Глава 22

— Павлик, — приоткрыла дверь Анна, — можно?

Павел Тапаров, не поворачиваясь, собрал лежащие на полу холсты, перевернул их пустой стороной вверх.

— Можно.

— Не получается? Третий день сидишь.

— Не знаю, — устало сказал Павел, и Анна сразу прижалась, положив подбородок ему на плечо. — Понимаешь, у меня что-то крутится, а что — не пойму. Что-то очень важное, такое, что… Зараза! Наверное, на этот раз не выйдет.

— Ты каждый раз это говоришь! — засмеялась Анна. — Всё у тебя получится, сам знаешь!

— Знаю?

— Знаешь!

— Ах, так? — грозным басом спросил Павел и повернулся.

Глаза оказались напротив глаз, губы нашли губы, и по телу поползла сладкая судорога. Рука скользнула по шее, задержалась на плече и опустилась на грудь. Судорога ударила сильней.

— Павлик! — улыбнулась Аня. — Так ты точно не поймёшь. Подожди, я же хотела тебе сказать, что Руслана нашла!

— Что?

— Нашла! Правда, не его, а сына. Пишет, что с отцом всё в порядке.

— Телефон! — потребовал Павел. — Телефон, Аня!

— Нет… — покачала головой Анна, и у Павла кольнуло под лопаткой. — Он совсем глухой после войны. И не ходит почти. Сидит и целыми днями смотрит в окно. А там нет ничего — пустырь до самой Сунжи. Спросят, куда смотрит, вытянет руку в сторону моста и говорит: «Он ещё жив… гады…» Павлик, ты что молчишь?

— А?.. — рассеянно отозвался Павел. — Ничего. Это хорошо. Теперь я знаю.

— Что хорошо? Что с тобой, Павлик?

— Ничего. Всё нормально. Ты иди, Аня, иди, мне надо…

Павел говорил отрывисто, глядя куда-то мимо, и Анна поняла, что сейчас ничего не добиться: слишком хорошо она знала этот голос. Встала, ласково дёрнула его за волосы — Павел ничего не заметил.

— Павлик, — вспомнила Анна у дверей. — Мне сегодня звонил кто-то два раза. Звонит и молчит, номер незнакомый. Мне почему-то показалось…

— Это Кулёк!

— Валя? Ты что, знал? — почти закричала Анна. Павел отрицательно покачал головой. — Тогда откуда?

— Аня, — нетерпеливо сказал Павел, — Анечка! Потом! Подожди немного. Ладно?


В усыпанное звёздами небо с грохотом взметнулся очередной залп, расцвёл фантастическим цветком и разлетелся синими птицами. «До, — тихо запели звёзды, — до, ре, ми, фа». Птицы заполнили всё небо и начали медленно кружиться. Музыка запела быстрей, и птицы увеличили скорость. Быстрее, ещё быстрее, ещё! Скоро уже никаких птиц не было — в звёздном небе, стремительно набухая, вращалась гигантская ярко-синяя воронка.

«Вижу, — хотел сказать Павел, — вижу, родная. Подожди, я сейчас!»

Воронка разорвалась надвое, превратилась в стремительно тающие глаза.

— Подожди! — закричал Павел и проснулся.

Через неплотно задёрнутые портьеры в комнату сочился мутный вечерний свет. Ни на какую воронку он похож не был, скорее, на бледный могильный студень. Павел поёжился и снова закрыл глаза. Несколько минут лежал, пытаясь удержать ускользающий образ и надеясь, что сон вернётся. Ничего не вышло. Сон стремительно таял, и скоро от него осталась лишь тихая мелодия. Но и она продержалась недолго: на улице громко бахнуло, и музыка испуганно исчезла.

— Сволочи! — сказал Павел и повернулся на бок. — Суки!

Не открывая глаз, нащупал стоящий на полу ящик и вытащил из него бутылку. Резким движением свинтил крышку, снова перевернулся на спину, и громко булькая, стал пить прямо из горлышка.

