарика аж передернуло. В первый миг он даже подумал: «А кто такой этот Сегедим Гутар?» — и не сразу вспомнил, что Хорька так и зовут.

Это уж... Такие наколки вообще-то регламентами не отменены, но вот уж с полсотни лет почти повсеместно вышли из употребления и сохранились, по пересудам, только в глухих поместьях особенно самодурствующих дворян. А кабальникам делают одну-единственную наколку на левом плече: буквицу «К», легко догадаться что обозначающую. Смягчение нравов, ага, сказал бы студиозус Балле, острослов и насмешник. И добавил бы с непонятным выражением: пусть кабальники не пищат, еще при короле Магомбере им клейма раскаленным железом выжигали, в точности как лошадям, быкам и коровам...

Тарика легонько замутило, и он ушел — и стал относиться к Хорьку с еще более лютым отвращением... И рассказать, что видел, конечно же, никому не мог.

Вообще-то он пытался доискаться до разгадки, но редко и весьма даже вяловато. Не так уж много было у него к тому путей... Нерадивый к делам церковным, он все же, кроме редких посе- ° 1S4 щении церкви, раз в месяц аккуратно ходил на очищение души — неполитесно было бы этим пренебрегать. Так что первым делом

Очищение души — исповедь.

хотел рассказать все отцу Михалику и попросить пастырского совета. Но так и не решился. Главное, был уверен, что ничего черного в загадочном умении нет — иначе непременно случилось бы некое знамение, когда он заходил в церковь, уж такие-то вещи он знал. Святая вода в чаше взбурлила бы, когда он опускал туда кончики пальцев...

Он спросил Чампи, не слыхал ли тот о таких вещах, или, может, читал где-нибудь. Соврал, что купил новую голую книжку о нечистой силе, замешанной в дела потаенки (Чампи голых книжек вообще не читал, так что не мог поймать Тарика на лжи). Стекляшка обстоятельно задумался по своему обыкновению, потом уверенно сказал: ничего подобного в ученых книгах нет. Правда, в

одной о чем-то похожем упоминалось, но мельком, да и речь шла о вовсе уж седой старине, про которую книжникам мало что известно, а потому ее не задевают особенно, чтобы не рисковать ученым именем среди собратьев. Так что врет сочинитель, они на это известные мастера...

Точно так же повели себя худог Гаспер и его друзья-студиозусы, когда Тарик им упомянул, словно бы мимоходом, что прочитал голую книжку про стригальщика, который умел видеть сквозь стены (и описал свои собственные случаи). Как и Стекляшка, все задумались и пожали плечами: никогда о таком не слыхивали... А студиозус Балле с ухмылкой добавил:

— Попадись такой Тайной Страже, всю оставшуюся жизнь у них прослужил бы вроде охотничьей собаки. Уж для них-то бесценное умение — через стены заглядывать, видеть и подслушивать, а их чтоб никто при этом не видел и не слышал....

Больше и поговорить было не с кем. К тому же упоминание о Тайной Страже Тарика не на шутку напугало: и в самом деле, узнают о таком умении, бесценном хотя бы для выслеживания заговорщиков, — и пиши пропало. Всю оставшуюся жизнь будешь вроде охотничьей собаки, и ведь наверняка взаперти держать будут столь ценного умельца, водить, куда им нужно, под строжайшим присмотром, а то и на цепи. А ведь есть еще Гончие Создателя, о которых вообще ничего не известно, — о Тайной Страже хоть голые книжки пишут (наверняка десять раз Тайными и просмотренные перед печатней, сказал студиозус Балле, не зря же в этих книжках Тайные орлы все заговоры разоблачают и всех смутьянов вяжут, а вот в жизни, ходят слухи, порой и на старуху бывает проруха).

Нет уж, следует железно помалкивать, а то в такое вляпаешься...

Тут у Тарика забрезжила смутная идея, словно огонь далекого костра в ночи, вызванная к жизни одной из сегодняшних встреч. Но он не стал ее обдумывать, отложил на потом — не горит, а сейчас самое время заняться чем-то гораздо более безобидным, привычным и, что уж там, приятным...

