В эту землю я врос
окончательно,
я мечту воплотил наяву,
и теперь я живу
замечательно,
но сюда никого не зову.
Изгнанник с каторжным клеймом,
отъехал вдаль я одиноко
за то, что нагло был бельмом
в глазу всевидящего ока.
Еврею не резвиться на Руси
и воду не толочь в российской ступе;
тот волос, на котором он висит,
у русского народа — волос в супе.
Бог лежит больной, окинув глазом
дикие российские дела,
где идея вывихнула разум
и, залившись кровью, умерла.
С утра до тьмы Россия на уме,
а ночью — боль участия и долга;
неважно, что родился я в тюрьме,
а важно, что я жил там очень долго.
Вожди России свой народ
во имя чести и морали
опять зовут идти вперед,
а где перед, опять соврали.
Когда идет пора крушения структур,
в любое время всюду при развязках
у смертного одра империй и культур
стоят евреи в траурных повязках.
Ах, как бы нам за наши штуки
платить по счету не пришлось!
Еврей! Как много в этом звуке
для сердца русского слилось!
Прав еврей, что успевает
на любые поезда,
но в России не свивает
долговечного гнезда.
Вдовцы Ахматовой и вдовы
Мандельштама —
бесчисленны. Душой неколебим,
любой из них был рыцарь, конь и дама,
и каждый был особенно любим.
В русском таланте ценю я сноровку
злобу менять на припляс:
в доме повешенных судят веревку
те же, что вешали нас.
В любви и смерти находя
неисчерпаемую тему,
я не плевал в портрет вождя,
поскольку клал на всю систему.
Россию покидают иудеи,
что очень своевременно и честно,
чтоб собственной закваски прохиндеи
заполнили оставшееся место.
Чтоб русское разрушить государство —
куда вокруг себя ни посмотри, —
евреи в целях подлого коварства
Россию окружают изнутри.
Не верю в разум коллективный
с его соборной головой:
в ней правит бал дурак активный
или мерзавец волевой.
В России жил я, как трава,
и меж такими же другими,
сполна имея все права
без права пользоваться ими.
Россия ждет, мечту лелея
о дивной новости одной:
что, наконец, нашли еврея,
который был всему виной.
Ручей из русских берегов,
типаж российской мелодрамы,
лишась понятных мне врагов,
я стал нелеп, как бюст без дамы.
На кухне или на лесоповале,
куда бы судьбы нас ни заносили,
мы все о том же самом толковали —
о Боге, о евреях, о России.
Нельзя не заметить, что в ходе
истории,
ведущей народы вразброд,
евреи свое государство — построили,
а русское — наоборот.
Едва утихомирится разбой,
немедля разгорается острей
извечный спор славян между собой —
откуда среди них и кто еврей.
Я снял с себя российские вериги,
в еврейской я сижу теперь парилке,
но даже возвратясь к народу Книги,
по-прежнему люблю народ Бутылки.
В автобусе, не слыша языка,
я чую земляка наверняка:
лишь русское еврейское дыхание
похмельное струит благоухание.
Везде все время ходит в разном виде,
мелькая между стульев и диванов,
народных упований жрец и лидер
Адольф Виссарионович Ульянов.
За все России я обязан —
за дух, за свет, за вкус беды,
к России так я был привязан —
вдоль шеи тянутся следы.
В любое окошко, к любому крыльцу,
где даже не ждут и не просят,
российского духа живую пыльцу
по миру евреи разносят.
Много у Ленина сказано в масть,
многие мысли частично верны,
и коммунизм есть советская власть
плюс эмиграция всей страны.
Я Россию часто вспоминаю,
думая о давнем дорогом,
я другой такой страны не знаю,
где так вольно, смирно и кругом.
Был, как обморок, переезд,
но душа отошла в тепле,
и теперь я свой русский крест
по еврейской несу земле.
Здесь мое исконное пространство,
здесь я гармоничен, как нигде,
здесь еврей, оставив чужестранство,
мутит воду в собственной среде.
В отъезды кинувшись поспешно,
евреи вдруг соображают,
что обрусели так успешно,
что их евреи раздражают.
За российский утерянный рай
пьют евреи, устроив уют,
и, забыв про набитый трамвай,
о графинях и тройках поют.
Еврейский дух слезой просолен,
душа хронически болит,
еврей, который всем доволен, —
покойник или инвалид.
Умельцы выходов и входов,
настырны, въедливы и прытки,
евреи есть у всех народов,
а у еврейского — в избытке.
Евреи, которые планов полны,
становятся много богаче,
умело торгуя то светом луны,
то запахом легкой удачи.
Каждый день я толкусь у дверей,
за которыми есть кабинет,
где сидит симпатичный еврей
и дает бесполезный совет.
Чтоб несогласие сразить
и несогласные закисли,
еврей умеет возразить
еще не высказанной мысли.
Да, Запад есть Запад,
Восток есть Восток,
у каждого собственный запах,
и носом к Востоку еврей свой росток
стыдливо увозит на Запад.
В мире много идей и затей,
но вовек не случится в истории,
чтоб мужчины рожали детей,
а евреи друг с другом не спорили.
В мире лишь еврею одному
часто удается так пожить,
чтоб не есть свинину самому
и свинью другому подложить.
Живу я легко и беспечно,
хотя уже склонен к мыслишкам,
что все мы евреи, конечно,
но некоторые — слишком.
Земля моих великих праотцов
полна умов нешибкого пошиба,
а я среди галдящих мудрецов
молчу, как фаршированная рыба.
Слились две несовместных натуры
под покровом израильской кровли —
инвалиды российской культуры
с партизанами русской торговли.
За мудрость, растворенную в народе,
за пластику житейских поворотов
евреи платят матери-природе
обилием кромешных идиотов.
Душу наблюдениями грея,
начал разбираться в нашем вкусе я:
жанровая родина еврея —
всюду, где торговля и дискуссия.
Еврей не каждый виноват,
что он еврей на белом свете,
но у него возможен брат,
а за него еврей в ответе.
Евреев тянет все подвигать
и улучшению подвергнуть,
и надо вовремя их выгнать,
чтоб неприятностей избегнуть.
Не терпит еврейская страстность
елейного меда растления:
еврею вредна безопасность,
покой и любовь населения.
Нельзя, когда в душе разброд,
чтоб дух темнел и чах;
не должен быть уныл народ,
который жгли в печах.
Пустившись по белому свету,
готовый к любой неизвестности,
еврей заселяет планету,
меняясь по образу местности.
Варясь в густой еврейской каше,
смотрю вокруг, угрюм и тих:
кишмя кишат сплошные наши,
но мало подлинно своих.
Мне одна догадка душу точит,
вижу ее правильность везде;
каждый, кто живет не там, где хочет, —
вреден окружающей среде.
Еврей весь мир готов обнять,
того же требуя обратно:
умом еврея не понять,
а чувством это неприятно.
Во все разломы, щели, трещины
проблем, событий и идей,
терпя то ругань, то затрещины,
азартно лезет иудей.
Растут растенья, плещут воды,
на ветках мечутся мартышки,
еврей в объятиях свободы
хрипит и просит передышки.
Антисемит похож на дам,
которых кормит нежный труд;
от нелюбви своей к жидам
они дороже с нас берут.
Много сочной заграничной русской
прессы
я читаю, наслаждаясь и дурея;
можно выставить еврея из Одессы,
но не вытравишь Одессу из еврея.
В жизненных делах я непрактичен,
мне азарт и риск не по плечу,
даже как еврей я нетипичен:
если что не знаю, то молчу.
Заоблачные манят эмпиреи
еврейские мечтательные взгляды,
и больно ушибаются евреи
о каменной реальности преграды.
Еврейского характера загадочность
не гений совместила со злодейством,
а жертвенно-хрустальную порядочность
с таким же неуемным прохиндейством.
В еврейском гомоне и гаме
отрадно жить на склоне лет,
и даже нет проблем с деньгами,
поскольку просто денег нет.
Скитались не зря мы со скрипкой
в руках:
на землях, евреями пройденных,
поют и бормочут на всех языках
еврейские песни о родинах.
Чуть выросли — счастья
в пространстве кипучем
искать устремляются тут же
все рыбы — где глубже,
все люди — где лучше,
евреи — где лучше и глубже.
Катаясь на российской карусели,
наевшись русской мудрости плодов,
евреи столь изрядно обрусели,
что всюду видят происки жидов.
Еврей живет, как будто рос,
не зная злобы и неволи:
сперва сует повсюду нос
и лишь потом кричит от боли.
Евреям доверяют не вполне
и в космос не пускают, слава Богу;
евреи, оказавшись на Луне,
устроят и базар и синагогу.
Шепну я даже в миг, когда на грудь
уложат мне кладбищенские плиты:
женитьба на еврейке — лучший путь
к удаче, за рубеж, в антисемиты.
В убогом притворе, где тесно плечу
и дряхлые дремлют скамейки,
я Деве Марии поставил свечу —
несчастнейшей в мире еврейке.
Вон тот когда-то пел как соловей,
а этот был невинная овечка,
а я и в прошлой жизни был еврей —
отпетый наглый нищий из местечка.
Как пробка из шампанского —
со свистом
я вылетел в иное бытие,
с упрямостью храня в пути тернистом
шампанское дыхание свое.
Я тем, что жив и пью вино,
свою победу торжествую:
я мыслил, следователь, но
я существую.
За то и люблю я напитки густые,
что с гибельной вечностью в споре
набитые словом бутылки пустые
кидаю в житейское море.
Всегда у мысли есть ценитель,
я всюду слышу много лет:
вы выдающийся мыслитель,
но в нашей кассе денег нет.
Решать я даже в детстве не мечтал
задачи из житейского задачника,
я книги с упоением читал,
готовясь для карьеры неудачника.
Я в сортир когда иду среди ночи,
то плетется мой Пегас по пятам,
ибо дух, который веет, где хочет,
посещает меня именно там.
Видно только с горних высей,
видно только с облаков:
даже в мире мудрых мыслей
бродит уйма мудаков.
Очень много во мне плебейства,
я ругаюсь нехорошо,
и меня не зовут в семейства,
куда сам бы я хер пошел.
Ум так же упростить себя бессилен,
как воля перед фатумом слаба,
чем больше в голове у нас извилин,
тем более извилиста судьба.
Моей судьбы кривая линия
была крута, но и тогда
я не кидался в грех уныния
и блуд постылого труда.
Живу привольно и кудряво,
поскольку резво и упрямо
хожу налево и направо
везде, где умный ходит прямо.
Именно поэты и шуты
в рубище цветастом и убогом —
те слоны, атланты и киты,
что планету держат перед Богом.
Много всякого на белом видя свете
в жизни разных городов и деревень,
ничего на белом свете я не встретил
хитроумней и настойчивей, чем лень.
Как ни богато естество,
играющее в нас,
необходимо мастерство,
гранящее алмаз.
На вялом и снулом проснувшемся
рынке,
где чисто, и пусто, и цвета игра,
душа моя бьется в немом поединке
с угрюмым желанием выпить с утра.
Живу, куря дурное зелье,
держа бутыль во тьме серванта,
сменив российское безделье
на лень беспечного Леванта.
Нисколько сам не мысля в высшем
смысле,
слежу я сквозь умильную слезу,
как сутками высиживают мысли
мыслители, широкие в тазу.
Когда я спешу, суечусь и сную,
то словно живу на вокзале
и жизнь проживаю совсем не свою,
а чью-то, что мне навязали.
Я проделал по жизни немало дорог,
на любой соглашался маршрут,
но всегда и повсюду, насколько я мог,
уклонялся от права на труд.
Я, Господи, умом и телом стар:
я, Господи, гуляка и бездельник;
я, Господи, прошу немного в дар —
еще одну субботу в понедельник.
Явились мысли — запиши,
но прежде — сплюнь слегка
слова, что первыми пришли
на кончик языка.
Доволен я и хлебом, и вином,
и тем. что не чрезмерно обветшал,
и если хлопочу, то об одном —
чтоб жизнь мою никто не улучшал.
Я должен признаться, стыдясь
и робея,
что с римским плебеем я мыслю похоже,
что я всей душой понимаю плебея,
что хлеба и зрелищ мне хочется тоже.
