Кружевная Душа

Ночь в соломе.

Щели в крыше набиты звездами.

«Только в тенистую рощу вошли мы, как в ней увидали сына Киферы, малютку, подобного яблокам алым. Не было с ним ни колчана, ни лука кривого, доспехи под густолиственной чашей блестящих деревьев висели. Сам же на розах цветущих, окованных негою сонной, он, улыбаясь, лежал, а над ним золотистые пчелы роем медовым кружились и к сладким губам его льнули».

Не походил я на сына Киферы, на малютку, подобного яблокам алым.

И Соня находилась не за тысячи километров, а где-то рядом, может, метрах в тридцати, точно, не больше — за бревенчатой стеной большого крепкого дома. Просто метры эти, стены эти были для меня непреодолимы. А как бы хорошо было посидеть у стола… Настольная лампа… Чай…

Ворочался.

Раннего утра ждал.

Ну, которое всегда мудренее.

Я, когда впервые в жизни Соню увидел, принял ее за овцу. Конечно, за хорошенькую. А потом, рассмотрев, принял за дуру. Тоже за хорошенькую. А потом понял, что и в первом, и во втором случаях здорово ошибался: не овца она, и уж точно не дура, ни одного занятия не пропустила в школьном литературном кружке.

Но читать Соне вслух свои стихи я запретил.

«Нам с тобой одна судьбина, нам с тобой одна судьба. В этом вся моя причина: люблю (я сразу и напрочь выбросил из головы чье-то имя, чужое, не мое имя, прозвучавшее для меня отвратительно)… как себя».

Вот Соня теперь и вырабатывает холод.

«В рабы его!»

Да что же это такое?

Завхоз вполне мог упрятать меня в какой-нибудь пыльной кладовой, запереть на замок или вообще поместить на ночь в одно помещение со своими кудлатыми-бородатыми рабами, а он без особых раздумий (чего тогда размахивал вилами?) отправил меня в обыкновенный пустой сарай в соседи к курам и никакими бедами не грозил, будто знал, что никуда не денусь.

«Почему люди сперва влюбляются, а потом тихо плачут?»

Много на свете сложных вопросов.

Я впадал в дрему.

Прислушивался.

Ночью кто-то выходил на крылечко, тревожно ручной фонарик вспыхивал, может, рабы все-таки следили за мной. Вот и не мог я уснуть, хотя далекая кукушка на этот раз молчала.

Потом забылся.

Не лезть же наобум в ночную мглу.

И все же, как только потянуло в сарай светлеющей, будто дымной прохладой, как только тьма за щелястой деревянной дверью начала наливаться каким-то сонным, будто рассеянным светом, я осторожно, оглядываясь, таясь, выбрался из надоевшего мне темного сарая, так же осторожно обошел его и задней стороной вышел к поскотине, а оттуда на лесную тропу.

Если спят, то нагонят не скоро.

Часа через два-три выйду к брошенному поселку.

Вдруг повезет, вдруг в поселке ночуют какие-никакие отпетые грибники?

Вот и шел по старой сухой грунтовке. Слева и справа тяжелые кедры сливались в одну стену. Нежный запах смолы. Рытвины. Трава на обочинах.

Хорошо, что фирстовский кобель (Кербер) не вернулся на заимку.

Впрочем, зачем Керберу возвращаться? Все при нем, даже его конура.

Раннее теплое сонное утро. Рабы спят, девки спят. Спит строгий карлик-горбун, спит тихая добрая Вера Ивановна. «Все равно я скоро умру». Спят мохнатые кедры, шишек в этом году не оберешься, на всех хватит. Спит Астерия — маленькая дочь древних титанов. Спят Бриседида и Венилия — маленькие царицы, пусть приснятся им кембрийские моря, набитые страшными мерцающими трилобитами. Провалились в теплый сон, как в пуховую перину, Галантила с дылдой Дидоной, и маленькая Елена спит, тортик-девочка, и Зоя, Кружевная Душа; спит даже печальница Ио с голосом тупой и рябой кукушки.

