Часть I

1

Я была одета в соответствии с условиями контракта, исключавшими кофточки без рукавов, юбки выше колен, брюки, блестящие ткани, облегающий покрой. Под припекающим солнышком в двадцать минут пополудни на мне было темное платье, прикрывавшее лодыжки. Косу я закрутила в пучок и держалась прямо, натянуто, опустив руки вдоль тела. Вокруг меня кружили, теснились, смеялись сотни девочек в темно-синей форменной одежде, держась по двое или группой, они рассматривали мое платье, мой оловянный браслет, мою смущенную улыбку, а затем возвращались к своим играм, после чего подходили опять. Меня предупредили: главное — не строить иллюзий, я никогда не стану им ни подругой, ни наперсницей.

Мои коллеги стояли плечом к плечу у озаренной светом бежевой кирпичной стены и ждали. Страдая от пыли, мадам Сове без конца утирала нос платочком, а мадам Анри, которой слепило глаза, морщила лоб за темными очками. Когда я обернулась в сторону улицы Доллар, по которой шли три женщины в шапочках, прозвонил колокол. Облаченная в свободный костюм, появилась директриса, остановилась слева от меня, сдержанно поклонилась преподавательницам, затем высоко вскинула руку. Девочки замолчали, выстроились, и длинная приветственная речь, произносимая на идише, началась. В моем ряду я насчитала восемнадцать учениц. Крупные, щуплые, толстенькие, брюнетки, блондинки — восемнадцать пар колготок в цвет униформы и восемнадцать белых рубашечек, застегнутых до шеи. Директриса остановилась, одна из моих учениц вышла из строя и, отойдя назад, потянула за рукав рыженькую девочку, с отчаянием произнеся «ш-ш-ша!». Затем вновь зазвучала приветственная речь, пока дети не зааплодировали и не зашумели. Директриса подняла руку, потребовав абсолютной тишины, которая и наступила, после чего восемь учительниц, принятых руководством на службу, поняли, что пришло время повернуться кругом и во главе своей группы направиться ко входу.

Построенное после Второй мировой войны между железной дорогой и горой острова трехэтажное неказистое здание, предназначенное для размещения иммигрантской общины, было опоясано металлической оградой в три метра высотой. При входе в коридоры первого этажа, заполненные разными группами, нам пришлось замедлить шаг. Девочка с желтой, очень желтой кожей подошла ко мне и, сложив ладошки рупором и изогнув брови дугой, тихонечко сообщила:

— Меня зовут Ити Райнман, мадам. А ты рада, что будешь нашей учительницей?

Мы шли друг за другом, гуськом. На лестницах девочки шалили, их башмачки стучали по плиточному полу. Мое внимание привлекли запачканные стены с развешанными на них цветными табло на иврите, покрытыми следами ладоней, а также фотографии раввинов с длинными седыми бородами. Когда мы подошли к нашему классу, расположенному на втором этаже с восточной стороны, девочки по очереди поцеловали запечатанную и прикрепленную к дверной раме трубочку, затем каждая села за ту парту, которая была ей указана утром учительницей идиша миссис Адлер. Закрыв дверь, я направилась к большому столу и большому учительскому стулу. Дети тараторили, разглядывая меня. Я собралась и, придав голосу сильную и строгую интонацию, произнесла «Тишина!» один раз, затем повторила то же самое, хлопнув в ладоши, после чего девочки, широко раскрыв глаза, утихомирились, и я представилась, написав свое имя на доске. Но стоило мне повернуться спиной, как болтовня возобновилась, а я нахмурилась, приложила указательный палец к губам, очень рассерженным тоном повторила «Хватит!», и сентябрь начался.

Поскольку это был первый урок и мне еще ровным счетом ничего не было известно, я прежде всего предложила им коротко рассказать о каникулах, что они, сосредоточившись, и сделали. Каждая, без исключения, точно назвала мне свой возраст, позаботившись уточнить: одиннадцать лет с половиной, одиннадцать и восемь месяцев, двенадцать со вчерашнего дня, двенадцать лет через неделю… Блими Унсдорфер за партой у двери — одиннадцать лет и девять дней — рассказала, что ей очень грустно оттого, что уже пришлось идти в школу, так как она очень любит лето, а когда ты в школе, то бывает снег, а снег — это очень холодно. Хая Вебер, сидящая в центре класса, приехала из Валь-Морена вчера вечером, очень поздно, довольная, там было очень весело, и она много-много дней купалась в бассейне, но не с мальчиками, нет, мадам, есть часы для мальчиков, есть часы для девочек, и мне почти двенадцать лет. Затем Нехама Франк — двенадцать с половиной, гладкие черные волосы, подстриженные в безупречное каре — резко встала и спросила: «А ты, мадам, ты купаешься с мальчишками?» Что заставило остальных улыбнуться.

В прямоугольном классе с когда-то сиреневыми стенами было девятнадцать деревянных парт, четыре окна, выходивших во двор, скомканная карта мира в углу, шкаф для словарей и прикрепленные к пробковому стенду огромные бархатные буквы красного и черного цвета — древнееврейский алфавит. Я объяснила программу занятий после полудня: прежде всего следовало написать на новых вещах свои имя и фамилию. Все разволновались, ведь каждая вещичка была выбрана и куплена с мамой, и девочки аккуратно подстриженными ноготками, сглатывая слюну, старательно отрывали ценники. Прохаживаясь между рядами, я сумела ответить на волновавшие их вопросы: «Мадам, когда ты раздашь расписание? Сколько у нас уроков грамматики? Когда будет урок физкультуры? А ты задаешь много домашних заданий?» Ити Райнман, прищурившись, задержала меня и объяснила, что ее соседка, которой досталась парта перед столом учительницы, опаздывает, потому что она терпеть не может школьных занятий, а я, мадам, уточнила она по-английски, прижав свои желтые ладошки к сердцу, я так люблю школу!

Разобравшись с этикетками, приступили к наведению порядка, и несколько девочек постарше установили определенные правила для всех остальных. И действительно, по мнению двенадцатилетних и старше, предметы должны были быть разложены в определенном порядке, в зависимости от размера и цвета, тетради — справа, карандаши — слева, и аккуратно, главное — не смешать книги Священного Писания с учебниками французского. При помощи калькулятора каждой надлежало составить перечень своих карандашей, разлинованных листов бумаги, портфелей, а затем прилепить этот список внутри парты. Муравьишки копошились, а я, прохаживаясь между ними и не смея вмешиваться, слушала идиш. Густой сентябрьский зной проник под мое плотное платье. Вокруг меня лбы повлажнели от пота, но ротики, не жалуясь, посасывали через соломинки подслащенные соки. Разобравшись с делами, ученицы соорудили из пластиковых мешков, служивших для покупок, индивидуальные мини-мусорки и прикрепили их клейкой лентой к спинкам своих стульев.

Мы приступили к учебе в последнем классе начальной школы, в этом году надо было отличиться на министерских экзаменах, чтобы правительство вновь предоставило дотации. Программа была насыщенной. До полудня ученицы должны были разбирать с миссис Адлер нравоучительные тексты из библейских книг, заучивать молитвы и псалмы, усваивать правила поведения по Торе, а после полудня я была призвана преподавать по программе Министерства образования, предполагавшей изучение французской грамматики, математики и некоторых основ гуманитарных наук. Руководство разрешало также занятия по искусству и физкультуре, при условии, что это не помешает детям успешно сдать экзамены в конце года. С осени следующего года в классах на верхнем этаже девочки будут проходить подготовку, необходимую для будущей супруги, обретать навыки, касающиеся правил переписки, коммерческого учета, и прежде всего практически осваивать семейные обязанности. Позднее, в семнадцать или восемнадцать лет, мои ученицы покинут школу, потому что их мамы выберут им мужей, с которыми они должны будут провести свою жизнь в квартале с двухсотлетними деревьями и краснокирпичными домами, где их незаметно будет хранить нить эрува.

На деревянных партах, попорченных тремя предыдущими поколениями, с помощью тонкой бумаги, ярких лоскутков и маркеров ловкими, а порой и неумелыми руками девочки разукрашивали картонки, где были записаны их имена. Кое-как закончив эту работу, оказавшуюся детской забавой, Перл Монхейт, двенадцати с половиной лет, выразила желание написать дату на доске, что я ей и позволила. Задрав подбородок, решительно вышагивая, она устремилась вперед, схватила мел и начертила дату непонятными для меня буквами иврита. Затем обернулась, пристально взглянула на меня и вернулась на свое место в заднем ряду. Я растерялась. На мгновение глубоко задумалась, надо ли вмешиваться, но затем, услышав стук, вздрогнула, ученицы засмеялись, дверь открылась. И в этот момент хрупкая девочка в голубом пальтишке приблизилась, положила руку на запечатанную трубочку, содержащую библейские тексты, а затем быстрым автоматическим жестом поднесла ее ко рту. После чего малышка направилась к первой парте перед учительским столом, положила школьный ранец под скамью, скрестила руки на животе и своими темными глазами взглянула на меня.

— Здравствуй, мадемуазель, — сказала я ей. — Добро пожаловать. Как тебя зовут?

Девочка рассматривала меня, не отвечая, и я тихонько подошла к ней. На ее левом виске было заметно желтоватое пятнышко, а жилки вокруг него образовывали своего рода звездочку на чистой и гладкой коже. За нашей спиной ученицы снова принялись мастерить. Склонившись к белому личику, испещренному желтыми и синими пятнышками, я повторила: «Скажи же мне, как тебя зовут?» И тогда я увидела, как сжались ее пересохшие губки, как она прикусила их, как на мгновение вздрогнула, будто преодолевая усилие, снова сжалась, сделала еще одну попытку, и, наконец, у нее получилось, маленький ротик приоткрылся, и я услышала совсем рядом с голубым шерстяным воротом тихий детский голосок, прошептавший: «Ха-дас-са». Соседка девочки Ити пролепетала ей на неизвестном языке несколько слов, та сняла пальто и положила его на спинку парты, затем снова сунула палец в рот. Из глубины класса собралась было вмешаться Нехама, но я потребовала, чтобы она подняла руку, та так и сделала, пожелав сообщить нам, что курточка ее кузины новая, она получила ее из Израиля двадцать пятого августа, к своему одиннадцатилетию, потому что их тетя живет там. «А ты, мадам, была в Израиле?» — спросила она меня.

2

На краю острова находился Утремон, квартал учебных зданий, где мелькали туда-сюда черные шляпы и сюртуки. Сады, переходящие в скверики, женщины в париках и чулках телесного цвета толкающие детские коляски. Улицы с чистым воздухом, заполненные сотнями ребятишек в форменной одежде, болтающими на другом языке. На краю острова, к востоку от Парковой аллеи, служившей своего рода границей, расположен другой квартал, где франкоязычные или просто инакоговорящие жители, иммигранты, торговцы, безработные, студенты и художники, жили в трехкомнатных, вытянувшихся в ряд жилищах с плохой звукоизоляцией. Именно в этой восточной части города под названием Майл-Энд зарождалась другая история любви.

«Dzien dobry, dziadziu»[1]. Голос, разбудивший его, прозвучал из-под фланелевых простыней вяло, лениво. Ян сел, запихнул обе подушки за спину, положил аппарат на колени, и шнур телефонной трубки задрожал в большом квадрате света, заливающего правую половину постели. Звонил дедушка, пожелавший рассказать о дожде, ветре, сырости, как всегда в сентябре одолевавших большой пустой дом.

— Твой брат не часто приезжает, — бормотал страдающий легочной болезнью бывший шахтер, сидя в потертом бархатном кресле, вплотную придвинутом к буфету, на котором располагалось запечатленное на фотографиях прошлое. На первом снимке Ян и Сальвай, семи и пяти лет, чулки до колен, короткие штанишки, рубашечки и карпатский пейзаж. На втором — миниатюрная женщина на бежевых каблучках срезала розы кухонным ножом; позади нее — раскинутая на газоне белая скатерть с горкой тарелок и приборов.

— Сад полностью затопило. Pogoda dzisiaj jest brzydka[2], — продолжал вдовец в клетчатой рубашке.

Ян, поглаживая фланель, повернул голову к открытому окну, откуда доносились утренние шумы с улочки и расстилалось голубое небо Америки.

— А какая погода у тебя? Ты хорошо кушаешь, moj kochany?[3]

Каждую неделю беспокойство цеплялось за кончик провода. Отъезд внука и обострившаяся тоска. В своем бархатном кресле dziadziu не понимал ни отказа внука от карьеры в Академии музыки Кракова, ни его расставания со своей страной. Зачем ехать куда-то, твердил он тем летом, перед отъездом, ведь здесь у тебя есть твой рояль и воспоминания о бабушке.

Ян откинул простыню, встал, распутал шнур, положил трубку на ночной столик, босыми безволосыми ногами пересек комнату, коридор, кухню. В июле его трехкомнатная квартира с холлом, вытянутая в длину, рекламировалась так: «Жемчужина в сердце Майл-Энда, для одного человека. Рояль включительно». Новоиспеченный иммигрант осмотрел тогда остров и попал в квартал, объединивший представителей разных культур, квартал с фасадами домов из серого камня и лестницами снаружи, затем подписал первый чек, пожал руку хозяину и распаковал свой матерчатый чемодан. Он насыпал кофе в кофеварку, бросил кубик сахара в кофейную чашку, достал из сумки кусок батона прямо у кухонной стойки, сел за столик и стал жевать хлеб, замечтавшись и глядя на клен, еще не растерявший свою листву. Кофеварка загудела, Ян встал, вылил эспрессо на сахар, снова сел и, потягивая кофе маленькими глотками, спокойно созерцал улицу Ваверли, заполненную воскресными прохожими. На балконе напротив соседка Рафаэлла сдвигала и раздвигала ноги на плетеном стуле, разворачивала журнал и маленькими глоточками смаковала капучино домашнего приготовления с корицей и обильной пеной. У нее выходной, подумал Ян. Они познакомились через несколько недель после его приезда, когда она разыскивала повсюду своего Пушка. Ян помог ей тогда найти собачку, и Пушок появился в конце дня в переулке Гролл, пересекающем Ваверли. Она очень крепко прижала его к своей груди, прикрытой рубашкой цвета зеленого яблока, затем пригласила Яна выпить на балконе чаю со льдом. Он пришел к ней, они долго болтали о Польше и о Монреале, Рафаэлла, запрокинув голову, поглаживала свои кудри, а затем встала, чтобы кому-то позвонить, и вернулась с работой для Яна. Торговать бакалейными товарами, как и она, в Лавке.

Стоял по-настоящему летний день в разгар сентября. Тротуар был изборожден полосками тени и солнца. Ян поздоровался с Рафаэллой, повстречал коляску с новорожденным, двух велосипедистов и женщину в платье в горошек, а затем вышел на знаменитую торговую улицу Сен-Виатер, главную в Майл-Энде. Пахло рогаликами, итальянским кофе, делийскими рулетами с маком и воскресным счастьем. В течение всей недели, кроме шабата, здесь можно было повстречать людей из западного квартала, которые пересекали Парковую аллею, чтобы запастись покупками в торговых точках. Переходя маленькими группами, они рассматривали не террасы Сен-Виатера, а его тротуары и разговаривали только между собой. Шарль, сын хозяина Лавки и управляющий, работал уже два часа. Он разложил фрукты и овощи, опрыснул папоротники, выставил сыры и колбасы, установил кассу, помыл витрину, подмел тротуар. Когда вошел Ян, Шарль вежливо слушал постоянную и невероятно болтливую клиентку мадам Льевр. Сорокалетняя женщина приумолкла, повернулась к иммигранту, улыбнувшись ему, сощурила глаза, затем продолжила свой рассказ, а Ян в это время, после поклона, пошел в дальнюю комнату, чтобы оставить там свою сумку и поменять диск в плеере. Секундой позже с криком ворвались близнецы-метисы, дети мадам Льевр, и стали ссориться, вырывая друг у друга подол цветастой юбки матери. Троица вышла, Ян вернулся, и бакалейщики заспорили, как подростки. Затем Шарль занялся устройством пирамиды из крупных гранатов, обернутых в ярко-розовую бумагу, а служащий раскладывал товар в витрине-холодильнике. «Это опять Шопен?» — поинтересовался Шарль. «Да, мазурка соль-мажор, она тебе нравится?»

Террасы на Сен-Виатер заполнялись клиентами, заказывавшими горячие напитки и читавшими по большей части местные, а не международные газеты. Цветочница Нина продавала лилии. В «Пене дней» поэты перелистывали страницы новых изданий наступившего литературного сезона. В Лавке закупали тыкву для приготовления супов, связки чеснока для песто и свеклу для консервов. У кассы Ян складывал зеленые купюры и заворачивал продукты. В трех проходах Шарль болтал, расхваливал товар и развлекал завсегдатаев. Шарль вырос за прилавком и с течением лет стал другом, наперсником, любимым бакалейщиком многих жителей Майл-Энда. Очень долго все беспокоились о маленьком Шарло, мать которого сбежала в Африку в связи с какой-то любовной историей. Десять лет спустя люди побаивались, как бы Лавка не закрылась после отъезда месье Ривара, которому пришла в голову безумная идея отправиться за своей пассией на Юкон. Позднее, когда Шарль решил оставить коллеж, чтобы заменить отца и стать управляющим в бакалейной лавке, покупатели обрадовались и умножились.