Водка огненной струйкой пробежала по пищеводу, добралась до желудка, и по всему телу разлились расслабляющие волны. Павел сел, свернул самокрутку, закурил, стараясь вместе с дымом затягивать побольше воздуха. На четвёртой затяжке в голове закружилось, и воспоминания о сне пропали совсем. Он тщательно закрыл бутылку и поставил её назад в ящик. Водки там ещё было много — бутылок пять. Вот и пригодилась последняя, выданная на заводе «зарплата».

Где-то вдали протарахтело несколько автоматных очередей, и тут же, словно отзываясь, тяжёло ударил залп. Недовольно задребезжали стёкла.

Павел встал, подошёл к окну, осторожно отодвинул портьеру. Видно было плохо. Тяжёлое сумрачное небо накрыло город, словно маскировочная сетка, и лишь на западе светилась чистая красновато-золотистая полоса. Заходящее солнце играло бликами на крышах и окнах домов, и, если не вспоминать, какой сегодня день, можно было бы подумать, что в городе всё спокойно.

А какое, кстати, сегодня число? Двадцать девятое? Или тридцатое? К родителям он пошёл двадцать пятого — это точно. Двадцать пятого декабря… В стороне вокзала воздух прошили трассирующие очереди, снова рванул залп, но Павел уже ничего не видел: перед глазами стоял разбитый родительский дом.

С родителями он разговаривал последний раз двадцать третьего, телефон ещё работал. Разговор, против ожидания, тяжёлым не получился — отец сдался сразу. Может быть, потому, что Павел использовал запрещённый приём и заявил, что без них не сделает из Грозного ни шагу, а может, просто не осталось ни сил, ни надежд. Назавтра выехать не вышло: у Руслана забарахлила машина. Отремонтировать удалось часам к четырём: на улице уже темнело. За день Павел несколько раз пытался дозвониться родителям — телефон издевательски трещал. Один раз он даже собрался идти пешком, но потом благоразумие взяло верх: связь отказывала далеко не в первый раз, а пешком добраться с родителями до автостанции было бы трудновато.

Утро двадцать пятого выдалось хмурым, из низких туч время от времени срывался редкий снег. Настроение приподнятым тоже назвать было нельзя, хотя ничего особенного до самого микрорайона Павел так и не почувствовал. Помнится, больше всего его заботило, будет ли сегодня на автостанции хоть один автобус, и сколько сдерут за проезд до Хасавюрта. На въезде в микрорайон на обочине стояли обугленные машины. Автомобилей было не очень много, да и выглядели они так, что сразу становилось понятно — стоят далеко не первый день. Но и тогда его ничего не стукнуло. Самое мерзкое — и это грызло потом мозг больше всего — он, вообще, до самого конца ничего не почувствовал. Никакого предчувствия, никакого озарения — ничего. Машина уже сворачивала на проспект Кирова, а ему зачем-то срочно потребовалось закурить. Полез за сумкой, потом долго ковырялся, доставая табак и не замечая, что в машине внезапно стало тихо. Наконец, достал трубку и мешочек с табаком и только тогда увидел застывшее лицо Руслана. Проследил за его взглядом, и мешочек с табаком медленно выскользнул из пальцев. Двух верхних этажей родительского дома практически не было.

Что было потом, вспоминалось урывками, словно из памяти аккуратно вырезали самые мерзкие куски. Помнил, как бежал по двору, и воздух, ставший вдруг твёрдым, как стекло, со звоном лопался и цеплял, царапал острыми зазубренными гранями. Помнил, как мчался по лестнице, не замечая стреляющую боль в ноге. Как остановился перед обвалившейся лестницей на седьмом этаже, как пытался подняться вверх по перекрученным прутьям торчащей в разные стороны арматуры, как отталкивал Руслана. Как раз за разом бил кулаком в обгорелую стену, пока руку не прошило острой болью, а на стене не появилось кровавое пятно. И только тогда бессильно опустился на бетон и поднял застывшие глаза вверх — туда, где за диким переплетением обгорелых обломков начинался восьмой этаж. Родители жили на девятом.