Серебристый свет уже почти ставшей полнолицей Старшей Спутницы149 заливал комнату (Младшая, тоже вот-вот готовая стать полнолицей, должна взойти через пару часов и, уж будьте уверены, взойдет), но для чтения его маловато. А потому Тарик достал из ящика шкафчика широкогорлую склянку с жестяной крышкой, куда старательно собирал крошки, кусочки и отрезочки «огневика», когда по просьбе мамани резал его на кухне. Привычно высыпал на ладонь ровно столько, чтобы хватило на четверть часика, засыпал в лампу и долил туда воды, чтобы едва покрывала мутно-белесое крошево. Растянулся на постели, положив рядом новенькую растрепку.

Ждать, как обычно, пришлось недолго. В лампе замерцало сияние, оно ширилось. Очень быстро комната озарилась достаточно ярким светом, так что не только читать — иголки собирать можно, окажись они тут каким-то чудом (но откуда им взяться в комнате мальчугана, если он не из Портных? Шитье — удел девчонок да еще солдат...).

На обложке название большими буквицами: «ЮНАЯ БАРОНЕССА В ЛАПАХ ЛЕСНЫХ РАЗБОЙНИКОВ». И картинка подходящая: означенная баронесса, обнаженная по пояс, только в штанах и сапогах, уронив руки и потупившись, стоит под деревом, а ее обступили три ухмыляющихся разбойника, заросшие буйными бородищами, с ножами на поясах. Корявая картинка, наверняка заставившая бы худога Гаспера пренебрежительно ухмыльнуться, но покупателям и такой хватает...

Как обычно, строчки лепились вкривь и вкось, буквицы пропечатаны бледно — но своих денег растрепки стоят...

И, как всегда с растрепками, вступление занимало всего полстранички. Скупыми фразами описывалось, как трое разбойников встретили в глухомани очаровательную юную баронессу, отправившуюся прогуляться по незнакомым местам в мужском костюме для верховой езды, без егеря и грума. Стащили ее с коня, привели в полуразвалившуюся избушку и там, поглаживая плашмя лезвиями длинных сверкающих ножей, велели быть послушной, если хочет уйти живой. Баронессе ничего больше не оставалось, как подчиниться, и она, всхлипывая, исполняла их желания: сняла сапоги, носки, штаны и труселя, осталась в одной рубашке из тончайшего льна, соблазнительно обтянувшей высокую юную грудь, и легла на кучу соломы...

Главарь встал над ней на колени, медленно, растягивая удовольствие, расстегнул одну за другой пуговицы из больших шлифованных самоцветов, и только разделавшись с последней, распахнул. Его широкие нахальные ладони неспешно гладили высокую грудь, гладкий животик, стройные бедра, пальцы прошлись по девичьей тайне. Баронесса уже не плакала, покорно лежала, уставясь в потолок, и на ее румяных щечках сохли дорожки слез.

— Великолепное у тебя тело, — хрипло сказал главарь. — Ну-ка раздвинь чуток ножки... вот так, умная девочка, на ходу учишься... Кто-нибудь тебя так трогал? А вот так?

— Нет, никто, — потерянно призналась юная баронесса, ежась от грубых ласк. — Я даже ни с кем еще не целовалась...

— Это дело поправимое, — сказал главарь под одобрительный гогот дружков. — Ничего, мы из тебя сделаем очаровательную маленькую шлюшку, мы на это мастера. Целовать тебя не будем, но внимание губкам уделим, и тем, и этим...

Выпрямившись, он скинул сапоги и штаны. Баронесса впервые в жизни увидела вздыбленный мужской причиндал, поразилась его размерам и крепко зажмурилась. Ощутила, как мужские колени сжимают ее плечи, и в следующий миг в сжатые губы ткнулось нечто твердое, горячее, живое.

— Распахни глазки, — сказал главарь. — И ротик открой. Не бойся, глупенькая, от этого ни одна еще не затяжелела, точно тебе говорю, и чтобы сглотнула все до капельки...