3

Совсем скоро, за границами Парковой аллеи, в трехстах метрах от Лавки, начинается цикл «Грозных дней», период покаяния, время осмысления своих поступков, что предвещало наступление Нового года. Следуя иудейскому календарю, в конце сентября мы уже были близки к длинным школьным каникулам.

Я мела щеткой, не слишком наклоняясь, чтобы избежать недопустимой и предосудительной позы, а девочки в это время заканчивали письменные работы на тему: «Моя семья». Проходя мимо них, я незаметно, украдкой прочитывала отдельные кусочки текста. Привет, я ношу очки, и у меня есть только братья. Самый старший живет в Лондоне, он врач и может определить, есть ли у вас аллергия… Привет, в моей семье восемь детей, и я самая младшая, меня зовут Ити Райнман, в честь моей тетушки из Венгрии, которую тоже зовут Ити… Привет, у меня пять братьев и четыре сестры, все они очень славные. Недавно родился малыш, который похож на моего папу Тувье.

«Мадам, посмотри, что у меня!» — крикнула тоненькая Хадасса, размахивая передо мной своей ручкой. Хадасса была непредсказуемым ребенком. Могла надуться, захлюпать, никого к себе не подпускала, а на следующий день уже подпрыгивала, таращила глаза в небо, вопила, стрекотала, как сорока. «Мадам, погляди на мою ручку! В ней — калькулятор!» Голос отвлек остальных, они быстренько осмотрели розово-зеленую ручку, висевшую на шее их подружки, затем вновь углубились в работу. Хотя светящаяся веревочка была коротенькой, девочка старалась писать аккуратно, время от времени косясь на великолепную ручку. В начале года классная работа была важнее всего. Именно она вызывала у учениц желание возвращаться и целыми днями просиживать в закрытых классах. В течение месяцев вещи кочевали от одной к другой, перемещались из парты на пол и понемногу теряли свое первоначальное значение. Но розово-зеленая ручка, оснащенная калькулятором, была чем-то особенным, ее не передавали никому в течение года, тщательно хранили при себе, на шее.

Когда я проходила между Блими Унсдорфер и Гитл Кляйн, двумя пухленькими брюнетками, у которых одинаковыми были не только школьные ранцы, фетровые шляпки, мешочки для них, туфельки и пальто, но и прически, почерк и даже завтраки, менее скромная из них Гитл позвала меня:

— Мадам, через двадцать минут занятия кончаются… А ты знаешь, что мы будем есть много сладостей с медом в честь Нового года?

Нехама, точившая свой карандаш у парты Перл Монхейт, смерила нас взглядом и с серьезным видом вмешалась.

— Ш-ш-ш! — произнесла она. — Может быть, это нельзя говорить мадам Алисе.

Блими, которой хотелось принять участие в рассказах о Новом годе, поначалу возмутилась, нахмурила брови и уперла ладони в бока, затем предложила пойти и проверить сказанное у школьной секретарши, ей ведь уже исполнилось двадцать лет, и она хорошо знала многие правила. Нехама посоветовалась с Перл, которая переспросила Юдис, та поговорила с Сури, прошло какое-то время, и Нехама Франк, у которой очень строгий отец, поскольку служит писцом, а писец переписывает текст в мезузы, прикрепленные к дверным рамам, — именно Нехама скрылась в коридоре. С детского сада моим ученицам было известно, что учительницы французского — не еврейки, что они живут иначе и что строго запрещено интересоваться их жизнью, — никаких вопросов, никакого любопытства. Точно так же им полагалось быть сдержанными, не рассказывать об обрядах в синагоге, не переводить стихи Священного Писания и, главное, никогда не рассуждать о Боге в присутствии неевреев.

Нехама появилась вновь и быстренько обсудила что-то с Блими и Гитл. Девочки, сплотившиеся в троицу за время переговоров, решили открыть некоторые секреты мадам Алисе, не слишком много, ровно столько, сколько нужно, чтобы потратить минуты математики, затем каждая, удовлетворившись, вернулась на свое место. Либи, не старше одиннадцати лет, рассеянная, с огненно-рыжей шевелюрой и веснушками, направилась ко мне, чтобы попросить разрешения, как и во все другие дни, выйти в туалет, но, прежде чем я успела ответить ей, Перл схватили Либи за руку и резко подтолкнула на место. Девочка молча поправила указательным пальцем очки, положила свой карандаш, а Гитл гордо заговорила:

— Скоро настанет праздник Нового года. Всем евреям предстоит пройти серьезную проверку и выяснить, хорошо ли они вели себя в течение года. Чтобы подготовиться, папы и мальчики остаются в синагоге даже на ночь. Они должны знать многие вещи и очень долго молиться.

— Мадам, послушай меня! — вмешалась Ити, стоя у своей парты. — В день Нового года в синагогу идут, чтобы читать…

— Нет, Ити!!! Нельзя говорить всё! — перебила ее Нехама.

Ити села и обернулась к своей соседке Хадассе, сосавшей большой палец.

— Да, Блими.

— Знаешь, мадам, почему теперь часто едят гранатовые яблоки? (У нее появились ямочки на щеках.)

— Говорят — плоды граната, — поправила я…

— Не важно… для того, чтобы иметь по меньшей мере десять детей, когда вырастешь.

Едва была произнесена эта фраза, как начался хаос. Тема слишком близко коснулась табу, распространяющегося на деторождение.

С первого дня сентября я стала различать в классе две группы. Двенадцатилетние, собравшиеся в глубине комнаты, держались обособленно, отказывались от определенных заданий, предназначенных, с их точки зрения, для уборщиц, они часто отсутствовали во второй половине дня и, главное, не допускали никакого нарушения правил. Что касается одиннадцатилетних, частенько получавших выговор от другого клана, то они были любознательные и оживленные, хрупкие, нежные и впечатлительные. Я дважды ударила в ладоши, потребовав тишины. В напряженном молчании Хадасса осмелилась поднять руку.

— Мадам, я знаю, что можно сказать тебе. Позволь мне объяснить.

— Не всё, Дасси! — предупредила ее кузина Нехама.

— Нет, нет, я знаю, — отозвалась та, защищаясь. — Это самый важный отдых в году. Праздников очень много. После Нового года, который отмечают два дня, наступает Йом Кипур. Тогда очень долго постятся, не имеют права ни пить, ни есть. Нельзя также мыться, носить драгоценности. И прежде чем праздновать, нужно дождаться, когда в небе появятся три звезды. Папы раздают деньги бедным и надевают белые одежды поверх пальто, носят их даже на улице, чтобы наш царь, Ашем, был добрее к ним и забыл все грехи старого года. Мы хотим, чтобы он загладил все наши ошибки, поэтому мы навещаем людей и просим прощения. А ты прощаешь нас за все нехорошее, что мы делаем?

Я улыбалась, опустив голову и припоминая проступок, заслуживающий прощения.

— Знаешь, что такое шофар? — продолжила Хадасса, она была в ударе и счастлива. — Это рог. Во время Йом Кипура раввин дует в него каждый вечер, и папы думают о том, чтобы попросить прощения, прежде чем отправиться в синагогу. Ты никогда об этом не слышала?

— Нет.

— Значит, — осмелилась она, — ты не живешь в этом квартале?

— Д-а-с-с-и! — прикрикнула на нее кузина.

Хадасса согнула спину и втянула голову в плечи.

Я боялась, как бы в дверях не появилась директриса и не узнала, каков предмет нашей дискуссии, за что я непременно удостоилась бы предупреждения. Я объяснила, что лучше нам прекратить этот разговор, но Ити, Блими и Гитл взмолились. Я уступила, позволив им продолжить с условием не излагать всего, а также говорить тихо, чтобы не потревожить другие классы.

— Мадам! Я расскажу, что такое Суккот, — прошептала Блими от двери.

В свою очередь и я заговорила шепотом (что рассмешило ее):

— А! Праздник шалашей!..

— Так ты знаешь, — произнесла Перл с сомнением.

— Да, совсем немного, — ответила я, и в классе раздался гул.

Блими, сидевшая на одном стуле с Гитл, передала секрет ей на ухо, не сводя с меня глаз. Оставшись одна, Хадасса сидела, склонившись к парте и закрыв руками лицо.

— Скажу тебе больше, — продолжила Блими, приподняв плечи, как будто это помогало ей приглушить голос.

Класс затих, прислушавшись.

— На Суккот, это еще один праздник в большие каникулы, мальчики и папы сооружают под деревом или на балконе сукку, такой деревянный шалаш для угощения. А мы вместе с мамами развешиваем бумажные украшения и прикрепляем яблоки к веточкам на крыше. Частенько на кусочки яблок кладут сахар, и это очень вкусно. В сукке всё едят с медом, даже булочки с изюмом. (Брови взметнулись у нее на лбу, и девочка еще больше приглушила голос.) Мой отец говорит, что если наешься очень сладкого, то в следующем году будешь особенно счастливым, он даже смазывает капельками меда углы дома!

Пухленькая девочка слегка наклонилась и поджала ногу, но ей стало неудобно, и она опять поставила ногу на пол.

— Знаешь, сукка — это что-то вроде кухоньки, только вся из дерева, и мы приносим тарелки, стаканы, рассаживаемся как бы вокруг стола. Иногда папы даже спят там. В Израиле бывают шалаши на семь дней, но здесь — на восемь. В Израиле это всегда оч-ч-ч-ч-ень весело.

На длинной и резкой ноте прогудел звонок. Дети побежали к выходу — счастливых каникул, мадам, мы вернемся ровно через четырнадцать дней, — и за несколько секунд класс опустел. Я сидела за своим столом, посасывая указательный палец. Когда вошла мадам Леблан, чтобы пожелать мне приятного отдыха, ее взгляд заставил меня обратить внимание на окружающий хаос: разнообразные карандаши на полу, ножницы, соки, соломенные палочки, словари и томики учебника «Бешерель», сваленные грудой на подоконниках. Я машинально навела порядок в классе, затем собрала сочинения моих учениц и положила их в сумку. Мадам Дюбюк, преподававшая в третьем классе, догнала меня на лестнице, чтобы рассказать школьные новости.

— У меня в классе учится такая Лея Франк, у тебя — ее кузина Нехама, в общем, эта девочка — сущее наказание, до предела испытывает мое терпение. После полудня я надолго отправила ее в угол, потому что здесь никто не помогает преподавателям французского наладить дисциплину… Разумеется, к нам относятся как к иностранкам.

Выйдя из школы, мы тут же сняли наши блузы с длинными рукавами; я отвергла ее предложение подбросить меня до метро, и она скользнула в свой вишневый «темпо».

Времени было предостаточно. Ничто и никто меня не ждал. Приятный ветерок ласкал мне грудь. В сознании мелькали образы, голоса, хрупкие фигурки в форменной одежде. Я постепенно привыкала. К этой особой стране внутри моей страны. Училась быть иностранкой, которой предлагают священные исповеди в обмен на свободное время. Думала о Хадассе, девочке с круглыми глазами, разговаривающей так громко. Я решила дойти пешком до своей квартиры, расположенной в пяти километрах к востоку. Пересекая Утремон, я попала в сквер, где насладилась красотой густой листвы деревьев западного квартала. Сидя на скамейке, я разглядывала женщину, в одной руке она несла прозрачный пакет, в котором просматривались скомканная одежда и длинные белые чулки, а в другой — шляпную коробку. Я подумала о подготовке к «Грозным дням», как их представляли себе дети. Осенью община молила Бога о том, чтобы сбросить в морские глубины все грехи своего народа. Царь избранных, оценивающий добрые и злые деяния, готовился записать, подписать и окончательно обозначить судьбу людей на новый год. До последнего вечера Йом Кипура, когда небо закроет свои врата, книги записей были открыты: в первую заносили абсолютных безбожников, которые умрут в ближайшие месяцы, во вторую — истинных праведников, которые проживут весь год, в третью — сомневающихся, судьба которых будет определена через десять дней после наступления нового года.

Я глубоко вздохнула, встала и пошла в сторону Майл-Энда. У перекрестка на Парковой аллее повстречала подругу, выходившую из спортивного центра. Мы вместе направились к Сен-Виатер, решив купить кое-какие продукты в хорошей лавке, где она работала неполный день, после чего я проводила ее до квартиры, расположенной на углу переулка. На залитом солнцем балконе третьего этажа я откупорила бутылку мерло, а она в это время сообщила мне прогноз погоды, обещавший резкое падение температуры на следующий день. Взяв предложенную бутылку, она наполнила вином свой бокал, рассмеялась, пригубила и подтвердила, что вино великолепное. А я достала из сумки работы моих учениц.

4

В то время, как с одной стороны Парковой аллеи люди праздновали последние дни Суккота, напоминавшие об Исходе детей Израиля в пустыню и кочевой жизни в хижинах, торговцы восточного квартала опасались больших холодов. Фальшиво насвистывая аллегрето Бетховена, Шарль, любивший мастерить, измерял, вырезал пластиковые прямоугольники и кромки, чтобы заделать щели в окнах и у входа в заднюю комнату магазина. Взгромоздившись на трехногую табуретку, Ян записывал на дощечках цены лука-порея и брюссельской капусты. Две кумушки вошли около часу, обсудили домики евреев, оборудованные на балконах, потрепали Шарля по щеке, затем купили сельдерея, моркови и шалфея, чтобы приготовить соус для спагетти. Потом позвонил друг Шарля и пригласил его и Яна в День благодарения, когда лавка будет закрыта, совершить прогулку в Эстрию. Яну идея показалась увлекательной, затем и Шарль одобрил ее. После записи цен и заделывания щелей в лавке бакалейщики навели порядок в задней комнате, приняли несколько заказов на продукты, до блеска протерли стекла холодильных бачков, немного поболтали с цветочницей Ниной, которая пришла занять уксусу, и долго проговорили со стариком, хорошо знавшим мать Шарля, красавицу мадам Ривар, уехавшую в Африку и так и не вернувшуюся: старик интересовался, есть ли от нее известия.

Когда прозвонило полдень, над рекой поднялся ветер, задул со стороны порта, разразившись грозой. Ян, привлеченный нарастающим гулом, приблизился к витрине и увидел оттуда, как опрокидываются бачки для отходов, а цветочница Нина бегает то на улицу, то обратно с ведрами в руках. Жаркое лето полностью поглотила осень, дождь лил стеной в то время, как наступал самый трудный, самый долгий час наплыва транспорта у Лавки, на углу Ваверли. Все приезжали одновременно, в промокших костюмах и ботинках. Толкались, протягивали пакеты, забирали мелочь, лица и руки мельтешили вперемешку, все спешили, выбирали овощи и фрукты наугад, самые крупные, самые блестящие, и не важно, от воска они блестят или от того, что привезены из Флориды. Где гранатовый сироп? А у вас есть лаймы? Шарль и Ян бегали, подсчитывали и упаковывали, пока дети дожидались в семейном автомобиле новой марки, ссорились, что наверняка предвещало стычки на обратном пути, и это раздражало отцов, уставших к тому часу дня, когда возвращаются из конторы, снимают галстук, расстегивают ворот рубашки и усаживаются в удобное кресло.

Рука в перчатке придерживает дверь, которая без конца открывается. И вот молодая женщина вытирает свои сапожки о закруглившиеся края уже намокшего красного коврика, затем — одно движение, и ее зонтик уже стоит в длинной терракотовой подставке. В черной фетровой шляпке, продвигаясь спокойной, непринужденной и изящной походкой, которая не задерживает взгляда и не привлекает неподобающего внимания, она подходит к витринам, где стоит Ян. Снимает и убирает перчатки в маленькую дамскую сумочку, украшенную искусственными рубинами, затем поглаживает кожуру фруктов, завернутых в шелковистую бумагу. Среди груш и лимонов клиентка выбирает яблоки с горы Сент-Илер, первые яблоки нового урожая, красные яблоки, зеленые внутри, кладет дюжину в сумку, рассматривает другие продукты и молча переступает через деревянные планки. Вот уже несколько дней каждый вечер она разрезает яблоки на четвертушки, осыпает их белым сахаром, укладывает на крышу сукки или подает гостям, мужчинам в шелковых накидках. Затем она замечает витрину с авокадо, оценивает их, ощупывает, колеблется, не берет ни одного, полагая, что еще вернется к прилавку. Ей нравятся деревянные витрины, галогеновые лампы, классическая музыка, а также красный коврик у входа. Она ни о чем никого не спрашивает: появляется, входит, трогает, покупает, не поднимая глаз и не глядя на людей. Она элегантна, носит длинную одежду летом и зимой, кожа у нее всегда прикрыта, будто уязвима, а на отложной воротничок кофточки ниспадают густые волосы, постриженные в каре. Редкие женщины из ее окружения заглядывают в Лавку на углу Ваверли, потому что на Парковой аллее есть супермаркет кошерных продуктов специально для них, который вполне их устраивает. К тому же там они знакомы с торговцами, женами торговцев, и им не приходится говорить на французском языке, который они учили лишь в начальной школе на улице Доллар. Женщина зажимает свой кошелек под мышкой и медленно направляется к витрине, где ждет Ян.