Дальше следовал провал. Кажется, подошёл кто-то из соседей и что-то долго и подробно рассказывал. Он запомнил одно: самолёты прилетели вчера вечером. Вчера вечером. Вчера!

«Вчера! — пытался объяснить он Руслану. — Вчера, Русик, понимаешь — вчера! Если бы я не ковырялся с твоей долбанной машиной и пошёл пешком…. Да пошли бы вы все!»

Как оказался дома он не помнил совсем. Память услужливо подсовывала только один короткий момент: как оттолкнул Руслана в прихожей, прохромал в большую комнату, вытащил из-за разобранного шифоньера ящик с водкой и прямо из горла выцедил полбутылки. И наступила спасительная темнота. За прошедшие дни темнота рассеивалась несколько раз, да и то не совсем. Вроде бы, ходил за водой, во всяком случае, вёдра в кухне стояли полные до краёв. И пару раз приходил Руслан.

За окном снова тяжело громыхнуло, следом равномерно застучал пулемёт.

Что-то сегодня слишком шумно. Павел ещё немного отодвинул портьеру, вгляделся в быстро сгущающийся мрак. Видно было плохо, но в стороне вокзала явно что-то происходило: стреляли, похоже, там.

Так какое же сегодня число? Чёрт, совсем голова не работает. Павел отошёл от окна, снова сел на диван, на ощупь пересчитал в ящике бутылки: пять штук. Значит, ещё пять он выпил. Ну и что это значит? Если по бутылке в день, то сегодня тридцатое, а если меньше — то тридцать первое. А то и вовсе новый год наступил. Впрочем, какая, к чёрту, разница? Хватит — пора уходить.

Павел вытащил початую бутылку, передумал, поставил её назад и пошёл на кухню выпить чаю. Там его ждал сюрприз — не было газа. «Сволочи!» — выругался Павел. На ощупь достал из холодильника кастрюлю с нутрией и вернулся в комнату. Холодное мясо мало напоминало фирменное Анино блюдо, но голодному желудку было всё равно. Стрельба усилилась, несколько раз взвизгнули гранатомёты. Павел закрыл кастрюлю, потянулся к табаку. И тут за окном грохнуло.

Это было, как кирпичом в лоб, на короткий мгновение мир исчез, а потом медленный звон в ушах, и в голове колотят тупые молоточки, и расплываются позади глаз разноцветные круги, и сам собой открывается в беззвучном крике рот. Не давая опомниться, рвануло снова, а затем пошло: торопливо, словно захлёбываясь, застучали автоматы, отрывисто заговорил пулемёт, и, перекрывая всё тяжелым басом, ударили танки. Звуки носились, обгоняя друг друга, отскакивали от стен и потолка, рвали уши, отзывались в голове тупыми всплесками. В комнату ворвались оранжево-белые вспышки, и она засверкала, будто за окном заработала гигантская электросварка. По спине побежал мерзкий холодок, желудок сжался, посылая в мозг панические импульсы: «Бежать! Спрятаться! Не шевелиться! А-а-а!»

«Хрен вам!» — громко сказал Павел, отхлебнул из бутылки, подошёл к окну и открыл шторы.

Сначала ему показалось, что это закат. Что это заходящее солнце разозлилось на надоедливую стрельбу и, желая проучить неугомонных людишек, подожгло небо. Пару мгновений мозг цеплялся за эту гипотезу, но под давлением очевидного вынужден был сдаться. Весь запад пылал огнём, и виной тому была не природа — город жгли люди.