Мне власть нужна, как рыбе —
серьги,
в делах успех, как зайцу — речь,
я слишком беден, чтобы деньги
любить, лелеять и беречь.
В толпе не теснюсь я вперед,
ютясь молчаливо и с краю:
я искренне верю в народ,
но слабо ему доверяю.
Я живу ожиданьем волнения,
что является в душу мою,
а следы своего вдохновения
с наслажденьем потом продаю.
С утра теснятся мелкие заботы,
с утра хандра и лень одолевают,
а к вечеру готов я для работы,
но рядом уже рюмки наливают.
Свободой дни мои продля.
Господь не снял забот,
и я теперь свободен для,
но не свободен от.
В людской активности кипящей
мне часто видится печально
упрямство курицы, сидящей
на яйцах, тухлых изначально.
Мой разум, тусклый и дремучий,
с утра трепещет, как струна:
вокруг витают мыслей тучи,
но не садится ни одна.
Вокруг меня все так умны,
так образованы научно,
и так сидят на них штаны,
что мне то тягостно, то скучно.
Вся жизнь моя прошла в плену
у переменчивого нрава:
коня я влево поверну,
а сам легко скачу направо.
Я жил почти достойно, видит Бог,
я в меру был пуглив и в меру смел;
а то, что я сказал не все, что мог,
то, видит Блок, я больше не сумел.
За много лет познав себя до точки,
сегодня я уверен лишь в одном:
когда я капля дегтя в некой бочке —
не с медом эта бочка, а с гавном.
Я думаю, нежась в постели,
что глупо спешить за верстак:
заботиться надо о теле,
а души бессмертны и так.
Гуляка, прощелыга и балбес,
к возвышенному был я слеп и глух,
друзья мои — глумливый русский бес
и ереси еврейской шалый дух.
Никого научить не хочу
я сухой правоте безразличной,
ибо собственный разум точу
на хронической глупости личной.
Что угодно с неподдельным огнем
я отстаиваю в споре крутом,
ибо только настояв на своем,
понимаю, что стоял не на том.
Мне с самим собой любую встречу
стало тяжело переносить:
в зеркале себя едва замечу —
хочется автограф попросить.
Ни мыслей нет, ни сил, ни денег.
И ночь, и с куревом беда.
А после смерти душу денет
Господь неведомо куда.
Природа тянет нас на ложе,
судьба об этом же хлопочет,
мужик без бабы жить не может,
а баба — может, но не хочет.
Мы счастье в мире умножаем
(а злу — позор и панихида),
мы смерти дерзко возражаем,
творя обряд продленья вида.
Люблю, с друзьями стол деля,
поймать тот миг, на миг очнувшись.
когда окрестная земля
собралась плыть, слегка
качнувшись.
Едва смежает сон твои ресницы —
ты мечешься, волнуешься, кипишь,
а что тебе на самом деле снится,
я знаю, ибо знаю, с кем ты спишь.
Есть женщины, познавшие с печалью,
что проще уступить, чем отказаться,
они к себе мужчин пускают в спальню
из жалости и чтобы отвязаться.
Он даму держал на коленях,
и тяжко дышалось ему,
есть женщины в русских селеньях —
не по плечу одному.
И дух и плоть у дам играют,
когда, посплетничать зайдя,
они подруг перебирают,
гавно сиропом разводя.
Мужик тугим узлом совьется,
но если пламя в нем клокочет —
всегда от женщины добьется
того, что женщина захочет.
Мы заняты делом отличным,
нас тешит и греет оно,
и ангел на доме публичном
завистливо смотрит в окно.
Блажен, кому достался мудрый разум,
такому все легко и задарма,
а нам осталась радость, что ни разу
не мучились от горя от ума.
Люблю величавых застольных
мужей —
они, как солдаты в бою,
и в сабельном блеске столовых ножей
вершат непреклонность свою.
Под пение прельстительных романсов
красотки улыбаются спесиво:
у женщины красивой больше шансов
на счастье быть обманутой красиво.
Женившись, мы ничуть не губим
себя для радостей земных,
и мы жену тем больше любим,
чем больше любим дам иных.
Болит, свербит моя душа,
сменяя страсти воздержанием;
невинность формой хороша,
а грех прекрасен содержанием.
В сезонных циклах я всегда
ценил игру их соблюдения;
зима — для пьянства и труда,
а лето — для грехопадения.
Что я смолоду делал в России?
Я запнусь и ответа не дам,
ибо много и лет и усилий
положил на покладистых дам.
Я устал. Надоели дети,
бабы, водка и пироги.
Что же держит меня на свете?
Чувство юмора и долги.
Мужчина должен жить не суетясь,
а мудрому предавшись разгильдяйству,
чтоб женщина, с работы возвратясь,
спокойно отдыхала по хозяйству.
С неуклонностью упрямой
все на свете своевременно;
чем невинней дружба с дамой,
тем быстрей она беременна.
В мечтах отныне стать серьезней
коплю серьезность я с утра,
печально видя ночью поздней,
что где-то есть во мне дыра.
Есть женщины осеннего шитья:
они, пройдя свой жизненный экватор,
в постели то слезливы, как дитя,
то яростны, как римский гладиатор.
Меняя в весе и калибре,
нас охлаждает жизни стужа,
и погрузневшая колибри
свирепо каркает на мужа.
Непоспешно и благообразно
совершая земные труды,
я аскет, если нету соблазна,
и пощусь от еды до еды.
Предпочитая быть романтиком
во время тягостных решений,
всегда завязывал я бантиком
концы любовных отношений.
Спалив дотла последний порох,
я шлю свой пламенный привет
всем дамам, в комнатах которых
гасил я свет.
Люблю вино и нежных женщин.
и только смерть меня остудит;
одним евреем станет меньше,
одной легендой больше будет.
Если я перед Богом не струшу,
то скажу ему: глупое дело —
осуждать мою светлую душу
за блудливость истлевшего тела.
Не в силах никакая конституция
устроить отношенья и дела,
чтоб разума и духа проституция
постыдной и невыгодной была.
По эпохе киша, как мухи,
и сплетаясь в один орнамент,
утоляют вожди и шлюхи
свой общественный
темперамент.
Неистово стараясь прикоснуться,
но страсть не утоляя никогда,
у истины в окрестностях пасутся
философов несметные стада.
Я не даю друзьям советы,
мир дик, нелеп и бестолков,
и на вопросы есть ответы
лишь у счастливых мудаков.
Блажен, кто знает все на свете
и понимает остальное,
свободно веет по планете
его дыхание стальное.
Жаль беднягу: от бурных драм
расползаются на куски
все сто пять его килограмм
одиночества и тоски.
Вижу в этом Творца мастерство,
и напрасно все так огорчаются,
что хороших людей — большинство,
но плохие нам чаще встречаются.
Когда боль поселяется в сердце,
когда труден и выдох и вдох,
то гнусней начинают смотреться
хитрожопые лица пройдох.
Посмотришь вокруг временами
и ставишь в душе многоточие…
Все люди бывают гавнами,
но многие — чаще, чем прочие.
Любой мираж душе угоден,
любой иллюзии глоток…
Мой пес гордится, что свободен,
держа в зубах свой поводок.
Я верю я, хоть удави,
когда в соплях от сантиментов
поет мне песни о любви
хор безголосых импотентов.
Весь день я по жизни хромаю,
взбивая пространство густое,
а к ночи легко понимаю
коней, засыпающих стоя.
Есть в идиоте дух отваги,
присущей именно ему,
способна глупость на зигзаги,
недостижимые уму.
Тоскливей ничего на свете нету,
чем вечером, дыша холодной тьмой,
тоскливо закуривши сигарету,
подумать, что не хочется домой.
В кипящих политических страстях
мне видится модель везде одна:
столкнулись на огромных скоростях
и лопнули вразлет мешки гавна.
Еще Гераклит однажды
заметил давным-давно,
что глуп, кто вступает дважды
в одно и то же гавно.
Везде в эмиграции та же картина,
с какой и в России был тесно знаком:
болван идиотом ругает кретина,
который его обозвал дураком.
Мы ищем истину в вине,
а не скребем перстом в затылке,
и если нет ее на дне —
она уже в другой бутылке.
Житъ, не зная гнета и нажима,
жить без ощущенья почвы зыбкой —
в наше время столь же достижимо,
как совокупленье птички с рыбкой.
Не зря у Бога люди вечно просят
успеха и удачи в деле частном:
хотя нам деньги счастья не приносят,
но с ними много легче быть
несчастным.
Правнук наши жизни подытожит.
Если не заметит — не жалей.
Радуйся, что в землю нас положат,
а не, слава Богу, в мавзолей.
Состариваясь в крови студенистой,
система наших крестиков и ноликов
доводит гормональных оптимистов
до геморроидальных меланхоликов.
Когда во рту десятки пломб —
ужели вы не замечали,
как уменьшается апломб
и прибавляются печали?
Душой и телом охладев,
я погасил мою жаровню;
еще смотрю на нежных дев,
а для чего — уже не помню.
Возвратом нежности маня,
не искушай меня без нужды:
все, что осталось от меня,
годится максимум для дружбы.
Покуда мне блаженство по плечу,
пока из этой жизни не исчезну —
с восторгом ощущая, что лечу,
я падаю в финансовую бездну.
Стократ блажен, кому дано
избегнуть осени, в которой
бормочет старое гавно,
что было фауной и флорой.
Летят года, остатки сладки,
и грех печалиться.
Как жизнь твоя? Она в порядке,
она кончается.
Сделать зубы мечтал я давно —
обаяние сразу удвоя,
я ковбоя сыграл бы в кино,
а возможно — и лошадь ковбоя.
Глупо жгли мы дух и тело
раньше времени дотла:
если б молодость умела,
то и старость бы могла.
Слабеет жизненный азарт,
ужалось время, и похоже,
что десять лет тому назад
я на пятнадцать был моложе.
Наступила в судьбе моей фаза
упрощения жизненной драмы:
я у дамы боюсь не отказа,
а боюсь я согласия дамы.
Как быстро проносилось бытие,
так шустро я гулял и ликовал,
что будущее светлое свое
однажды незаметно миновал.
Мне жалко иногда, что время вспять
не движется над замершим
пространством:
я прежние все глупости опять
проделал бы с осознанным упрямством.
Я беден — это глупо и обидно.
по возрасту богатым быть пора,
но с возрастом сбывается, как видно.
напутствие «ни пуха, ни пера».
У старости душа настороже:
еще я в силах жить и в силах петь,
еще всего хочу я. но уже —
слабее, чем хотелось бы хотеть.
Увы, всему на свете есть предел:
облез фасад и высохли стропила;
в автобусе на девку поглядел,
она мне молча место уступила.
Не надо ждать ни правды, ни морали
от лысых и седых историй пьяных,
какие незабудки мы срывали
на тех незабываемых полянах.
Все-все-все, что здоровью противно,
делал я под небесным покровом:
но теперь я лечусь так активно,
что умру совершенно здоровым.
Наш путь извилист, но не вечен,
в конце у всех — один вокзал;
иных уж нет, а тех долечим,
как доктор доктору сказал.
Я жил распахнуто и бурно,
и пусть Господь меня осудит,
но на плите могильной урна —
пускай бутыль по форме будет.
Бог в игре с людьми так несерьезен,
а порой и на руку нечист,
что похоже — не религиозен.
а возможно — даже атеист.
Как новое звучанье гаммы нотной,
открылось мне, короткий вызвав шок,
что даже у духовности бесплотной
возможен омерзительный душок.
Здесь, как везде, и тьма, и свет,
и жизни дивная игра,
и, как везде, — спасенья нет
от ярых рыцарей добра.
Зачем евреи всех времен
так Бога славят врозь и вместе?
Бог не настолько неумен,
чтобы нуждаться в нашей лести.
Прося, чтоб Господь ниспослал
благодать,
еврей возбужденно качается,
обилием пыла стремясь наебать
того, с кем заочно встречается.
Здесь разум пейсами оброс,
и так они густы,
что мысли светят из волос,
как жопа сквозь кусты.
Я Богу докучаю неспроста
и просьбу не считаю святотатством:
тюрьмой уже меня Ты испытал,
попробуй испытать меня богатством.
Чтоб не вредить известным лицам,
на Страшный суд я не явлюсь:
я был такого очевидцем,
что быть свидетелем боюсь.