У входа Шарль зажег свет, потому что на улице стало темно. В почти опустевшей Лавке слышно, как маленькие сапожки отмеряют шаг, раздаются звуки белых и черных клавиш пианино, стук ливня в витрину и вой неутомимого ветра, проносящегося с запада на восток мимо квартала домов с башенками, в сторону жилищ ремонтников, обитающих по краям улочек. Управляющий приступает к расстановке пустых ящиков позади магазина, а продавец забирает выручку в кассе. Ян смотрит на женщину, разглядывающую фрукты. На ней свободное пальто без пояса, чулки телесного цвета, сапожки на плоских каблуках. Она оборачивается к прилавку, где иммигрант ждет ее, так как не спускал с нее глаз, начиная с яблочного прилавка, и не мог иначе. Клиентка пока еще не видит его, ее взгляд прикован к сумке, затем она смотрит на половицы под ногами. Лицо ее обращено в сторону Яна, через секунду он заметит его бледность под черным фетром шляпки. Затем голубые глаза с зелеными прожилками. Она приближается, и это происходит. Они стоят лицом к лицу, разделенные деревянным прилавком, весами и кассой, набитой деньгами. Молодая женщина поднимает руку, чтобы положить яблоки, и в этот момент видит бакалейщика, который смотрит на нее. Блондина с пухлыми губами. Худого, высокого человека, приковавшего свой взгляд к ее лицу. На нее пристально смотрят, на каменной стене за кассой стрелка часов останавливается на мгновение, и в этом промежутке она, женщина, обнаруживает, ощущает, что такое быть предметом внимания со стороны мужчины. Сомнений не возникает, клиентка не опускает глаз, как должна была бы сделать, как делала всегда. Для нее невероятно, недопустимо смотреть на такого мужчину, как он, тем не менее она это делает и продолжает делать, что необъяснимо, в первый раз с ней происходит такое, и она еще не понимает, о чем думает, сама этого не знает, а просто позволяет смотреть на себя. Теперь стрелка снова движется, но ничего не меняется, все сосредоточилось во мгновении, когда их взгляды встретились. Ощущается влажность, момент пройден, тысячная доля секунды, а далее, прежде чем склонить голову к яблокам, она, как воровка, уносит блондина в своей голове, и это происходит инстинктивно, непостижимо, что хуже всего. Сразу после этого возникает дрожь, дурнота и сожаление. Кончено, она приказывает себе не думать об этом и не будет больше думать. И вдруг пугается, а если кто-то стоял тут за ее спиной, может быть, кто-то видел, нет, она ничего не почувствовала, больше не дрожит, она не смотрела на мужчину за прилавком, не заметила белокурого блеска его волос, белых лучиков, напоминающих взмахи ресниц… мужчина такого высокого роста, а ее муж намного ниже, ах, яблоки — поскорее, и она неуклюже кладет сумку на чашечку весов, ведь ничего же не произошло, утешает она себя, уже готовая забыть о фруктах, убежать под дождь, вернуться домой, закрыть двери и запереть засовы. Она стоит неподвижно, и наступает пустое мгновение, наполненное двенадцатью яблоками, которые взвешивают. Бесконечный миг для той, чей взгляд прикован к прилавку.

Поляк уверен, он встретился с нею впервые. Светлые глаза с глубокими, чернее черного, прожилками, он никогда не видел ничего подобного. Ему не нужно слышать ее голос, все происходит в белом безмолвии лица, которое медленно окрашивается румянцем. Она держит купюру над прилавком, приковав взгляд к бумажке, а Ян не отрывает глаз от ее очей. Она не знает, почему он не берет деньги, ей приходится взглянуть вверх, чтобы понять, и тогда наступает второе мгновение встречи, и в этот затянувшийся миг существуют только взгляды, которые пристально созерцают друг друга… Оба поражены, но ни она, ни он не понимают, что происходит, быть может, нечто очень важное. Как переход из лета в осень, как стук ветвей, скользнувших по запотевшему окну на улице Ваверли, как все розовое, белокурое, голубое, зеленое, смешавшееся в бемолях сонаты, как новое биение сердца, конец чего-то одного и начало совсем другого, да, это жизнь закрутилась, вдруг ошалев, и руки судорожно сжимаются, покрываются влагой, глаза уже никогда не станут прежними, так рождаются две новые бессонницы, а между тем денежная купюра дрожит, стремясь быть полученной, лишь бы эта карусель остановилась.

Ян протягивает руку, чтобы взять деньги, и под взглядом женщины и иммигранта купюра перекочевывает из одной руки в другую. При передаче пальцы оказались совсем рядом, так близко, что кулачок клиентки, вдруг потяжелев, резким ударом обрушился на прилавок, женщина вернула его на место, прижав к телу, и больше не показывает ему своих глаз, так решено. Ян нажимает на клавиатуру, она слышит, как кнопки считают, затем открывается ящичек кассы, и высыпаются монеты. После чего — немыслимо, но она делает это — женщина снова смотрит на него, да, смотрит, ведь все это так серьезно. Они глядят друг на друга. Он протягивает ей монеты, и она кладет их в свою маленькую перчатку, сложенную гнездышком.

5

Я помню тишину, прерываемую словечками, которыми во все времена перебрасываются от парты к парте. Помню горы работ для проверки и черные тучи, пробегающие за застекленной стеной в течение октября. Яростные ветры, пугавшие рыжеволосую Либи Розенберг, желание девочки, чтобы однажды миссис Адлер поставила ее парту подальше от грома, потому что, быть может, однажды он обрушится ей на голову. Я помню, как Ити однажды на прогулке подарила мне последний бальзамин из сквера. Двенадцатилетние ученицы, загадочные упрямицы. Я помню дни контрольных, когда хрупкая, обворожительная Хадасса Горовиц, как ни странно, вдруг сильно заболевала…

Ее животик прижат к стопкам работ на моем столе. Голова слегка наклонена влево. На виске — четко очерченная сине-желтая звездочка. И неизменно копна ее курчавых непослушных волос торчит как настоящий кустарник. Совсем близко, совсем тихонечко, словно в первый день, ее ротик сжимается, затем разжимается:

— Мадам, мне нехорошо. Можно я пойду домой?

— Нет, Хадасса. Сегодня контрольная по глаголам. Это очень важно.

Огорченная малышка возвращается на свое место. Не сводя глаз с учебника Бешереля, она утирает веки, несколько раз влево, несколько раз вправо, по кругу, насупившись. Через пять минут снова подходит.

— Я буду долго плакать, у меня уже глаза покраснели. Я буду плакать, потому что у меня очень болит живот, а секретарша Ривка, моя кузина, сказала, что в шестом классе, если у кого-то заболит живот, можно идти домой.

Притворное заболевание. Гримаса королевы в одиннадцать лет и два месяца. Хадасса знала, как добиться своего, и я с каждым разом все чаще и с большей легкостью уступала ее капризам.

В секретариате, расположенном на том же этаже в нескольких метрах от нашего класса, работали две молодые женщины. Лея, круглолицая, тонкобровая, крепкого сложения, нетерпеливая, порой резкая. Вышла замуж год назад, но под ее широкой блузой пока никаких признаков беременности, что было очень тревожно. Что касается Ривки, то она, довольно-таки худощавая и бледная, постоянно таскала в руках вышитый золотыми нитями носовой платок. Она была второй дочерью в семье, и ей пришлось дожидаться, пока не выйдет замуж первой старшая сестра Двора. Затем был отобран ее будущий супруг, господин, прибывший из Англии, как уточнили одиннадцатилетки под единственным во дворе деревом. «Мадам, Ривка помолвлена!» — сообщила Ити, держа в руке пончик с кремом. «А ты знаешь, как нам устраивают помолвку? Когда мама решает, что пришло время обручить дочь, она вызывает шадхана. — Проглотив кусочек пончика, девочка продолжила: — Шадхану должно быть больше тридцати лет, ему положено быть вежливым, носить бороду и длинные пейсы, а также у него должна быть закрытая машина, если у него ее нет, он не может быть шадханом. У шадхана есть книга со всеми данными о мальчиках и девочках, еще не вступивших в брак. Даже мы занесены в эту книгу. Он попытается отобрать лучшую пару, а потом пригласит родителей, чтобы они предоставили сведения о мальчике и девочке». Последний укус сладкого пончика. «Если родители согласны поженить своих детей, они идут к раввину, чтобы узнать, хочет ли он этого, если да, то родители и дети отправляются в отель вроде „Холлидей Инн“. Знаешь такие?» Облизывание пальцев. «В этот день в отеле девочка и мальчик разговаривают друг с другом, и первый вопрос, который задает девочка, касается того, будет ли он соблюдать законы Торы. Она спросит также, какого цвета чулки должна носить. В конце дня, если мальчик и девочка хотят пожениться, родители приглашают всех кузенов, тетушек, вся семья и две мамы готовят праздник, который называется тнаим, и именно тогда бросают на землю тарелку, означающую, что это официальная церемония…»

Когда Ити изобразила метательницу снаряда, одна из учительниц пришла за нами, чтобы рассадить по рядам.

Мы ждали Хадассу, чтобы раздать тесты. Некоторые девочки, опустив голову, все еще повторяли что-то, Ити, лежа на своей руке, следила за каждым моим движением, абсолютно одинаковые Блими и Гитл причесывались перед маленьким треугольным зеркалом, тогда как другие в двадцатый раз наполняли свои мусорные мешочки. Я встала и подошла к окну.

Фигурные листья дуба опадали порыжевшими блюдечками, а ствол клонился то вправо, то влево. За двором и оградой, на улице Доллар, я разглядела миссис Адлер и еще нескольких учительниц утреннего расписания, покидавших школу медленным и сдержанным шагом, слегка прижимая чемоданчики, которые несли под рукой. Дистанция между преподавательницами идиша и французского была бесспорной. Мне не удавалось ни заговорить с ними, ни встретиться взглядом. Из любопытства я без стеснения разглядывала их. Парики, доставленные из Индии и все без исключения подстриженные в каре на сантиметр повыше плеча. Плоские тщательно начищенные туфли, скромная бижутерия поверх застегнутых кофточек, чулки телесного, коричневого или каштанового цвета. Чулки миссис Адлер, выделявшиеся задним толстым и прямым швом, подчеркивали ее целомудрие, но, главное, ее приверженность традиции.

— Мадам! — позвала двенадцатилетняя Юдис, рисовавшая цветы вместо того, чтобы учиться. — Знаешь, что у нас сейчас 5765 год?

— Вот как? — ответила я с подчеркнутым удивлением.

— Да, у нас не такой календарь, как у тебя. 5765-й — это правильное время.

Вернулась Хадасса. Не поцеловав мезузу, она сбросила свой учебник на пол, скрестила руки на груди и застыла. Для этого ребенка время никогда не шло достаточно быстро. Кстати, она отмечала в календарике, сколько дней осталось до следующих каникул, и зачастую пересчитывала их несколько раз на неделе, посреди урока засунув голову в деревянную парту. Худышка Дасси любила наводить порядок на своем рабочем месте, укладывала все тетради внутрь, протирала деревянную поверхность парты, держа школьный ранец на коленях, смотрела на часы, висевшие за моей спиной над зеленой доской. Я не замечала этого поведения, столь свойственного Хадассе, обращалась ко всему классу, приказывала оставить на партах только карандаши и ластики, затем встать. Когда я раздавала листы, Хадасса поняла, что ей не открутиться, резко подняла руку и попросила разрешения прочесть молитву тестов. Я согласилась, заинтересовавшись процедурой. Больная, при поддержке Ити, Либи и близняшек, затем всех остальных, склонилась головой к коленям и бормотала стихи по меньшей мере минут пять.

Когда тест был закончен, девочки, подпрыгивая на обеих ногах, громко выразили свой восторг по поводу урока физкультуры, который начался с усиленного поиска спортивной обуви. Ученицы перебегали из класса в класс, чтобы занять обувку у своих сестер или кузин, или подыскивали пару в ящике для потерянных вещей, затем бежали в гимнастический зал, где двенадцатилетние выбирали игру для всех, прежде чем составить команды. А я была рядом и повторяла: «Не так быстро, завяжи шнурки, береги голову». Я находилась там еще и для того, чтобы утешить Либи, которую каждый раз выбирали в последнюю очередь или даже совсем не выбирали; я находилась там для того, чтобы выбрать мягкие мячи, вытащить зачастую порванные голубые маты, установить барьеры из скамеек, протянуть бумажные ленты, чтобы обозначить территории на сером цементном полу. Школа не вкладывала средств в инвентарь, потому что, по мнению учениц, спорт важнее для мальчиков, которые учатся дольше и усерднее. Я обожала сидеть и наблюдать за борьбой команд, разбираться в реакциях каждой из учениц, лучше познавая их. Когда группы были образованы, девочки запихивали свои темно-синие юбки в темно-синие колготки, потому что даже на занятиях спортом короткие брюки были запрещены.

В тот день, опасаясь, как бы девочки не поскользнулись, я собирала мусор, который после каждой перемены оставался на полу. Перл, лучшая подруга Нехамы в течение всей осени, подошла и предупредила меня, что Хадасса плачет и собирается уйти. Обернувшись ко входу в гимнастический зал, я заметила лохматую голову девочки, которая тихонько открывала дверь. Я побежала за ней, нагнала на лестнице и крикнула:

— Хадасса, куда ты идешь?

Девочка остановилась, затем опустилась в пыль. Я подошла, увидела ее вытаращенные глаза и сине-желтую звездочку, казалось набухшую на лбу.

— Что случилось, Хадасса?

Девочка закрыла лицо руками:

— Я не хочу играть, я больна.

Услышав голос директрисы, который раздался, казалось, не так далеко, Хадасса поднялась и бросилась прятаться в углу зала.

Ити и ее кузина Малка Кон, отбросив игровой мяч, потому что «мадам, все жухают», прижались ко мне со скакалками в руках. «Мадам, посчитай, кто пропрыгает больше!» В свете неоновых ламп гимнастического зала они запрыгали в колготках, облегающих кругленькие животики. Я улыбалась, кричала «браво», как мама, повторяла: «Продолжайте», а потом явились Блими и Гитл, которых я поприветствовала, бросив им: «Привет, близняшки!» — «Мадам, — заметила мне Гитл, — ты всегда говоришь это нам!» Они рассмеялись, прижавшись щекастыми личиками одна к другой, затем Блими взмолилась, чтобы я посчитала и для нее. Позднее, когда я дошла до ста трех, к нам присоединилась Либи и, протянув мне свои пластиковые часики, такие же зеленые, как ее очешник, предупредила меня: «Скоро звонок. Надо идти на Шабес». В пятницу мы всегда уходили рано, чтобы девочки и учительницы утренней смены шли домой готовиться к наступлению шабата, посвященного Создателю. Три трапезы, вечерняя и две завтрашнего дня, должны были быть приготовлены и содержаться в тепле. Надо было украсить жилище цветами, помыть полы, испечь плетеный хлеб, достать вино, бокалы, натереть канделябр, приборы, приготовить праздничные наряды, быть готовыми принять вернувшихся мужчин и отпраздновать шабат при зажженных свечах.

Взволнованные девочки схватили свои школьные ранцы, лежавшие вдоль стен, выстроились, я дождалась тишины и до того, как прозвонил колокол, бросила, удивив их: «Гут Шабес!»[4] Звонок прозвучал не так громко, как обычно, девочки несколько секунд простояли неподвижно, молча, затем, растерявшись, разбежались. Приготовившись собрать трещотки и несколько мячей, я увидела, как в глубине зала показалась Хадасса. Она подошла и из трижды исказившегося рта раздался мягкий голос: «Мадам, мадам… ты, ты… ты говоришь на идише и знаешь, что такое шабат?»

6

Вытянув ноги в тапочках на низком столике, Ян слушал и слушал «Экспромт», который купил утром после того, как выпил кофе с бутербродом в кафе «Пейгл». Накануне в Оскар-Петерсон-Холле, исполнив полонезы и ноктюрны, Анна Спилзберг порадовала страстных поклонников музыки этим сочинением, сокровищем романтической эпохи. Сидя рядом с Шарлем, заснувшим перед антрактом, Ян услышал эту пьесу впервые, хотя наследие Фридерика Шопена знал хорошо, так как играл многие его произведения на прослушиваниях, концертах и конкурсах. Но «Экспромт в мажоре» — нет, никогда.

Ян пошел налить себе зубровки безо льда. Вернулся через кухню, откуда выглянул на улицу, где уже раскинулась ночь. Шторы у Рафаэллы были задернуты, а улица Ваверли опустела. Поляк снова положил ноги на столик. Послушал еще, чтобы глубже прочувствовать музыку. Не торопясь, посмаковал водку, пропитанную травянистым запахом, она приятно обожгла горло. Допив стакан, он достал партитуру, которой обзавелся в тот же день, склонился над ней, прочел слева направо, сверху донизу, перелистал одиннадцать страниц, тихонько напевая. Затем ощутил очень сильное желание сыграть ее, присел к роялю, вытянул правую руку, пробежался по клавиатуре, поискал немного и нашел мелодию. На бис Анна Спилзберг поклонилась публике и, сосредоточившись, сыграла «Экспромт» по памяти. Тоненькая артистка в платье с корсажем вызвала тогда трепет у нескольких женщин, которые попрятали лица во тьме зала.

