Рано утром по радио объявили об отмене занятий в школе из-за обильного снегопада. Многие дороги закрыли, и рабочие засыпали их грудами черного щебня. В домах, где радио было под запретом, зазвонил телефон. К восьми часам остров заполнили дети, они карабкались по крутым склонам, строили ледяные дорожки, снежные хижины, кухни, потайные комнаты. Неподалеку от сквера маленькая девочка с темными глазами переминалась с ноги на ногу, съехать, не съехать — у меня ноги совсем заледенели, — и вдруг приняла решение, забравшись повыше, села на свое голубое пальтишко и взвизгнула.
Когда рабочий день закончился и Лавка была закрыта, Ян и Шарль, укутавшись потеплее, направились к Плато-Мон-Руаяль. Скользя в январской темноте под обледеневшими проводами по узким тротуарам, Шарль рассказывал о рождественских праздниках и своих прогулках с Рафаэллой, а Ян о недавней поездке в Краков. Он был счастлив, что вернулся: соскучился. По Шарлю, по спорам в Лавке, по Майл-Энду, Утремону, зиме, своей квартире и здешней жизни.
— Ну вот, наконец-то пришли, — вздохнул Шарль, у которого ноги окоченели от холода.
Стоя на половичке, Шарль оторвал огромную сосульку, свисавшую с почтового ящика, и, позвонив на седьмой этаж, стал обсасывать ее. Открыв им, Рафаэлла прыснула со смеху, вырвала у Шарля ледышку, поцеловала его и предложила войти. Алиса, вышедшая из кухни в красном платье и розовом фартуке, подошла и подставила щечки. Положив пальто пришедших на свою кровать за неимением шкафа, она показала им каждую комнату, смеясь над собственным беспорядком, что выглядело странно. На кухне Алиса долго расхваливала балкон, хотя и узкий, но такой длинный, с видом на жестяной навес. Объяснила, что летом здесь получалась дополнительная комната, где умещались гамак, стол, все ее растения, проигрыватель, циновка.
— Это удобно, — весело сообщила им она, — я нахожусь на солнце до восьми часов, а смотреть, что делается на этих улочках, значительно интереснее телевизора!
В гостиной Шарль прижался к Рафаэлле, чтобы шепнуть ей в ушко несколько слов. Ян с интересом разглядывал хаос при свете свечей, искал ладан и обнаружил, что он горит в терракотовой ладанке. Гости, которым предложили сесть на подушечки, рассматривали комнату, углубившись в изучение двух книжных шкафов, набитых романами, журналами, школьными учебниками, разнообразными статуэтками.
— Настоящая коллекционерша, да? — отчеканила Рафаэлла. — Когда была маленькой, она собирала и сортировала по разновидностям пчел. Сегодня у Алисы есть коллекции старинной верхней одежды, летних платьев, декоративных лошадок, книг и растений. Вам известно, что она не пропускает ни одной городской распродажи? — усмехнулась она, подмигнув своей бывшей соседке по квартире.
Алиса, а следом за ней и Рафаэлла направились в кухню, чтобы попробовать соус, а скорее, чтобы поворковать. Девушки вернулись с двумя бутылками алжирского вина, цыпленком под арахисовым соусом и зеленью. Они сели рядышком, поджав ноги, одна сняла свои туфли на каблуках, другая прикрыла колени длинным платьем из красного трикотажа.
— Ян Сульский? Верно? — спросила Алиса. — А ты откуда?
Он ответил, протянув свой бокал Шарлю:
— Моя мать француженка, а отец поляк. Моя крестная жила в Па-де-Кале, и я проводил там каждое лето. Но я из Кракова.
Рафаэлла опрокинула свой бокал на скатерть, побежала в кухню, вернулась с солью, сто раз попросила прощения у Алисы, которая не придала случившемуся никакого значения.
— Ты приехал нынешним летом, так ведь? — продолжила хозяйка, протягивая сервировочную ложку Шарлю.
Поговорили о музыке, о кино, винах, увлечениях, новогодних праздниках, зимней рыбалке, ракетках, референдуме, столице, иммиграции и о коте Шарля, у которого недавно обнаружили СПИД. Вот почему у него лезет шерсть. И круглые кожные вздутия на шее. Поэтому его и рвет. Ничего не поделаешь. Мужчины спокойно доели приготовленные блюда, а женщины раскупорили вторую бутылку вина. В слабо освещенной сдвоенной гостиной Шарль и Рафаэлла придвинулись друг к другу и долго целовались. Ян поинтересовался детством Алисы, годами ее жизни в Африке, поездками в Испанию, Бразилию, изучением литературы. Он также доверился ей, рассказав о своей недолгой карьере пианиста, об увлечении Шопеном и своем отъезде.
— …После их развода моя мать уехала к своим сестрам во Францию, отец снова женился, а я продолжил занятия в академии, оставшись у папы. После того как начались мои сольные концерты, а два года учебы были уже позади, я решил бросить все. Безрассудство… а Монреаль — это хорошо звучит, не так ли? (Он засмеялся.) Мне было страшно, но хотелось перемен, и я купил билет в один конец. Лавка меня пока вполне устраивает.
Рафаэлла и Шарль прервали дискуссию, объявив, что идут купить еще вина.
— Вы оставите нам лимонного пирога? — уточнила Рафаэлла, запихивая свои рыжие кудри под капюшон.
Ян прошел в кухню вслед за Алисой. Сначала он смотрел, как она вынимает из формы пирог, украшает его английским кремом, затем наливает кипящую воду в чайник. Направившись к двери, он заинтересовался фотографиями, приклеенными как попало к холодильнику.