Навряд ли Бог назначил срок,
чтоб род людской угас, —
что в мире делать будет Бог,
когда не станет нас?
У нас не те же, что в России,
ушибы чайников погнутых:
на тему Бога и Мессии
у нас побольше стебанутых.
Всегда есть люди-активисты,
везде суются с вожделением
и страстно портят воздух чистый
своим духовным выделением.
Испанец, славянин или еврей —
повсюду одинакова картина:
гордыня чистокровностью своей —
святое утешение кретина.
Еврею нужна не простая квартира:
еврею нужна для жилья непорочного
квартира, в которой два разных
сортира:
один для мясного, другой
для молочного.
Вчера я вдруг подумал на досуге —
нечаянно, украдкой, воровато, —
что если мы и вправду божьи слуги,
то счастье — не подарок, а зарплата.
Устав от евреев, сажусь покурить
и думаю грустно и мрачно,
что Бог, поспеша свою книгу дарить,
народ подобрал неудачно.
Для многих душ была помехой
моя безнравственная лира,
я сам себе кажусь прорехой
в божественном устройстве мира.
Часто молчу я в спорах,
чуткий, как мышеловка:
есть люди, возле которых
умными быть неловко.
Человек человеку не враг,
но в намереньях самых благих
если молится Богу дурак,
расшибаются лбы у других.
Это навык совсем не простой,
только скучен и гнусен слегка —
жадно пить из бутылки пустой
и пьянеть от пустого глотка.
Нечто тайное в смерти сокрыто,
ибо нету и нету вестей
о рутине загробного быта
и азарте загробных страстей.
Дети загулявшего родителя,
мы не торопясь, по одному,
попусту прождавшие Спасителя,
сами отправляемся к нему.
Пришел в итоге путь мой
грустный,
кривой и непринципиальный,
в великий город захолустный,
планеты центр
провинциальный.
Темна российская заря,
и смутный страх меня тревожит:
Россия в поисках царя
себе найти еврея может.
Мы обучились в той стране
отменно благостной науке
ценить в порвавшейся струне
ее неизданные звуки.
В душе у всех теперь надрыв:
без капли жалости эпоха
всех обокрала, вдруг открыв,
что, где нас нет, там тоже плохо.
В чертах российских поколений
чужой заметен след злодейский:
в национальный русский гений
закрался гнусный ген еврейский.
Если вернутся времена
всех наций братского объятья,
то, как ушедшая жена, —
забрать оставшиеся платья.
Среди совсем чужих равнин
теперь матрешкой и винтовкой
торгует гордый славянин
с еврейской прытью и сноровкой.
Сквозь общие радость и смех,
под музыку, песни и танцы
дерьмо поднимается вверх
и туго смыкается в панцирь.
Секретари и председатели,
директора и заместители —
их как ни шли к ебене матери,
они и там руководители.
Слепец бежит во мраке,
и дух его парит,
неся незрячим факел,
который не горит.
Я свободен от общества не был,
и в итоге прожитого века
нету места в душе моей, где бы
не ступала нога человека.
Играть в хоккей бежит слепой,
покрылась вишнями сосна,
поплыл карась на водопой,
Россия вспряла ото сна.
Российской бурной жизни
непонятность
нельзя считать ни крахом, ни концом,
я вижу в ней возможность, вероятность,
стихию с человеческим яйцом.
Россия обретет былую стать,
которую по книгам мы любили,
когда в ней станут люди вырастать
такие же, как те, кого убили.
Еврей весьма уютно жил в России,
но ей была вредна его полезность:
тогда его оттуда попросили,
и тут же вся империя разлезлась.
Я пишу тебе письмо со свободы,
все вокруг нам непонятно и дивно,
всюду много то машин, то природы,
а в сортирах чисто так, что противно.
Один еврей другого не мудрей,
но разный в них запал и динамит,
еврей в России больше, чем еврей,
поскольку он еще антисемит.
Игра словами в рифму — эстафета,
где чувствуешь партнера по руке:
то ласточка вдруг выпорхнет от Фета,
то Блок завьется снегом по строке.
И родом я чистый еврей, и лицом,
а дух мой (укрыть его некуда) —
останется русским, и дело с концом
(хотя и обрезанным некогда).
В евреях легко разобраться,
отринув пустые названия,
поскольку евреи — не нация,
а форма существования.
Развеяв нас по всем дорогам,
Бог дал нам ум, характер, пыл;
еврей, конечно, избран Богом,
но для чего — Творец забыл.
Везде цветя на все лады
и зрея даже в лютой стуже,
евреи — странные плоды:
они сочней, где климат хуже.
Я прекрасно сплю и вкусно ем,
но в мозгу — цепочка фонарей;
если у еврея нет проблем —
значит, он не полностью еврей.
Евреи рвутся и дерзают,
везде дрожжами лезут в тесто,
нас потому и обрезают,
чтоб занимали меньше места.
Как тайное течение реки,
в нас тянется наследственная нить:
еврей сидит в еврее вопреки
желанию его в себе хранить.
Есть мечта — меж евреев она
протекает подобно реке:
чтоб имелась родная страна
и чтоб жить от нее вдалеке.
На пире российской чумы
гуляет еврей голосисто,
как будто сбежал из тюрьмы
и сделался — рав Монте-Кристо.
Знак любого личного отличия
нам важней реальных достижений,
мания еврейского величия
выросла на почве унижений.
В еврейском духе скрыта порча,
она для духа много значит:
еврей неволю терпит молча,
а на свободе — горько плачет.
У Хаси энергии дикий напор,
а вертится — вылитый глобус,
и если поставить на Хасю мотор,
то Хася была бы автобус.
Горжусь и восхищаться не устану
искусностью еврейского ума:
из воздуха сбиваем мы сметану,
а в сыр она сгущается сама.
На месте, где еврею все знакомо
и можно местным промыслом заняться,
еврей располагается как дома,
прося хозяев тоже не стесняться.
В евреях есть такое электричество,
что все вокруг евреев намагничено,
поэтому любое их количество
повсюду и всегда преувеличено.
В мире нет резвее и шустрей,
прытче и проворней (будто птица),
чем немолодой больной еврей,
ищущий возможность прокормиться.
Все ночью спит: недвижны воды,
затихли распри, склоки, розни,
и злоумышленник природы —
еврей во сне готовит козни.
Везде на всех похож еврей,
он дубом дуб в дубовой роще,
но где труднее — он умней,
а где полегче — он попроще.
Ни одной чумной бацилле
не приснится резвость Цили.
А блеснувшая монета
в ней рождает скорость света.
Это кто, благоухая,
сам себя несет, как булку?
Это вышла тетя Хая
с новым мужем на прогулку.
Еврей везде еврею рад,
в евреях зная толк,
еврей еврею — друг и брат,
а также — чек и долг.
В истории бывают ночь и день,
и сумерки, и зори, и закаты,
но длится если пасмурная тень,
то здесь уже евреи виноваты.
Ту тайну, что нашептывает сердце,
мы разумом постичь бы не могли:
еврейское умение вертеться
влияет на вращение Земли.
Неожиданным открытием убиты,
мы разводим в изумлении руками,
ибо думали, как все антисемиты,
что евреи не бывают дураками.
В лабиринтах, капканах и каверзах
рос
мой текущий сквозь вечность народ;
даже нос у еврея висит, как вопрос,
опрокинутый наоборот.
От ловкости еврейской не спастись:
прожив на русской почве срок большой,
они даже смогли обзавестись
загадочной славянскою душой.
Мне приятно, что мой соплеменник
при житейском раскладе поганом
в хитроумии поиска денег
делит первенство только с цыганом.
Евреи уезжают налегке,
кидая барахло в узлах и грудах,
чтоб легче сочинялось вдалеке
о брошенных дворцах и изумрудах.
Так сюда евреи побежали,
словно это умысел злодейский:
в мире ни одной еще державе
даром не сошел набег еврейский.
Еврею от Бога завещано,
что, душу и ум ублажая,
мы любим культуру, как женщину,
поэтому слаще — чужая.
Из-за гор и лесов, из-за синих морей,
кроме родственных жарких приветов,
непременно привозит еврею еврей
миллионы полезных советов.
Загробный быт — комфорт и чудо;
когда б там было неприятно,
то хоть один еврей оттуда
уже сыскал бы путь обратно
Вчерашнюю отжив судьбу свою,
нисколько не жалея о пропаже,
сейчас перед сегодняшней стою —
нелепый, как монах на женском пляже.
Декарт существовал, поскольку
мыслил,
умея средства к жизни добывать,
а я хотя и мыслю в этом смысле,
но этим не могу существовать.
Я пить могу в любом подвале,
за ночью ночь могу я пить,
когда б в уплату принимали
мою готовность заплатить.
Главное в питье — эффект начала,
надо по нему соображать:
если после первой полегчало —
значит, можно смело продолжать.
Вчера я пил на склоне дня
среди седых мужей науки;
когда б там не было меня.
то я бы умер там со скуки.
Ценя гармонию в природе
(а морда пьяная — погана),
ко мне умеренность приходит
в районе третьего стакана.
Кофейным запахом пригреты,
всегда со мной теперь с утра
сидят до первой сигареты
две дуры — вялость и хандра.
С людьми я избегаю откровений,
не делаю для близости ни шага,
распахнута для всех прикосновений
одна лишь туалетная бумага.
И я носил венец терновый
и был отъявленным красавцем,
но я, готовясь к жизни новой,
постриг его в супы мерзавцам.
Я учился часто и легко,
я любого знания глоток
впитывал настолько глубоко,
что уже найти его не мог.
Увы, не стану я богаче
и не скоплю ни малой малости,
Бог ловит блох моей удачи
и ногтем щелкает без жалости.
От боязни пути коллективного
я из чувства почти инстинктивного
рассуждаю всегда от противного
и порою — от очень противного.
Сижу с утра до вечера
с понурой головой:
совсем нести мне нечего
на рынок мировой.
Полным неудачником я не был,
сдобрен только горечью мой мед;
даже если деньги кинут с неба,
мне монета шишку нашибет.
Вон живет он, люди часто врут,
все святыни хая и хуля,
а меж тем я чист, как изумруд,
и в душе святого — до хуя.
Единство вкуса, запаха и цвета
в гармонии с блаженством интеллекта
являет нам тарелка винегрета,
бутылкой довершаясь до комплекта.
Болезни, полные коварства,
я сам лечу, как понимаю:
мне помогают все лекарства,
которых я не принимаю.
Заметен издали дурак,
хоть облачись он даже в тогу:
ходил бы я, надевши фрак,
в сандалиях на босу ногу.
И вкривь и вкось, и так и сяк
идут дела мои блестяще,
а вовсе наперекосяк
они идут гораздо чаще.
Я жил хотя довольно бестолково,
но в мире не умножил боль и злобу,
я золото в том лучшем смысле слова,
что некуда уже поставить пробу.
За лютой деловой людской рекой
с холодным наблюдаю восхищением;
у замыслов моих размах такой,
что глупо опошлять их воплощением.
В шумихе жизненного пира
чужой не знавшая руки,
моя участвовала лира
всем дирижерам вопреки.
В нашем доме выпивают и поют,
всем уставшим тут гульба и перекур,
денег тоже в доме — куры не клюют,
ибо в доме нашем денег нет на кур.
Душевным пенится вином
и служит жизненным оплотом
святой восторг своим умом,
от Бога данный идиотам.
Высокое, разумное, могучее
для пьянства я имею основание:
при каждом подвернувшемся мне
случае
я праздную свое существование.
Я все хочу успеть за срок земной,
живу, тоску по времени тая:
вон женщина обласкана не мной,
а вон из бочки пиво пью не я.
Из деятелей самых разноликих,
чей лик запечатлен в миниатюрах,
люблю я видеть образы великих
на крупных по возможности купюрах.
Есть ответ у любого вопроса,
только надо гоняться за зайцем,
много мыслей я вынул из носа,
размышляя задумчивым пальцем.
Я к мысли глубокой пришел:
на свете такая эпоха,
что может быть все хорошо,
а может быть все очень плохо.
Быть выше, чище и блюсти
меня зовут со всех сторон;
таким я, Господи прости,
и стану после похорон.
Я нелеп, недалек, бестолков,
да еще полыхаю, как пламя;
если выстроить всех мудаков,
мне б, наверно, доверили знамя.