Его правая рука овладела мелодией, левая присоединялась к ней. Понемногу. Попытка за попыткой. Другие такты, другие размеры правой, левой рукой, двумя вместе. Яну удалось сыграть, но стало немного больно, потому что он был слишком чувствительным. Ребенком Ян плакал перед кабинетным роялем деда. А его домашний учитель сердился из-за того, что в игре мальчика недостает резкости, темпа, ритма. Он плакал еще сильнее. Потому что страх одолевал красоту. Ян остановился. Пересек коридор, вошел в свою комнату, подошел к окну, откуда доносилось мяуканье. В переулке, слабо освещенном стареньким фонарем, он не увидел кота, который долго орал, фортиссимо, снова и снова издавая душераздирающие вопли. Ян сел на кровать, вытянулся, раскинул руки. Как растроганный безумец, он снова задумался о женщине.

7

— Сюда? — уточнил Шарль, прижимая ладонями три кукурузных початка к шафранового цвета стене.

— Немного левее… Вот так, — решил Ян.

Настало время громадных тыкв. Их можно было увидеть на соломенных тюках, на дорожках у искусственных газонов, под окнами, на кухонных столах, в супах или сдобах. В магазинах продавались режущие инструменты, чтобы обрабатывать тыквы, а также краски, чтобы украшать их. Тыквы красовались в альбомах для рисования и на всех разрисованных пакетах для покупок. Те, кто участвовал в конкурсе на самую тяжелую тыкву, увеличивали их, обливая сырой водой из ведер. Затем наступало время показа, и победителю года пожимали руки и дарили значок. Это было также время первых морозов и уборки листьев. Фонтаны отключали, качели и герани убирали. Девушки щеголяли в платьях с декольте, прикрытыми шарфами, молодые люди — в беретах набекрень.

— Есть еще место? — спросил Ян, поднявшийся из погреба с двумя огромными тыквами.

Шарль, раскладывавший товар, взял их у него и выложил на витрине, где уже можно было насчитать с десяток тыкв, часть которых лежала в свободных ящиках из-под яблок, другая — на пожелтевших кленовых листьях.

— Если я правильно разбираюсь в празднике, не хватает только лесенки и черного кота! — подшутил поляк, притворяясь суеверным, хотя и знал толк в обычаях Хэллоуина.

Неизменно оживленный управляющий театральным жестом щелкнул пальцами и быстро вышел. Поднимаясь по лестнице снаружи, он подумал о джутовой мешковине, которую надо было постелить, затем поздоровался с соседкой, выбивавшей свой коврик. Он ускорил шаг, залез на чердак над Лавкой, позвал кого-то и спустился с мягким, как тряпка, комком в руках — толстым Газ Баром.

На каменной стене за кассой часы показывали полдень. Ян вызвался пойти и купить кислой капусты в магазине «Евро Дели Пэстори», надел шерстяную куртку и направился в сторону Сен-Виатер. После чего вошла девушка с затянутыми в узел волосами и ровным пробором по центру головы. Маленькая девушка в розовом пальтишке изысканного покроя с шестью круглыми пуговицами. Едва появившись, она бросилась к приблудному коту, пригревшемуся под солнцем на ковре из листьев. Его черная шерсть блестела, он громко мурлыкал, высунув язык. Отпустив кота, девушка похвалила витрину и мило пошутила по этому поводу, прикрыв рот рукой. «Вы участвуете в конкурсе убранства к Хэллоуину?» — бросила она. Эта новая покупательница приходила сюда всего один раз в сопровождении подруги. Прогуливаясь по трем проходам, она обнаружила прилавки с фруктами и овощами, обогнула отдел сыров, потрогала несколько декоративных тыкв, восхитилась круглыми и плоскими лепешками с кунжутом. Взяла две, затем на прилавке с охлажденными продуктами выбрала соевое молоко с шоколадом. Когда раздались звуки колокольчиков, клиентка стояла у кассы. Она обернулась, удивилась, выронила кошелек в форме божьей коровки, потому что божьи коровки приносят удачу в жизни, — и монеты раскатились по полу. Новая клиентка в шапочке увернулась от них. Девушка присела, и Шарль бросился ей на помощь.

— Большое спасибо, — сказала девушка, не сводя глаз с шапочки и почти не обращая внимания на монеты. — У вас бывают такие клиентки? — прошептала она бакалейщику.

— Иногда, — ответил он тихо.

Клиентка в розовом пальто какое-то мгновение пристально разглядывала продавца, словно хотела узнать о нем больше, но он поднялся, услышав звонок телефона. Вновь прибывшая, зажав под мышкой сумочку, трижды обошла лавку, притрагиваясь то к одному, то к другому, ничего не купила и в конце концов ушла. Когда вернулся Шарль, девушка уже сосчитала свои монеты и протянула их ему.

На улице солнце исчезло за кучевыми облаками. Дрожа в своем розовом пальтишке, девушка застегнулась, забыла о происшедшем, вспомнила об ожидавших ее кипах тетрадей для проверки и села в автобус на улице Сен-Лоран.

8

Я узнала, что в каждом доме хранилось значительное количество священных книг, которые стояли в застекленном шкафу. Но не было ни дисков со считалками, ни телевизора, ни комиксов, ни романов, написанных на французском. Светскую культуру отвергала традиция, не поощряющая интереса к общественной жизни и пренебрежения религиозными ценностями, к которым приобщала семья. Отцы не читали газеты регулярно, дабы не связанное с религией чтение не отвлекало их от изучения Талмуда, и прежде всего не слушали радио, те женские голоса, что поистине опасны для подверженных слабостям мужчин. Мои ученицы, кажется, не страдали от этого, мир их детства развивался вдали от бесполезных волнений, они спокойно спали, не боясь ни Злой феи, ни Золушкиных сестер, ни Песочного человечка. При наличии восьми, десяти, двенадцати братьев и сестер одиночество было редчайшим явлением. Их окружение вскармливало человеческие отношения, которым предстояло шириться и укрепляться до смертного часа. Следует также учесть свадьбы, длящиеся семь дней, ежегодные, ежемесячные, еженедельные праздники, походы в зоопарк, на игровые площадки, путешествия в Бруклин или в Израиль, наборы лего, кукол, переодевания, занятия живописью, войлочными изделиями, игры в карты без королевы и короля (поскольку их убирали из колоды). Дочери не тратили время на стряпню в игрушечных духовках, они принимали участие в настоящих приготовлениях пищи, тогда как сыновья ходили молиться в синагогу со своими отцами. Герои не были литературными, недоступными, их звали мама и папа, и они спали в комнате с двумя кроватями.

В школе не закупали книг уже лет двадцать. Старые томики были растрепаны, зачастую неполны, исписаны, и их хранили в тележке, болтавшейся на втором этаже. Я никогда не видела книг ни в классах, ни в руках детей. Для уроков чтения учительницы ксерокопировали тексты на различные темы, к ним прилагались смысловые вопросы, на которые надо было ответить развернутыми предложениями. В начале октября я убедила директрису в важности чтения для учениц и вызвалась создать библиотеку. Тогда мне предложили бюджет в пятьсот долларов, маленькую темную и холодную комнату рядом с гимнастическим залом и потребовали, чтобы каждое новое название было согласовано с цензурным комитетом. С малых лет привыкшие к строгостям девочки не стремились узнать, почему в новых книгах густой черной полоской были заклеены обнаженные руки и ноги, свиньи и церкви и почему несколько раз на одной странице слова были вычеркнуты и заменены другими, написанными от руки. Двадцать лет назад для них были отобраны веселые, полезные истории, в которых ничто не вызывало страха и все было предсказуемо и ожидаемо. А книги, что заказывала я, были ближе к тому, что их окружало в квартале, к сияющему и обжигающему солнцу, к бульварам, многолюдным и опасным, если не оглянуться налево, и направо, и еще раз налево, прежде чем пересечь их. Альбомы, комиксы, романы были цветными, разного формата, с искрящимися обложками и интригующими заголовками, такими, как «Я продал мою сестру», «Величайшая в мире ссора», «Мой отец делает уборку». Я нашла пустые этажерки, вытерла пыль на полках, поставила круглые столы, стулья вокруг них, приклеила на стены огромные плакаты, сообщающие о литературных новинках и классических произведениях. К тому же подреставрировала старые книги, распределила их под цветными шифрами, затем расставила рядом с пятьюдесятью блестящими, прошедшими цензуру великолепными томиками.

— Мадам, сегодня ты будешь читать нам книгу с выражением? — настойчиво спрашивала Ити Райнман каждый раз перед началом занятий.

Несколько раз в неделю я действительно откладывала точные науки, диктанты и утомительные занятия и приводила девочек в библиотеку, которая с первого дня стала для них своего рода кинозалом. Преобразившись, я, как чтица и актриса, обретала несколько голосов, несколько лиц, изображала всех тех персонажей, которых они не знали, открывали для себя, боялись или обожали. Я прыгала, сворачивалась в клубок, была ребенком, дедушкой, конем, бурей. Девочки за круглыми столами то смеялись, то пугались, переселяясь в воображаемые миры, и к концу каждой истории удивлялись, что все это могло уместиться в одной книге.

Пара за парой мы молча спускались в библиотеку. Когда дверь была отперта, девочки мчались выбирать себе место и выражали свое нетерпение криками, прыжками, создавая ужасный шум, за которым следовало «Ш-ш-ш-ш-ш… Мадам начинает читать!» И тогда, стоя перед ними с книгой в руке, я устраивала театр одного актера для моих учениц. Как-то в ноябре после полудня, сидя за столом, я приступила к следующему сюжету: «...Однажды коза, собравшись за покупками, велела козлятам никому не открывать в ее отсутствие. Но едва она ушла из дома, как семеро козлят услышали стук в дверь. „Тук! Тук! Тук!“ (Я постучала по столу, отчего девочки подскочили.) Это был большой злой волк (ученицы напряглись), и он сказал грубым голосом (я произнесла это с таким усилием, что ощутила боль в горле): „Откройте, милые крошки, ваша мама вернулась!“ Но козлята были не глупы, такой угрожающий голос мог принадлежать только волку, и они не открыли дверь. Тогда волк побежал к бакалейщику и купил меду, чтобы смягчить свой грубый голос. (Когда я наклонилась, чтобы взять воображаемый горшочек с медом, колено мое оголилось, и я безуспешно пыталась одернуть юбку, тогда одна из учениц потеряла терпение. „Мадам, это не важно, продолжай!“ — попросила она меня, и тут я поняла, наклонившись ниже, что в моменты чтения фантастическое отменяет закон стыдливости, самый важный для женщин этой среды, и продолжила.) Волк съел большой горшок меду и вернулся к дому козлят: „Откройте, деточки! Ваша мама принесла подарки!“ Но козлята увидели в окно огромную мохнатую лапу зверя. Тогда они прижались друг к другу и крикнули: „Убирайся, волк! Нам видны твои серые лапы, а у нашей мамы ножки белые и красивые! Мы не откроем!“ (Я услышала, как засмеялась Ити.) Волк решил купить муки и осыпался ею с головы до ног. Вернувшись к дому козлят, он постучал в дверь и сказал: „Откройте, крошки мои! Это ваша мама, я принесла вам много чудес — много подарков!“ Один из козлят попросил: „Покажи нам твою лапу, мы должны убедиться, что ты наша мама“. Увидев белую лапу волка, козлята решили, что мама вернулась, и открыли дверь. („Охххх…“ — простонали близняшки). Вот глупые-mo! Вошел не кто иной, как серый волк. Козлята попытались спрятаться, но волк нашел их, одного за другим, и съел первого, второго, третьего..» «МАДАМ, НЕТ!» — выкрикнула Хадасса, укутав лицо в воротник своего голубого шерстяного пальто, поскольку в подвальном этаже было очень холодно. Крик оторвал меня от повествования, я взглянула на нее и тут же поняла, что девочка не могла больше слушать историю, так же как и другие, прикрывшие руками глаза или уши. Этот рассказ остановился навсегда, сожаление и ощущение вины парализовали меня, ученицы не позволили мне закончить историю, рассказать, что волк так наелся, что заснул, а в это время вернулась коза и вспорола ему живот, вытащила своих козлят и заменила их огромной глыбой соли, что заставило волка убежать очень далеко к реке, чтобы утолить жажду, тогда коза и козлята устроили праздник и зажили счастливо и в безопасности НАВСЕГДА. Выбирая этот альбом, я не обратила внимания на сюжет, столь не подходящий для детей этой среды. Бедных козляток не должен был съедать волк, ведь это очень печально, мадам, почему волки едят коз? Мне СОВСЕМ НЕ ПОНРАВИЛОСЬ, мадам.

Поначалу отбор чтения был трудной задачей. Впрочем, я пожалела о некоторых покупках, которые были исключены цензурным комитетом. Надо было избегать книг, в которых злые обижают добрых. Уделять больше внимания красивым историям с хорошим концом. А мне — учиться познавать непостижимую грань, отделяющую Восток от Запада. Впрочем, в тот день мне пришлось наспех заменить историю, заставить забыть бедных козлят, поэтому я предложила:

— Либи, не хочешь выбрать другую книгу?

Она послушно вскочила:

— Эта подойдет?

И поднесла мне альбом со множеством картинок, в котором шла речь о свободе и каникулах.

— Да, очень хорошо.

Я взяла книгу, присела на стол, скрестив колени, показала обложку и поинтересовалась:

— Девочки, что означает слово СВОБОДА? Ну, Хадасса.

— Свобода — это статуя, мадам!

Ответ, кажется, всем понравился, а затем он понравился и мне.

— Согласна, существует статуя Свободы, которая находится в Нью-Йорке…

— Я видела ее со своей семьей! — перебила меня Сури из глубины класса.

— Я тоже, я тоже! — вторили другие

— Да, но слово Сво-бо-да?

Поскольку дети не отвечали, я продолжила, сочиняя определение:

— Знаете, свобода — это когда чувствуешь себя свободным, ничего никому не должен, когда делаешь, что тебе нравится, в любое время по собственному выбору.

Блими резко перебила меня:

— Нет! То, что ты говоришь, означает быть избалованным!

Ученицы согласились, отреагировали, и в библиотеке начался оживленный, даже безудержный галдеж, девятнадцать голосов против одного моего, пока я не вмешалась:

— Девочки, давайте сядем, успокоимся, у нас разные представления о том, что такое свобода, это нормально, но я думаю, что все же можно прочитать и понять историю «Свобода Мишу на каникулах». Вы еще хотите послушать об этом? И тут же прозвучало всеобщее «да». Я приступила к чтению книжки, долго показывала красивые картинки, и все прошло хорошо, потому что, в конце концов, свобода — это быть на каникулах и играть в прятки, есть шоколадное пирожное, ходить в бассейн и веселиться со своей кузиной.

После чтения я разрешала им какое-то время самим покопаться в книгах. В первые недели девочки выбирали истории для детсадовского возраста или начального класса. Долго рассматривая и обсуждая обложки, они воображали себе больше того, что было изображено на картинках и сказано в заголовках, которые они прочитывали, тыча в них пальчиком. Прочитывая текст вдвоем или втроем, особенно смелые отваживались даже изменять голоса и изображать шумы, что веселило их до предела. Часто они подходили и спрашивали у меня значение того или иного слова или просили прочитать конец истории, потому что не все понятно, мадам. Казалось, девочки уносятся в воображаемый мир, куда прежде никогда не попадали, в мир других детей, в мир комиксов в шесть часов утра или чтений у ночного столика под присмотром матерей, присаживавшихся на кровать перед наступлением ночи. Иногда же: «Мадам, так не бывает, животные не разговаривают!» — и какая-то ученица отвечает вместо меня: «Это придумано, в книгах все бывает!!!» — «Ах да, и вправду, но почему маленький мальчик спит с собакой в своей кровати? Мы не можем так поступать!!! Мы ненавидим собак, потому что они кусают евреев!» Затем понемногу они осмелились брать книги второго и третьего цикла. Указания были строгими, учительницам-христианкам, нанятым правительством, запрещалось говорить в классе о любви, деторождении, средствах массовой информации, новостях дня, телевизионных программах, религиозных верованиях, обсуждать фильмы и исполнителей песен, упоминать о насилии или трагедиях, о смерти и любых исторических или научных событиях, случившихся более шести тысяч лет назад. Однако никто не запрещал приобщать детей к миру книг. Я советовала моим ученицам читать, чтобы научиться чувствовать, читать, чтобы обрести свободу, читать, чтобы полюбить чтение.