— Хочешь чаю? — предложила ему Алиса, протянув японскую чашку. И подошла ближе, улыбнулась, объяснила: — Это мои ученицы.
— Ты преподаешь? А я думал, еще учишься.
— Нет, я закончила курс в прошлом году. В августе того же года читала как-то газету и увидела объявление о вакансии преподавателя французского в частной школе. Конечно, у меня не было педагогического диплома, но я рискнула. Хотя и понятия не имела, что речь идет о еврейской школе для девочек. Это была случайность, у меня такое ощущение, что я каждый день работаю на другой планете.
— В Утремоне? — Ян был ошеломлен.
— Рафаэлла не говорила тебе об этом?
Алиса погладила золотой кулон на шее. Ян выпил глоток вина, поставил бокал.
— Ты работаешь у евреев? Но ты же не еврейка…
— Нет, конечно, нет. Из-за этого моя задача особенно трудна, можешь быть уверен!
Она подошла к фотографиям, указала на несколько учениц, назвала их, с удовольствием воспроизводя произношение на идише.
— Работаешь с евреями из квартала? Неужели? — настаивал он.
— Да, с евреями-хасидами. У меня шестой класс. Вот видишь, это Хадасса. Девочки зовут ее Дасси. А я не имею права так ее называть, потому что я гойка… а гои должны соблюдать кучу правил.
Алиса закончила заплетать волосы, обернулась, засуетилась. Собрала тарелки, бокалы, залила мыльной водой котелки, налила себе чаю. Она готова была говорить часами. Об этой непохожей на остальных девочке. Алиса часто вела такие разговоры и с Рафаэллой, приглашала ее на вечер, чтобы поделиться с ней. Никто другой не понимал того напряжения, которое она испытывала на неделе, рассказов о неприятии со стороны бат мицва, секретах одиннадцатилетних девочек, о высказываниях Хадассы, звездочке у нее на лбу, маленьких ручках, спрятанных под голубое пальто, ее лице, умещающемся в ладони. Рафаэлла и Шарль не торопились назад, видно, целовались на снежных горках. Удрученный рассказами о детях, Ян вспомнил о женщине, которая думала о нем на улице Дюроше.
Наконец январские голубки вернулись, отведали пирога, запив его портвейном, разместились на подушечках. И хотя круги под глазами Алисы и молчание Яна вроде бы указывали на усталость, вечеринка, несмотря ни на что, продолжалась. Потому что Рафаэлла Дюмен, как подлинная актриса, зачитывала рекламные объявления, изображала клиентов Лавки, с салфеткой на голове устроила демонстрацию африканского танца, попыталась сделать антраша… За полночь Алиса убрала со стола, ее подруга помогла ей, обняла, — спасибо за все, что ты делаешь в субботу? В гостиной Ян и Шарль оделись, и троица вышла в холодную ночь под круглой, как пляжный мячик, луной.
Через узкое окно, выходящее на кирпичную стену, мы не видели ни снега, два дня валившего на остров, ни неба, переходящего от серого к розовому. Комната была непритязательной, всю ее обстановку составляли два прямоугольных стола, скромный радиоприемник, стоящий на холодильнике, и этажерки, заставленные потрепанными учебниками. Учителя идиша и французского преподавали одним и тем же ученицам, делили между собой классы, письменные столы, а также места отдыха. Однако с одиннадцати сорока пяти до двенадцати пятнадцати вместо того, чтобы объединиться, поговорить о некоторых ученицах и педагогических подходах, два клана избегали друг друга. Преподавательницы идиша с детства привыкли избегать гоев, чтобы те не научили их всем этим мерзостям, которые они совершали в честь своих богов, и тем самым не вынудили провиниться перед Всевышним. Другие же учительницы не понимали их холодного отчуждения и считали себя жертвами расизма. Таким образом, даже после зимних каникул, Хануки и Рождества условные «Привет, как дела?» не являлись поводом для ответа.
Разговоры перемежались: содовые бисквиты, призы, шабат, мужья, соседи, новые книги, южное побережье… Делая вид, что правлю письменные работы, я слушала и наблюдала. Стоя около холодильника, купленного для кошерных продуктов, хотя мы безжалостно закладывали туда батоны с ветчиной и сыром, молодые женщины в париках, казалось, не обращали внимания на наше присутствие. Поглаживая свои животы, шпилечки, сережки с подвесками, они громко, очень громко говорили, без конца перебивая друг друга. Сидя за столом, другой клан пытался в этом гомоне обсудить путешествие на Кубу в пасхальные каникулы, предстоящий обеденный прием, готовые блюда, где-то подешевевшие. Микроволновые печи позвякивали каждые пять минут, «подобные мне» подходили к ним по очереди. «Извините, можно пройти? Извините, мой обед готов», носившие парики перекидывали свой вес с одной ноги на другую, но за неимением пространства супы Липтон выплескивались и проливались на пол. Возвращаясь к своему столу, преподавательницы злились по поводу такого неумения вести себя.