Приснилась мне юность отпетая,
приятели — мусор эпохи,
и юная дева, одетая
в одни лишь любовные вздохи.
Не всуе жизнь моя текла,
мне стало вовремя известно,
что для душевного тепла
должны два тела спать совместно.
Любым любовным совмещениям
даны и дух, и содержание,
и к сексуальным извращениям
я отношу лишь воздержание.
В те благословенные года
жили неразборчиво и шало,
с пылкостью любили мы тогда
все, что шевелилось и дышало.
Даже тех я любить был не прочь,
на кого посмотреть без смущения
можно только в безлунную ночь
при отсутствии освещения.
Она была задумчива, бледна,
и волосы текли, как жаркий шелк;
ко мне она была так холодна,
что с насморком я вышел и ушел.
Красотки в жизни лишь одно
всегда считали унижением:
когда мужчины к ним давно
не лезли с гнусным предложением.
С таинственной женской натурой
не справиться мысли сухой,
но дама с хорошей фигурой —
понятней, чем дама с плохой.
Теряешь разум, девку встретив,
и увлекаешься познанием;
что от любви бывают дети,
соображаешь с опозданием.
В моей судьбе мелькнула ты,
как воспаленное видение,
как тень обманутой мечты,
как мимолетное введение.
Чтобы мерцал души кристалл
огнем и драмой,
беседы я предпочитал
с одетой дамой.
Поскольку женщина нагая —
уже другая.
Волнуя разум, льет луна
свет мироздания таинственный,
и лишь философа жена
спокойно спит в обнимку с истиной.
Если дама в гневе и обиде
на коварных пакостниц и сучек
плачет, на холодном камне сидя, —
у нее не будет даже внучек.
Вселяются души умерших людей —
в родившихся, к ним непричастных,
и души монахинь, попавши в б ляд ей,
замужеством сушат несчастных.
Вон дама вся дымится от затей,
она не ищет выгод или власти,
а просто изливает на людей
запасы невостребованной страсти.
Я знание собрал из ветхих книг
(поэтому чуть пыльное оно),
а в женскую натуру я проник
в часы, когда читать уже темно.
Обманчив женский внешний вид,
поскольку в нежной плоти хрупкой
натура женская таит
единство арфы с мясорубкой.
Во сне пришла ко мне намедни
соседка юная нагая;
ты наяву приди, не медли,
не то приснится мне другая.
Дуэт любви — два слитных соло,
и в этой песне интересной
девица пряного посола
вокально выше девы пресной.
Как женской прелести пример
в ее глазах такой интим,
как будто где-то вставлен хер
и ей отрадно ощутим.
Все, что женщине делать негоже,
можно выразить кратко и просто:
не ложись на прохвостово ложе,
бабу портит объятье прохвоста.
Когда года, как ловкий вор,
уносят пыл из наших чресел,
в постели с дамой — разговор
нам делается интересен.
Всегда готов я в новый путь,
на легкий свет надежды шалой
найти отзывчивую грудь
и к ней прильнуть душой усталой.
Есть явное птичье в супружеской
речи
звучание чувств обнаженных;
воркуют, курлычут, кукуют, щебечут,
кудахчут и крякают жены.
Про то, как друг на друга поглядели,
пока забудь;
мир тесен, повстречаемся в постели
когда-нибудь.
У той — глаза, у этой — дивный стан,
а та была гурман любовной позы,
и тихо прошептал старик Натан:
«Как хороши, как свежи были Розы!»
Хотя мы очень похотливы,
зато весьма неприхотливы.
А жаль, что жизнь без репетиций
течет единожды сквозь факт:
сегодня я с одной певицей
сыграл бы лучше первый акт.
Когда к нам дама на кровать
сама сигает в чем придется,
Нам не не дано предугадать,
во что нам это это обойдется.
Когда я не спешу залечь с девицей,
себя я ощущаю с умилением
хранителем возвышенных традиций,
забытых торопливым поколением.
Забав имел я в молодости массу,
в несчетных интерьерах и пейзажах
на девок я смотрел, как вор — на кассу,
и кассы соучаствовали в кражах.
Когда еще я мог и успевал
иметь биографические факты,
я с дамами охотно затевал
поверхностно-интимные контакты.
В разъездах, путешествиях, кочевьях
я часто предавался сладкой неге;
на генеалогических деревьях
на многих могут быть мои побеги.
Меж волнами любовного прилива
в наплыве нежных чувств изнемогая,
вдруг делается женщина болтлива,
как будто проглотила попугая.
Наука описала мир как данность,
на всем теперь названия прибиты,
и прячется за словом «полигамность»
тот факт, что мы ужасно блядовиты.
Спектаклей на веку моем не густо,
зато, насколько в жизни было сил,
я жрицам театрального искусства
себя охотно в жертву приносил.
Молит Бога, потупясь немного,
о любви молодая вдовица;
зря, бедняжка, тревожишь ты Бога,
с этим лучше ко мне обратиться.
Не знаю выше интереса,
чем вечных слов исполнить гамму
и вывести на путь прогресса
замшело нравственную даму.
В дела интимные, двуспальные
партийный дух закрался тоже:
есть дамы столь принципиальные,
что со врага берут дороже.
Петух ведет себя павлином,
от индюка в нем дух и спесь,
он как орел с умом куриным,
но куры любят эту смесь.
Подушку мнет во мраке ночи,
вертясь, как зяблик на суку,
и замуж выплеснуться хочет
девица в собственном соку.
Какие дамы нам не раз
шептали: «Дорогой!
Конечно, да! Но не сейчас,
не здесь и не с тобой!»
За тем из рая нас изгнали,
чтоб на земле, а не в утопии
плодили мы в оригинале
свои божественные копии.
Семья, являясь жизни главной
школой,
изучена сама довольно слабо,
семья бывает даже однополой,
когда себя мужик ведет как баба.
Увы, но верная жена,
избегнув низменной пучины,
всегда слегка раздражена
или уныла без причины.
Чтобы души своей безбрежность
художник выразил сполна.
нужны две мелочи: прилежность
и работящая жена.
Логикой жену не победить,
будет лишь кипеть она и злиться;
чтобы бабу переубедить,
надо с ней немедля согласиться.
А та, с кем спала вся округа,
не успевая вынимать,
была прилежная супруга
и добродетельная мать.
В семье мужик обычно первый
бывает хворостью сражен,
у бедных вдов сохранней нервы,
ибо у женщин нету жен.
Глаза еще скользят по женской талии,
а мысли очень странные плывут:
что я уже вот-вот куплю сандалии,
которые меня переживут.
С возрастом яснеет божий мир,
делается больно и обидно.
ибо жизнь изношена до дыр
и сквозь них былое наше видно.
Я плавал в море, знаю сушу,
я видел свет и трогал тьму;
не грех уродует нам душу,
а вожделение к нему.
Размазни, разгильдяи, тетери —
безусловно любезны Творцу:
их уроны, утраты, потери
им на пользу идут и к лицу.
Нрав у Творца, конечно, крут,
но полон блага дух Господний,
и нас не он обрек на труд,
а педагог из преисподней.
Три фрукта варятся в компоте,
где плещет жизни кутерьма:
судьба души, фортуна плоти
и приключения ума.
Недюжинного юмора запас
использовав на замыслы лихие,
Бог вылепил Вселенную и нас
из хаоса, абсурда и стихии.
Я жил во тьме и мгле,
потом я к свету вышел;
нет рая на земле,
но рая нет и выше.
Живешь, покоем дорожа,
путь безупречен, прям и прост…
Под хвост попавшая вожжа
пускает все коту под хвост.
Мой разум точат будничные
хлопоты,
долги над головой густеют грозно,
а в душу тихо ангел шепчет: жопа ты,
что к этому относишься серьезно.
Я врос и вжился в роль балды,
а те, кто был меня умней,
едят червивые плоды
змеиной мудрости своей.
Чуя близость печальных
превратностей,
дух живой выцветает и вянет;
если ждать от судьбы неприятностей,
то судьба никогда не обманет.
Забавен наш пожизненный удел —
расписывать свой день и даже час,
как если бы теченье наших дел
действительно зависело от нас.
Хотя еще Творца не знаю лично,
но верю я, что есть и был такой:
все сделать так смешно и так трагично
возможно лишь божественной рукой.
Молитва и брань одновременно
в живое сплетаются слово,
высокое с низким беременно
все время одно от другого.
Под осень чуть не с каждого сука,
окрестности брезгливо озирая,
глядят на нас вороны свысока,
за труд и суету нас презирая.
Товарищ, верь: взойдет она,
и будет свет в небесной выси;
какое счастье, что луна
от человеков не зависит!
С азартом жить на свете так опасно,
любые так рискованны пути,
что понял я однажды очень ясно:
живым из этой жизни — не уйти.
Решит, конечно, высшая
инстанция —
куда я после смерти попаду,
но книги — безусловная квитанция
на личную в аду сковороду.
А жаль, что на моей печальной
тризне,
припомнив легкомыслие мое,
все станут говорить об оптимизме,
и молча буду слушать я вранье.
Струны натянувши на гитары,
чувствуя горенье и напор,
обо мне напишут мемуары
те, кого не видел я в упор.
Нам после смерти было б весело
поговорить о днях текущих,
но будем только мхом и плесенью
всего скорей мы в райских кущах.
Разбираться прилежно и слепо
в механизмах любви и вражды —
так же сложно и столь же нелепо,
как ходить по нужде без нужды.
В житейской озверелой суете
поскольку преуспеть не всем дано,
успеха добиваются лишь те,
кто, будучи младенцем, ел гавно.
По замыслу Бога порядок таков,
что теплится всякая живность,
и, если уменьшить число дураков,
у них возрастает активность.
Нет сильнее терзающей горести,
жарче муки и боли острей,
чем огонь угрызения совести;
и ничто не проходит быстрей.
Несобранный, рассеянный
и праздный,
газеты я с утра смотрю за чаем;
политика — предмет настолько
грязный
что мы ее прохвостам поручаем.
По дебрям прессы свежей
скитаться я устал;
век разума забрезжил,
но так и не настал.
А вы — твердя, что нам уроками
не служит прошлое, — не правы:
что раньше числилось пороками,
теперь — обыденные нравы.
Есть люди — едва к ним зайдя
на крыльцо,
я тут же прощаюсь легко:
в гостях — рубашонка, штаны и лицо,
а сам я — уже далеко.
Он душою и темен и нищ.
а игра его — светом лучится:
божий дар неожидан, как прыщ,
и на жопе он может случиться.
Случай неожиданен, как выстрел,
личность в этот миг видна до дна:
то, что из гранита выбьет искру,
выплеснет лишь брызги из гавна.
Что царь или вождь — это главный
злодей,
придумали низкие лбы:
цари погубили не больше людей,
чем разного рода рабы.
Простая истина нагая
опасна тогам и котурнам:
осел, культуру постигая,
ослом становится культурным.
У всех по замыслу Творца —
своя ума и духа зона,
житейский опыт мудреца —
иной, чем опыт мудозвона.
Счастлив муж без боли и печали,
друг удачи всюду и всегда,
чье чело вовек не омрачали
тени долга, чести и стыда.
Любой народ разнообразен
во всем хорошем и дурном,
то жемчуг выплеснет из грязи,
то душу вымажет гавном.
Вражда развивает мой опыт,
а лесть меня сил бы лишила,
хотя с точки зрения жопы
приятнее мыло, чем шило.
Жестоки с нами дети, но заметим,
что далее на свет родятся внуки,
а внуки — это кара нашим детям
за нами перенесенные муки.
Ученье свет, а неучение —
потемки, косность и рутина;
из этой мысли исключение —
образование кретина.
Наша разность —
не в мечтаниях бесплотных,
не в культуре и не в туфлях на ногах:
человека отличает от животных
постоянная забота о деньгах.
От выпивки в нас тает дух сиротства,
на время растворяясь в наслаждении,
вино в мужчине будит благородство
и память о мужском происхождении.
Всегда в разговорах и спорах
по самым случайным вопросам
есть люди, мышленье которых
запор сочетает с поносом.
Умеренность, лекарства и диета,
замашка опасаться и дрожать —
способны человека сжить со света
и заживо в покойниках держать.