Радаманта спит.

И рыжая Лисидика.

И холодная Соня, конечно.

Тоже мне, придумала: «Отдайте его рабам!»

Вот и приходится бежать, а ведь здесь, говорят, рыси водятся.

От рысей (если нападут) голыми руками не отобьешься. Это я знал. Правда, утешало: зачем рысям Лёвина шкура? Это девкам она вдруг понадобилась. И вообще, с чего я взял, что на заимке карлика-горбуна появлению давно надоевшего всем школьного учителя якобы обрадуются?

Встретить вилами — это да! А приютить…

Но жила, все равно жила в глубине души какая-то надежда.

Вдруг они там, в избе, одумались, спохватились. Через час нагонят, обнимут, пустят слезу: «Лев Георгиевич, ну чего вы? Не обижайтесь, мы так шутим! Будьте нашим гостем!» Но чем светлее становилось в лесу, чем яснее выступали слева и справа от дороги ели и кедры, тем призрачнее становилась моя надежда.

«Почему люди сперва влюбляются, а потом тихо плачут?»

И правда, почему? Даже древний грек Платон не знал на это ответа.

Вся человеческая философия — сплошные догадки. Ничего, кроме догадок.

Вон как мощно и нежно лапы столетних елей касаются сухой земли, покрывают ее зеленым навесом, хоть живи под ним. Только с кем жить под этими лапами, от кого прятаться? Сюда нормальные люди не ходят. Раб Петр не случайно тряс кудлатой головой, намекал, что вот, дескать, было однажды, парни с Пихтача приходили бить Платона, теперь живут по городскому лечебнику. Сам Платон в тот день был чем-то занят, вот и гоняли незваных гостей девки.

И Соня с ними, наверное.

Ну их всех к черту, решил я.

Уеду на Сахалин. Теперь точно уеду.

На острове — метели, вокруг острова — море.

Займусь самообразованием. Куплю телескоп, займусь наблюдениями звездного неба. Иногда любители открывают новые кометы. Если и мне так повезет, назову ее именем…

Ладно, это потом.

Иногда я вроде слышал чьи-то шаги.

Да нет, конечно, не было на дороге никого, кроме меня.

Никто тут не мог меня преследовать. Девки фирстовские, их рабы и их Кербер давно распугали тут все живое, даже хищные рыси, наверное, живут по городскому лечебнику.

Останавливался.

Прислушивался к тишине.

Потом ускорял шаг. Понимал, что надо попасть в поселок.

Конечно, поселок этот давно заброшен, пуст, но ведь забредают в него грибники и ягодники. Такое они бродячее племя. Да и шишкари, может, вышли на разведку. Они парни крепкие, им деревянной колотушкой приходится махать, обивать кедры, работа нелегкая. Если выйду на шишкарей, они меня в рабство не отдадут, им самим нужны рабочие руки…

Тьфу на вас всех!

Вдруг (пугался) вся свора фирстовских девок с воплями и с визгом, как сама судьба, как таежный греческий хор, выкатится на дорогу с палками и с железными вилами в загорелых руках?

«Если убежишь, — вспомнил я просьбу (или совет) тихой Веры Ивановны. — Если убежишь, пришли нам конфеты «Ласточка». — Кажется, Вера Ивановна единственная на фирстовской заимке думала обо мне по-человечески. — Только много не присылай. Все равно я скоро умру».

Пришлю ей большую коробку…

Именно ей пришлю. Не Соньке, овце и дуре.

Хруст.

Шорох.

Опять хруст.

Вдруг это Кербер?

Хотя вряд ли. Кербер — пес самостоятельный.

Я еще на пути к заимке с этим псом разговаривал, правда, имени его не знал, обращался к нему: «Эй!» Вот он и скалил клыки. Не скажу, чтобы насмешливо, скорее злобно, но что-то до Кербера доходило, подозревал, наверное, что под горячую руку обозвать могу Колчаком, а это обидно, псы мир чувствуют сильнее людей. Соня — простая девушка, сказал я Керберу по дороге к заимке, а ты (сердился) просто самец-неудачник, мотаешься по тайге с конурой.