Мне нравилось обходить столы, задерживаться около той или иной ученицы, задавшей мне вопрос. Однажды Ити, углубившаяся в альбом «Мартин в Лондоне», рассказала мне, выгнув бровь, что ее бабушке едва исполнилось четыре года, когда немцы сбросили бомбы на Лондон, и что всем пришлось спуститься в подвал, чтобы спастись от огня, а когда бабушка пошла спать, бомба упала прямо около дома, и крыша провалилась. От неожиданности бабушка потеряла голос и не могла говорить целый год. Сидящая рядом с нею Малка подхватила: «Знаешь, а мой дедушка видел вторую войну! (Девочка ухватила прядь черных волос и закрутила ее вокруг указательного пальца.) Во время Первой мировой войны он прятался в лесу. А во время Второй злые люди забрали его жену, шестерых детей и родителей, и он остался совсем один. Он работал в гетто, в Биркенау. Ты знаешь, что такое Биркенау? Там хотели убить его, но он трижды убегал, потому что бегал быстро, так же, как я! (Малка гордо улыбнулась.) Моя мама говорит, что только чудо помогло ему остаться в живых».

— А твой дедушка еще жив? — спросила я у ребенка с иссиня-черными волосами.

— Да-да. Когда война закончилась, он переехал сюда и построил много домов. Очень больших домов. Я очень люблю моего дедушку. А ты тоже любишь своего?

Рядом с нами Гитл читала Блими: «…В Японии из вежливости снимают обувь перед тем, как войти в дом».

— Мадам, — спросила Гитл, обернувшись ко мне. — Китайцы ходят без туфель по полу?

— Японцы… Да, они ходят босиком.

— Но нельзя ходить без обуви по дому!

— Почему, Гитл?

— Только у мертвых… (И она произнесла скороговоркой несколько слов на идише, несколько слов, которые защищают.) Только у них ноги босые. Когда человек умирает, с него снимают туфли, а на тех, кто жив, их оставляют! Вот ты, например, снимаешь туфли, чтобы ходить?

Хадасса, самая младшая в классе, любила только штрумпфов и особенно штрумпфетку. «Штрумпфетка красивая, да, мадам?» — повторяла она мне несколько раз в неделю. Когда Хадасса выбирала книгу, то спрашивала у меня: «А в книге есть Гаргамел?» — потому что Гаргамел пугал ее, и она объясняла мне, что лучше бы его не было, иначе он однажды съест маленького штрумпфа, и штрумпфетка будет очень опечалена, что у нее больше нет малыша. Хадасса входила в мир синих человечков, как вошла впервые в класс: слабенькая, перепуганная. Про Мартинов слишком трудно читать, так много слов, мадам, но картинки, о, картинки — другое дело; они такие красивые, я очень, очень хотела бы рисовать так.

По просьбе одной двенадцатилетней девочки я поставила на полку коробку, полную фломастеров и белых листов. Ученицы, быстро выбравшие себе любимых персонажей, таких, как Клиффорд, Снежная королева, Карамель, обожали рисовать и раскрашивать их, записывая имена. Частенько какая-нибудь ленивица спрашивала:

— Мадам, я уже читала три книги, можно мне рисовать?

— Я прочитала. Да, можно.

Хадасса, нерадивая читательница, предпочитала рисовать большими фломастерами, которые брала в руку по два сразу, чтобы изобразить порывы ветра в небе. Она рисовала как попало штрумпфетку с младенцем, девочку в платье с воланами по имени Лили, это было ее любимое имя после того, как она услышала историю «Лили любит жизнь». Эта хрупкая девочка не знала о чудовищах под кроватью, зато не выносила несчастья, плохих новостей и всего, что хоть отдаленно напоминало Гаргамела. Она часто рассказывала, что на улице полно злодеев «да, гоев, людей, которые не евреи, они похищают таких детей, как мы. Моя мама так сказала, вот почему мы никогда не гуляем в одиночку». Однажды, заметив, что она в своей тетради по математике пишет имя Лили, я решила спросить, назовет ли она своего ребенка этим именем, ответ был категоричным, даже резким: «Мадам, мы должны давать детям имена тех, кто уже умер». Имя девочки принадлежало когда-то ее тете, скончавшейся в одном из лагерей в Польше, и оно означало, сообщила она мне доверительно, «Скрытая красота». Придя из школы, я попыталась узнать поточнее и обнаружила следующее: Хадасса, цветущий мирт. Мирт, цветущее дерево или куст с жесткими листьями, и я подумала, что ее имя похоже на нее. Одиннадцатилетняя девочка, а перед ней — шестьсот тринадцать заповедей Торы.

9

Омыв руки, ее супруг накинул молитвенный платок, прикрепил на лбу и на левой руке две коробочки из черной кожи, повернулся в сторону Иерусалима, прочитал, сдвинув ноги, утреннюю молитву и возблагодарил Бога за то, что не был создан женщиной. Лежа, она с минуту смотрела, как он молится, затем, потупив взгляд, прочитала историю творения…

«Муж рожден из земли, а женщина из кости. Благоухание нужно женщинам, а не мужчинам: пыль земли не портится, тогда как для сохранения мяса нужна соль. Резок голос женщины, но не мужчины: нежное мясо варится в тишине, но стоит положить кость в котелок, тут же слышится треск. Мужчина легко успокаивается, а женщина — нет: несколько капель воды достаточно, чтобы смягчить ком земли, тогда как кость остается твердой, даже если мочить ее в воде целыми днями. Мужчина должен просить женщину стать его женой, а не наоборот, потому что он пострадал от потери ребра и ему надо вернуть утраченное…»

Услышав шаги, она направилась в прихожую и закрыла дверь за мужем, который, как каждое утро, пошел, по обычаю, совершить ритуальное омовение. Затем она дочитала свою молитву, воздав хвалу Господу за то, что он сотворил ее «по воле своей».

На острове еще рассветало. Разливался бледно-розовый свет, а был уже ноябрь. Женщина легко позавтракала в пеньюаре, повернувшись в сторону хвойных деревьев сада. Со времени свадьбы и переселения в новый дом она иной раз позволяла себе вот так помечтать, замерев и сложив руки над фаянсовой чашкой, которую приходилось подогревать несколько раз. Когда ей исполнилось двенадцать, мать стала отчитывать ее за столь задумчивый вид, предосудительный для девочки, которой пора было искать мужа. Но годы шли, и мечтательность усугубилась хронической усталостью. По советам раввина девочка-подросток должна была вдвое усерднее читать молитвы, не прибегая к Талмуду, потому что слишком образованная девочка — не лучшая партия. Чтобы не допустить слухов о ее патологическом состоянии, стали говорить о том, что у этого ребенка хрупкое здоровье, как у ее тети Сары, которая вышла замуж в Иерусалиме за хорошего человека и родила восемь здоровых детишек.

Прикрыв лоб вуалью с тонкими полосками, она пошла наряжаться к празднику Опшерниш. Отмечали третий день рождения ее племянника, и рано утром, перед тем как отправиться в синагогу, он впервые надел шарф с бахромой. Его заботливая мать взволнованно смотрела, как он покидает дом и навсегда — мир женщин. После утренней службы маленький Тувье должен был побывать у раввина, чтобы тот остриг ему голову, позаботившись о сохранении длинной пряди волос для его матери, которая положит ее на хранение в резную шкатулку. Остальные волосы будут сожжены, чтобы Тувье на смертном одре не пришлось идти искать их, прежде чем переселиться в иной мир.

Женщина вздохнула. Она проведет день со своими сестрами и их детьми, должна будет скрывать, как монотонно проходят ее недели, успокоить их относительно своего здоровья, да нет, по-прежнему не беременна, да, очень бледна, но ничего страшного, осенью так пасмурно. Она поднялась на второй этаж, застелила кровати в супружеской спальне. Затем остановилась перед зеркалом в коридоре, распахнула пеньюар, отметила худобу, плоский живот, тоньше хлебных лепешек без дрожжей. Пересчитала ребра, притрагиваясь пальцем к каждому из них, опустила голову, оглядела свое тоненькое тело, затем сняла полосатую вуаль, осмотрела форму своего черепа, его четкие линии. Медленно провела руками по стриженым волосам. Присев на козетку у своей кровати и приподняв ноги, натянула чулки телесного цвета и засомневалась, разглядывая два платья, затем выбрала то, что потеплее, надела его, застегнула пуговицы до шеи, достала витую цепочку и повесила ее сверху так, чтобы было видно. После этого она осмотрела парик, уложила несколько прядей расческой с широкими зубчиками и укрепила его на голове. Выбирая повязку или шляпку, она не нашла ничего такого, что ей понравилось бы этим утром. Тогда она сверилась с ручными часиками и решила наведаться в шляпный магазин перед тем, как идти за покупками для сестры.

Ее тетя Тирца Горовиц встретила племянницу с распростертыми объятиями, поинтересовалась, как поживает муж, родители мужа, потом предложила ей посмотреть новинки, доставленные из Бруклина. Племянница пощупала шапочки, повязки, вуали, тюрбаны, кругленькие шляпки, потрогала мягкие, жесткие, бархатные, хлопковые экземпляры и засомневалась. Шляпки из шерсти, одноцветные, расшитые жемчугом, блестками, из тканей с рисунком… Она перебрала их с десяток, после чего решила полностью покрыть свой парик шелковой вуалью нефритово-зеленого цвета. Покрыла ею голову целиком, оставив снаружи каштановую челочку, выслушала комплименты в свой адрес, затем булавками закрепила вуаль на весь день. Дожидаясь счета у кассы, она бросила взгляд за окно и увидела, как он переходит улицу — руки в карманах, мягкая походка, непокрытая голова, причесанная ветром. Задрожав, она достала купюры, после чего тетушка проводила ее, прошептав: «Храни тебя Бог». Охваченная волнением, женщина направилась к Парковой аллее. Устремилась в юго-западную сторону, приковав взгляд к тротуарам и зажав локтем сумочку. Не переводя дыхания, миновала Сен-Виатер, еще ниже склонилась к своим лаковым туфлям, ускорила шаг, понеслась во весь опор, добежала до сквера, остановилась. Несколько секунд отдувалась, прижав руку к груди, и, прислонившись к намокшему дереву, восстановила дыхание. Потихоньку выпрямилась. Потрогала вуаль указательным и средним пальцами. Осмотрела куртку, юбку, поправила плечики, взяла сумку за ручку, пошла прямо.

Шагнув на коврик у входа в дом Эдолфов, Сими и Элеазара, она не успела поцеловать мезузу, а двое близнецов с локонами в одинаковых круглых шапочках и костюмчиках уже открыли дверь. Затем прибежала сестра, впустила ее, похвалив вуаль, протянула вешалку. Сими заметила, что в руках у пришедшей ничего нет, покупки забыты, и ничуть этому не удивилась. Придется украдкой позвонить Ривке, та сходит к Липе за фруктами. Близнецы исчезли, и три девушки в белых платьях и колготках с уложенными в узел волосами повели ее в пропахшую птицей кухню. Младших девочек с косичками одну за другой подвели к рабочему месту, и старшая раздала им ложки. Сими надела на пришедшую кухонный халат и, застегивая его на ней, приступила к утреннему рассказу. Сестра всегда была словоохотливой. Могла в течение часа описывать минутное событие. Она, жена моэля, была весела, терпелива, покорна мужу, Богу и предана своим шестерым детям: безупречная еврейская жена.

— …Тувье проснулся очень рано, как большой, и позавтракал вместе с отцом…

Сими излагала это во всех подробностях, погрузив пальцы в муку, приглядывая за девочками у стойки и наставляя старшую, как варить овощи. У этой дородной женщины на все хватало глаз, ушей и рук. Женщина ходила за ней туда-сюда, стуча каблуками по плиткам пола, сравнивая свои чулки с чулками сестры, получившей разрешение носить те, что намного светлее.

— …Он вернется остриженным… у него такие красивые локоны, теперь их не будет!

Разминая тесто, женщина все время заставляла себя следить за рассказами Сими и вникать в них. Она снова увидела его, поневоле, несмотря на все свои молитвы и усиленную заботу о муже. Уронив кусочек теста на пол, она перепугалась, покраснела, но успокоилась: нет, Давид не мог пожаловаться раввину, она очень быстро освоила обязанности хозяйки дома, хорошо стряпала, убирала, тщательно готовилась к наступлению шабата, наполняла дом запахом плетеного хлеба, подсвечники были всегда начищены, скатерти белы, а традиционные одежды выглажены. С ребенком вышла задержка, это правда, но время придет, придет…

— Тувье готов к школе, — продолжала ее сестра, — у него феноменальная память, папа говорит, что он будет эрудитом, посмотрим завтра, как он станет облизывать алфавит, намазанный медом…

И она услышала, как старшая, Блими, четко произнесла по-английски: «Тувье становится настоящим евреем, и я буду очень гордиться им».

С приборами в руках Сими, работавшая вдвое быстрее нее, оперлась на секунду о прилавок и, сжавшись, погладила низ живота. Затем, как ни в чем не бывало, бросилась подготавливать столовую для мужчин и гостиную для женщин.

10

Ян стал гулять в западном квартале. Он рассматривал выступающие окна, башенки, витражи, завитушки, перила, навесы крыш. Изучал каждый проспект, запоминал фасады, роскошные въезды, обнаружил синагогу и определил расписание вечерних молитв. Иногда после обеда он отправлялся туда, чтобы послушать монотонное пение мужчин, а когда они выходили, следовал за ними, чтобы еще раз прислушаться к этому иному языку европейского происхождения. Там же находился великолепный сквер, своего рода городская гостиная в британском духе, с медным ангелом-фонтаном в центре. Матери, которых никогда не сопровождали мужчины, приводили сюда малышей, и они топтались вокруг бесчисленных колясочек. Несколько раз попытавшись заговорить с ними, Ян понял, что предпринимаемые им как на французском, так и на английском языке усилия не только напрасны, но и неуместны. К нему поворачивались спиной, а то и шарахались. И никто, никто не мог рассказать ему об этом колясочном мире, где прогуливались, опустив голову. Шарль и Рафаэлла, безучастно относившиеся к расспросам Яна, повторяли расхожее объяснение: они приехали после войны, все еще напуганы страданиями их дедушек и бабушек, оплодотворяют своих жен, чтобы умножить число единоверцев, опасаются смешанных браков, ничего не хотят знать о нас, проложили в нашем городе белую черту, чтобы обозначить свою территорию, нужно присматривать за ними, чтобы их синагоги не переместились на нашу сторону, вот, в общем, и все.

По четвергам Шарль и Ян обычно проводили вечер в «Олимпико», кафе, расположенном в нескольких метрах от Лавки. На вторую встречу в ноябре месяце Ян опоздал. На своем коврике у двери он обнаружил посылку и решил открыть ее вблизи железнодорожного пути, пересекающего остров. С узелком под мышкой он перешел Парковую аллею, побродил по кварталу с башенками и огромными деревьями, повернул на север, затем уселся на цементный куб, повернутый к железной дороге, где проходили нагруженные зерном поезда. Положив перчатки под ягодицы, уткнувшись лицом в шерстяной ворот, он распечатал конверт, прикрепленный к свертку, вынул письмо:

Краков, 11 ноября

«Moj kochany moj drogi[5],

Наступил ноябрь, как быстро течет время. Прошло уже пять месяцев с тех пор, как ты уехал. Надеюсь, у тебя все хорошо и ты удобно устроился в квартале, красоты которого расхваливаешь мне. Посылаю тебе любимую бабушкину музыку, австрийский новогодний концерт, чтобы ты потихоньку погрузился в атмосферу предстоящей встречи нашего Рождества, которое наступит довольно скоро; к тому же слушать его одному мне теперь очень грустно. У нас обычная повседневная суета, тяжелое время года, много дождей, что не способствует улучшению моего здоровья. Я уже неделю болею острой ангиной, но скоро поправлюсь, главное — не падать духом. Петра навещает меня каждую неделю и очень хорошо ухаживает за мной. Рождество — через 54 дня. А ты уже купил себе билет?

Я заканчиваю свое письмецо и очень крепко тебя целую. Будь здоров и поскорей возвращайся. До скорой встречи, надеюсь. Дедушка».

Ян сложил письмо деда. Застывшими пальцами распечатал диск Венского филармонического оркестра и задумался. В первые дни нового года у них было традицией слушать новогодний концерт, который передавали после полудня. Когда начинала звучать мелодия вальса «Голубой Дунай», бабушка доставала остатки вчерашней праздничной трапезы, которой можно было наслаждаться часами. Сидя за столом у телевизора, Ян и его брат Сальвай с годами научились отличать быстрые польки от полек-мазурок, французских полек и вальсов. Смущенные и счастливые дети порой подглядывали, как дедушка и бабушка танцуют, надев на ноги тапочки для натирки паркета. Ян перечитал письмо деда, надел перчатки, сунул диск и письмо в узел, затем долго-долго рассматривал прямые, бесконечные рельсы, напоминавшие железнодорожные пути на его родной земле.

— Мы не знали, — всю жизнь повторял дед, упершись одним кулаком в колено, а другой положив на стол, — не знали, что поезда, пересекавшие картофельные поля, направляются в лагеря смерти.

Когда Ян посмотрел на часы, уже наступало время молитвы и по улицам, расположенным вблизи железнодорожного полотна, шли маленькими группами мужчины в сопровождении подростков в шляпах. В двойных гостиных горели хрустальные люстры, а плотные шторы были задернуты с тех пор, как мужья вышли из дома. Проходя мимо кошерной булочной на улице Бернар, Ян хотел заглянуть внутрь, но сразу отступил. Булочник в круглой шапочке, покрывающей верхнюю часть головы, с длинными прядями волос на висках, черной и белой бахромой, выглядывающей из-под фартука, прижавшись к витрине, торопливыми движениями очищал ивовые корзины. Ян перешел на другую сторону, миновал парк и вновь вышел на улицу Сен-Виатер.