Юная баронесса понимала, что ее ждет то самое, о чем они перешептывались с подругами. К страху и унижению, вот странность, примешивалась толика любопытства оттого, что ей сейчас придется это делать.... И ведь она не виновата, она не

развратная, ее заставляют, грозя смертью, — так что придется покориться и терпеть...

Она открыла рот, куда тут же властно вторгся набалдашник, ощутила незнакомый, ни на что не похожий вкус и сомкнула губки вокруг незваного пришельца, вошедшего не так глубоко, чтобы перехватило дыхание. Пожалуй, это было не так уж страшно и нисколечко не больно — и ведь, заверяли подружки, придется глотать...

— Ну, что ты как неживая?

И юная баронесса стала сосать, неуверенно и неумело. Правда, это оказалось не так уж и страшно, и, когда мужские ладони стали гладить ее девичью тайну, а пальцы разбойников проказили вовсе уж затейливо, юная баронесса, к своему немалому удивлению и стыду, почувствовала, что это ей нравится...

Дальше страницах на пятнадцати (в растрепках больше и не бывает, это не голые книжки) подробно описывалось, что разбойники вытворяли с юной баронессой, которой начало это нравиться — когда поодиночке, когда сразу двое, — и было целых три картинки, корявых, но цепляющих. Кончалось вовсе уж завлекательно: по приказу главаря юная баронесса, уже прирученная, встала, низко согнувшись и упираясь ладошками в выщербленную деревянную лавку. Когда ладони главаря легли на ее бедра, а набалдашник ткнулся совсем непривычно, она поняла, что ее на сей раз ожидает, и слабо запротестовала: О

— Но ведь это только трубочисты делают с мальчиками...

— И мужчины с девочками тоже, ты не знала? — сказал главарь. — Не бойся, я осторожненько, навык есть...

Ниже шла строчка: «Приключения юной баронессы только начинались...» Ага, знакомо: оборвали на самом интересном месте, а новая растрепка будет стоить дороже, но ведь купишь, никуда не денешься...

Но это уже не имело значения. Домашние легкие штаны и без того стояли колом, и Тарик, развязав шнурок, привычно зажал пальцами напрягшийся торчок (увы, уступавший папаниному причиндалу), неторопливо принялся за нехитрую приятную работу, как многие его годовички на улице Серебряного Волка в эту пору. На сей раз он представлял себя в той лесной избушке на месте главаря разбойников, а вместо юной баронессы была Тами, но у них с самого начала все происходило по доброму согласию...

Как всегда, хотелось, чтобы это дольше не кончалось, — но увы, кончилось. Разжав пальцы, он тщательно вытер чистой холстинкой «эликсир любви» и улыбнулся, вспомнив, какого страху натерпелся, когда впервые вышел «эликсир». Перепугался он страшно, решив, что это какая-то жуткая хвороба, но обращаться с этим к родителям не решился и уж тем более не пошел к лекарю. А друзей об этом не спросишь: все занимаются теребеньками и все об этом знают, но согласно старой негласке другим о таком и заикнуться нельзя. А через два дня это повторилось, еще обильнее. Целую неделю Тарик пребывал в самых расстроенных чувствах, но потом додумался пойти в книжную лавку (для соблюдения тайны отыскав таковую чуть ли не в противоположном конце города) и за скромную денежку обзавелся пусть голой, но ученой книжкой: лекционом для лекарских учеников. Наврал торговцу, что вскоре закончит Школариум и по настоянию отца-аптекаря пойдет в школу лекарских учеников, вот и подбирает заранее книги по списку. Неизвестно, поверил ли ему торговец (судя по хитроватым глазам, не особенно и поверил), но вопросов не задавал и помог выбрать книжку о созревании мужской утробы.

Оказалось, это не хвороба, а именно что созревание. Когда мальчуган дорастает до определенных годочков, у него (у одних чуть раньше, у других чуть позже) каждый раз выходит «эликсир любви», из которого, представьте себе, и получаются дети. Понятно, Тарик успокоился совершенно, даже обрадовался, что мужает. Когда через месяц ему с глазу на глаз рассказал папаня, решив, что настала пора, Тарик прикинулся удивленным этакими новостями — но все, о чем папаня говорил, он уже знал из книги. Книга эта с тех пор странствовала потаенно среди его годовичков с улицы Серебряного Волка — может, и до сих пор бродит, перейдя по наследству к ватажникам помладше...