Злился на Кербера.

А он скалил клыки: дурак ты, Лев Пушкарёв, если девку с такими крепкими зубами считаешь натурой сложной. Она спать здорова. Такую ни весенней, ни осенней простудой не проймешь. А ты, Пушкарёв, никакой не лев. Ты сложных чувств ищешь, а Сонька — самая обыкновенная девка. Ну хорошенькая, согласен. Ну не пропустила ни одного занятия в твоем дурацком школьном литературном кружке. Но ведь стихи у нее (сам знаешь) плохие.

«Нам с тобой одна судьбина, нам с тобой одна судьба».

Что в этом хорошего? И посвящено, Пушкарёв, не тебе.

Все равно я таял от нежности. Нежная Соня, кудрявая Сонечка.

Только вот зачем она крикнула с такой страстью: «Отдайте его рабам!»

Кербер, наверное, знал зачем, потому и скалился. Он, наверное, был уверен, что поймают меня девки и отдадут рабам. Буду им сапоги дегтем чистить. Избитый, буду валяться в сарае. Вдруг в Соньке совесть проснется, тайком проберется в сарай, начнет прикладывать к моим синякам компрессы…

Из смутной мглы вдруг дохнуло на меня прохладой.

Невидимая речка пряталась в невидимом овраге, оттуда (снизу) легко и беззвучно наплывали волны теплого белого тумана. Не надо никаких рысей, и Кербера не надо, туман сам по себе был напитан страхами. Он медленно и непреклонно размывал, прятал кусты, медленно и непреклонно топил тропу. Не туманом уже несло, а теплым и плотным паром, ничего в нем нельзя было различить, в самой реке, наверное, только разваренные рыбы плавали.

Но хлюпало что-то там внизу, мягко шуршало.

Может, недоваренные рыбы сердито били по дну хвостами.

А вот сучок хрустнул, шорох подозрительный.

И снова хруст.

Ох, обдало нехорошим холодком, схватят!

Схватят, руки скрутят, погонят, как раба, на заимку.

А там куры всполошатся, все остальные (не участвовавшие в набеге) девки набегут.

Волосы у каждой уложены веночками, все в длинных рубашках, чистенькие, светлые, как в Древней Греции. «Хочу Лёвину шкуру», — завистливо скажет Зоя, Кружевная душа, а девочка-тортик в ответ рассмеется, как колокольчик, добрая, нежная, забирай, дескать, жалко, что ли, все равно не хватит на всех, тоже мне — шкура! Даже Соня (меня холодом обдавало при этой мысли) примет участие в дележе. Одна только Радаманта наклонит голову, упрекнет сестер: чего вы, мол, так торопитесь, дайте сперва я свяжу на этого льва свитерок. «Погребальный?» — надует губки Галантила, змея очковая. Они все, эти девки фирстовские, себе на уме. Они все тут — моя судьба, мой греческий хор, сам нарвался. Куры будут кудахтать, топтаться на моих босых ногах. Умей куры ругаться, как домашние попугаи, вот вышел бы ужас. Представляю, как бы они склоняли мое имя. Даже тихая Вера Ивановна не выдержала бы: «Да переименуйте вы, наконец, этого льва. Все равно я скоро умру».

Небо светлело, становилось большим, пустынным.

«Се мирнава блаженства панорама».

Туман уходил, таял, будто его и не было.

По плоским, каким-то старинным лужам носились проснувшиеся водомерки. Юркие, шустрые. Глядя на них, я захотел есть, но рюкзак остался в доме завхоза. Вот ведь как жизнь не удалась. Теперь точно улечу на Сахалин. Приятель два года зовет, измучился. Теперь улечу. Если и Сонечка готова отдать меня рабам, то какой смысл оставаться в Тайге?

На Сахалине отдышусь.