11

Первые хлопья наступающей зимы кружились, не достигая земли. Мне было приятно сидеть около батареи и ощущать, как под шерстяной юбкой согреваются бедра. Дети настояли: пятницы следует посвящать изобразительному искусству, потому что, мадам, пятница — уже почти Шабес и нужно быть счастливыми. Таким образом, к концу ноября мы уже не придерживались строгого расписания и порой после полудня сочиняли сказки или читали их, делили бумажную пиццу, а иногда два дня подряд изучали географию. Когда девочки становились невнимательными, мы совершали прогулки по кварталу, затевали игры, тренирующие память, занимались статистикой, подсчитывая деревья, или же — просто чудо — они рассказывали мне о семейных событиях, которые называли «секретами евреев». Находясь под впечатлением от романа «Новая учительница», который мы начали читать, я решила, что в сто раз лучше учитывать настрой и желания моих учениц вместо того, чтобы навязывать им строгую школьную программу. Поэтому день за днем я училась угадывать их желания и импровизировать на уроках.

В ту пятницу девочки принесли всякую всячину, чтобы построить дома, подобные их собственным. Мы придвинули парты к стенам, и они разместились на полу, чтобы оценить размеры картонных коробок, их строительного материала.

— Можно съесть завтрак? — спросила Блими.

— А я, — перебила ее Ити, — я не люблю яблок, потому что они застревают у меня в зубах. Но, — продолжила она, достав свой завтрак из ранца, — съем банан, и знаешь что, мадам? Когда я была маленькой, я однажды съела его с кожурой!

Девочка засмеялась, хлопая ресницами.

Ученицы составляли по нескольку коробок, выстраивая домики в два или три этажа. Из кусочков картона они делали перегородки, разделявшие комнаты. «Волшебные палочки», наполненные нагревающимся клеем, соединяли этажи и стены. Прикрывшись мусорными мешками, девочки открывали баночки с краской, потому что надо было закрасить стены, ведь они не коричневые, мадам. Пробираясь между строительными площадками, я помогала маленьким ручкам, своей работой уже наносившим домикам ущерб. Галеты, чипсы, соки перемешивались с клеем, краской и вскоре с волосами. Когда перегородки были окрашены и комнаты хорошо обозначены, ученицы достали кусочки плиток и ковриков, чтобы покрыть ими полы жилищ. «Здесь, мадам, будет гостиная. Там — кухня. Посмотри, что тут у меня!» И Блими показала мне розовато-бежевый квадратик плитки, похожий — уточнила она — на пол в ее доме. Лежа на животе, Ити нарезала прямоугольники белого коврика, чтобы расклеить их по комнатам. Заинтересовавшись, девочка с огненно-рыжими волосами приблизилась и робко попросила у нее немножко, но Ити отказала ей: «Потому что это мое». Либи поправила указательным пальцем свои очки в зеленой оправе, подошла ко мне и попросила разрешения сходить в туалет.

Когда Малка Кон пришла из секретариата, она остановилась в проеме двери и выпалила новость: «У моей сестры только что родился мальчик!» Ее подружки зааплодировали и пропели поздравление, прежде чем Нехама навела порядок, резким движением погасив свет.

— Как назвали малыша? — рискнула я спросить через несколько секунд, когда все вновь принялись за работу.

— Еще не известно, надо подождать обрезания, — ответила мне Малка тихим голосом. — В синагоге назовут имя, тогда мы и узнаем. Я скажу тебе в понедельник, — уточнила она перед тем, как приклеить виниловый квадратик под цвет дерева в одной из комнаток.

Я заметила беременность у нескольких учительниц, работавших по утрам. Под длинными куртками на молнии, которые они носили после свадьбы, с течением месяцев уже выступали животы. Затем, не предупреждая нас, они пропадали месяца на два, не больше, а потом возвращались и преподавали, но никогда не сообщали нам, преподавательницам второй смены, о знаменательном событии. Чтобы не пришлось объяснять, что такое зачатие, матери не обсуждали проблему живота, который начинает расти практически ежегодно. Поэтому мои ученицы никогда не упоминали о том, что мама беременна, но только о том, что родился ребенок. Отношения полов, зачатие, беременность, роды оставались самыми главными табу до заключения брака, когда раввин и его жена открывали тайну жениху и невесте. В книгах с картинками я должна была убирать двуспальные кровати и даже папу-медведя, который спит рядом с мамой-медведицей. Одна кровать, один человек, предупреждали меня. Рождения, как и помолвки, оказывались поэтому важнейшими новостями. Всякий раз.

Я присела рядом с Малкой. Помогла ей приклеить стену, отделяющую гостиную от кухни, и поинтересовалась:

— У твоей сестры это первый ребенок?

— Да, а знаешь, что делают, когда этот ребенок — мальчик? — начала она.

— Постой! — вмешалась сидевшая за нами девочка из двенадцатилетних. — Надо спросить у секретарши Ривки, можно ли об этом говорить.

— Иди, Перл, — сказала я.

Девочка вернулась несколько мгновений спустя, и тогда Малка смогла рассказать, разумеется, с определенными умолчаниями.

— Когда первый ребенок — мальчик, покупают очень много пирожных и снимают огромадный зал.

— Огромный… — поправила я.

— О-гром-ный. Когда ребенку уже тридцать и один день, его приносят в зал и говорят ему: «Ты — еврей» — и он, возможно, понимает, а если он еще не очень хорошо видит или слышит, то это не важно. Затем девочки собирают драгоценности у гостей и отдают их папе ребенка, который очень красиво одет. Все эти драгоценности он положит на своего ребенка. А дети получат мешок с подарками, в котором очень много конфет. Этот праздник называется Пидьйон а-бен.

Девочка остановилась и пошла занять «волшебную палочку». Решив, что рассказ окончен, я отошла и увидела, что в класс входит мадам Леблан. Упершись рукой в бедро, она отчеканила: «Ты разрешаешь им говорить на идише?»

Хлопья снега повалили теперь густой стеной. Зима надвигалась безо всякого ветра. В то время как Гитл и Блими еще разрезали палочки, другие доделывали лестницы, складывая листы бумаги гармошкой, и собирались приступить к изготовлению мебели и убранства. Когда я проходила мимо Ити, сооружавшей щетку из соломинки и шерстяных кистей, она серьезно спросила:

— Мадам, твой папа делает уборку, как в книге Марго?

— Да, чтобы помочь моей маме, — солгала я.

Она, кажется, удивилась и прыснула со смеху. Мой ответ повторяли в классе, и это было лучшей шуткой пятницы. Я оставалась для них чрезвычайно интригующей личностью, молодой женщиной, которая носит юбки ниже колен и кофточки с закрытым воротником во время классных занятий, но она не еврейка, «потому что твой папа подметает пол, а также потому, что однажды, да, мадам, тебя видели на велосипеде, да еще в брюках!» Ученицы, точнее, клан одиннадцатилетних жаждали информации, хотели узнать все о той жизни, которую я вела за пределами школы. Иногда я позволяла себе присесть за парту отсутствующей ученицы и оказывалась совсем рядом с ними, близко к их своеобразному детству; мы мирно беседовали, и, чтобы не напугать их, говорила я очень мало правды, но иногда и эта малость все же пугала их.

В течение года я делала все возможное, чтобы не исказить сложившееся у них представление обо мне, успокаивавшее их, тот образ, что нравился им и мог быть дополнен после каждой дискуссии. Они пришли к выводу, что я жила с мамой и папой в большом доме, что семья моя, должно быть, богата, поскольку дважды в месяц я получала чеки в конверте, попадавшем мне на стол. Наверняка я жила в их квартале, так как, да, мадам, вчера тебя видели на тротуаре перед домом Юдис.

Мои художницы усердно работали часа два. Они затянули стены столовых кусочками обоев разных рисунков, затем развесили портреты раввинов, приклеенные к пробкам от бутылок кошерной пепси-колы. Светильники были изготовлены из фольги и расставлены под люстрами из бусинок, подвешенными к потолку. Девочки принесли кукольную мебель: кроватки, хозяйственную утварь, книжные шкафчики, столики и диванчики — и, посмеиваясь, расставляли их по комнатам. Некоторые уже приступили к разрезанию тканей, чтобы скроить повседневные скатерти и скатерти для шабата, простыни и овальные коврики. Когда прозвенел звонок на перемену, никто не покинул мастерскую, но вошла Хадасса. Она не забилась, по обыкновению, в уголок, а подошла ко мне и широко разинула рот, чтобы показать новую зубную пластинку, а потом, с трудом отцепив, вынула ее изо рта и продемонстрировала всему классу. Несколько девочек подошли к моему столу, и Хадасса, держа пластинку в ладошке, объяснила нам, как установил ее дантист и что было совсем не больно, а штука эта очень дорогая и ее надо убирать в коробочку, когда захочешь поесть (она достала коробочку из пластикового пакета), а затем двумя руками снова сунула пластинку в рот и, чтобы поразить окружающих, стала перегонять слюну по металлу и пластику во рту — этот громкий и устойчивый звук произвел большое впечатление. Малышка, у которой до этого дня было мало подруг, с упомянутой пятницы и на несколько недель вперед завоевала уважение, как принцесса. Принцесса, играющая в куклы, но у нее есть скобы в зубах! «Тебе так повезло, Дасси!» — вздохнули Ити и близняшки. Когда девочки отошли от стола, Ити попросила Хадассу помочь ей вырезать кружевную оборку и повесить шторы. Польщенная Хадасса сбегала за ножницами и, порозовев, с восторгом принялась за работу.

— Ты знаешь, что мой брат завтра, с наступлением шабата, станет бар мицва? — спросила меня Малка, смелевшая день ото дня.

Не зная, что означает «бар мицва», я попросила объяснить это мне, что она и сделала, притворив дверь и бросив взгляд на двенадцатилеток, обсуждавших что-то в глубине класса.

— Мальчики становятся бар мицва, когда отмечают свои тринадцать лет, а девочки — когда достигают двенадцати. В день праздника мальчики в первый раз надевают шляпы, как папы, а также красивые длинные пальто. В синагоге они читают Сефер Тора, как все взрослые, и обещают соблюдать все законы. После школы я останусь с мамой, чтобы приготовить подарки к завтрашнему кидушу и много всякой еды. Мы устроим большой праздник для моего брата Бениамина, и он будет очень доволен. Я очень горжусь им, потому что он долго учился и через одну ночь станет бар мицва. Ему купили лимонаду и испекли три очень вкусных пирога. А ты, мадам, любишь лимонад?

Ити, устроившая себе перерыв, присоединилась к нам и очень заинтересовалась темой нашего разговора. «Секреты евреев» раскрывались тихим голосом и в быстром темпе. Если Малка на секунду останавливалась, переводя дыхание, ее кузина продолжала доверительно сообщать мне, что мальчики в тринадцать лет каждое утро во время молитвы надевают тфиллин и что они больше никогда не играют с девочками, даже с кузинами и сестрами.

— А хорошо быть бар мицва? — спросила я, кладя на стол скатерть, будто слой теста.

— Бар мицва — это для мальчиков. Для нас — бат мицва, — пояснила Ити, — в двенадцать лет. Когда девочка становится бат мицва, праздника не устраивают, но существует очень много правил, множество вещей, которых нельзя делать. Достигнув двенадцати лет, надо прекращать игры в куклы, в карты и катание на велосипеде. Надо всегда помогать маме с детьми, стирать одежду и готовить все необходимое для шабата. И для Песаха, а ты знаешь этот праздник в апреле? Очень-очень-очень много дел по хозяйству.

Хадасса, закончившая делать шторы, пришла за Ити и больше не отходила от нас, прижавшись своим бедром к моему. Втроем они продолжали беседовать минут пятнадцать, но, к сожалению, нас прервала Ривка, которая вошла и обратилась к ученицам. В следующую секунду девочки быстренько разложили на подоконниках свои изделия и мешочки со строительным материалом. Когда пробило шестнадцать часов двадцать минут, Либи споткнулась о палочку клея и упала на колено. Она покраснела, поправила очки и убежала.

Несколько позже я вновь окунулась в одиночество моей квартиры на улице Фуллум. В изнеможении вытянулась на кровати, не сняв ни зеленой юбки, ни водолазки. Хотела позвонить матери, но не встала. Услышала, как соседка ругается с мужем, вскоре включился их телевизор. Я свернулась под периной, сжалась и заткнула ладонями уши. Бат мицва. Двенадцать лет. Нехама Франк, Перл Монхейт, Юдис Фаркас, Сими Райхер, Сури Ицкович, Эстер Кругер, Хани Шувакс. Основная группа. Резервная группа. Правила. Бат мицва, праздник, когда становятся взрослой в один день. Бат мицва, помогать маме и больше не прикасаться к куклам. Законы кухни, запрет на свинину и кровь животных при приготовлении блюд. Разделять молочные продукты и мясные, различать хозяйственные принадлежности, существуют два набора посуды, приборов, кастрюль, одни — для молока, другие — для мяса. Когда достигаешь двенадцати лет, надо все знать назубок. Постоянно следить, чтобы мясные и молочные продукты не соприкасались, не были разложены на том же месте, чтобы их не готовили одновременно и не ели во время одной трапезы. Быть хорошей поварихой, помнить расположение каждой вещи в доме. Научиться стоять около мужчины во время кидуша, вечерней молитвы в шабат, быть готовой подать бокал вина, кусок хлеба, нож, вышитую салфетку, соль, уметь ухаживать за отцом так, как придется ухаживать за мужем. Заботиться о детях, наказывать их и развлекать, оберегать от холода. С двенадцати лет девочки становятся девушками на выданье и должны вести себя, как женщины, им надо быть всегда привлекательными, супружество надвигается, шадхан ищет мужа для нас, понемногу мы начинаем носить украшения, но жемчуга и духи разрешены лишь после шестнадцати лет. Существуют три основных мицвот, чтобы быть хорошей еврейской девочкой: готовить халу, хлеб шабата, зажигать свечи в пятницу вечером, чтобы принять королеву Субботу, и содержать дом кошерным. Когда девочка становится бат мицва, это означает конец начальной школы и начало долгой подготовки к замужеству, но прежде всего, и это главное, — окончательный разрыв с неевреями. Больше никаких долгих разговоров с ними. И в школе, и вне ее.

12

Счастьем, навеянным бутербродами с маслом и конфитюром, смоченными в кофе, как и бабушкиными объятьями в зарослях жимолости, даже не пахло. Положив колено на много раз перекрашенный подоконник, он вдохнул аромат другого наслаждения, радость первой метели. Переулок Гролл, подлинное сокровище Майл-Энда, уже несколько часов подчинялся зиме. Клумбы смахивали на огромные белые пирожные. Снежные шапки повисли на электрических столбах и каменной стене соседнего трехквартирного дома. Небо будто прорвалось и обрушилось огромными хлопьями. Ян схватил лежавшие на кресле брюки, надел шерстяной свитер, расслабился, затем поднял с пола кошелек, напомнивший ему о вчерашнем дне, о протянутых с надеждой купюрах и неудержимом смехе на зеленом сукне Блэк-Джека. Иммигрант встал, выключил зазвонивший будильник и уже собрался выйти из комнаты, как вдруг услышал доносящиеся из переулка жалобные стоны. В тройке прохожих Ян узнал постоянную клиентку мадам Льевр, которая с большим трудом кое-как перешагивала завалы выпавшего снега, согнулась, защищаясь от сильного ветра, а за ней кругами, теряя время, следовали близнецы. «Мама опоздает к открытию зоомагазина, — сетовала она. — ИДИТЕ БЫСТРЕЕ!» Троица скрылась. Голоса стихли. Небо прояснилось. Бескрайнее, как долгое одиночество или день «Д».

Конец ноября — и за одну ночь зима победила. Улицы острова, узкие, зачастую с односторонним движением, были завалены по краям сугробами снега. Люди, поставившие свои автомобили у тротуаров, стали заговаривать друг с другом, строя противоречивые прогнозы: зима будет короткой, а лето дождливым. Зима долгой, а весна холодной. Первый и последний буран — это прогревание планеты. Скоро на торговых улицах городские рабочие развесят на фонарях маленькие елочки, украсят их огоньками и начнутся хоровые распевы. Ян вошел в лавку, где звучал вальс «На прекрасном голубом Дунае». Разволновавшись, запустил пальцы в шевелюру.

— Привет Европе! — воскликнул Шарль, подошедший, чтобы пожать ему руку, и дернул ее так, что чуть не оторвал. С фисташкового цвета воротником и еще мокрыми волосами Шарль, счастливчик Блэк-Джека, сиял. Он ухватил Яна за плечи, повернул к витрине, воодушевился: — Смотри сюда, приятель, разве это не красиво! — Затем закружился, припевая: «Моя страна — не страна… пришла зима! Мой сад…»

Прижатый к прилавку Ян растроганно вздохнул и устремился за фартуком в заднюю комнату, где обнаружил стол, заваленный красными и зелеными украшениями, узелками, шарами и разнообразными гирляндами.