Растрепку Тарик спрятал на прежнее место — еще пригодится, а потом, когда прискучит, поменяется с кем-нибудь на другую, которую не читал. Такой обмен в большом ходу, причем иногда растрепки выступают вместо денег, оцениваясь в три гроша, если все страницы целы, картинки не выдраны. И всякий старательно прикидывается, будто полагает, что растрепки предназначены исключительно для чтения: ну бесовски неполитесно заикаться о теребеньках!

Правда, когда он только начал учебу в Школариуме, кто-то из старших Школяров принес подначку. Несколько человек подходили к соученику и таинственным шепотом говорили: «Мы тут узнали от аптекарского ученика... Ты знаешь, что у того, кто занимается теребеньками, волосы на ладони растут?» И ведь все как один под хохот шутников вперивались взглядом в правую ладонь! Тарик тоже купился, как и друзья. Вот только обманутые моментально разносили эту подначку дальше, через пару дней ее знал весь Школариум, и она затухла сама собой...

Тарик валялся на кровати, довольный и умиротворенный. Сидела в глубине души легонькая заноза, но к ней давно привык...

В первый же раз, еще будучи Недорослем, он на очищении души поведал отцу Михалику среди прочих мелких прегрешений и проступков, что начал заниматься теребеньками. Отец Михалик и за это именем Создателя объявил прощение, но в напутственном слове сказал так:

— Видишь ли, Тарик... То, что этим все занимаются, — не оправдание. Не может всеобщая распространенность порока или, бери ниже, порочишка служить оправданием. В чем здесь опасность... Теребеньки безусловно не числятся среди Душегубительных грехов, они только мелкий грешок, однако и мелкий грешок может послужить лазейкой, через которую в душу коварно и потаенно вползет нечто от Врага Человечества, черное что-то. Необязательно всякий раз вползет, но всякий раз появляется лазейка...

Признаться, эти слова Тарика немного напугали, мал он был годами и склонен был верить всему, что говорили старшие. На некоторое время заниматься теребеньками перестал вовсе, а когда не утерпел и снова втянулся — долго еще виноватил себя не без потаенного страха. Но потом виноватость и страхи как-то незаметно подрастаяли — Тарик задумался над животрепещущим вопросом: ведь не происходит с ним после теребенек ровным счетом ничего, о чем предупреждал священник? Не происходит! Он же сам сказал: необязательно черное всякий раз нагрянет. Это как с распахнутой калиткой в огород: могут забежать оставшиеся без присмотра козы и объесть всю зелень на грядках, а могут не нагрянуть, будь калитка распахнутой хоть неделю напролет. Так и здесь: главное — не совершить по умыслу Душепогубительного греха, а с мелкими грешками, глядишь, и обойдется. Возле иного огорода козы могут в жизни не появиться.

Так что он с бегом времени успокоился. Говорил отцу Михалику о теребеньках уже безо всякой виноватости, а священник только вздыхал и редко-редко повторял то самое поучение. И всякий раз объявлял прощение — вот и на следующем очищении души так же будет, а оно всего через неделю, так что нечего тревожиться...

И Тарик, сложив одежду на стул, забрался под простыню — без одеяла по летнему времени ничуть не холодно. Лампа едва мерцала, скоро «огневик» должен сам по себе потухнуть, возгорания от него никогда не бывает...

Заснул он, как всегда, быстро, и сон пришел приятный: он и Тами гуляли берегом речки ясным днем, откуда-то Тарик знал, что у них О все сладилось и вечерком они пойдут на старую мельницу; хоть ничего еще не решено, но нешуточная надежда есть, не зря же Тами отвечает на его ставшие откровенно порубежными, хотя и поли- тесные шуточки и слова такими лукавыми улыбками и взглядами, что надежды крепчают. А уж как она очаровательна в синем летнем платьице с политесным, однако волнительным вырезом, подолом в складочки и шитыми золотой канителью гаральянскими узорами! Тарик ее прежде никогда не видел в таком платьице, но во сне что угодно возможно...