Буду ездить на Охотское море.

Там — плоские берега, заметенные морской капустой.

Там базальтовые скалы, там пески, подтопленные приливом, там в округлых бухтах жирные, тяжелые сивучи качаются на длинных волнах, совсем как довольные свиньи.

Тьфу на вас всех!

Присел на пень, понурившись. Не удалась жизнь, нескладно все у меня вышло.

И тут вдруг кто-то кашлянул за моей спиной.

Меня так и обожгло: Соня! Это Соня! Это она, нежность моя и радость, счастье и гордость, не выдержала, бросилась в тайгу из сонного царства Фирстовых, и вот догнала, измучилась. Напугана, наверное, мало ли что поспать здорова. Любовь, известно, сильнее сна, зачем ей ошибаться в четвертый раз? Вовсе она, Сонечка, не ледяная, наверное, вся горит, обидела меня, жжет вина ее сердце. Тайком выскользнула из спящего дома, не оглядываясь, по ночной тропе, по которой парней с Пихтача гоняла…

Негромко позвал: «Соня!»

Тихая тень выступила из тени.

Кофта вязаная, юбка, сандалии, родимое пятнышко на щеке.

Да не Соня, не Соня это… Да что же это такое делается… Зоя, Кружевная Душа… Не струсила, дурочка, догнала, не испугалась, что в гневе своем прихлопну ее, как жужелицу.

«Спит сейчас Сонька без задних ног».

Точно, Зоя. Умытая, в сандалиях.

«Чего идешь за мной?»

«Одной страшно».

«Кого страшно?»

«Рысей».

«Зачем ты им?»

«Они хитрые, — объяснила Зоя. — Говорят, что они человеку особый нерв перекусывают, и человек живет, видит, чувствует, только двигаться и ругаться не может. Вот рысь его и ест, свеженького».

«Куда торопишься?» — сменил я тему.

«В Тайгу, конечно. Домой».

«Что ты там забыла?»

«Черепаху».

«Какую еще черепаху?»

«Красноухую. Когда уезжали, она спряталась. Она любит прятаться. Боюсь, как бы не выползла на улицу, там ее собаки замучают. А тетя Тося, соседка, не знает, что мы забыли красноухую, так что поискать не догадается, а черепахи голоса не подают, это не попугаи, — объяснила она мне совсем как слабоумному. — Лежит моя красноухая где-нибудь за диваном».

«Ну найдешь. А потом — обратно?»

«Вот еще! На заимке пойти некуда и бурундук подглядывает».

«А в Тайге что делать? Работать?»

Она скучно зевнула:

«Пусть рабы работают».

«Ты тайком, что ли, ушла?»

«Ага. Только записку оставила».

И спросила: «Ты что, погони боишься?»

«Какой еще погони?»

«Сам знаешь».

Обвела окружающее загорелой рукой.

«Ты ничего такого не думай. Не будь дураком. Я не собиралась тебя догонять, просто одна не люблю ходить, когда туман утром, а утром у нас часто туманы. Я эти места хорошо знаю, только с рысями не хочу дружить, они недоверчивые и злые, и всегда у них ноги короткие. С ними говоришь, а они фыркают. Зато на заимке я бурундука приручила. Совсем дурак. Теперь все время торчит в окне».

И опять взмахнула загорелыми руками.

Ногти обкусаны, но привести в порядок — залюбуешься.

Впрочем, жалеть Кружевную Душу я не собирался. Это ведь она крикнула отцу: «Запори его!» У всех фирстовских девок были такие интересные желания. И это ведь она, Кружевная Душа, вслух заявила, что мое имя якобы не идет мне. Якобы переименовать меня не мешает. А когда девки решили делить мою шкуру, то именно Кружевная Душа допытывалась, много ли львы едят…

«Рабы меня, наверное, уже хватились?»

Кружевная Душа совсем развеселилась: «Ты-то им зачем?»

И засмеялась: «Рабы — это идея».

«Отца своего наслушалась?»