Так Земля безнадежно кругла
получилась под божьей рукой,
что на свете не сыщешь угла,
чтоб найти там душевный покой.
Толпа людей — живое существо;
и разум есть, и дух, и ток по нервам,
и даже очень видно вещество,
которое всегда всплывает первым.
Ты был и есть в моей судьбе,
хоть был общенья срок недолог;
я написал бы о тебе,
но жалко — я не гельминтолог.
Хотя, стремясь достигнуть и познать,
мы глупости творили временами,
всегда в нас было мужество признать
ошибки, совершенные не нами.
Всегда вокруг родившейся идеи,
сулящей или прибыль или власть,
немедленно клубятся прохиндеи,
стараясь потеснее к ней припасть.
Судить людей я не мастак,
поняв давным-давно:
Бог создал человека так.
что в людях есть гавно.
Враги мои, бедняги, нету дня,
чтоб я вас не задел, мелькая мимо;
не мучайтесь, увидевши меня:
я жив еще, но это поправимо.
Должна воздать почет и славу нам
толпа торгующих невежд:
между пеленками и саваном
мы снашиваем тьму одежд.
Начал я от жизни уставать,
верить гороскопам и пророчествам,
понял я впервые, что кровать
может быть прекрасна одиночеством.
Утрачивает разум убежденья,
теряет силу плоть и дух линяет:
желудок — это орган наслаждения,
который нам последним изменяет.
Не из-за склонности ко злу,
а от игры живого чувства
любого возраста козлу
любезна сочная капуста.
Белый цвет летит с ромашки,
вянут ум и обоняние,
лишь у маленькой рюмашки
не тускнеет обаяние.
Увы, красавица, как жалко,
что не по мне твой сладкий пряник,
ты персик, пальма и фиалка,
а я давно уж не ботаник.
Смотрю на нашу старость с
одобрением,
мы заняты любовью и питьем;
судьба нас так полила удобрением,
что мы еще и пахнем и цветем.
Того, что будет с нами впредь,
уже сейчас легко достигнуть:
с утра мне чтобы умереть —
вполне достаточно подпрыгнуть.
Стало сердце покалывать скверно,
стал ходить, будто ноги по пуду;
больше пить я не буду, наверно,
хоть и меньше, конечно, не буду.
К ночи слышней зловещее
цоканье лет упорное,
самая мысль о женщине
действует как снотворное.
В душе моей не тускло и не пусто,
и, даму если вижу в неглиже,
я чувствую в себе живое чувство,
но это чувство юмора уже.
К любви я охладел не из-за лени,
и к даме попадая ночью в дом,
упасть еще готов я на колени,
но встать уже с колен могу с трудом.
Зря девки не глядят на стариков
и лаской не желают ублажать:
мальчишка переспит — и был таков,
а старенький — не в силах убежать.
Время льется даже в тесные
этажи души подвальные,
сны мне стали сниться пресные
и уныло односпальные.
С увлечением жизни моей детектив
я читаю, почти до конца проглотив.
Тут сюжет уникального кроя:
сам читатель — убийца героя.
Кипя, спеша и споря,
состарились друзья,
и пьем теперь мы с горя,
что пить уже нельзя.
Болтая и трепясь, мы не фальшивы,
мы просто оскудению перечим;
чем более мы лысы и плешивы,
тем более кудрявы наши речи.
Подруг моих поблекшие черты
бестактным не задену я вниманием,
я только на увядшие цветы
смотрю теперь с печальным
пониманием.
То ли поумнел седой еврей:
мира не исправишь все равно,
то ли стал от возраста добрей,
то ли жалко гнева на гавно.
Уже не люблю я витать в облаках,
усевшись на тихой скамье,
нужнее мне ножка цыпленка в руках,
чем сон о копченой свинье.
Весь день суетой загуби,
плетусь я к усталому ужину
и вечером в куче себя
уже не ищу я жемчужину.
Знаю старцев, на жизненном склоне
коротающих тихие дни
в том невидимом облаке вони,
что когда-то издали они.
Шепнуло мне прелестное создание,
что я еще и строен и удал,
но с нею на любовное свидание
на ровно четверть века опоздал.
Другим теперь со сцены соловьи
поют в их артистической красе,
а я лишь выступления свои
хожу теперь смотреть, и то не все.
Течет сквозь нас река времен,
кипя вокруг, как суп;
был молод я и неумен,
теперь я стар и глуп.
Пришел я с возрастом к тому,
что меньше пью, чем ем,
а пью так мало потому,
что бросил пить совсем.
С годами нрав мой изменился,
я разлюбил пустой трезвон,
я всем учтиво поклонился
и отовсюду вышел вон.
Нам пылать уже вряд ли пристало;
тихо-тихо нам шепчет бутылка,
что любить не спеша и устало —
даже лучше, чем бурно и пылко.
Не стареет моя подруга,
хоть сейчас на экран кино,
дует западный ветер с юга
в наше северное окно.
На склоне лет на белом свете
весьма уютно куковать,
на вас поплевывают дети,
а всем и вовсе наплевать.
Подвергнув посмертной оценке
судьбу свою, душу и труд,
я стану портретом на стенке,
и мухи мой облик засрут.
Прочтите надо мной мой некролог
в тот день, когда из жизни уплыву:
возвышенный его услыша слог,
я, может быть, от смеха оживу.
Мне жаль, что в оперетте
панихидной,
в ее всегда торжественном начале
не в силах буду репликой ехидной
развеять обаяние печали.
Листаю стихи, обоняя со скуки
их дух — не крылатый, но птичий:
есть право души издавать свои звуки,
но есть и границы приличий.
Во мне приятель веру сеял
и лил надежды обольщение,
и столько бодрости навеял,
что я проветрил помещение.
Когда нас учит жизни кто-то.
я весь немею;
житейский опыт идиота
я сам имею.
Вовсе не отъявленная бестия
я умом и духом, но однако —
видя столп любого благочестия —
ногу задираю, как собака.
А вера в Господа моя —
сестра всем верам:
пою Творцу молитвы я
пером и хером.
Весь век понукает невидимый враг нас
бумагу марать со слепым увлечением:
поэт — не профессия, это диагноз
печальной болезни с тяжелым
течением.
Слегка криминально мое бытие,
но незачем дверь запирать на засов,
умею украсть я лишь то, что мое;
я ветер ворую с чужих парусов.
Твоих убогих слов ненужность
и так мне кажется бесспорной,
но в них видна еще натужность,
скорей уместная в уборной.
Ночью проснешься и думаешь
грустно:
люди коварны, безжалостны, злы,
всюду кипят ремесло и искусство,
душат долги и не мыты полы.
Чтоб сочен и весел был каждый обед,
бутылки поставь полукругом,
а чинность, и чопорность, и этикет
пускай подотрутся друг другом.
Портили глаза и гнули спины,
только все не впрок и бесполезно,
моего невежества глубины —
энциклопедическая бездна.
Нас как бы судьба ни коверкала,
кидая порой наповал,
а мне собеседник из зеркала
всегда с одобреньем кивал.
За то греху чревоугодия
совсем не враг я, а напротив,
что в нем есть чудная пародия
на все другие страсти плоти.
Я люблю, когда грустный некто
под обильное возлияние
источает нам интеллекта
тухловатое обаяние.
Мне жалко всех, кого в азарте
топтал я смехом на заре —
увы, но кротость наша в марте
куда слабей, чем в октябре.
Восхищенные собственным чтением,
два поэта схлестнули рога,
я смотрю на турнир их с почтением,
я люблю тараканьи бега.
Стихов его таинственная пошлость
мне кажется забавной чрезвычайно,
звуча как полнозвучная оплошность,
допущенная в обществе случайно.
Гетера, шлюха, одалиска —
таят со мной родство ментальное,
искусству свойственно и близко
их ремесло горизонтальное.
Снимать устав с роскошных дев
шелка, атласы и муары,
мы, во фланель зады одев,
изводим страсть на мемуары.
Настолько он изношен и натружен,
что вышло ему время отдохнуть,
уже венок из лавров им заслужен —
хотя и не на голову отнюдь.
Читатель нам — как воздух и вода,
читатель в нас поддерживает дух;
таланту без поклонников — беда;
беда, что у людей есть вкус и слух.
В похмельные утра жестокие
из мути душевной являлись
мне мысли настолько глубокие,
что тут же из виду терялись.
Почувствовав тоску в родном
пространстве,
я силюсь отыскать исток тоски:
не то повеял запах дальних странствий,
не то уже пора сменить носки.
Он талант, это всем несомненно,
пишет сам и других переводит,
в голове у него столько сена,
что Пегас от него не отходит.
Ругал эпоху и жену,
искал борьбы, хотел покоя,
понять умом одну страну
грозился ночью с перепоя.
Беспечный чиж с утра поет,
а сельдь рыдает: всюду сети;
мне хорошо, я идиот,
а умным тяжко жить на свете.
Глупо думать про лень негативно
и надменно о ней отзываться:
лень умеет мечтать так активно,
что мечты начинают сбываться.
Пот познавательных потуг
мне жизнь не облегчил,
я недоучка всех наук,
которые учил.
Глупо гнаться, мой пишущий друг,
за читательской влагой в глазу —
все равно нарезаемый лук
лучше нас исторгает слезу.
Он воплотил свой дар сполна,
со вдохновеньем и технично
вздувая волны из гавна,
изготовляемого лично.
Нет, я на лаврах не почил,
верша свой труд земной:
ни дня без строчки — как учил
меня один портной.
Жили гнусно, мелко и блудливо,
лгали и в стихе, и в жалкой прозе;
а в раю их ждали терпеливо —
райский сад нуждается в навозе.
Меня любой прохожий чтобы
помнил,
а правнук справедливо мной гордился,
мой бюст уже лежит в каменоломне,
а скульптор обманул и не родился.
Я лодырь, лентяй и растяпа,
но в миг, если нужен я вдруг —
на мне треугольная шляпа
и серый походный сюртук.
Наш век имел нас так прекрасно,
что мы весь мир судьбой пленяли.
а мы стонали сладострастно
и позу изредка меняли.
По счастью, все, что омерзительно
и душу гневом бередит.
не существует в мире длительно,
а мерзость новую родит.
Вовек я власти не являл
ни дружбы, ни вражды,
а если я хвостом вилял —
то заметал следы.
Сейчас полны гордыни те,
кто, ловко выбрав час и место,
в российской затхлой духоте
однажды пукнул в знак протеста.
Вор хает вора возмущенно,
глухого учит жить немой,
галдят слепые восхищенно,
как ловко бегает хромой.
Кто ярой ненавистью пышет,
о людях судя зло и резко —
пусть аккуратно очень дышит,
поскольку злоба пахнет мерзко.
Нас много лет употребляли,
а мы, по слабости и мелкости,
послушно гнулись, но страдали
от комплекса неполноцелкости.
В нас никакой избыток знаний,
покров очков-носков-перчаток
не скроет легкий обезьяний
в лице и мыслях отпечаток.
Все доступные семечки лузгая,
равнодушна, глуха и слепа,
в парках жизни под легкую музыку
одинокая бродит толпа.
Владеть гавном — не сложный труд
и не высокая отрада:
гавно лишь давят или мнут,
а сталь — и жечь и резать надо.
Еще вчера сей мелкий клоп
был насекомым, кровь сосущим,
а ныне — видный филантроп
и помогает неимущим.
Бес маячит рядом тенью тощей,
если видит умного мужчину:
умного мужчину много проще
даром соблазнить на бесовщину.
Загадочно в России бродят дрожжи,
все связи стали хрупки или ржавы,
а те, кто жаждет взять бразды и вожжи,
страдают недержанием державы.
По дряхлости скончался своевременно
режим, из жизни сделавший надгробие;
российская толпа теперь беременна
мечтой родить себе его подобие.
В раскаленной скрытой давке
увлекаясь жизни пиром,
лестно маленькой пиявке
слыть и выглядеть вампиром.
Видимо, в силу породы,
ибо всегда не со зла
курица русской свободы
тухлые яйца несла.
От ветра хлынувшей свободы,
хотя колюч он и неласков,
томит соблазн пасти народы
всех пастухов и всех подпасков.
По воле здравого рассудка
кто дал себя употреблять —
гораздо чаще проститутка,
чем нерасчетливая блядь.