Вот только погода начала меняться самым неприглядным образом: ветерок стал холодным, за рекой все выше поднимались, наползали темные тучи, прогрохотал раскатистый гром...

Тарик проснулся. В комнате стоял чернильный мрак, за окном грохотало, кажется, совсем близко, и часто все озарялось короткими вспышками. Гроза ему не приснилась, она и в самом деле разыгралась не на шутку, хотя до времени гроз и ливней еще далеко (ну да небесные стихии сплошь и рядом обрушиваются в неурочное время: три года назад в разгар зимы накрапывал, ко всеобщему удивлению, натуральный дождик — а ведь такого и старики не помнили, даже самые древние).

И окно осталось распахнутым! Живенько вскочив с постели, Тарик прошлепал к подоконнику: если вовремя не закрыть — ударит ливень, пол намочит, маманя сердиться будет...

Он все же высунулся в окно по пояс — пока что ни капельки не пролилось, нужно посмотреть, что делается. Вообще-то, ливень — это неплохо, огород завтра поливать не придется... Предположим, поливать будет Нури, но обе сорокаведерных бочки пусты, так что покрутить ворот придется изрядно. Ну, а иной ливень может и обе бочки наполнить, не раз случалось...

Окно его комнаты выходило на огород, а справа виднелась улица Серебряного Волка, ее крайние дома. Да уж, нынче небесные стихии особенно разбушевались: черные тучи повисли, казалось, над самыми крышами, то и дело блистали ослепительные молнии, и все где-то в отдалении, но создавалось впечатление, что они лупят

в какое-то одно место. Раскаты грома катились над ночной улицей, словно исполинские бочки по исполинскому булыжнику.

Грозы Тарик почему-то нисколечко не боялся с раннего детства, отчего иные ему завидовали. И в Недорослях любил в такие вот грозы выскочить под озаряемое огненными зигзагами небо и плясать под дождем, ликующе выкрикивая что-то непонятное ему самому. Если маманя вовремя замечала — загоняла домой, журя, что громом, бывает, и людей убивает. А если не замечала, он долго так скакал, промокши до нитки, — и все равно получал выволочку: мокрую одежду не спрячешь...

Правда, теперь ему несолидно было по его годочкам скакать под дождем, но с каким удовольствием выпрыгнул бы в огород... Вот только ливень так и не хлынул, что было чуточку необычно: молнии блистали, гром грохотал, рассыпаясь над самыми крышами потоками трескучего дребезга, словно драли в клочья суровое полотно величиной на полнеба вовсе уж невообразимо громадные ручищи, — но ни одна капля дождя так и не упала на затылок, на подоконник, на огород. Вот-вот ливанет...

Нечто небывалое и невиданное доселе произошло... Тарик вдруг обнаружил, что от него от квадрата окна легла стойкая сумрачная тень, словно за спиной у него зажглась лампа, освещающая комнату трепетным зеленоватым мерцанием, — но нет там никакой лампы, и света такого не бывает, что бы ни заправляли в лампу, чем бы ни топили печку, и уж никак это не похоже на костер, вообще на пламя...

В некоторой растерянности Тарик посунулся обратно в комнату, так и не закрыв окно, — и от удивления встал спиной к подоконнику, как вкопанный...

Комната залита этим зеленоватым, чуть мерцающим светом, словно в лампу насыпали целую горсть «огневика» или вообще настал ясный день. В жизни такого не видел. За окном из низких черных туч прямо-таки сыпались ослепительные молнии, могуче грохотал гром, но по-прежнему не слышно ударов тугих струй по подоконнику, даже падения капель не слышно, и вопреки обычному не пахнет грозовой свежестью, наоборот, воздух словно стал густым и вязким — но такое бывает исключительно перед грозой, и никогда во время грозы...

Тихо, знакомо скрипнув, отворилась дверь, открыв проем, залитый тем же зеленоватым, временами мерцающим непонятным светом, и в комнату...