«Не тебя же».

«А чем я плох?»

Она оценивающе, как-то по-женски (а ведь девчонка) оглядела меня:

«Не знаю. Только дурак».

«Это почему же я дурак?»

«Да потому что шел к Соньке».

«Что в этом такого уж плохого?»

«А что в этом такого уж хорошего? На кой ты Соньке? Ей никто не нужен. И твой литературный кружок не нужен. Она стихи сочиняет — и хватит с нее. А ты вечно лезешь в душу. Она рисовать любит и смотреть в небо. Она одна гулять любит. А твой литературный кружок — придурь, им только дурачков злить. Вот она и появляется на занятиях. А вот я не такая, — все-таки не удержалась, похвасталась Кружевная Душа. — Я пухлые блины стряпать умею. Они правда пухлые, а по краям кружевные. Я на всю семью стряпаю. А иногда на всю семью стираю. Видишь, какие руки чистые, красивые? — похвасталась она тонкими руками, пошевелила тонкими пальчиками. — Это Сонька у нас хитрит. И Клавка тоже. Про Ирку вообще молчу. Обсядут меня, как слепни лошадь, и тоже… пашут… со мной… Хватит! — взмахнула рукой, будто отгоняла слепней. — Я, когда вырасту, замуж выйду. У меня настоящий муж будет».

«Какой-нибудь раб?» — нисколько не удивился я.

«Лучше модный портной», — ответила Зоя бесхитростно.

И добавила так же бесхитростно: «Зря ты мылишься, зря ходишь вокруг Соньки. Она не такая, чтобы дружить с дурачком. Она каждого насквозь видит. Она умная, только виду не показывает. Ей хорошо на заимке, а ты зачем-то приходишь, волну гонишь. — Зоя ласково, но грозно пощелкала ровными белыми зубками, совсем как хищный красивый зверек. — Ну как она будет с тобой дружить? Мы тебя под вилами видели. Другой бы кричал, дергался, прыгал, как бурундук в капкане, а ты сразу обвис, как дохлая пиявка. Сам подумай, зачем Соньке друг, который простых вил боится?»

«Похоже, это ты — дура».

«А ты курокрад».

Так, переругиваясь, мы вышли к пустому поселку.

Никого там не было. Дымком не тянуло, не слышались голоса.

Не задерживаясь, двинули дальше — к торной дороге, ведущей на Пихтач.

Шли споро, я искоса на Зою поглядывал. Ишь, замуж она выйдет. А на щеке красное родимое пятно, ее это нисколько не волнует. Иногда Кружевная Душа обгоняла меня, дразнилась. «Вот шел ты к Соньке, а как тебя прижали, так сразу в кусты. Бежишь, как бурундук сраный».

Никак не могла угомониться.

«Ты видел красноухих черепах?»

«Никогда даже не слыхивал».

«Приходи, посмотришь».

«А что в них такого?»

«А в Соньке?»

Я не ответил.

Было время, ходил я к инвалиду Мишке Скворцову.

Был у меня такой дружок. У себя на улице Почтовой попал в детстве под полуторку. С той поры плохо ходил, зато научился сапожному ремеслу и читал много. Как свободный час — так за книгу. Читал на лавочке в палисаднике, а через улицу в большом доме напротив (в доме Платона Фирстова) все время девки галдят, пес в лае захлебывается.

«Там общага, что ли?» — спросил я, впервые попав к Мишке.