Эпицентр боя скрывался далеко слева, разглядеть его не удавалось, даже вплотную прижавшись к стеклу. На каждый взрыв стекла отзывались мелкой дрожью, словно только и поджидали момент, чтоб прекратить сопротивляться и разлететься по комнате миллионом осколков. Павел настежь распахнул форточку, в квартиру, поднимая пыль, рванул взбесившийся воздух, но стекла успокоились. Люди успокаиваться не хотели.

Он вернулся на диван, выпил пару глотков, закурил, стряхивая пепел прямо на пол. Тело дрожало, требовало забиться в какую-нибудь щель, закрыть глаза и не двигаться. Наверное, сейчас это было бы наилучшим выходом, но какая-то упрямая, поднимающаяся из глубин души сила, подчиняться не желала. Хотелось что-нибудь делать, бежать, говорить — всё, что угодно, только бы не сидеть на месте, покорно ожидая приговора судьбы. Павел докурил самокрутку, отхлебнул ещё из бутылки и вышел на балкон.

Промозглый ветер ударил в грудь, словно желая втолкнуть назад, в сомнительное убежище двухкомнатной квартиры. Пашка поёжился, схватился за перила и, втягивая голову в плечи, повернул взгляд налево.

В районе вокзала обосновался ад. Ад грохотал, вращался, плевался во все стороны огнём, вспыхивал, выпуская в небо огненно-красные пунктиры очередей, и тяжёлые тучи озарялись лиловым и испуганно вздрагивали, стремясь унестись прочь. Тщетно. Оглушающе гремел танковый залп, очереди на миг затихали, танк бил снова, в ответ резко хлопало, воздух доносил короткий визг, потом ещё и ещё. Включался пулемёт, гулко бухали миномёты, мелькание красок постепенно складывалось в фантастическую, завораживающую первобытным ужасом картину, и Павел замер, не в силах ни пошевелиться, ни отвести взгляд.

Так вот какие картины теперь в ходу. Это не его наивная мазня. Попробуй не поверь такому художнику, попробуй не почувствуй. Заставит! Любого заставит, пробьёт самого толстокожего. Причём, в прямом смысле. А он ещё мечтал написать картину, которая помогла бы всем найти свою дверь к счастью. Вот они, твои «двери»! Смотри. Их уже нашли, придурок. Смотри!

Ещё один хлопок, между домов блеснула белая вспышка, понеслась вверх, выплёскивая в небо жар и ярость, и небо сначала побелело, потом раскалилось до ярко-лилового сияния, а вспышка понеслась дальше, ударила по глазам, отозвалась резкой болью в затылке. Следом пришёл грохот, рванул барабанные перепонки, оглушил, слился со вспышкой, выворачивая наизнанку опустошённый затылок. Бетон балкона подпрыгнул, задрожал и заходил ходуном, дёргаясь от ударов, небо стало тёмно-красным, и оттуда, словно из разворошенного костра, посыпались чёрные искры.

Павел отпрянул от перил, присел и на четвереньках влетел в квартиру. Сердце колотилось, как сумасшедшее, перед глазами плавали красные пятна, волосы, не смотря на холод, вспотели. Страха, как ни странно, не было, однако, сила, не дающая сидеть на месте, исчезла. «Сила, — усмехнулся Павел и глотнул из бутылки. — Как бы Муха сказал — шило в жопе?»

Ну и что теперь делать — ждать? Наверное, это лучше всего. В конце концов, раз уж начался штурм, то, вряд ли, это надолго. Моджахеды, конечно, будут сопротивляться, но насколько их хватит — дня на три? Три дня потерпеть можно. Хотя, судя по тому, что делается на той стороне, может, и не три. А сколько — четыре, пять? Ладно, пускай пять. На пять дней водки должно хватить. А потом — вон отсюда, и так засиделся, дурак!