Надо было заполнить витрину пастернаком, корзинами с луком, сделать заказ у господина Лозона. Бакалейщики споро работали, болтая о зимних удовольствиях. Лыжи, коньки, ледяные дорожки, кемпинги, прогулки, подледный лов.

— В семь вечера, — предложил Шарль, округлив глаза, как сливы, — пойдем опробовать гору.

Ян хлопнул его по руке — идет! — и пошел расчищать тротуар.

— Порядок? — крикнула Нина, занимавшаяся тем же делом. — Техника придет не скоро, слишком много снега надо убрать!

Ян слепил снежок, поднес ко рту, сказал, что он пропах пылью, и цветочница, придя в восторг, громко рассмеялась. Надвинув капюшон и согнув спину, Ян наконец освоил эту работу, подбрасывал, соскребал, перекидывал снежные завалы слева направо. Через четверть часа коллега пришел подзадорить его своими насмешками, и оба упали в сугроб, мутузя друг друга, как мальчишки.

— Открыто? — спросил клиент, не решаясь войти.

Шарлю пришлось отпустить противника и проследовать за покупателем в лавку. Ян отыскал свои перчатки, отряхнул и надел их, затем снова приступил к работе, перекидывая плотные комья белого снега. Налево, направо, налево, направо, — тело горело от напряжения. Вьюга утихла, ветер тоже. Шея, спина, поясница у Яна вспотели, он запрокинул голову, глядя в небо. Потерял ощущение времени. Дышал, закрыв глаза. Но от звона колокольчиков подскочил. Входила она — в юбке, прикрывающей колени почти на шесть дюймов, избегая разглядывать лежавшие на прилавке светские журналы и газеты.

Ян узнал профиль, его утонченность, его рисунок. Он приподнимает подбородок, чтобы понаблюдать за нею, пока она в Лавке. Женщина вытирает сапожки, минует прилавок с грушами, углубляется в первый проход, исчезает. Бакалейщик гадает, видела ли она его, узнала ли, посмотрела? Шарль из-за кассы машет Яну рукой, улыбаясь, как шут. Оставаясь на улице, Ян сглатывает слюну, и глоток отдается в ушах. Надвигает капюшон, поскольку хлопья вновь повалившего снега щекочут глаза, сжимает ручку лопаты. Оглядывается. Хмурит брови. Шарль отходит от кассы, направляется во второй проход, теряется за паутиной растения. И вдруг — снежный занавес. Пульс Яна учащается, тело застывает. Он ничего не видит. Ни Шарля, ни ее. Высокий блондин ждет с замиранием сердца. Витрина засыпана снегом. Ян делает шаг. Еще один. Возвращается, опять сглатывает слюну, и снова — шум в ушах. Он не решается войти. Пальцы в мокрых перчатках сжимаются, тротуар у входа уже покрыт тоненькой пленкой льда… и вот они появляются, оба — у кассы, вскоре женщина поворачивается в сторону входа, идет по красной дорожке, протягивает руку, да, она открывает запотевшую дверь, колокольчики звенят, и они во второй раз в этой истории стоят лицом к лицу, она — глядя на него, он — на нее. Лицом к лицу. Дверь за нею закрывается, она выходит, двумя руками прижимая сумку к животу, опускает взгляд, ее правый каблук ступает на улицу, вот она переносит туда и левый, поворачивается телом на запад, и сразу после этого ее профиль и шапочка — туда же…

— Здравствуйте…

Сцену парализует звук мужского голоса. Сердца замирают. Голубой и белый пейзаж. Глубочайшая тишина. Изящные черные полусапожки, узкая юбка ниже колен, широкое пальто с подкладными плечиками, жемчужно-серый шарф, заколотый брошью, остановившийся взгляд. Затем «здравствуйте» растворяется, молодая женщина ускоряет шаг, и ее покупки бьют по бедру. Фильм продолжается. Слышен гул гусеничного трактора с его городским грохотом, скрежет лопаты Нины, убирающей снег. Рядом — бегущие дети. И женщины, разговаривающие с собаками. Художники, бросающие окурки в мусорные ящики. Две вдовы, только что вошедшие к цветочнице. В книжном магазине розовое пальто покроя «принцесса» ищет свою записную книжку. Шарль хлопочет во втором проходе. И Ян вдруг входит в Лавку.

— Ты ее обслуживал? — спрашивает он у Шарля, раскладывающего апельсины и лимоны, оставленные в корзине.

— Кого?

— Прекрати, Шарль, знаешь кого, — продолжает Ян нетерпеливо.

— Женщину, что приходила?

— Да, женщину, которая приходила!

— Что ты хочешь узнать, Ян? — осторожно спрашивает удивленный управляющий.

— Ну… да, не знаю, что она купила? — настаивает поляк.

— Персики, пять долларов за персики из Штатов. Ты с ума сошел? Что с тобой?

— Больше ничего?

— Нет, но она устроила тут неразбериху, три раза передумывала!

— И это все?

— Да ладно, Ян, ты ведь не положил глаз на эту женщину?

— Она говорила с тобой?

— Нет. Послушай, Ян, — продолжил Шарль, теряя терпение, — такие женщины с нами не разговаривают, ты же знаешь, кто они такие?

Ян садится на табурет, опершись локтем на журнал.

— Ты ничего не знаешь, Ян, ничего не знаешь о них и об их общине.

Шарль подходит к апельсинам и перекладывает их. Затем голос его смягчается.

— Такие женщины не интересуются нами, в том числе и тобой, это замкнутый мир, ты никогда не сможешь познакомиться с нею. Эти евреи общаются только в своей среде, женятся на своих, они хотят сохранить свои традиции, оберегают свои имена, деньги, женщины остаются дома и воспитывают с десяток детишек, мужчины учатся и работают. Девушки выходят замуж до двадцати лет, за евреев, и все, точка, исключений нет, смешений не бывает. Ты понимаешь?

Ян очень внимательно слушает его.

— Ты видел, что она носит парик? — продолжает Шарль.

Парик? Ян замечал, что такие женщины, как она, носили их, это было видно, волосы не шевелились, а цвет пробора на голове нередко отличался от цвета лица. Очень часто они носили повязки, шапочки, иногда маленькие шляпки. Но она — нет, он этого не заметил, видел только ее голубые глаза и абсолютно светлое лицо.

— Ну и что?

— Так вот, это означает, что на следующий день после свадьбы ей обрили голову и она получила красивый парик, который будет носить всю жизнь. Она ЗАМУЖЕМ, приятель! А эти люди не разводятся.

Ян примолк, сраженный встречей, а еще больше речами управляющего. Перебирал яблоки, а его встревоженный друг украдкой наблюдал за ним. В десять минут восьмого никто из двоих уже не заговаривал об опробовании горы, и они расстались на углу улицы. В последующие дни Ян был раздражителен, не отвечал на телефонные звонки из-за океана, почти не разговаривал с Шарлем, избегал клиентов, работал по многу часов, целыми ночами бренчал на рояле.

13

Моя сумка, набитая взятыми в публичной библиотеке книгами, становилась с каждым разом тяжелее, стоило мне поскользнуться на крупинках соли. В ней были томики из общего доступа, проверенные цензурой и расставленные в библиотеке нижнего этажа. А также наши книги, которые мы хранили в сейфе, спрятанном в шкафу со словарями. В связи с нарастающим интересом учениц я каждую неделю приносила комплект альбомов, комиксов и коротких романов. Конечно, я не подвергала их цензуре, конечно, в них попадались слова, картинки, которые не положено было видеть, например церковные звонницы, поцелуи влюбленных, обнаженные ноги, но одно замечание, один порицающий жест — и я тут же изъяла бы новый томик из сейфа. Но ни одиннадцати-, ни двенадцатилетние девочки не противились этому тайному чтению, и ни одна книга не была отвергнута до конца июня.

С улицы Сен-Лоран я свернула на Сен-Виатер, прошла по Парковой аллее, затем направилась в северную сторону к улице Хатчисон. В этот день снежный покров искрился на солнце, а мое дыхание превращалось в белые пары. Несмотря на мороз, проникавший под мой шарф, я с удовольствием гуляла по кварталу моих учениц, разглядывала их сады, представляла себе их матерей с колясками. Отмечала точное расположение мезуз из дерева и пластика, вывешенных справа у каждой входной двери. Я думала о маленькой болтушке Ити, о близняшках, прятавших в своих партах серию комиксов, о бат мицва, которые однажды, как мне показалось, проявили ко мне интерес, а на другой день запрезирали меня. Думала о Хадассе Горовиц, о Дасси. Прежде всего о ней. О том, как она застывала, дулась часами, сказываясь больной. Как часто умолкала, погружаясь в себя. И как порой сияла счастьем эта хрупкая, иногда ленивая девочка. Проходили недели, а мне по-прежнему не давали покоя «секреты евреев». Часы, проведенные подле них, казались мне короткими, и по вечерам я с огромным интересом правила сочинения, открывавшие мне крохи уникальной и загадочной жизни. Несколько раз я даже делала ксерокопии некоторых текстов и рисунков, тщательно сортируя их. В своей наивности я очень надеялась однажды стать гостьей евреев во время шабата. Быть приглашенной когда-нибудь, хотя бы раз. Увидеть на кухне два холодильника, священные книги в застекленном книжном шкафу, ощутить блаженство святого дня, отведать горячих блюд, полюбоваться блеском тканей. Я представляла себе, как пройду вслед за их домашними тапочками по комнатам. Войду в их спальню, поиграю в куклы, начну сочинять истории, похожие на те, что рассказывают в этом квартале, ребенка будут звать Хави, какое красивое имя. Мы ляжем на живот и обеими руками будем переворачивать кукол. Вы будете учить меня идишу, это очень легко, тук, тук, тук, входит мама Нехамы, видит меня, вопит от ужаса, выгоняет меня оттуда с криком: «Гойка!» Улица Бернар. Книги весят целую тонну. Спина взмокла, а дыхание по-прежнему окутано паром.

На хрупком снежном покрове пятьсот девочек в длинных пальтишках бросали вызов зиме, веселясь, бегая во все стороны с криками, — они были неутомимы. В перчатках — булочки с изюмом, шоколадные рогалики и хрустящие сладости. Я замедлила шаг на улице Доллар; разглядела среди мягко скачущих сапожек вечную страдалицу с молчальницей, Либи и Трейни с покрасневшими от холода носами, они подсчитывали прыжки играющих. Гитл и Блими, сияющие толстушки, шли вдоль ограды под руку, болтали и сравнивали свои шарфы голубого и кремового цвета. Я остановилась, глядя на них. Прижалась лицом к обледеневшей решетке. Около входной двери заметила Хадассу в белых колготках, она облизывала кольцо, украшенное огромным бриллиантом из розового сахара. Ноги, обутые в ботиночки из лакированной кожи, по очереди касались земли. Пройдет немного месяцев, признавалась она мне, и мы уже не будем выходить во двор на перемене, потому что ученицы средней школы должны оставаться в кафетерии на третьем этаже, там, где швейные машинки и кухня… Я очень мерзну зимой.

Около дуба одна девочка закричала, и ее тут же окружили. Все склонились к малюсенькой дырочке на голубых колготках, головки, подстриженные в каре, рассматривали капельки крови, проступившие сквозь хлопья снега. Паника пострадавшей пролилась слезами на ее щеки и ямочки, девочка прикрыла петлю на колготках, захромала, и две кузины повели ее в кабинет Ривки. Как только троица скрылась, игры возобновились, падение было забыто, один-два-три — твоя очередь, иди сюда и прыгай здесь. Две одиннадцатилетние девочки играли, как дети всего мира, в папу и маму. Не желая выступать в мужской роли (что в любом случае не поощрялось), они предполагали, что папа и братья отсутствуют, либо уехали в Бруклин, либо ушли молиться в синагогу. Малка будто бы готовила еду, а Сара отчитывала воображаемого ребенка, подняв свою перчатку к небу. Через год с небольшим они уже не смогут так играть.

Ити с присыпанными снежной мукой желтыми кудряшками бросилась ко мне:

— Мадам! Мы с Хаей с сегодняшнего утра — лучшие подруги. Знаешь, почему?

Подбежала запыхавшаяся и счастливая Хая. Ити приблизила рот к решетке, я подставила ей ухо:

— Потому что Хая доверила мне секрет, и я тоже рассказала ей тайну. Хочешь узнать, что это за секрет? (Она не дождалась моего ответа.) У нас обеих дома есть репетиторы, чтобы помочь по математике, но, мадам, не говори никому, ладно?

Привлеченные нашей группой другие ученицы подошли ближе и, как это часто бывало на переменах, засыпали меня вопросами, на которые я старалась отвечать как можно короче.

— Ты живешь рядом? Что ты делаешь по утрам? У тебя есть книги из публичной библиотеки? Почему ты не стрижешься? Нам вот не положено иметь такие длинные волосы.

В коридоре секретарша Ривка напомнила мне, что сегодня — день фотографий. И действительно, девочки были возбуждены, как будто предстоял большой праздник. Все сгрудились вокруг нескольких парт, тараторили, восклицали, причесывали друг друга. Едва я вошла в класс, как Хадасса направилась ко мне с тревогой в глазах; на нижней губе у нее красовались два гнойника.

— Можно мне пойти помазать губу кремом? — попросила она, достав из прозрачного мешочка белый тюбик.

Ити шла за мной по пятам до моего стола, чтобы сообщить, как сильно любит фотографироваться, ведь она сможет послать снимки своим кузинам в Нью-Йорк, а когда девочка была маленькой, то папа всегда фотографировал ее, такой она была хорошенькой, когда-нибудь, мадам, я принесу тебе альбом. Схватив список присутствующих, любительница украшений обратилась ко мне:

— Мадам, почему ты не надела сережки?

— Сережки, Гитл? Я забыла, понимаешь? Но ничего страшного, ты не беспокойся, — тихо ответила я.

— Тебе нужно застегнуть последнюю пуговицу! — добавила она.

Да, ты права, твоя мама предпочла бы, чтобы учительница ее дочери была застегнута до шеи. Так лучше.

Затем со щеткой для волос в руке снова появилась Хадасса, но как только перешагнула порог, тут же пожаловалась:

— Мадам, у меня ужасные волосы!

— Хочешь, я помогу тебе? — предложила я ей, подойдя ближе.

Мое намерение удивило ее и рассмешило Блими. Нет, это было никак невозможно. Неевреи не могут дотрагиваться до евреев, особенно руками. Вот так. К ним нельзя прикасаться, их никогда не прижимают к себе, потому что не известно, когда бывают нечистые дни у женщины. Хадасса вернулась на свое место, открыла парту и посмотрелась в маленькое зеркальце, лежавшее рядом с пеналом. Склонив голову, она расчесывалась и расчесывалась, но всклокоченная шевелюра оставалась прежней, такой же, как в любой день года, копной непослушных торчащих волос, какие редко бывают у детей.

— Наша очередь, стройтесь в ряд! — воскликнула я, стоя около мезузы.

Девятнадцать головок следовали за мной по коридорам, затем по лестницам. Поднявшись на третий этаж, возбужденные девочки осматривали помещения, разглядывали старших, одетых в форму средней школы, второго цикла обучения.

На фотографиях, которые мы получили три месяца спустя, табличка с названием школы, номером класса и годом обучения стояла на коленях Хадассы, сидящей в центре. На строгой мордашке девочки с кругами под глазами, казалось, застыла забота, вызванная, быть может, выбившимся клочком волос или двумя нарывчиками, выделявшимися на фоне белого крема. На тщательно выглаженной кофточке виднелись складки, протянувшиеся вдоль ее коротеньких ручек. К сердцу была приколота красная матерчатая роза, подаренная ее тетушкой на прошлой неделе. Цветок с капельками росы, которые никогда не высохнут, — после съемки она убрала его в замшевую коробочку. И ножки в белых колготках, их надевают в дни особых событий или в шабат, ножки засунуты в лаковые ботиночки, промокшие и поставленные буквой V. По бокам от нее несколько одиннадцатилетних девочек держали руки на сдвинутых коленях, а Ити повернулась лицом ко мне. С петличек рубашек у близняшек свисали серебряные цепочки с большим, как орех, бриллиантовым кулоном. В шеренге двенадцатилетних Малка, открыв рот, протягивала руку Трейни, лицо которой было наполовину скрыто огненной гривой волос Либи. Стоя около Сары, я скрестила руки и улыбалась, не обнажая зубов. На фоне небесно-голубой стены шесть девочек со стрижкой каре согласованно демонстрировали одинаковые, непроницаемые и преисполненные достоинства улыбки, обращенные точно в объектив.

14

«…да исполню я Твой закон, да буду верна Твоим заветам. Да не поддамся я искушению греха, соблазна и да не заслужу презрения. Да не овладеет мною пагубное желание. Подчини мою воле Твоей, храни меня от грешников и плохих друзей…»

Закутавшись в помятые простыни, молодая женщина с обритой головой творила молитву, рассматривал украшенную орнаментом лепнину, обои в цветочек, козетку, обитую узорчатой тканью, кровать супруга, ушедшего на молитву в синагогу. На рассвете он не решился разбудить ее, полагая, что жена все еще слишком утомлена после Суккота. В темной комнате она перестала молиться, вытянула руку, покрутила ею, осмотрела бриллиант на пальце, который получила под вышитой звездой Израиля. Женщина погладила свои реденькие волосы. Белокурые корни с рыжим отливом. Она еще не выспалась. Проснулась в поту, скинула во сне пеньюар.