«Да ну! Обычные дуры. — По отношению к девкам Фирстовым даже у Мишки это слово всегда возникало первым. — Книги берут у меня, а потом возвращают мятыми, подмоченными, иногда теряют. Пожалуюсь Платону, он мне ведро картошки таранит. Никакая книга, говорит, больше ведра картошки не стоит. А девки у меня роман Шпанова зачитали. А это очень толстый роман. Если картошинами платить за каждую его страницу, ведром не отделаешься. Я люблю толстые книги. У меня Брянцев есть, Сартаков, другие. «Даурия» есть, «Педагогическая поэма». А Платон за самую толстую книгу все равно только одно ведро несет. Поэтому девкам некоторые книги вообще не даю. «Русско-японскую войну» не даю. «Черный смерч», «Поджигателей». В «Русско-японской войне» много карт вставных, растрясут, дуры. Там указаны все бои и сражения. Там вся Цусима описана. Ты знаешь, что в Порт-Артуре адмирал Колчак служил? Девки Фирстовы его именем собаку назвали. Платон кличет «Кербер», а они — «Колчак». Совсем того…»

И разозлился: «Книг жалко».

«А ты давай девкам брошюры».

«Тогда Платон вместо картошки горох мне начнет носить».

«Смотри, Мишка. Много читаешь. У нас один такой зачитался».

Он непременно спрашивал: «О ком это ты?» Только узнав, успокаивался: «Этот сам с ума спрыгнул». И объяснял терпеливо: «Я же не читаю круглые сутки, мне где столько времени взять? — Почесал голову растопыренными пальцами. — Я всякую обувь чиню, подшиваю валенки». К галдящим соседкам Мишка, в общем, относился легко, даже с интересом, как к птичьей стае. Только жаловался: «Все они на одно лицо, только одна длинней, другая короче. То ли хитрые, то ли совсем дурные. Та же Астерия. Самая маленькая, от горшка два вершка, а уже считает себя дочерью титана. Это что же получается? Это наш Платон — титан? — Мишка даже засмеялся. — Да он даже за самую толстую книгу Шпанова приносит игрушечное ведро картошки. Ну не дурак?»

Нет, не дурак был Платон Фирстов.

Растить одиннадцать девок и жену не просто.

Это древний грек, тезка Фирстова, прогуливал своих учеников по чудесному саду в Афинах, рассказывал им обо всем, даже об Атлантиде. Так сказать, прививал любовь к знаниям. Это тебе не «замуж выйду». Это целая цивилизация, исчезнувшая прямо в одночасье. Это вулканы, землетрясения.

«Ты хоть знаешь, зачем замуж выходят?»

Зоя, Кружевная Душа, ни минуты не думала.

«Чтобы половинку свою найти».

«Тебе себя мало?»

«Мало».

«Ты, небось, и об идеальном государстве слышала?»

«Сразу видно, мало тебя вилами пугали».

«Это почему?»

«Память некрепкая».

И снисходительно объяснила.

«Философа Платона при его жизни продавали в самое настоящее рабство. Не то что тебя. Настоящего философа ничем не испугаешь. А ты вилы увидел — и чуть не в крик, обвис на зубцах, как тряпка. Древнего грека Платона другой древний грек выкупил, они друг друга ценили, а тебя кто выкупит? Инвалид Скворцов?»

Рано радуешься, подумал я.

Дурака можно узнать по двум верным приметам.

Во-первых, дурак много спрашивает о вещах ненужных и бесполезных, во-вторых, постоянно высказывается о том, о чем знать ну никак не может. Так что никакому государству (даже семье) ничего не светит, если ими правит философ.

Кстати, это все тот же самый грек (тезка нашего завхоза) говорил.

Задача правителей заключается не в том, чтобы философствовать, говорил древний грек Платон, а в том, чтобы их подданные жили хорошо. И чтобы эти подданные вели себя как люди.

«Явишься домой, а дверь на замке».

«У меня свой ключ есть».

«С собой носишь?»

«Под крыльцом прячу».

Засмеялась. Отвратительно хорошенькая.

«И что будешь дома одна делать?»

«Черепаху воспитывать».

«Красноухую?»

«Какая уродилась».

И не выдержала, опять похвасталась.

У красноухой, похвасталась, мало что она красноухая, морда в густых морщинах, как у самой древней старушки, как у современницы грека Платона, и панцирь у нее совсем зеленый, возле глаз пятна. Тут Зоя вспомнила, наверное, о своем родимом пятне и сменила тему. «Мы нашу красноухую зовем Лушка. Она, правда, на это имя не откликается. Глупая, наверно».