Мои ученицы говорили, что у 24-летней миссис Адлер, их учительницы из утренней смены, трое маленьких детей. Часто она первой покидала комнату отдыха и школу, и я видела, как миссис Адлер с неизменной тщательностью готовится к выходу. Прежде всего она надевала свое пальто и застегивала его, затем повязывала шарф. После чего, согнув колени перед крохотным зеркальцем, водружала на голову черную шапочку и разглаживала прядки своего парика. Просунув пальцы в перчатки на подкладке, она складывала их у рта для молитвы, болтала еще немного со своей сестрой миссис Бом, тоже штатной учительницей, затем отправлялась домой к детям на улицу Шампаньер. «Простите, можно мне пройти?» — повторила ей мадам Буланже. Миссис Адлер отстранилась, но ее толкнули на груду темных пальто вперемешку с яркими; однако она без малейшего признака гнева невозмутимо выпрямилась. Казалось, здесь невозможен был никакой диалог по поводу Хануки и новогоднего праздника. Бар мицва и Икеи. В то время как «подобные мне» проводили уик-энд в американском ритме, проверяли письменные работы, выгуливали собак на метровом слое снега, искали, где поставить машину, так как штрафы за парковку добавлялись к выплатам по студенческим ссудам, преподавательницы идиша при свете свечей, под торжественное и повторяющееся пение мужчин отмечали отдохновение шабата. Поскольку субботний отдых соответствовал заповеди, женщины доставали жемчужные ожерелья, надевали платья из черного шелка, накладывали румяна на щеки, не готовили еду, не выполняли никаких хозяйственных работ, предназначенных для других дней недели. Когда раздавался звонок, учительницы начинали суетиться, спорили из-за зеркала, аккуратно убирали на полки либо оставляли вскрытыми на столе коробки из-под обеда. Руками прокладывали себе путь, при этом не касаясь друг друга, sorry, sorry, коридор наполнялся ученицами, и для поддержания дисциплины в рядах преподавательница идиша всегда сопровождала нас.
Стоило нам переступить порог школы, как ученицы, изнуренные четырьмя часами утренних занятий, сразу воодушевлялись, начинали спорить, обмениваться столовыми салфетками — зеленая на розовую, Happy birthday[6] чередовались с Мазлтов, Good luck[7] сопровождались передачей шариков, радугу меняли на мишек, а наборы всякого рода доставали из обувных коробок. Уже на второй ступеньке Нехама задала мне вопрос:
— Мадам Алиса, ты поняла все, что сказала миссис Вебер? Для тебя это звучит как на китайском?
— Нет… как на идише!
И в первый раз она искренне улыбнулась мне.
— Мадам, у тебя новая юбка? — спросила меня Ити несколькими ступеньками выше.
— Да, я купила ткань, скроила и сшила.
— Мне нравится покрой, юбка колышется, когда ты идешь. Где ты купила ткань, мадам?
— На Сен-Лоран, — ответила я ей.
— На главной улице? В магазине моего отца?
— Не знаю, Ити, я никогда не встречала твоего отца!
— Так ты купила у евреев? Тогда ты, может быть, видела моего отца, у него магазин на главной улице, и там очень много тканей. Знаешь, как он смотрится?
— Ити, — заметила я, открывая дверь класса, — надо говорить: как он выглядит…
— Он выглядит, ну, как я… — продолжала она, застыв около меня, пока ее подружки по очереди целовали мезузу. — Он очень высокий, и волосы у него желтые. Если ты придешь в его магазин, то сразу поймешь, что это мой отец. А ты часто ходишь на Сен-Лоран? Когда опять пойдешь?
Забросав меня вопросами, она в последний раз оглядела мою одежду, после чего разочарованно добавила:
— Но твоя юбка делает тебя очень тощей… ты очень худая, мадам!
Последнее ее высказывание заставило подскочить близняшек, и они решили защитить учительницу.
— А ты-то, ты тоже худая! — упрекнула ее Гитл.
Та яростно возразила, упершись ладонями в бока, как бы подчеркивая, что худит ее форменное платье. А моя, мол, семья очень богата, у нас много еды, и я не больна, а это очень хорошо. Сара Васерман тоже худая!
— Нет! — воскликнула Сара, присевшая около шкафа с книгами. — Я такая, потому что я высокая!
Несмотря на возбуждение и январскую усталость, я раздала тексты для чтения, снабженные рисунками. Непослушные в этот день ученицы шумно расселись, отыскали на полу разбросанные карандаши, Нехама совершила последний обмен салфетками с Трейни-молчальницей, Цирл помыла поверхность своей парты дезинфицирующим средством, Хадасса приклеила на тетрадь по математике фотографию своей маленькой сестренки Ханы-Леи, Либи, сидя, продолжала грызть мизинец и наблюдать за соседками, сравнивавшими свои браслеты. Тишина никак не наступала.
— Мадам, ты знаешь, почему Дины сегодня нет? — спросила ее кузина Сими.
— Нет, — призналась я, горя желанием начать урок.
— Она должна присматривать за своей маленькой сестренкой Хаей, потому что ее мама уехала на свадьбу в Нью-Йорк, до завтрашнего дня. А ты знаешь Нью-Йорк?
Перл Монхейт не дала мне времени ответить.
— Знаешь, что в Нью-Йорке очень много евреев? Даже больше, чем здесь. И есть автобусы только для евреев, таких, как мы. Ты хотела бы это повидать?
— Почему ты не еврейка, мадам? — осмелилась спросить Сури, двенадцать лет и три дня.
Время остановилось. Я даже забыла о текстах, которые держала в руках.
— Ты хочешь быть еврейкой? — настаивала она с неизменным и вечным выражением превосходства верующего над атеистом, запечатленным в ее глазах.
Класс примолк. Совершенно простодушным тоном Ити добавила:
— Если ты выйдешь замуж за еврея, ты уже не будешь гойкой и сможешь стать еврейкой.
— Это правда, мадам, — подхватила Блими.
— Но ты не обретешь вечной жизни! — предупредила меня Ити с подавленным выражением лица. — Это печально, мадам, но только праведные будут избраны. Тебе это известно?