Россия ко всему, что в ней содеется,
и в будущем беспечно отнесется:
так дева, забеременев, надеется,
что все само собою рассосется.
Вокруг березовых осин
чертя узор хором воздушных,
всегда сколотит сукин сын
союз слепых и простодушных.
Живу я, свободы ревнитель,
весь век искушая свой фарт;
боюсь я, мой ангел-хранитель
однажды получит инфаркт.
Российская жива идея-фикс,
явились только новые в ней ноты,
поскольку дух России, темный сфинкс,
с загадок перешел на анекдоты.
Выплескивая песни, звуки, вздохи,
затворники, певцы и трубачи —
такие же участники эпохи,
как судьи, прокуроры, палачи.
Российской власти цвет и знать
так на свободе воскипели,
что стали с пылом продавать
все, что евреи не успели.
Этот трактор в обличье мужчины
тоже носит в себе благодать;
человек совершенней машины,
ибо сам себя может продать.
Кто сладко делает кулич,
принадлежит к особой касте,
и все умельцы брить и стричь
легко стригут при всякой власти.
Конечно, это горько и обидно,
однако долгой жизни под конец
мне стало совершенно очевидно,
что люди происходят от овец.
Смотреть на мир наш объективно,
как бы из дальней горной рощи —
хотя не менее противно,
но безболезненней и проще.
Надеюсь я коллег не раню,
сказав о нашей безнадежности,
поскольку Пушкин слушал няню,
а мы — подонков разной сложности.
Наш век настолько прихотливо
свернул обычный ход истории,
что, очевидно, музу Клио
потрахал бес фантасмагории.
Возложить о России заботу
всей России на Бога охота,
чтоб оставить на Бога работу
из болота тащить бегемота.
Все споры вспыхнули опять
и вновь текут, кипя напрасно;
умом Россию не понять,
а чем понять — опять не ясно.
Наших будней мелкие мытарства,
прихоти и крахи своеволия —
горше, чем печали государства,
а цивилизации — тем более.
Хоть очень разны наши страсти,
но сильно схожи ожидания,
и вождь того же ждет от власти,
что ждет любовник от свидания.
Когда кипят разбой и блядство
и бьются грязные с нечистыми,
я грустно думаю про братство,
воспетое идеалистами.
Опасностей, пожаров и буранов
забыть уже не может ветеран;
любимая услада ветеранов —
чесание давно заживших ран.
История бросками и рывками
эпохи вытрясает с потрохами,
и то, что затевало жить веками,
внезапно порастает лопухами.
Есть в речах политиков унылых
много и воды и аргументов,
только я никак понять не в силах,
чем кастраты лучше импотентов.
Всюду запах алчности неистов,
мечемся, на гонку век ухлопав;
о, как я люблю идеалистов,
олухов, растяп и остолопов!
За раздор со временем лихим
и за годы в лагере на нарах
долго сохраняется сухим
порох в наших перечницах старых.
Эпоха нас то злит, то восхищает,
кипучи наши ярость и экстаз,
и все это бесстрастно поглощает
истории холодный унитаз.
Мы сделали изрядно много,
пока по жизни колбасились,
чтобы и в будущем до Бога
мольбы и стоны доносились.
России вновь дают кредит,
поскольку все течет,
а кто немножко был убит —
они уже не в счет.
Густы в России перемены,
но чуда нет еще покуда:
растут у многих партий члены,
а с головами очень худо.
Русское грядущее прекрасно,
путь России тяжек, но высок;
мы в гавне варились не напрасно,
жалко, что впитали этот сок.
Когда пивные сдвинув кружки
мы славим жизни шевеление,
то смотрят с ревностью подружки
на наших лиц одушевление.
Совместное и в меру возлияние
не только от любви не отвращает,
но каждое любовное слияние
весьма своей игрой обогащает.
Любви горенье нам дано
и страсти жаркие причуды,
чтобы холодное вино
текло в нагретые сосуды.
Да, мне умерить пыл и прыть
пора уже давно:
я пить не брошу, но курить
не брошу все равно.
Себя я пьянством не разрушу,
ибо при знании предела
напитки льются прямо в душу,
оздоровляя этим тело.
Дух мой растревожить невозможно
денежным смутительным угаром,
я интеллигентен безнадежно,
я употребляюсь только даром.
Когда к тебе приходит некто,
духовной жаждою томим,
для утоленья интеллекта
распей бутылку молча с ним.
Цветок и садовник в едином лице,
я рюмке приветно киваю
и, чтобы цветок не увял в подлеце,
себя изнутри поливаю.
Поскольку склянка алкоголя —
стекляшка вовсе не простая,
то, как только она пустая —
в душе у нас покой и воля.
Оставив дикому трамваю
охоту мчать, во тьме светясь,
я лежа больше успеваю,
чем успевал бы, суетясь.
Чтоб жить разумно (то есть бледно)
и максимально безопасно,
рассудок борется победно
со всем, что вредно и прекрасно.
Душевно я вполне еще здоров,
и съесть меня тщеславию невмочь,
я творческих десяток вечеров
легко отдам за творческую ночь.
Да, выпив, я валяюсь на полу:
да, выпив, я страшней садовых пугал,
но врут, что я ласкал тебя в углу;
по мне, так я ласкал бы лучше угол.
Во мне убого сведений меню,
не знаю я ни фактов, ни событий,
но я свое невежество ценю
за радость неожиданных открытий.
Насмешлив я к вождям, старухам,
пророчествам и чудесам,
однако свято верю слухам,
которые пустил я сам.
Мы вовсе не грешим, когда пируем,
забыв про все стихии за стеной,
а мудро и бестрепетно воруем
дух легкости у тяжести земной.
Хотя погрязший в алкоголе
я по-житейски сор и хлам,
но съем последний хер без соли
я только с другом пополам.
Душа порой бывает так задета,
что можно только выть или орать:
я плюнул бы в ранимого эстета,
но зеркало придется вытирать.
К лести, комплиментам и успехам
(сладостным ручьем они вливаются)
если относиться не со смехом —
важные отверстия слипаются.
Зачем же мне томиться и печалиться,
когда по телевизору в пивной
вчера весь вечер пела мне красавица,
что мысленно всю ночь она со мной?
Для жизни шалой и отпетой
день каждый в утренней тиши
творят нам кофе с сигаретой
реанимацию души.
Не слушая судов и пересудов,
настаиваю твердо на одном:
вместимость наших умственных
сосудов
растет от полоскания вином.
Был томим я, был палим и гоним,
но не жалуюсь, не плачу, не злюсь,
а смеюсь я горьким смехом моим
и живу лишь потому, что смеюсь.
Нет, я в делах не тугодум,
весьма проста моя замашка:
я поступаю наобум,
а после мыслю, где промашка.
Я б рад работать и трудиться,
я чужд надменности пижонской,
но слишком портит наши лица
печать заезженности конской.
Не темная меня склоняла воля
к запою после прожитого дня:
я больше получал от алкоголя,
чем пьянство отнимало у меня.
Хоть я философ, но не стоик,
мои пристрастья не интимны:
когда в пивной я вижу столик,
моя душа играет гимны.
Питаю к выпивке любовь я,
и мух мой дым табачный косит,
а что полезно для здоровья,
мой организм не переносит.
Мне чужд Востока тайный пламень,
и я бы спятил от тоски,
век озирая голый камень
и созерцая лепестки.
Так ли уж совсем и никому?
С истиной сходясь довольно близко,
все-таки я веку своему
нужен был, как уху — зубочистка.
Подлинным по истине томлениям
плотская питательна утеха,
подлинно высоким размышлениям
пьянство и обжорство — не помеха.
Пока прогресс везде ретиво
меняет мир наш постепенно,
подсыпь-ка чуть нам соли в пиво,
чтоб заодно осела пена.
Хоть мыслить вовсе не горазд,
ответил я на тьму вопросов,
поскольку был энтузиаст
и наблюдательный фаллософ.
Поздним утром я вяло встаю,
сразу лень изгоняю без жалости,
но от этого так устаю,
что ложусь, уступая усталости.
На тьму житейских упущений
смотрю и думаю тайком,
что я в одном из воплощений
был местечковым дураком.
По многим я хожу местам,
таская дел житейских кладь,
но я всегда случаюсь там,
где начинают наливать.
Позабыв о душевном копании,
с нами каждый отменно здоров,
потому что целебно в компании
совдыхание винных паров.
Мы так во всех полемиках орем,
как будто кипяток у нас во рту;
настаивать чем тупо на своем,
настаивать разумней на спирту.
Во мне смеркаться стал огонь;
сорвав постылую узду,
теперь я просто старый конь,
пославший на хер борозду.
Сегодня ощутил я горемычно,
как жутко изменяют нас года;
в себя уйдя и свет зажгя привычно,
увидел, что попал я не туда.
Ловил я кайф, легко играя
ту роль, какая выпадала,
за что меня в воротах рая
ждет рослый ангел-вышибала.
Зачем под сень могильных плит
нести мне боль ушедших лет?
Собрав мешок моих обид,
в него я плюну им вослед.
Мы всякой власти бесполезны
и не сильны в карьерных трюках,
поскольку маршальские жезлы
не в рюкзаках у нас, а в брюках.
Не раз и я, в объятьях дев
легко входя во вдохновение,
от наслажденья обалдев.
остановить хотел мгновение.
А возгораясь по ошибке,
я погасал быстрее спички:
то были постные те рыбки.
то слишком шустрые те птички.
Я никак не пойму, отчего
так я к женщинам пагубно слаб;
может быть, из ребра моего
было сделано несколько баб?
Душа смиряет в теле смуты,
бродя подобно пастуху,
а в наши лучшие минуты
душа находится в паху.
Мы когда крутили шуры-муры
с девками такого же запала,
в ужасе шарахались амуры,
луки оставляя где попало.
Пока я сплю, не спит мой друг,
уходит он к одной пастушке,
чтоб навестить пастушкин луг,
покуда спят ее подружки.
Всегда ланиты, перси и уста
описывали страстные поэты,
но столь же восхитительны места,
которые доселе не воспеты.
Из наук, несомненно благих
для юнцов и для старцев согбенных,
безусловно полезней других
география зон эрогенных.
Достану чистые трусы,
надену свежую рубашку,
приглажу щеточкой усы
и навешу свою милашку.
Погрязши в низких наслаждениях.
их аналитик и рапсод,
я достигал в моих падениях
весьма заоблачных высот.
Вот идеал моей идиллии:
вкусивши хмеля благодать
и лежа возле нежной лилии,
шмелей лениво обсуждать.
Я женских слов люблю родник
и женских мыслей хороводы,
поскольку мы умны от книг,
а бабы — прямо от природы.
Без вакханалий, безобразий
и не в урон друзьям-товарищам
мои цветы не сохли в вазе,
а раздавались всем желающим.
Всем дамам нужен макияж
для торжества над мужиками:
мужчина, впавший в охуяж,
берется голыми руками.
Я близок был с одной вдовой,
в любви достигшей совершенства,
и будь супруг ее живой,
он дал бы дуба от блаженства.
Не знаю слаще я мороки
среди морок житейских прочих,
чем брать любовные уроки
у дам, к учительству охочих.
Являют умственную прыть
пускай мужчины-балагуры,
а бабе ум полезней скрыть —
он отвлекает от фигуры.
Даму обольстить не мудрено,
даме очень лестно обольщение,
даму опьяняет, как вино,
дамой этой наше восхищение.
Соблазнам не умея возражать,
я все же твердой линии держусь:
греха мне все равно не избежать,
так я им заодно и наслажусь.
Хоть не был я возвышенной натурой,
но духа своего не укрощал
и девушек, ушибленных культурой,
к живой и свежей жизни обращал.
Одна воздержанная дама
весьма сухого поведения
детей хотела так упрямо,
что родила от сновидения.
Любой альков и будуар,
имея тайны и секреты,
приносит в наш репертуар
иные па и пируэты.
Те дамы не просто сидят —
умыты, завиты, наряжены, —
а внутренним взором глядят
в чужие замочные скважины.
Когда земля однажды треснула,
сошлись в тот вечер Оля с Витей;
бывает польза интересная
от незначительных событий.
Бросает лампа нежный свет
на женских блуз узор,
и фантики чужих конфет
ласкают чуткий взор.