И весело подпрыгнула: «Ты про нашу Соньку забудь».

И еще добавила, что, дескать, я вру все время. Запутывала.

Но я древнего грека-философа Платона читал, зря она бесилась.

Стыдиться постыдного и стремиться к прекрасному — вот к чему люди должны тянуться, если верить древнему греку Платону, а люди почему-то тянутся к постыдному. Только я-то при чем? Я — учитель. Я преподаю. Я знаю, что главное в жизни — это любовь. Я знаю, что любящий человек не должен убегать от подруги только потому, что у нее пальцы ледяные… Но вилы… Но капельки крови…

«А как ты до осени жить будешь?»

«Мне раба пришлют».

«Рабов у нас нет».

«Ой, ну ты совсем того! — прямо по-детски обрадовалась Зоя. — Раб — это же идея. Что тут непонятного? Ты покрути мозгами, ты подумай. Раб — это просто идея. Очень древняя. Она так давно высказана, что никто уже и не помнит, кто первый заговорил о рабах. Отцу это нравится. Да и какая разница? Высказанную идею все равно убить никак нельзя, — чувствовалось, что Кружевная Душа наслушалась своего родителя. — Рабов можно всех перебить, а идея останется».

«А это почему?»

Она даже остановилась.

«Ты что? Правда не понимаешь?»

И обогнала меня, подпрыгивая, заглядывая в глаза.

Пятилась, подпрыгивала, веселилась от души, тараторила:

«Ты пойми. Соньке ты совсем не нужен. Ты ей не интересен. Сонька созерцать любит. Ее главная идея — созерцать, а у тебя никаких идей нету, ты только чужие слова повторяешь. Сонька любит созерцать, а ты начнешь к ней приставать, как те парни с Пихтача. Ты не смотри, что у нас отец ростом как бы не вышел, начнешь зарываться, он из тебя дурь выбьет».

«Ты с заимки от отца сбежала?»

«Не от отца сбежала, а — к красноухой».

«А Кербер от кого сбежал? У него какая идея?»

«А Кербер просто так сбежал. Он у нас безыдейный».

«Сентябрь уже на носу», — напомнил я.

«Ну и что?»

«В школу скоро».

«Ну и что? Куда же еще?»

Я засмеялся: «Ты же говорила — замуж».

«А это потом! Это еще рано. Это только идея».

Произнесла так, что даже я наконец понял: высказанную идею не убить.

А Кружевная пальчиками коснулась родимого пятна на щеке. «Говорят, — сказала, — на свете такой перстень есть. Он волшебный. Если его повернуть камнем в ладонь, то становишься невидимой».

«От кого?»

«От того, кто полюбит».

«А зачем прятаться от того, кто тебя полюбит?»

Она даже остановилась.

«Любовь — это же мучение».

Ну да, сразу вспомнил я записочки в мусорной куче. Эту, к примеру. «С какого момента можно считать человека взрослым? Когда он перестает бояться уколов? Когда ему начинает кто-то нравиться?» Наверное, Зойкин вопрос.

Вон какой на обочине кедр вымахал, присматривался я, шагая по дороге. Такой толстенный, еще, наверное, при Ермаке пророс. И комаров совсем нет, отмахиваться не надо. И погони нет. И к пригородному успеем.

Кружевная Душа, похоже, устала, но не признавалась.

Не знаю, о чем она думала, а меня мучило раскаяние. Ну вот почему так? Сперва явился без приглашения, теперь смываюсь тайком.

Солнце взошло.

Никто нас не нагонит.

В пустом вагоне пригородного Зоя, Кружевная Душа, сразу уснула, повернувшись лицом к стенке, успела только сонно предупредить: «В Тайге за мной не ходи».

«А если ты потеряешься?»

«Это я-то?»

И уснула.

А я стащил с себя свитер.

И прикрыл ее. Спи.

Тайга скоро.

Загрузка...