Павел встал, стащил с дивана подушки и отнёс их в коридор. Туда же принёс несколько одеял и расстелил на полу у стены, подальше от дверей. Рядом поставил водку, канистру с водой и кастрюлю с мясом. Притащил из туалета пустое ведро, поставил чуть в стороне. Оглядел импровизированное логово, подумал, стукнул себя по голове и, подсвечивая зажигалкой, полез за документами. Сложил их в полиэтиленовый пакет, спрятал в карман. В другой карман положил такой же пакетик с деньгами. Не обращая внимания на продолжающийся грохот и подпрыгивающий пол, собрал в сумку самое необходимое. Сел на одеяла, закурил, вытащил бутылку, глотнул.

«Ну что, погружаемся в анабиоз? — мелькнуло в голове, и Павел грустно усмехнулся. — А если прямое попадание? Нет, об этом лучше не думать».

Водка постепенно делала своё дело, но «анабиоз» не наступал. Хотелось ещё раз посмотреть, что там на улице, хотелось не смотря ни на что. Желание было дурацким, даже вредным, и Павел несколько минут сидел, прикидывая, что лучше — уступить или перетерпеть. Наконец, встал и осторожно приблизился к окну.

Ад за эти полчаса расширился, от него отпочковался гигантский огненный змей. Змей то почти подползал по проспекту к Президентскому дворцу, то отступал, отмечая своё движение грохотом и огнём. Горело теперь везде: за цирком, около «Юбилейного», даже на площади. Прямо на глазах с крыши дворца полетели искры, и через мгновение там весело запылал огонь. Почти тут же оглушительно бахнуло у «Татабаньи», в небо взлетел красно-чёрный столб.

«Посмотрел?» — голосом прокурора спросил сам себя Павел и пошёл назад. За окном быстро, почти сливаясь в один залп, хлопнули гранатомёты, и звуки боя потонули в оглушительном взрыве. Пол тряхнуло, Павел автоматически схватился за стену, рука скользнула по холсту. Он поднял голову, и взгляд упёрся в «Надежду».

Картина, освещаемая красно-лиловыми вспышками, выглядела жутко. Город теперь казался призраком, готовым в любой момент рассыпаться в пыль, похоронив под собой людей. Ветер гнал их прочь, но, похоже, спасти всех уже не надеялся — уж девушку на переднем плане точно. Она выбрала свой путь, и ветерок ей был не нужен — она не хотела уходить одна. Синие глаза сверкнули, поймали Пашкин взгляд и пронзили его насквозь. «Ты обманул меня! — сказали глаза, — Сказал, что придёшь, а сам остался. Теперь ты останешься в этом аду навсегда, а как же я? Я не смогу без тебя, я тоже умру». «Ну, вот ещё! — заскрипел зубами Павлик. — Какой ад, что ты такое говоришь? Это просто салют, помнишь салют на набережной? Тоже ничего приятного, но мы ведь пережили. Переживём и сейчас, клянусь чёрной дырой! Ты только не мешай мне сейчас. Мне надо в анабиоз, очень надо. Хорошо?»

Или из окна по-другому упал свет, или девушка на картине поражённо застыла, но глаза отпустили Пашку и погасли. Павел облегчённо вздохнул, осторожно снял руку с рисунка. Холст выпрямился, и из-под него выглянул конверт.

Надо же, вот он куда его засунул! Павел выдернул конверт, провёл рукой по картине и, больше не оглядываясь, пошёл в коридор. Лёг, замотался в одеяла и закрыл глаза. Нераскрытый конверт лежал рядом, между недопитой бутылкой водки и канистрой с водой. Открывать его Пашке не было никакой необходимости: он помнил написанное наизусть.

Письмо Руслан отдал ему не сразу: сначала забыл, а потом замотался. Принёс только двенадцатого декабря, как раз после ввода войск.

— Муха оставил, — сказал Руслан и, видя, что Пашка напрягся, добавил. — Это не его, Вальки. Извини, я совсем про него забыл.

— Да и хрен с ним! Подумаешь, что он мог написать, — небрежно сказал Павел и еле дождался, когда останется один.