Хадасса смотрела на меня, кусая ногти. Я подождала несколько минут, ничего не ответила, затем продолжила раздавать тексты, при этом ни одна девочка не решилась заговорить. Да, так было бы проще для них и для меня. Мы могли бы встречаться между часами занятий, у меня были бы дети, которых я водила бы вместе с вашими сестренками и братишками в скверик, нам не приходилось бы ничего скрывать друг от друга, не надо было бы подвергать цензуре книжки, я научилась бы говорить на идише, да, приходила бы к вам домой побеседовать с вашими мамами, ела бы кошерную пищу и, главное, обрела бы, конечно, право на шабат.
— Сколько страниц, мадам? — забеспокоилась Сури, наверное с трудом читавшая и понимавшая текст.
Не все ли равно? — возразила я ей. — Это отличный пример смелости и выдержки, очень интересная биография еврейской женщины по имени Хелен Келлер.
— Еврейки, как и мы? — поинтересовалась Перл.
— Нет, но все же еврейки.
Я почувствовала или вообразила себе легкое разочарование, которое сильно огорчило меня, и шумно вздохнула.
— Мне надо разделить вас на пары, — заявила я.
— Нет, мадам! — запротестовала Нехама. — Позволь нам самим разделиться на пары. Я обещаю тебе, мы не будем ссориться.
За несколько секунд Гитл присоединилась к Блими, Трейни подошла к Юдис, а Перл к Нехаме, Ити села рядом с Малкой, несколько учениц поспорили из-за Сури, выбрали Сару, другие пары формировались медленнее, как придется, все распределились или почти распределились, поскольку Либи и Хадасса крутились туда-сюда, как волчок во время Хануки. Короче говоря, и без моего вмешательства огненная копна волос и всклокоченная щетина соединились. Коза отпущения, сияя от счастья, быстро взяла свой текст, одной рукой схватила стул и устремилась вперед, к парте Дасси. Каждая пара переворачивала страницы, чтобы рассмотреть изображения еврейской, хотя и не совсем еврейской, женщины.
— Мадам? — позвала Юдис. — Она настоящая еврейка?
— Да, а что? — устало ответила я.
И больше никакого шума. Мой класс решил наконец читать, и девочкам понравилась история о глухонемой Хелен Келлер в изложении для детей. Гитл играла волосами Блими, не отрывая глаз от текста. Пальчики задерживались на картинках, скользили по строчкам с одной страницы на другую, изучая одежды персонажей, костюмы Хелен, но она без парика, нет, точно нет, потому что у нее шиньон. Я ходила туда-сюда у застекленной стены, ощущала усталость этого времени года. И противоречивые чувства, вызванные обстановкой в классе. Не следует вести их на прогулку, потому что без зимней одежды они замерзнут. Я разглядывала тихий двор и сад, по которому не ступали наши ноги. Две обнесенные оградой стены и кирпичный фасад с прилепившимися к нему комьями снега. И совсем рядом — железнодорожный путь. Беззвучный по понедельникам, опустевший. Чтение закончилось, некоторые ученицы дочитали отрывки, страницы, к которым приблизились накануне, другие пошли выбирать книгу в сейфе.
Какая-то птичка села на электропровод. Черный животик и красный клювик.
— Мадам, на что ты смотришь? — спросила милая Хадасса с левой стороны от меня.
— На птичку, вон там. Чудесная.
— Ты любишь птиц? — заинтересовавшись, спросила девочка.
— Да, я люблю их, но не знаю названий.
— Ты можешь называть их, как хочешь, потому что они не говорят и не поймут, что ты сказала.
В тот момент, когда прозвенел звонок, означающий окончание занятий после полудня, Красный клювик исчез, и я осталась одна с Дасси, которая в десятый раз с начала сентября занялась починкой цепочек на деревянной крышке своей парты. Дрожа всем телом, она от нетерпения дважды щелкнула каблуками по плиткам пола:
— Мадам! Моя парта всегда сломана!
— Ничего страшного, Хадасса. Дай я тебе помогу.
Девочка села, сложила руки на груди, стала наблюдать за мной. Я боялась, что она заплачет, попыталась что-то сделать, склонившись над ее партой, но тщетно. Отказавшись от дальнейших попыток, я пообещала ей оставить записку для сторожа.
— Знаешь что, мадам?
Малышка встала и перекинула свой ранец за спину.
— Моя мать говорит, что я очень переменчива…Как моя взрослая кузина. А ты тоже так думаешь?
— Дасси! — выкрикнула ее сестра, стоявшая у двери.
Хадасса вздрогнула, побежала, поцеловала мезузу и покинула помещение, согнувшись под тяжестью своего школьного ранца.
На улице Дюроше, притаившейся в чреве февраля, Давид был озабочен беспокойством жены, которая без конца ворочалась в супружеской постели. Его супруга, обычно привязанная к дому, с некоторых пор стала чаще выходить. Но она выглядела такой измученной, такой уязвимой, что он не мог избавиться от опасений за ее здоровье. «Надо снова посоветоваться с рабби Лернером», — пробормотал муж, спрятав голову под подушку. Молодая женщина с голым черепом вышла из спальни, спустилась по деревянной лестнице, согнувшись к перилам, поставила чайник на плиту, уткнулась носом в застекленную дверь, представила, как выйдет в сад, вытянется на снегу и почувствует холод, проникающий сквозь ее ночную сорочку. Съежившись на диване, она ждала, когда засвистит чайник. Затем встала, принесла чашку, погрела руки о фаянс, разглядывая камин. Ей не хотелось снова встречаться с раввином, который угадал, быть может, страх, безумие, желание, скрытое в ней. «Сначала женятся, а любят потом», — наверняка повторил бы он. А затем стал бы снова перечислять мицвот, обязанности молодой жены, — никогда не отказывать мужу после ритуального омовения, хранить чистоту семейных отношений, соблюдать шабат, молиться и ожидать первого ребенка, дарованного Богом.