Увидев девку, малой толики
не ощущаю я стыда,
что много прежде мысли — стоит ли? —
я твердо чувствую, что да.
Важна любовь, а так ли, сяк ли —
хорош любой любовный танец;
покуда силы не иссякли,
я сам изрядный лесбиянец.
Любил я сесть в чужие сани,
когда гулякой был отпетым:
они всегда следили сами,
чтобы ямщик не знал об этом.
Легко мужчинами владея,
их так умела привечать,
что эллина от иудея
не поспевала отличать.
Хватает на бутыль и на еду,
но нету на оплату нежных дам,
и если я какую в долг найду,
то честно с первой пенсии отдам.
Хвала и слава лилиям и розам,
я век мой пережил под их наркозом.
К любви не надо торопиться,
она сама придет к вам, детки,
любовь нечаянна, как птица,
на папу капнувшая с ветки.
Милый спать со мной не хочет,
а в тетрадку ночь и день
самодеятельно строчит
поебень и хуетень.
Весьма заботясь о контрасте
и относясь к нему с почтением,
перемежал я пламя страсти
раздумьем, выпивкой и чтением.
В тихой смиреннице каждой,
в робкой застенчивой лапушке
могут проснуться однажды
блядские гены прабабушки.
Бес любит юных дам подзуживать
упасть во грех, и те во мраке
вдруг начинают обнаруживать
везде фаллические знаки.
Когда Господь, весы колебля,
куда что класть негромко скажет,
уверен я, что наша ебля
на чашу праведности ляжет.
С возрастом острей мужицкий глаз,
жарче и сочней души котлета,
ибо ранней осенью у нас,
как у всей природы — бабье лето.
Ромашки, незабудки и гортензии
различного строенья и окраски
усиливают с возрастом претензии
на наши садоводческие ласки.
Это грешно звучит и печально,
но решил я давно для себя:
лучше трахнуть кого-то случайно,
чем не мочь это делать, любя.
За повадку не сдаваться
и держать лицо при этом
дамы любят покрываться
королем, а не валетом.
Я красоту в житейской хляби
ловлю глазами почитателя:
беременность в хорошей бабе
видна задолго до зачатия.
А жалко, что незыблема граница,
положенная силам и годам,
я б мог еще помочь осуществиться
мечте довольно многих юных дам.
Мы судим о деве снаружи —
по стану, лицу и сноровке,
но в самой из них неуклюжей
не дремлет капкан мужеловки.
Да, в небесах заключается брак,
там есть у многих таинственный враг.
Бог чувствует, наверно, боль и грусть,
когда мы в суете настолько тонем,
что женщину ласкаем наизусть,
о чем-то размышляя постороннем.
Мне кажется, былые потаскушки,
знававшие катанье на гнедых,
в года, когда они уже старушки,
с надменностью глядят на молодых.
Творца, живущего вдали,
хотел бы я предупредить:
мы стольких дам недоебли,
что смерти стоит погодить.
Я в разных почвах семя сеял:
духовной, плотской, днем и ночью,
но, став по старости рассеян,
я начал часто путать почву.
Я прежний сохранил в себе задор,
хотя уже в нем нет былого смысла,
поэтому я с некоторых пор
подмигиваю девкам бескорыстно.
С годами стали круче лестницы
и резко слепнет женский глаз:
когда-то зоркие прелестницы
теперь в упор не видят нас.
А бывает, что в сумрак осенний
в тучах луч означается хрупкий,
и живительный ветер весенний
задувает в сердца и под юбки.
Что к живописи слеп, а к музыке
я глух —
уже невосполнимая утрата,
зато я знаю несколько старух
с отменными фигурами когда-то.
Логической мысли забавная нить
столетия вьется повсюду:
поскольку мужчина не может родить,
то женщина моет посуду.
Зря вы мнетесь, девушки,
грех меня беречь,
есть еще у дедушки
чем кого развлечь.
Зря жены квохчут оголтело,
что мы у девок спим в истоме,
у нас блаженствует лишь тело,
а разум — думает о доме.
Ты жуткий зануда, дружок,
но я на тебя не в обиде,
кусая тайком пирожок,
какого ты сроду не видел.
Внутри семейного узла
в период ссор и междометий
всегда легко найти козла,
который в этой паре третий.
Настолько в детях мало толка,
что я, признаться, даже рад,
что больше копий не нащелкал
мой множительный аппарат.
Куда ни дернешься — повсюду
в туман забот погружена,
лаская взорами посуду,
вокруг тебя сидит жена.
Глаз людской куда ни глянет,
сохнут бабы от тоски,
что любовь мужская вянет
и теряет лепестки.
Послушно соглашаюсь я с женой,
хотя я совершенно не уверен,
что конь, пускай изрядно пожилой,
уже обязан тихим быть, как мерин.
Когда у нас рассудок, дух и честь
находятся в согласии и мире,
еще у двоеженца радость есть
от мысли, что не три и не четыре.
Да, я бывал и груб и зол,
однако помяну,
что я за целый век извел
всего одну жену.
Течет беспечно как вода
среди полей и косогоров,
живительная ерунда
вечерних наших разговоров.
Тяжки для живого организма
трели жизнерадостного свиста,
нету лучшей школы пессимизма,
чем подолгу видеть оптимиста.
Не могут ничем насладиться вполне
и маются с юмором люди,
и видят ночами все время во сне
они горбуна на верблюде.
Мы одиноки, как собаки,
но нас уже ничем не купишь,
а бравши силой, понял всякий,
что только хер зазря затупишь.
По собственному вкусу я сужу.
чего от собеседника нам нужно.
и вздор напропалую горожу
охотнее, чем умствую натужно.
Ты в азарте бесподобен
ярой одурью своей,
так мой пес весной способен
пылко трахать кобелей.
Я вижу объяснение простое
того, что ты настолько лучезарен:
тебя, наверно, мать рожала стоя
и был немного пол тобой ударен.
Хоть я свои недуги не лечу,
однако, зная многих докторов,
я изредка к приятелю-врачу
хожу, когда бедняга нездоров.
То истомясь печалью личной,
то от погибели в вершке,
весь век по жизни горемычной
мечусь, как мышь в ночном горшке.
Я курю возле рюмки моей,
а по миру сочится с экранов
соловьиное пение змей
и тигриные рыки баранов.
Мой восторг от жизни обоснован,
Бог весьма украсил жизнь мою:
я, по счастью, так необразован,
что все время что-то узнаю.
В эпоху той поры волшебной,
когда дышал еще легко,
для всех в моей груди душевной
имелось птичье молоко.
Сбыл гостя. Жизнь опять моя.
Слегка душа очнулась в теле.
Но чувство странное, что я —
башмак, который не надели.
Поскольку я большой философ,
то жизнь открыла мне сама,
что глупость — самый лучший способ
употребления ума.
С утра неуютно живется сове,
прохожие злят и проезжие,
а затхлость такая в ее голове,
что мысли ужасно несвежие.
С утра суется в мысли дребедень
о жизни, озаренной невезением,
с утра мы друг на друга — я и день —
взираем со взаимным омерзением.
Несчастным не был я нисколько,
легко сказать могу теперь уж я,
что если я страдал, то только
от оптимизма и безденежья.
На убогом и ветхом диванчике
я валяюсь, бездумен и тих,
в голове у меня одуванчики,
но эпоха не дует на них.
Я часто спорю, ярый нрав
и вздорность не тая,
и часто в споре я не прав,
а чаще — прав не я.
Поскольку я жил не эпически
и брюки недаром носил,
всегда не хватало хронически
мне времени, денег и сил.
Поскольку я себя естественно
везде веду, то я в награду
и получаю соответственно
по носу, черепу и заду.
Свои серебряные латы
ношу я только оттого,
что лень поставить мне заплаты
на дыры платья моего.
Чтобы вынести личность мою,
нужно больше, чем просто терпение,
ибо я даже в хоре пою
исключительно личное пение.
Врут обо мне в порыве злобы,
что все со смехом гнусно хаю,
а я, бля, трагик чистой пробы,
я плачу, бля, и воздыхаю.
Не в том беда, что одинок,
а в ощущеньях убедительных,
что одинок ты — как челнок
между фрегатов победительных.
Настолько не знает предела
любовь наша к нам дорогим,
что в зеркале вялое тело
мы видим литым и тугим.
Живя не грустя и не ноя,
и радость и горечь ценя,
порой наступал на гавно я,
но чаще — оно на меня.
Застолья благочинны и богаты
в домах, где мы чужие, но желанны,
мужчины безупречны и рогаты,
а женщины рогаты и жеманны.
Напрасно я нырнул под одеяло,
где выключил и зрение и слух,
во сне меня камнями побивала
толпа из целомудренных старух.
Порой издашь дурацкий зык,
когда устал или задерган,
и вырвать хочется язык,
но жаль непарный этот орган.
У многих авторов с тех пор,
как возраст им понурил нос,
при сочинительстве — запор,
а с мемуарами — понос.
Верчусь я не ради забавы,
я теплю тупое стремление
с сияющей лысины славы
постричь волоски на кормление.
Не зря мы, друг, о славе грезили,
нам не простят в родном краю,
что влили мы в поток поэзии
свою упругую струю.
Когда насильно свой прибор
терзает творческая личность,
то струны с некоторых пор
утрачивают эластичность.
Я боюсь в человеках напевности,
под которую ищут взаимности,
обнажая свои задушевности
и укромности личной интимности.
Когда с тобой беседует дурак,
то кажется, что день уже потух,
и свистнул на горе-вареный рак,
и в жопу клюнул жареный петух.
Он не таит ни от кого
своей открытости излишек,
но в откровенности его
есть легкий запах от подмышек.
Не лез я с моськами в разбор,
молчал в ответ на выпад резкий,
чем сухо клал на них прибор,
не столь увесистый, как веский.
На вид неловкий и унылый,
по жизни юрок ты, как мышь;
тебя послал я в жопу, милый, —
ты не оттуда ли звонишь?
Такой терзал беднягу страх
забытым быть молвой и сплетней,
что на любых похоронах
он был покойника заметней.
Хвалишься ты зря, что оставался
честным, неподкупным и в опале;
многие, кто впрямь не продавался —
это те, кого не покупали.
Покуда крепок мой табак
и выпивка крепка,
мне то смешон мой бедный враг,
то жалко дурака.
Нет беды, что юные проделки
выглядят нахально или вздорно;
радуюсь, когда барашек мелкий
портит воздух шумно и задорно.
Да, друзья-художники, вы правы,
что несправедлив жестокий срок,
ибо на лучах посмертной славы
хочется при жизни спечь пирог.
Пишу печальные стишки
про то, как больно наблюдать
непроходимость той кишки,
откуда каплет благодать.
Забавно желтеть, увядая,
смотря без обиды пустой
на то, как трава молодая
смеется над палой листвой.
По счету света и тепла,
по мере, как судьба согнула,
жизнь у кого-то протекла,
а у другого — прошмыгнула.
Все растяпы, кулемы, разини —
лучше нас разбираются в истине:
в их дырявой житейской корзине
спит густой аромат бескорыстия.
Душе уютны, как пальто,
иллюзии и сантименты,
однако жизнь — совсем не то,
что думают о ней студенты.
Бродяги, странники, скитальцы,
попав из холода в уют,
сначала робко греют пальцы,
а после к бабе пристают.
Наш разум налегке и на скаку
вторгается в округу тайных сфер,
поскольку ненадолго дураку
стеклянный хер.
Однажды человека приведет
растущее техническое знание
к тому, что абсолютный идиот
сумеет повлиять на мироздание.
Да, Господь, лежит на мне вина:
глух я и не внемлю зову долга,
ибо сокрушители гавна
тоже плохо пахнут очень долго.
Мерзавцу я желаю, чтобы он
в награду за подлянку и коварство
однажды заработал миллион
и весь его потратил на лекарство.
Увы, при царственной фигуре
(и дивно морда хороша)
плюгавость может быть в натуре
и косоглазой быть душа.
Покрытость лаками и глянцем
и запах кремов дорогих
заметно свойственней поганцам,
чем людям, терпящим от них.
Поскольку нету худа без добра,
утешить мы всегда себя умеем,
что если не имеем ни хера,
то право на сочувствие имеем.
Где сегодня было пусто
на полях моих житейских,
завтра выросла капуста
из билетов казначейских.