«Привет, Пашка! — размашистым уверенным почерком писал Кулёк. — Много писать не буду, а то боюсь, ты не осилишь, так как сильно сомневаюсь теперь в твоих умственных способностях. Тапик, бросай всё на хрен и срочно уезжай! Из надёжных источников ползут слухи, что кремлёвские обитатели полностью потеряли терпение, и силовая операция неминуема. Что это такое ты, надеюсь, понять ещё можешь? Шутки, кончились, Тапик! Вали, куда хочешь, хоть в чистое поле, или куда ты там собрался, но лучше всего давай к нам. Подожди, не посылай меня в жопу, послушай! Пашка, хочешь верь, хочешь нет, но оказалось, что я переоценил свои силы. Дела в фирме идут погано, Мухе я не говорю, потому что толку… Короче, можешь смеяться, но последняя надежда — это ты. Тогда «переправа», может, и заработает.

И ещё. Я не знаю всех подробностей, но точно знаю одно — что бы там ни сделал Витька, если ты сейчас не возьмёшь у него деньги, он может сломаться.

Заканчиваю, сейчас Муха припрется, и я заранее знаю, что он скажет. Он теперь почти всё время молчит, но толку — у него же на лбу всё написано.

Всё, Пашка, пока! Приезжай! Айлант не растёт на чужбине, Тапа, во всяком случае, один. Разве что втроём…»

Павел нащупал бутылку, глотнул и снова закрыл глаза.

«Красиво говорить научился, Кулёк! Впрочем, ты всегда умел. Сначала напугать, потом ещё, для полноты картины, заставить поверить, что без меня всем кранты. У одного ничего не выходит, другой, вообще, сломается. И инстинкт самосохранения затронул и совесть приплёл — почти нокаут. Молодец, Кулёк!»

Несколько залпов слились в один, и за окном стало светло, как днём. Дом ощутимо дрогнул.

«Ого! Вот это «салют»! Интересно, что было бы, получи я письмо сразу? Как там: «Мы в ответе за тех, кого приручили»? Ну да, вы же такие все благородные, столько для меня сделали, а я, скотина неблагодарная, всю жизнь только ради собственного удовольствия…. Если б не один, не было бы того салюта пятнадцать лет назад, если бы не другой — никогда бы не зазвучала музыка. Психолог! Одного вы не учли — какая, на фиг, разница, если всё кончилось этим? Ах да, вы же не видели? Не видели, как превращается в пепел то, чем мы жили? Не видели, какие «художники» теперь в моде, какая опускается «чёрная дыра»? Так что не может быть, чтоб я один был виноват. Все мы сделали что-то не то, не так. Все!»

В сплошном грохоте уже трудно было различать, где и из чего стреляют. Да и не хотелось уже различать. Мысли, отравленные алкоголем, ворочались еле-еле.

«Пятнадцать лет назад тоже… был салют. И тоже оставил после себя пепел. Пепел…. Тогда удалось… исправить, заиграла музыка, засверкало солнце на картинах. Но тогда всё… зави… село только от меня, а сейчас…. Да и что я могу — написать ещё одну картину? Что это изменит? Что-то мы все сделали… не так. Не так…»

Стрельба стихла, будто противоборствующие стороны тоже подумали про «что-то не так», и тут же зазвучала снова.


Далеко за Сунжей сухо хлопнуло. Из хлопка родился короткий свист, перелетел через реку, оборвался взрывом у самой кромки воды. Острый, раскалённый докрасна осколок пронзил морозный воздух и, как нож масло, срезал несколько ветвей высокого раскидистого дерева.

Айлант вздрогнул и проснулся. Острая боль рванула вниз по стволу, скрутила корни, заполнила каждую клетку. Вокруг происходило что-то странное — такого в его памяти ещё не было — и айлант как всегда в затруднительных случаях потянулся к сознанию своих побратимов.