Появился Давид с нахмуренным видом. Подошел к жене, встал рядом, погладил ее по голове. Приближался Праздник жребиев[8], возможно, из-за этого переживала супруга. Надо было предусмотреть столько блюд для гостей, подобрать подарки, приготовить подарочные корзины, сшить костюмы. Часто, когда предстояло религиозное торжество или семейная встреча, жена волновалась, и случалось даже так, что в последний момент не выходила к гостям, совсем обессиленная, иной раз даже с температурой. Проведя ладонью по ее лбу, Давид подумал, как очаровательна его супруга, но он никогда этого не говорил и желал ее, также никогда не говоря об этом. Затем он поднялся в спальню.
Гостиную окутала ночь. Если ей удастся ухватить подушечку пальцами ног и пододвинуть ее к себе, она пойдет. Пойдет посмотреть, вернулся ли так долго отсутствовавший бакалейщик. Завтра. Прежде чем отправиться к брату Моше, чтобы помочь невестке сшить костюмы для детей. Она поставила чашку на низкий овальный столик, легла на правый бок, вытянула правую ногу, напрягла лодыжку, пошевелила пальцами ног, распрямила колено, щиколотку, кончик стопы, бедро еще немного вытянулось, удлинилось на несколько миллиметров, да, получилось, круглую подушечку удалось подцепить, затолкнуть под ягодицы, женщина ухватила ее рукой и прижала к груди. Уткнулась носом в ее мягкость. Улыбнулась. По зову мужа поднялась по ступенькам, останавливаясь на каждой, проскользнула под простыни и замерла: «Боже мой и Господь предков моих, даруй мне покой при отходе ко сну и покой при пробуждении, не допусти, чтобы меня тревожили мои думы, плохие сны или дурные мысли; пусть мой сон будет объят чистотой…» После этого, повернувшись спиной к мужу, она считала и пересчитывала, сколько раз ходила в Лавку, а мужчины там не было. Ей хотелось увидеть его снова хотя бы раз, последний раз, побыть совсем одной рядом с ним в этом магазине, услышать его голос, хотелось, чтобы он поговорил с ней, сказал ей какие-то незначащие вещи, хотелось еще раз услышать его имя и как он произносит его, стоя рядом с нею. Женщина уткнулась лицом в подушечку, принесенную с первого этажа. Она сжала зубы и чуть не заплакала навзрыд, ощущая свою вину в том, что множит грехи, которые могут отсрочить явление Мессии. И действительно, верующие напрасно молятся, надеясь оправдать смертных, Спаситель вернется лишь тогда, когда появится поколение либо абсолютно невинное, либо абсолютно виновное.
Проходя по улице Бернар, Ян заглянул в кошерную булочную под названием «Хески». У прилавка две клиентки выбирали сладости, а рядом в большой коляске тройня малышей пыталась ухватиться за свои ярко-красные ботиночки. Кассирша в белых перчатках взвесила масляные бисквиты, посыпанные сахаром, и отсчитала двенадцать медовых рогаликов. В пятницу, накануне шабата, всегда было много покупателей, и надо было приходить рано, чтобы корзины не оказались опустошенными. Ян приходил сюда каждую неделю. Ради нежных и вкусных шоколадных конфет, а также в надежде, что случай поможет ему однажды встретить ее.
Когда молодая мамаша оплатила покупки, выложив монеты на прилавок, Ян поспешил к выходу, открыл дверь для дам и коляски. Привыкшие управляться с такой тяжелой коляской, они без видимого усилия вышли на заснеженный тротуар, и та, что помоложе, опустив глаза, произнесла thank you[9]. Булочник с накрученными вокруг ушей папильотками вышел из служебного помещения, и Ян сделал заказ ему.
Не доходя нескольких метров до Парковой аллеи, Ян столкнулся с Алисой, которая в этот пасмурный день прогуливалась здесь с группой учениц, шедших следом за ней. Девятнадцать девочек со стрижкой каре, опустив голову, шагали по тротуару парами за своей учительницей, а несколько учениц шагнули на мостовую, чтобы получше разглядеть мужчину — гоя, некошерного, который остановился около мадам. В шеренге зашептались, послышались смешки. Алиса поняла, что не может задерживаться долго, поскольку вопросов, вызванных любопытством, будет очень много.
— Кто это был? Ты его знаешь? А нам с двенадцати лет не положено разговаривать даже с двоюродными братьями.
Группа прошла. Маленькая рыжеволосая девочка, последняя в ряду, долго шагала, обернувшись назад, даже споткнулась о выбоину на дороге.
Они оказались в центральном проходе Лавки, стояли рядом, зажатые прилавками. Он, высокий, как дерево, она, миниатюрная и сияющая. Волнение охватило обоих.
— Где тут… розовые грейпфруты? — отважилась спросить она, и щеки ее окрасились февральским румянцем.
Неподражаемый голос сорвался, женщина хотела добавить имя, произнести его хотя бы раз вслух, услышать, как оно прозвучит мелодией фортепьянного концерта, но она не осмелилась, и имя замерло под несколькими слоями одежды. Удивившись вопросу, он пошел разузнать, где искомый фрукт, и около зелени заметил Шарля, выходившего без пальто из Лавки.
— Здесь… вот они, — сказал он еле слышно.