Тарик едва не заорал, как маленький. В комнату вошла лесная пантерка, самая натуральная, какую он несколько раз видел в королевском зверинце: большая, чуть ли не по пояс взрослому, дикая кошка — короткая серая шерсть в черных полосах и пятнах, большие кисточки на стоячих ушах, короткий толстый хвост торчит вверх и ходит вправо-влево, в точности как у домашней разозленной кошки... Пантерка ступала бесшумно, неспешно, сторожко, словно по тонкому ледку, не сводя с Тарика желтых глаз с кошачьими зрачками, с хищной грацией словно бы переливалась по комнате, как вода, принявшая очертания пантерки. Оскалилась, показав белоснежные клыки, остановилась на полпути меж дверью и окном, не сводя с Тарика немигающих больших глаз, лучившихся отнюдь не добротой — рассудочной холодной яростью, от которой в животе похолодело и сердце словно бы замерло, а по спине поползли ледяные мураши...

Нестерпимо потянуло выпрыгнуть в окно и улепетывать куда глаза глядят, уж не стесняясь воплей, — но он не мог шелохнуться, лишь теснее вжимался поясницей в толстую доску подоконника и не чувствовал боли. В голове панически крутилось: так не бывает, такого не бывает...

Но голова оставалась ясной. «Откуда она взялась? — заполошно подумал Тарик. — Из королевского зверинца сбежала?»

Но там все сделано так, что не убежишь: высокие железные решетки, каменная стена в два человеческих роста, ворота не ниже, смотрители бдят. В жизни не слышал, чтобы оттуда хоть один зверь сбежал — хищный или мирный. Говорили, что лет десять назад умнющий и хитрющий обезьян с Южного Берега, недавно привезенный, ухитрился открыть засов и выбраться на свободу, но далеко не убежал: его там же, в

зверинце, заметили ночные смотрители, окружили, махая метлами и граблями, загнали назад в клетку, на которую пришлось повесить замок, какой и самый хитрющий обезьян без ключа не откроет. Студиозус Балле говорил, что это чистая правда, но не вся: обезьяна так легко окружили потому, что он, вздыбив достоинство, топтался у клетки землячки-обезьянихи, ничего вокруг не видя. «Еще одно печальное подтверждение избитой, но верной истины: бабы нас губят...» — добавил тогда Балле, и все, включая Тарика, захохотали...

Даже если допустить, что она исхитрилась сбежать из зверинца и незамеченной пробраться через полгорода сюда, почему не убежала в чистое поле, в леса, совсем близкие, как поступил бы всякий дикий зверь, почему залезла в дом?

И вдруг стало покойно, все страхи и ошеломление улетучились, испарились, сгинули без следа...

Он все еще спал, и пантерка ему снилась. Такое бывает, и с ним тоже случалось: иногда, стремясь выломиться из неприятного и кошмарного сна, не просыпаешься, а соскальзываешь, проваливаешься в другой сон, но тебе представляется, что ты проснулся, — и иногда закручивается кошмар еще похуже. Порой догадываешься, что сон продолжается, а порой и нет...

И все же... Как он ни пытался заставить себя в эту успокоительную разгадку поверить, никак не получалось. На поясницу больно давила широкая доска подоконника, а ноги ощущали нагретый за день солнечными лучами пол, и в воздухе стоял острый звериный запах — но во сне никогда такого не бывает...

И этот странный зеленоватый свет... Тарик сотворил знак Создателя, но все осталось по-прежнему. Были надежные, безотказные молитвы, вмиг прогоняющие нечистую силу, но Тарик их забыл начисто. В малышовые годочки он прилежно их читал перед сном, но давным-давно перестал: ни он сам, ни кто-то из его друзей никогда не сталкивались с нечистой силой, так что и молитвы помнить ни к чему, непригодны в жизни...

Все так же мотая коротеньким хвостом — он ходил размеренно, словно маятник часов, — пантера вдруг сказала:

— Боиш-шься, оголец? Верно поступаешь-шь, что боишь-шься...

Это было произнесено самым натуральным человеческим голосом, не искаженным, не загробным, как говорят иные оборотни в голых книжках. Голос, полное впечатление, был женским — ну да, пантерка стояла так, что Тарик видел отсюда: это не кошак, а именно что кошка.