Двоих рядом не было. Их не было уже давно, и жизнь стала заметно скучнее. Жизнь висела на тонкой нити последнего. Он был ещё здесь, почти рядом, и айлант с надеждой попытался прикоснуться к его душе. Надежда не оправдалась: третий то ли спал, то ли бредил, и в голове его крутились одни и те же обрывки мыслей. «Что-то не так…. Подождите, подожди…»

Айлант несколько минут послушал, ничего не понял, на всякий случай послал ему привычный сигнал и снова заснул.

Он ещё не знал, что скоро потеряет связь и с ним, заснёт окончательно и начнёт, словно бронёй, покрываться обычной древесиной. Спасительной бронёй, которая не даст ему чувствовать ничего, кроме необходимого: света, тепла и влаги. Не знал, что через долгих пятнадцать лет броня рассыплется, и мир людей снова вырвет его из растительного рая. Сумасшедший, жестокий, съедающий всё вокруг, но такой манящий мир.

В ста метрах, за ненадёжной кирпичной стеной, ворочался в полусонном бреду Павел. Он тоже ещё ничего не знал. Не знал, что под звуки канонады наступил новый, 1995-й год. Что вместо предполагаемых пяти дней, застрянет в агонизирующем городе на долгие три месяца, и эти месяцы покажутся ему целой жизнью. Не знал, что скоро ему придётся покинуть горящий дом и кочевать по подвалам и убежищам. Что будет хоронить мёртвых и спасать живых, и с каждым днём отличать первых от вторых будет всё труднее и труднее. Что сначала его чуть не расстреляют боевики, а потом поставят к стенке свои. Что до последнего будет таскать на себе холст с «Надеждой», и что этот холст, сложенный в несколько раз, остановит летящий в сердце осколок. Не знал, что в тщетных попытках понять, почему так, успеет десять раз проклясть и Муху, и Кулька, и столько же раз их оправдать, потом проклянёт себя, а потом бросит бесплодные попытки. Что из всех чувств останется только острое, почти звериное желание выжить, которое не сможет заглушить ничто — ни постоянные голод и жажда, ни страх, ни давящее, как пресс, безразличие. Что иногда давить будет так, что терпеть не останется никаких сил, и выскакивающее из-под пресса отчаяние будет уже готово словно ластиком стереть с него всё человеческое, превратить в тупое, цепляющееся за жизнь только по привычке, животное. И тогда еле слышно, на грани галлюцинации, зашелестят листья, распахнётся бездонное небо, и далеко-далеко, среди бесчисленных, так и оставшихся недосягаемыми звёзд, сверкнут синие, полные надежды и тоски глаза. Пресс ослабнет, и снова, как заклинание, мелькнёт одно и то же: «Подожди, не может быть, чтоб растаяла чёрная дыра. Что-то мы все сделали не так…. Подожди…»

Ничего не знал ещё Павел. Он лежал, скрючившись, в коридоре, засыпал, просыпался от очередного взрыва, автоматически открывал новую бутылку, снова засыпал. И снился ему шум листьев над водой, праздничный салют, заполняющая весь мир воронка, и притягивающие, словно «чёрные дыры», глаза.

«Подожди, — шептал Павел пересохшими губами, — подожди немного. Прости».


Павел Тапаров подождал, пока стихнут шаги жены, и снова перевернул холсты. Их было два.

Справа, прямо на полу, лежала недавно написанная картина с «музыкальным» сквером и прорастающими из тел мальчишек молодыми деревьями. Слева — написанная в прошлой жизни «Надежда». Потрескавшаяся на изгибах краска делила картину на восемь частей, четыре из них были пробиты осколком. Одно из отверстий лишь миллиметр не дотянуло до девушки с синими глазами. Павел сначала попробовал заклеить его бумагой, но потом убрал. «Видишь, — сказала тогда Аня, — это я тебя спасла!»

Павел несколько раз перевёл взгляд с картины на картину, закурил и решительно прикрепил к мольберту чистый холст.


В двух тысячах километрах к югу, в новом, почти неузнаваемом городе, в тревожном ожидании замер старый айлант.

Загрузка...