Женщина подошла к нему, не отрывая взгляда от башмаков. Протянула левую руку в перчатке, взяла грейпфрут из руки мужчины, их пальцы соприкоснулись, она произнесла спасибо, Thank you, затем отвела глаза от пухлых губ малинового цвета, пошла к кассе с одним грейпфрутом в руке. Несколько шагов, и Ян уже стоял за кассой, цитрусовый плод перекочевал из одной руки в другую и медленно, очень медленно лег на весы. Из лавки Нины Шарль созерцал сцену, перечеркнутую ледяным дождем и несколькими машинами. Хески. Женщина узнала логотип на бумажном мешочке.
— Ты… ты знаешь Хески? — Она прикусила губу.
— Да, — ответил ей бакалейщик. — Я покупаю там шоколадки.
Женщина вся дрожала и с трудом достала кошелек. Он задал ей вопрос:
— Вы живете неподалеку отсюда?
Она прижала черный шерстяной кошелек к груди, побледнев до сине-зеленого цвета, не решаясь ответить, да, она живет совсем рядом, да, но нет, разговаривать с ним было непозволительно, приходить снова тоже недопустимо, запрещено испытывать то, что она ощущала, губительно стоять здесь, перед ним, так близко, но она знала, что сделает это снова, вернется. И не ответила, собралась:
— Сколько?
Он был нездешний, наверняка — с севера Европы, безбородый, бесцветные глаза и ресницы. Заметив, как она напряглась, Ян предугадал ее уход. Он ужаснулся при мысли, что она больше никогда не вернется, хотел сказать ей об этом, но не осмелился, смутившись и задрожав, как больной.
Маленькие пальчики в бежевых перчатках пересчитали монеты на прилавке, одну за одной подтолкнули их к Яну, женщина подождала, прежде чем протянуть руку, получила пакет, отвернулась, завязывая шарф. Ян стоял на месте, шатаясь и посасывая сустав пальца, как наказанный ребенок. Он понял, что не сможет говорить с ней дольше, потому что чем дольше, тем хуже. Она медленно направилась к выходу, продвигалась тихим шагом, не привлекающим неподобающего внимания. Ей надо было выйти. Она вышла. Бакалейщик смотрел ей вслед, увидел, как она перешла улицу, не посмотрев по сторонам, посреди улицы встретилась с Шарлем, который засеменил, наклонившись вперед. Звякнули колокольчики, Шарль приблизился к Яну, и они оба через запотевшее окно смотрели, как град засыпает молодую женщину, удалявшуюся по улице Ваверли в южном направлении. Это было удивительное февральское зрелище.
— Иди же, поговори с ней, — сдавшись, приказал ему Шарль, волосы которого промокли на ветру.
Повторять ему не пришлось, колокольчики снова звякнули, Ян побежал за нею. Женщина услышала, что он догоняет ее, ускорила шаг, свернула на улочку Гролл.
— Мадемуазель! — кричит Ян. — Мадемуазель, эй!
Она не спешит остановиться, бросается в переулок, окутанный снегом и дождем. Сердце у нее заходится, чуть не останавливается, она не знает, что сделать, как ускользнуть, спрятаться от людей, которые, быть может, увидят их вместе, мужчина догонит ее, она чувствует, что он уже позади, и все же делает это, замирает на ветру и оборачивается. В лавке, облокотившись на стойку кассы, Шарль доедает второй шоколадный батончик, и шоколад стекает на прилавок. Он не слышит их голосов.
— Ты не должен говорить со мной здесь. — И она снова уходит.
— Постой! Подожди секунду! — настаивает Ян.
Женщина опять останавливается. Оборачивается:
— Don’t talk to me[10].
Она стремится убежать, и вместе с тем ей хочется остаться здесь, в переулке — никого, кроме них двоих, он будет говорить с нею, шевеля своими пухлыми губами так близко. Немного ближе, и она, быть может, ощутит его дыхание на своем лице.
— Не уходи, — говорит он. — Не уходи так скоро.
Дождь усиливается, бушует в порывах ветра. Хлещет по ногам, спинам, лицам, заставляя морщиться. Женщина опускает голову, стоит перед ним, будто ожидает услышать еще что-то.
— Ты скоро снова придешь в Лавку?
Она не может ответить. И лишь смотрит, подняв голову к нему. Он принимает то, что она дарит ему, тот редкий порыв женщины, которая желает и ужасно боится. Ей хочется спросить у него, где он находился в течение двух недель. Хочется признаться ему, что она волновалась, не спала ночами. Капли стекают с ее шапочки на парик, на стрижку каре. Густой дождь со снегом заливает весь переулок. Холод наступает. Потепление кончилось, завтра все заледенеет. Дороги станут непроезжими. Женщина боится. И говорит:
— Мне нельзя разговаривать с вами.
Она уже готова повернуться спиной, как бы убегая от него, но ее сапожки стоят неподвижно.
— Мне хочется видеть вас ежедневно, и каждый день я жду вас в Лавке.
Слова Яна были сказаны, и она их поняла, эти слова были схожи с теми, что она никогда не осмелилась бы произнести. Она не знает, как быть, ведь это навсегда, фраза будет мучить ее, опустошать, станет настоящей катастрофой. Всхлипнув, она говорит:
— Я не приду снова. Это невозможно. Я больше не приду. (Она овладевает собой.) Я не имею права разговаривать с мужчиной… (Она колеблется и продолжает): — С таким мужчиной, как вы. Разве вам это неизвестно?
Женщина дрожит. Хрупкое создание под слишком широким пальто.
— Нет, почему не имеете права?
— Потому что я — хасидка, а мы не допускаем смешения.