Озабоченным взглядом долго рассматривала парик, натянутый на деревянную головку. Накануне цирюльник почистил его и расчесал. Если украсить его повязкой с незатейливым рисунком, он пойдет к костюму из темно-синего бархата, недавно купленному для шабата.

Женщина замешкалась, покусывая суставы пальцев, и облизнула свой бриллиант. Припомнила вчерашнюю сцену во всех подробностях. Закрыв глаза, она вновь и вновь возвращалась на угол улицы Ваверли.

15

Надушенная очень скромно, так что проходящий мимо человек и не заметил бы этого, она ступила на красный коврик. Мужчины оглядели ее, затем управляющий удалился в заднюю комнату.

В двух метрах от прилавка, слегка наклонив голову, женщина отряхивала снег с плечиков, потом сняла пальто и сложила вместе свои черно-серые перчатки с синей прошвой, зажав их в одной руке. Обернувшись к первому проходу, направилась туда. И далее все закружилось. Она делала какие-то резкие неожиданные движения, трогала разные продукты, переходя от одной витрины к другой. В какой-то момент уронила сливу, не заметив этого, наклонилась к прилавку с консервами, проглядела сорта масла, разогнулась, перешла во второй проход, подняв плечи. Голубые глаза с зелеными прожилками украдкой поглядывали вправо, влево, отыскивая клиентов, толпу, чтобы спрятаться. Она не знала, который час, время, проведенное в кровати, все перемешало. Затем женщина сделала несколько шагов в сторону Яна, который стоял, застыв, у кассы, схватила корзину, шагнула еще несколько раз, повернувшись спиной к бакалейщику, остановилась около мандаринов, искоса поглядывая, набрала их. Выбрать что-то другое. Оттянуть момент, когда придется подойти к кассе. Она знала, что он смотрит на нее, пришла сюда для этого, даже украсила свой бархатный костюм серебряной брошью. Она вошла в магазин ради его взгляда, обращенного на нее, ради того добра и зла, что это ей причиняло. А он любовался ее неуловимым изяществом, его будоражила тайна застегнутого ворота, искрящихся драгоценностей и волос, доставленных из Индии. Парик, сказал ему Шарль, возможно, но это не имеет значения, молодая женщина, стоящая перед ним, была лучезарной, лучезарной и волнующей. А вот капуста. Красная капуста. Шарль наблюдал за этой сценой с обостренным вниманием. Родившись в двух шагах от одной из самых бойких торговых улиц города, он всю свою юность проработал в лавке отца. Женщины западного квартала, неизменно с детьми или подругами, приходили сюда иногда покупать фрукты или овощи, которые не обязательно должны быть кошерными. Общение с ними было минимальным, порой неприятным, без любезностей. Я покупаю, я не смотрю на тебя, вот деньги. Он был в этом уверен, сближение, в какой бы то ни было форме, недопустимо. И тем не менее… размышлял он, зачарованный происходящим.

Зажав в руке капусту, женщина слышала, как он подходит. Она застыла, как до смерти напуганное животное. Ян встал рядом, почти коснулся ее.

— Меня зовут Ян Сульский.

Неожиданные слова, без обиняков. Она вздрагивает, издает тихий стон, не успев его подавить, бросает взгляд налево, назад, старается не смотреть вправо, откуда прозвучал голос, она ощущает близость мужчины правой стороной всего своего взволнованного тела. Роняет красную капусту. Ей хочется плакать. Ресницы сдерживают рыдание над мандаринами. Она слышала, голос плывет у нее внутри, отзывается. Он назвал ей свое имя, имя, рожденное далеко, как и ее собственное. Но почему она все еще стоит здесь? Что делать, ей не следовало входить, она прикусывает нижнюю губу. Высокое тело рядом с ней лишает ее точки опоры, завораживает. Почти каждый день она борется с собой, чтобы не вернуться сюда, но чем больше времени проходит, тем невозможнее, невыносимее становится не пройти мимо Лавки, не бросить взгляд внутрь, проверяя, там ли он, во вторник — да, в среду — да, все дни, кроме субботы и понедельника, мужчина трудится, иногда она видит, как он улыбается, как сидит на табурете, как беседует с женщинами, а иногда она не находит его. Сегодня он стоит слишком уж близко к ней, она не знает, как избежать этого мгновения, под ее ногами пол, твердый, как цемент, конечно, она хотела увидеть его снова и чтобы он увидел ее, хотела вспыхнуть и погибнуть по воле этого мужчины, который осмелился приблизиться, но она вовсе не предполагала, что окажется так близко и услышит его голос, обращенный к ней. Ян старается произнести что-то другое, он уже ничего не понимает, не знает ни французского, ни польского, ни английского, ни идиша, никакого языка, понятного ей. Ему не известно, как обращаться к женщине из западного квартала.

Повязка со скромным рисунком скрывается на глазах у Яна, плечико темно-синего костюма задевает его белый фартук, ботиночки стучат по деревянному настилу и ковровому покрытию, и женщина выходит, не обернувшись.

16

Когда время, предназначенное для свободного чтения, закончилось, одна из двенадцатилетних девочек собрала книги и самодельные закладки, чтобы сложить их в наш сейф. После этого мы с Нехамой развернули новую карту мира с клеенчатым покрытием, как я заказывала, и прикрепили ее к доске.

— Это новая карта, мадам? — спросила Гитл, всегда радовавшаяся покупке новых школьных принадлежностей.

— О-о… как много воды! — воскликнула Ити, изогнув брови.

Я рассказала о реке Святого Лаврентия, Атлантическом, Тихом, Индийском океанах, о континентах и их дрейфе, показала Монреаль, провинции, страну, Берингов пролив, пути переселения азиатских народов, ставших американскими индейцами, Соединенные Штаты, особо отметила несколько хорошо известных стран и столиц, обратила внимание на экватор и объяснила, что такое земная ось, нарисовав схему на доске. Однако пришлось прерваться, так как меня отвлекли десять учениц, сидевших, выпятив грудь, с поднятыми руками: «А где Израиль, мадам?» Я предложила им подойти, что они и сделали, толкаясь и ругаясь между собой. Когда споры утихли, мы встали полукругом у карты. В тишине я медленно протянула палец, заслонивший государство ярко-желтого цвета между Красным и Средиземным морями. Двенадцатилетние установили затем порядок, позволявший каждой ученице подойти и притронуться к Земле обетованной, где есть пустыня, огромные зоопарки, мадам, и иерусалимская Стена, которая никогда не сгорает, даже в огне.

— Израиль — родина всех евреев, даже тех, кто живет здесь, — начала Ити. — Знаешь, если кто-то делает такое, чего нельзя делать, то, будучи евреем, он всегда может уехать в Израиль. Даже тот, кто не ест кошерную пищу, остается евреем внутри.

— Когда придет Мессия, — продолжила Нехама, — все евреи переселятся в Израиль, и храм будет восстановлен в одну минуту. Спасутся только евреи. Другие — нет. Тебе это известно?

Как обычно, я смолчала. И внимательно смотрела, с каким воодушевлением они пальчиками оставляли пятнышки на государстве, сопровождая свои движения пением, отражающим принадлежность к великому сообществу — клаль Исроэль, народу Израиля. Затем, пока одни с интересом изучали карту, другие вернулись на свои места, чтобы взять маленькие сине-белые флажки, снова подошли ко мне и стали размахивать ими у самого моего лица. Обнаружив, что существует страна Ливия, Ити воскликнула: «Либи, есть страна, носящая твое имя! Африканская страна!!» Огненно-рыжая копна волос упала на глаза и через секунду, казалось, вздыбилась от страха. Около шкафа маленькие знаменосицы, ассоциирующие африканцев с рабами, хихикали вполголоса.

— А здесь — Америка, — продолжила я. — Северная, Южная, а между ними вы видите Мексику…

— Мехико? — выкрикнула удивленная Перл. — Это же родина нашей уборщицы!

Я свернула теоретическую часть. Либи раздала карты мира, которые надо было раскрасить, разметить, наклеить на картон и вырезать, чтобы использовать для головоломок. За исключением Хадассы и Ити, которые не шелохнулись, все девочки бросились к картам, чтобы отыскать страны, где жили предки евреев, а затем — страну Арабов. Я направилась к своему столу, собираясь присесть, и увидела, что Хадасса своим маркером отмечает все океаны голубыми полосками.

— Знаешь что, мадам? — произнесла она, прекратив раскрашивать.

Я подошла к ней, предчувствуя «секрет евреев».

— Помнишь мое голубое пальто, которое я всегда ношу? Оно куплено в Европе. Моя тетя купила его мне на день рождения. И очень много заплатила за почтовую пересылку. Это очень, очень штатци. Там есть очень большие магазины, и одежда намного красивее здешней.

Хрупкое дитя, девочка-принцесса с копной всклокоченных волос притворилась, будто дрожит от холода, как знаменитая дива, сняла свое пальтишко со спинки стула и набросила его на плечи, не отрывая взгляда от меня. Голубизна воротничка напомнила оттенок звездочки у нее на лбу.

В четыре сгустились сумерки, подгоняемые зимним солнцестоянием. Карты, разрезанные на кусочки, были разложены по партам, и ученицы достали ручки, альбомы для раскрашивания и волчки. Оставалось тридцать минут до начала рождественских каникул, совпадавших с Ханукой, праздником освящения Храма. В кирпичных домах во время Хануки зажигали бронзовые или серебряные светильники в восемь свечей с промасленными фитилями — в память о восьми днях, когда в Храме горел огонь, ничем не поддерживаемый. Победа света над тьмою. Проходя между группами, я наклонилась к Ити и Малке:

— Сегодня вечером вы зажжете первую свечу?

— Откуда ты знаешь, мадам? — поразившись, спросила Ити.

— Я узнаю это из книг в библиотеке.

— Ты и об этом читаешь? О нас пишут в книгах, которые ты берешь? — удивилась она.

Одна из двенадцатилеток прошла позади нас, закрыла дверь и вернулась.

— Видишь ли, мадам, — сказала Перл, положив руку на бедро, — отец Нехамы знает намного больше тебя… Есть масса вещей, о которых ты и понятия не имеешь… потому что ты не еврейка.

— Мадам! — перебила ее Цирл, девочка в очках величиной больше лица. — Что это такое? — крикнула она, размахивая игрушкой перед окнами. (Я подошла к ней, и Цирл показала мне четырехгранный деревянный волчок.) — Настоящее его название — дрейдл. Это для Хануки. А ты празднуешь Хануку?

— Нет, у нас другой праздник, — ответила я.

— Хрисссст… — начала она.

— Молчи! — остановила ее Нехама.

Я пошла дальше. Убрала в шкаф словари. Раздала подписанные карандаши.

— Мадам! — позвала меня Ити. — Подойди сюда: вот здесь у меня четыре волчка. — Она достала их из матерчатой сумки, разложила передо мной, я присела на корточки. Блими, Гитл, Хадасса, Малка присоединились к нам, и разноцветные конусы умножились в кругу. Поджав ноги, положив руки на колени, я смотрела, как они бросают, подхватывают, роняют четырехгранные игрушки, на которых были начертаны начальные буквы фразы «Великое чудо случилось там». Не дав мне волчка в руки, они объяснили, как крутить его, как удерживать, чтобы достичь максимального равновесия, и я должна была считать секунды. Затем произошло событие, вызвавшее потрясение в последние пятнадцать минут и отзывавшееся в предстоящие шесть месяцев. Я почувствовала у низа спины руку, которая приласкала, сжала, погладила мою пшеничную косу сверху донизу, медленно, а потом отпустила. И тут я увидела Хадассу, совсем рядом, она встала и засеменила к своей парте.

— Почему ты не празднуешь Хануку у себя дома? — произнес тихий голос.

Я была потрясена. Малышка осмелилась. Дотронуться до нечистой. До меня, гойки. Ити настаивала, уставившись на меня своими желтыми глазами. Я ответила.

— Потому что так уж оно и есть, Ити. Ты знаешь, что не должна об этом спрашивать.

— А есть у тебя хотя бы менора? — не унималась она.

Я могла бы рассказать о красоте елок, которые ставят в наших гостиных. О мерцании света на подарочных упаковках. О санях Деда Мороза и пирожных у камина. Но взгляд Нехамы был угрожающим. Тринадцать минут. Я встала, смешавшись, не сводя глаз, с хрупкого затылка ее кузины, которой хотела что-то сказать, не важно что:

— Что ты рисуешь, Хадасса?

— А ты не видишь?

Ее ответ был поспешным. Я сделала новую попытку:

— Я вижу… семь человек.

— Это МОЯ семья, — заявила она ледяным тоном.

Я уже собиралась отойти, но ее голос остановил меня:

— Мадам, знаешь что?

— Нет, Хадасса.

— Я очень волнуюсь.

— Из-за каникул, наверно.

— Да, у нас большие, очень большие каникулы. А также из-за того, что завтра мне отрежут волосы и я получу подвязки…

— Повязки, — поправила я, поразившись.

— Какая разница… Хочешь, я покажу тебе на доске?

Непредсказуемая Хадасса положила свою фетровую шляпку и бросилась к зеленой доске. Схватила мел, прежде всего нарисовала кружочек, обозначающий головку, затем прямые линии, изображающие волосы.

— Видишь, какие короткие. Очень, очень короткие. Мне остригут волосы.

Слева от головы она нарисовала три повязки. И уточнила:

— Посмотри, мадам. Моя мама купит мне голубую повязку к школьной форме, розовую, чтобы подходила к костюмчику в шабат, и белую — для Хануки.

Девочка одарила меня нежной и застенчивой улыбкой, вернулась за парту, опустила голову и снова стала рисовать. Я напряглась. Отошла и направилась к Гитл и Блими, которые заканчивали свои поделки для Хануки, составленные из древнееврейских букв, и менору из серебряной бумаги.

— Красиво? — спросили они.

— Да, великолепно. И то и другое великолепно.

— А ты знаешь, что такое праздник Ханука? — поинтересовалась Гитл.

— Нет, а ты хочешь объяснить мне?

— Я скажу тебе только то, что можно, но… — Она приблизилась к моему уху и прошептала: — Если я скажу тебе, что такое Ханука, то смогу взять книгу из ящика домой?

— Нет, Гитл. Ты прекрасно знаешь, что твоя мама не хочет, чтобы ты читала дома на французском. Я буду держать эти книги здесь, но к твоему возвращению выберу несколько из них, согласна?

— Много, много книг? Ладно… Очень, очень давно, ОЧЧЧЕНЬ давно времени (мы вместе засмеялись) искали масло в погребе, но не нашли сколько нужно на много дней. Было очень темно для евреев. Но в конце концов нашли маленькую бутылочку масла, и этой бутылочки хватило, чтобы свет горел восемь дней. Поэтому Ханука длится восемь дней. Это было чудом. Знаешь, что такое чудо?

— Да, знаю.

— В Хануку мы ходим по домам, и собираем деньги, и на эти деньги покупаем конфеты для детей, волчки и много масла. Все девочки и мамы делают латкес и пышки с маслом. Знаешь, что такое латкес? Что-то вроде пирожков с картошкой, мне они очень нравятся. Когда латкес и пышки готовы, то моют менору, чтобы она блестела, а потом внутрь льют масло. А когда папы возвращаются из синагоги, они зажигают меноры и поют с мальчиками целых полчаса. Затем едят большое блюдо и все заправляют маслом. Играют на столе в волчки, и можно выиграть конфеты.

— Мадам! — крикнула Лея. — Иди сюда!

— Нельзя никому говорить! — предупредила меня обеспокоенная Гитл.

— Нет, нет, не волнуйся, — пообещала я ей.

— Мада-а-а-а-м! — завопила Юдис.

— Что случилось, девочки? — спросила я.

— Хая разбила мой дрейдл!

— Нет, — запротестовала Хая, — это неправда, мадам.

Зазвонил звонок, конфликты улеглись, девочки заторопились, всё и что попало — в школьные ранцы, далее бегом по лестницам и к автобусам. Класс опустел, он был замусорен, без волчков, без детей. На парте Хадассы валялся ее забытый рисунок, и повсюду — деревянные карандаши. Я подошла, чтобы взять листок. Вдруг захотелось украсть его. Я долго рассматривала рисунок. Мужчина с длинной бородой, закрученные пряди, свисающие вдоль висков, котелок, черная куртка до колен и белые чулки. Два других персонажа похожи на него, но без бороды и значительно ниже ростом. Затем женщина такого же роста, как мужчина, прямые волосы пострижены в каре и перетянуты широкой повязкой. Простая юбка и просторная одноцветная блузка, украшенная жемчужным ожерельем. Две маленькие девочки рядом с нею, в форменной одежде и колготках. В центре — Дасси. Я узнала ее по лаковым ботиночкам на толще сиреневого снега, ее волосы были коротко пострижены и украшены повязкой под цвет ее голубого пальто. Огромные хлопья снега и конфеты падали с неба.

Загрузка...