Я спорю искренно и честно,
я чистой истины посредник,
и мне совсем не интересно,
что говорит мой собеседник.
Бегу, куда азарт посвищет,
тайком от совести моей.
поскольку совесть много чище,
если не пользоваться ей.
Я б устроил в окрестностях местных.
если б силами ведал природными,
чтобы несколько тварей известных
были тварями, только подводными.
Наука зря в себе уверена,
ведь как науку ни верти,
а у коня есть путь до мерина,
но нет обратного пути.
Весь день сегодня ради прессы
пустив на чтение запойное,
вдруг ощутил я с интересом,
что проглотил ведро помойное.
Как, Боже, мы похожи на блядей
желанием, вертясь то здесь, то там,
погладить выдающихся людей
по разным выдающимся местам.
Ценю читательские чувства я,
себя всего им подчиняю:
где мысли собственные — грустные,
там я чужие сочиняю.
Не в муках некой мысли неотложной
он вял и еле двигает руками —
скорее в голове его несложной
воюют тараканы с пауками.
А кто орлом себя считает,
презревши мышью суету,
он так заоблачно летает,
что даже гадит на лету.
Я не уверен в божьем чуде
и вижу внуков без прикрас,
поскольку будущие люди
произойдут, увы, от нас.
С народной мудростью в ладу
и мой уверен грустный разум,
что, как ни мой дыру в заду,
она никак не станет глазом.
Всегда с евреем очень сложно,
поскольку очень очевидно,
что полюбить нас — невозможно,
а уважать — весьма обидно.
Стараюсь евреем себя я вести
на самом высоком пределе:
святое безделье субботы блюсти
стремлюсь я все дни на неделе.
Наш ум погружен в темь и смуту
и всуе мысли не рожает;
еврей умнеет в ту минуту,
когда кому-то возражает.
Не надо мне искать
ни в сагах, ни в былинах
истоки и следы моих корней;
мой предок был еврей и в Риме и
в Афинах,
и был бы даже в Токио еврей.
Все зыбко в умах колыхалось
повсюду, где жил мой народ;
евреи придумали хаос,
анархию, спор и разброд.
Когда бы мой еврейский Бог
был чуть ко мне добрей,
он так легко устроить мог,
чтоб не был я еврей!
Совсем не к лицу мне корона,
Бог царского нрава не дал,
и зад не годится для трона,
но мантию я бы продал.
Умения жить излагал нам науку
знакомый настырный еврей,
и я благодарно пожал ему руку
дверями квартиры своей.
Чтоб речь родную не забыть,
на ней почти не говоря,
интересуюсь я купить
себе большого словаря.
Высветив немыслимые дали
(кажется, хватили даже лишку),
две великих книги мы создали:
Библию и чековую книжку.
С еврейским тайным умыслом слияние
заметно в каждом факте и событии,
и слабое еврейское влияние
пока только на Марсе и Юпитере.
Среди болотных пузырей,
надутых газами гниения,
всегда находится еврей —
венец болотного творения.
Еврея тянет выше, выше,
и кто не полный идиот,
но из него портной не вышел,
то он в ученые идет.
Надеждой душу часто грея,
стремлюсь я форму ей найти;
когда нет денег у еврея,
то греет мысль: они в пути.
Еврей, зажгя субботнюю свечу,
в мечтательную клонится дремоту,
и все еврею в мире по плечу,
поскольку ничего нельзя в субботу.
Напрасно осуждается жестокий
финансовый еврейский хваткий норов:
евреи друг из друга давят соки
похлеще, чем из прочих помидоров.
В соплеменной тесноте
все суются в суету,
чтобы всунуть в суете
всяческую хуету.
Смотрю на волны эмиграции
я озадаченно слегка:
Сальери к нам сюда стремятся
активней моцартов пока.
Когда-то всюду злаки зрели,
славяне строили свой Рим,
и древнерусские евреи
писали летописи им.
Когда Россия дело зла
забрала в собственные руки,
то мысль евреев уползла
в диван культуры и науки.
Плюет на ухмылки, наветы и сплетни
и пляшет душа под баян,
и нет ничего для еврея заветней
идеи единства славян.
Не терся я у власти на виду
и фунты не менял я на пиастры,
а прятался в бумажном я саду,
где вырастил цветы экклезиастры.
Еврей — не худшее создание
меж божьих творческих работ:
он и загадка мироздания,
и миф его, и анекдот.
С Богом я общаюсь без нытья
и не причиняя беспокойства:
глупо на устройство бытия
жаловаться автору устройства.
Сегодня жить совсем не скучно:
повсюду пакость, гнусь и скверна,
все объясняется научно,
и нам неважно, что неверно.
Живу сызмальства и доныне
я в убежденности спокойной,
что в мире этом нет святыни,
куска навоза не достойной.
Вся история нам говорит,
что Господь неустанно творит:
каждый год появляется гнида
неизвестного ранее вида.
И думал я, пока дремал,
что зря меня забота точит:
мир так велик, а я так мал,
и мир пускай живет как хочет.
Ангел в рай обещал мне талон,
если б разум я в мире нашел;
я послал его на хуй, и он
вмиг исчез — очевидно, пошел.
Причудлив духа стебель сорный.
поскольку если настоящий.
то бесполезный, беспризорный,
бесцельный, дикий и пропащий.
С укором, Господь, не смотри,
что пью и по бабам шатаюсь:
я все-таки, черт побери,
Тебя обмануть не пытаюсь.
Из бездонного духовного колодца
ангел дух душе вливает (каждой —
ложка),
и естественно, кому-то достается
этот дух уже с тухлятиной немножко.
Пустым горением охвачен,
мелю я чушь со страстью пылкой;
у Бога даже неудачи
бывают с творческою жилкой.
На свете столько разных
вероятностей,
внезапных, как бандит из-за угла,
что счастье — это сумма
неприятностей,
от коих нас судьба уберегла.
Душа моя, признаться если честно,
черствеет очень быстро и легко,
а черствому продукту, как известно,
до плесени уже недалеко.
У душ (поскольку божьи твари)
есть духа внешние улики:
у душ есть морды, рожи, хари,
и лица есть, а реже — лики.
Во мне то булькает кипение,
то прямо в порох брызжет искра;
пошли мне, Господи, терпение,
но только очень, очень быстро.
Мало что для меня несомненно
в этой жизни хмельной и галдящей,
только вера моя неизменна,
но религии нет подходящей.
Мольбами воздух оглашая,
мы столько их издали вместе,
что к Богу очередь большая
из только стонов лет на двести.
Душа моя безоблачно чиста,
и крест согласен дальше я нести,
но отдых от несения креста
стараюсь я со вкусом провести.
Надо пить и много и немного,
надо и за кровные и даром,
ибо очень ясно, что у Бога
нам не пить амброзию с нектаром.
Чтоб нам в аду больней гореть,
вдобавок бесы-истязатели
заставят нас кино смотреть,
на что мы жизни наши тратили.
Знать не зная спешки верхоглядства,
чужд скоропалительным суждениям,
Бог на наше суетное блядство
смотрит с терпеливым снисхождением.
Я праведностью. Господи, пылаю,
я скоро тапки ангела обую,
а ближнего жену хотя желаю,
однако же заметь, что не любую.
Твердо знал он, что нет никого
за прозрачных небес колпаком,
но вчера Бог окликнул его
и негромко назвал мудаком.
Увы, в обитель белых крыл
мы зря с надеждой пялим лица:
Бог, видя, что Он сотворил,
ничуть не хочет нам явиться.
Мольба слетела с губ сама
и помоги, пока не поздно:
не дай, Господь, сойти с ума
и отнестись к Тебе серьезно.
Давай, Господь, поделим благодать:
Ты веешь в небесах, я на ногах —
давай я буду бедным помогать,
а Ты пока заботься о деньгах.
Творец забыл — и я виню
Его за этот грех —
внести в судьбы моей меню
финансовый успех.
Пылал я страстью пламенной,
встревал в междоусобие,
сидел в темнице каменной —
пошли, Господь, пособие!
Я уже привык, что мир таков,
тут любил недаром весь мой срок
я свободу, смех и чудаков —
лучшего Творец создать не мог.
В духовной жизни я такого
наповидался по пути,
что в реках духа мирового
быть должен запах не ахти.
Давно пора устроить заповедники,
а также резервации и гетто,
где праведных учений проповедники
друг друга обольют ручьями света.
Ханжа, святоша, лицемер —
сидят под райскими дверями,
имея вместо носа хер
с двумя сопливыми ноздрями.
Идея, когда образуется,
должна через риск первопутка
пройти испытание улицей —
как песня, как девка, как шутка.
Я так привык уже к перу,
что после смерти — верю в чудо —
Творец позволит мне игру
словосмесительного блуда.
Работа наша и безделье,
игра в борьбу добра со злом,
застолье наше и постелье —
одним повязаны узлом.
Много нашел я в осушенных чашах,
бережно гущу храня:
кроме здоровья и близостей наших,
все остальное — херня.
Спасибо Творцу, что такая
дана мне возможность дышать,
спасибо, что в силах пока я
запреты Его нарушать.
К Богу явлюсь я без ужаса,
ибо не крал и не лгал.
я только цепи супружества
бабам нести помогал.
Свое оглядев бытие скоротечное,
я понял, что скоро угасну,
что сеял разумное, доброе, вечное
я даже в себе понапрасну.
Как одинокая перчатка,
живу, покуда век идет,
я в божьем тексте — опечатка,
и скоро Он меня найдет.
Уходит засидевшаяся гостья,
а я держу пальто ей и киваю;
у старости простые удовольствия,
теперь я дам хотя бы одеваю.
В толпе замшелых старичков
уже по жизни я хромаю,
еще я вижу без очков,
но в них я лучше понимаю.
Что в зеркале? Колтун волос,
узоры тягот и томлений,
две щелки глаз и вислый нос
с чертами многих ущемлений.
Вот я получил еще одну
весть, насколько время неотступно,
хоть увидеть эту седину
только для подруг моих доступно.
Мне гомон, гогот и галдеж —
уже докучное соседство,
поскольку это молодежь
или впадающие в детство.
А в кино когда ебутся —
хоть и понарошке, —
на душе моей скребутся
мартовские кошки.
Поездил я по разным странам,
печаль моя, как мир, стара:
какой подлец везде над краном
повесил зеркало с утра?
Я в фольклоре нашел вранье:
нам пословицы нагло врут,
будто годы берут свое…
Это наше они берут!
Увы, но облик мой и вид
при всей игре воображения
уже не воодушевит
девицу пылкого сложения.
Уже куда пойти — большой вопрос,
порядок наводить могу часами,
с годами я привычками оброс,
как бабушка — курчавыми усами.
Мои слабеющие руки
с тоской в суставах ревматических
теперь расстегивают брюки
без даже мыслей романтических.
Даже в час, когда меркнут глаза
перед тем, как укроемся глиной,
лебединая песня козла
остается такой же козлиной.
Вокруг лысеющих седин
пространство жизни стало уже,
а если лучше мы едим,
то перевариваем — хуже.
Зачем вам, мадам, так сурово
страдать на диете ученой?
Не будет худая корова
смотреться газелью точеной.
Но кто осудит старика,
если спеша на сцену в зал,
я вместо шейного платка
чулок соседки повязал?
Не любят грустных и седых
одни лишь дуры и бездарности,
а мы ведь лучше молодых —
у нас есть чувство благодарности.
Еще наш закатный азарт не погас,
еще мы не сдались годам,
и глупо, что женщины смотрят на нас
разумней, чем хочется нам.
Дряхлеет мой дружеский круг,
любовных не слышится арий,
а пышный розарий подруг —
уже не цветник, а гербарий.
Ничто уже не стоит наших слез,
уже нас держит ангел на аркане,
а близости сердец апофеоз —
две челюсти всю ночь в одном стакане.
Нас маразм не обращает в идиотов,
а в склерозе много радости для духа:
каждый вечер — куча новых анекдотов,
каждой ночью — незнакомая старуха.
Когда нас повезут на катафалке,
незримые слезинки оботрут
ромашки, хризантемы и фиалки
и грустно свой продолжат нежный труд.
Весь век я был занят заботой о плоти,
а дух только что запоздало проснулся,
и я ощущаю себя на излете —
как пуля, которой Господь промахнулся.