Женщина выпрямилась, стала как будто выше ростом, но тем не менее оставалась хрупкой.
— Это мицва из Торы.
Ян не понимает слов, вылетающих с дрожащих губ. Он говорит ей об этом. Выкрикивает под шум дождя, адской стихии, разделяющей два тела. Она быстро оглядывается налево, направо, никого не видит, ни одного прохожего. Отвечает:
— Почему ты желаешь меня? Почему?
Затем поднимает подбородок к памятнику.
Белизна лица ослепительна в потоках февральского ливня. Снежные жемчужины искажают ее черты и перестраивают их иначе, неописуемо, но они неизменно великолепны. Ян не отвечает. Он смотрит на нее, купается в переливах украшенной жемчугом шапочки. Она снова совсем уж медленно произносит:
— Я больше не могу встречаться с тобой. Ты не должен со мной говорить. Не ходи за мной.
Она хочет уйти. Ян останавливает ее, придержав за локоть, она тут же вырывается. В этот миг, когда тела рвутся друг к другу, а локоть отстраняется, обезумевшее сердце мужчины продолжает упорствовать.
— Мне надо поговорить с вами.
— Говорите. Сейчас, — настаивает она.
Ресницы моргают под новыми потоками ливня.
Ян молчит. Не известно, страх или холод окутывает влагой его глаза.
— …Мне надо уходить, — добавляет она, не двигаясь.
— Ваше имя, назовите мне ваше имя…
Она долго молчит, порывом ветра залито все ее лицо.
— Двора, Двора Заблоцки.
Она подарила ему это. А он принял, как принимают ответ после месяцев ожидания, после того как трижды запускают руку в отверстие почтового ящика на обочине деревенской дороги. Затем она пожалела, что уступила, назвала ему свое имя, фамилию мужа. Она испытывает муку грехопадения, кажется, сейчас потеряет сознание, не знает, что делает здесь, напротив этого мужчины, в переулке. Она сгребает град перчаткой, и мокрые полоски покрывают кожу.
И вдруг сначала он, и тут же она замечают приближающегося мужчину в лапсердаке и меховой шапке. Ян посмотрел на Двору, которая бросилась бежать в западную сторону, минуя два перекрестка, Парковую аллею, после чего он и вовсе потерял ее из виду. Добежав до сквера, она легла, свернулась на скамейке. Промокшая под потоками ливня, она долго откашливалась, сплевывая в голубой бассейн пыль снежной городской гостиной. И совершенно забыла о пошиве костюмов для Пурима до тех пор, пока не вернулась домой, позднее.
Шарль только что доел второе пирожное. Близнецы мадам Льевр поделили третье между собой. Вошел Ян. Обливаясь потом, оперся на перекладину. Люк спросил, можно ли ему с братом поискать кота на втором этаже.
— Да. Вот ключи.
Испачканные шоколадом рты удалились.
— Ну что? — спросил Шарль.
Ян не ответил. Сел на табурет, с удрученным видом извлек последнее пирожное. Шарль забеспокоился:
— Я же тебе говорил. Твоя история — просто вздор. Вероятно, вокруг этих женщин даже опасно крутиться. Давай забудем и пообедаем вместе у меня, а потом спланируем наш уик-энд в Мегантике.
Иногда я ходила проверять письменные работы в кафе «Эсперанца», на углу Сен-Лоран. При небольшом везении массивные зеленые кресла, окутанные вьющимися растениями, оказывались не занятыми. Там имелись даже пуфики, на которые клиенты могли поставить ноги. Подавали булочки с финиками, овсяное печенье и фруктовые пирожные, вегетарианские чили и биологические чаи в разрозненных чашечках. В книжных шкафах — всякая всячина, как на бабушкиной ферме: солдатики, цветочные вазы, заполненные мячами для гольфа, молочники, стопки книг по уходу за собаками, садоводству, различным культурам, речи пап, описания банановых плантаций… Моя сестренка Скарабея, которую я по привычке еще считала маленькой, с обесцвеченными краской «Сахель» волосами, позднее ставшими красными, как ее губная помада, работала здесь по вечерам в субботу, подавала супы ночным посетителям.
Однажды в феврале я зашла в «Эсперанцу», сделала заказ:
— Черный вишневый чай, пожалуйста.
— Вы сестра Скарабеи? С ума сойти, как вы похожи. Что-то такое в лице, — сказала мне официантка с белокурыми, до пояса свисающими космами, в плотно облегающем платье в красную и черную полоску.
Я открыла свою сумку из козьей кожи. Изучив биографическую тему и узнав о Лоле и Пабло, Александре Грэхеме Белле и Хелен Келлер, ученицы представили затем свои письменные работы, в которых описывали жизнь одного из членов своей семьи. В то утро мне оставалось прочесть лишь одно сочинение: «Подлинная жизнь Леи Франк, моей бабушки». На плотной бумажной обложке был приклеен черно-белый портрет дамы со спокойным взглядом и черными, зачесанными назад волосами. На второй странице текст был написан от руки, без абзацев, просто в разрядку, очень густо.