В совершеннейшей растерянности он внезапно для самого себя спросил:

— Что тебе нужно, тварь?

Единственное, чем он мог владеть, — языком, вот и спросил, хоть и удивился говорящему зверю...

— Бляш-шку, — сказала пантерка. — Бляш-шку из Серой Крепости. Брось ее за забор или скажи где, я сама возьму. Подай мне, иначе откуш-шу погремуш-шки...

Бляшка лежала тут же, в верхнем ящике шкафчика, но Тарик и не подумал ее достать. Страх вытеснила злость, и он запальчиво воскликнул:

— Беса тебе плешивого! Это я нашел! Чур, на одного! Твоя она, что ли? Ври больше! Кто нашел, тот и хозяин!

— Отдай бляш-шку. Где она? Погремуш-шки откушу, до смерти заем...

Ага, где бляшка, она не в состоянии углядеть! Пугает, а ведь десять раз могла накинуться... Понемногу возвращалась уверенность в себе, и Тарик, почувствовав, что может шевелить руками, переступать с ноги на ногу, владеть всем телом, осененный внезапной мыслью, отчаянным рывком бросился к шкафчику, но, разумеется, и не подумал выдвинуть ящик с бляшкой. Присев на корточки, распахнул дверцу, стараясь не поворачиваться к пантерке спиной, на ощупь выхватил увесистый сверток, развернул. Стряхнув ножны на пол, выпрямился с тяжелым кинжалом в руке — вот чудеса, ему показалось, что затейливые серебряные узоры словно бы ожили, колыхаясь.

Пантерка попятилась к двери, остановилась, сказала:

— Ну ладно, ты смелый мальчуган... Хочешь за бляшку золота? Много золота, ты столько и не видел. Хочешь-шь?

— Засунь свое золото себе в задницу, — сказал Тарик, неуклюже выставив кинжал перед собой. — А утром вместо золота окажутся конские катыши или черепки? Читывал я про такое...

Он понемногу обретал уверенность в себе, возвращались смелость и азарт. Десять раз могла броситься, вон какие зубищи! Но пятится к двери, тварюга, — значит, пугает... Уже не боясь, он крикнул, широко взмахнув кинжалом:

— Убирайся отсюда, тварь бесхвостая!

Пантерка зашипела, но с места не двинулась. Охваченный боевым задором, — видели бы его друзья и старший брат! — Тарик с молодецким воплем, сделавшим бы честь самому Дастеру, размахнулся кинжалом, словно косой...

Он хотел, будто топором, рубануть бесхвостую кошку по башке, но не было к тому никакого навыка, и широкое лезвие, пройдя над головой, помимо всяких намерений Тарика смахнуло левое ухо с пышной кисточкой...

Тарик отпрянул, а пантерка, издав хриплый нечленораздельный вопль, в котором мешались злость и боль, все также бесшумно, шипя и клокочуще рыча, метнулась в коридор и пропала с глаз — будто растаяла, не видно было, чтобы она кинулась к двери. За окном вспыхивали молнии, но гораздо реже, и не таким оглушительным стало могучее ворчание грома — то ли гроза отдалялась, то ли стихала. И по-прежнему не упало ни единой капли дождя...

Тарик стоял, ощущая сотрясавшую все тело противную дрожь, опустив руку с кинжалом, ставшим неимоверно тяжелым, будто гиря из отцовской лавки. На пережитый непонятный страх (да что там страх — ужас!) отзывалось только тело, а голова была ясная, мысли не путались и не скакали сплошными зайцами, и он чувствовал себя победителем. Он ввязался в схватку с чем-то диковинным, сразу верилось, что опасным, — но не дрогнул, не потерял себя в панике, победил... Гордости не было — только невероятная усталость, словно в одиночку разгрузил баржу, полнехонькую мешками с зерном. Навалилась неодолимая сонливость, пальцы разжались, кинжал тяжело стукнулся о крашеные доски пола. Тарик шагнул к постели, лицом вниз рухнул на смятые простыни и, словно не было раскатистого ворчанья грома, провалился в беспробудный сон, как в глубокую стоячую воду...

Загрузка...