«Десятого августа 1920 года у Моше-Шимона и его жены Эстер родилась девочка, которую назвали Лея. Она была шестым ребенком в семье. Жила в деревне Пекс, в Венгрии. Когда Лее исполнилось три года, она пошла в деревенскую школу. У нее было утреннее платье, а также платье на ночь, и оба со складками. Каждый год ее мама распарывала одну или две складки. Каждый день Лея работала с мамой в саду, собирая овощи в земле. В 18 лет Лея вышла замуж за Йосефа Паскуша. Потом у нее родилась прелестная девочка, которую назвали, как меня: Хадасса, а также Биньямин, очень славный мальчик. В 1942 году немцы заняли Польшу и сбрасывали повсюду бомбы, даже в Венгрии. Моя бабушка очень боялась и не позволяла детям выходить на улицу. Однажды немцы забрали Йосефа и Биньямина, и Лея очень сильно плакала. После этого она переехала к своей подруге, и все жили в одном доме в деревне. А как-то летом немцы пришли за моей бабушкой и ее дочкой Хадассой, которой едва исполнилось четыре года, и за остальными, но все они перебрались в большой лес под названием Собибор. Когда Лея попала туда, один человек сказал ей по секрету: „Не говори никому, что тебе двадцать четыре года, скажи, что всего двадцать, тогда у тебя будет больше шансов работать на правительство“. Так она и осталась жива во время мировой войны, а Хадасса — нет, потому что она умерла от холода. После войны моя бабушка приехала на корабле сюда и снова вышла замуж. Ее мужа звали Элеазар Франк. У нее родились еще три дочки (Мирьям, Сара и моя мама Тирца), а также крупный мальчик, Моше, он — отец Нехамы из нашего класса. Лея долго продавала ткани в магазине моего дедушки Элеазара. Я не знаю моего дедушку, он умер до того, как я родилась. Но Лею я очень хорошо помню. Потом она тоже умерла, это случилось в 2003 году. Когда я была маленькой, я очень любила ходить в ее дом на улице Дюроше, потому что она всегда дарила нам подарки. Больше всего на свете она любила видеть своих внуков. А больше всего ненавидела вспоминать войну. Даже мое имя все еще напоминает ей о войне, говорила моя мать. Бабушка много раз ездила в Майами, потому что там не бывает снега. Сегодня у меня есть еще дяди и тети, которых я очень люблю, они работают у Элии, продают очень хорошие ткани. Надеюсь, тебе понравился мой рассказ о жизни Леи Франк. До скорой встречи!»
Я прочла, перечитала, задумалась. Мне трудно было оценить эту работу.
— Хотите чего-нибудь еще? — спросила официантка.
Я посмотрела на часы и отказалась. Солнце освещало свинцовым блеском последние островки льда. Февраль подарил нам четыре почти весенних дня с температурой, поднявшейся выше нуля. Ослепленная светом, я перешла улицу Сен-Виатер, миновала книжный магазин, купила лепешку с кунжутом в Лавке, где несколько минут поболтала с Рафаэллой. Съежившись, запахнувшись, я заметила, что торговцы скалывали лед лопатами, затем расчищали вход, будто снега больше не будет. Продолжив свой путь, я повстречала несколько прохожих в весенних пальто и подростков с голыми икрами.
Десять минут чтения, во время которых я закончила проверять работу «Новая учительница», прошли, я раздала ученицам их биографические сочинения, и некоторые прочли нам свои тексты вслух. Сочинение Хадассы лежало на моем столе, потому что она отсутствовала. Во время перемены я скопировала на ксероксе «Подлинную жизнь Леи Франк», уцелевшей узницы лагеря Собибор, чья дочка упала в снег, совсем рядом с собаками. У меня душа не лежала к занятиям. Быть может, потому, что девочки-принцессы здесь не было. И я предложила выйти на улицу; ученицы обрадовались и пошли надевать свои сапожки.
— Ты всегда устраиваешь прогулки, мадам! Мне это нравится! — сказала Ити.
Мы спускались по лестницам парами, но на второй площадке Либи споткнулась, прокатилась по нескольким ступенькам и упала ничком, а очки ее отлетели на три метра. Я подбежала к слепышке, она плакала.
— Либи! Я здесь… Ты ушиблась?
Окружившие нас девочки стояли как вкопанные. Чтобы поддержать растрепанную ученицу, которая всхлипывала, сжавшись в комок, я позволила себе очень осторожно положить ей руку на плечо и почувствовала взгляд остальных, с недоумением оценивающих мой жест. Я попросила молчунью Трейни принести нам очки в зеленой оправе. Либи взяла их, вновь обрела зрение, села и еще долго плакала, вытирая нос рукавом.
— Ты можешь пошевелить ногой? — осторожно спросила я.
Лодыжка, даже с поддержкой, не двигалась.
— Покажи мне, убери на секунду руку, — посоветовала я.
— Посмотри, что у нее на лбу! — воскликнула Ити. — Шишка!
И тут я заметила синяк, который уже окрасил лоб до корней волос. Заплаканные глаза встревожились.
— О да, — подтвердила я мягким голосом, — вижу, тут совсем маленький синячок, но крови нет и не будет, Либи. Ты пойдешь с Трейни к Ривке, и она приложит тебе лед. Не волнуйся, через пять минут тебе уже не будет больно. Хорошо?
Трейни, не любившая прогулок и компаний, обрадовалась и протянула ей руку, Либи поднялась, шмыгнула носом, всхлипнула, затем повеселела. Коза отпущения останется в школе с подружкой, которая будет сидеть с нею классе и задавать ей всякие вопросы о происшествии; это будет подружка только для нее одной. «Вы будете гулять сколько минут?» — поинтересовалась пострадавшая.
Шестнадцать девочек в коротких пальтишках шли за мной по улицам Утремона, забитым колясками. Около Ван Хорна к нам подбежал кот, большущий кот, и цепочка изогнулась змеей. Направляясь к скверу, мы прошли мимо церкви, которую девочки связали со мной, изобразив пальцами крест (и полагая, что совершают очень, очень серьезный проступок).
— Мадам! Ты знаешь, что завтра Пурим? — спросила болтушка Ити, догнав меня впереди. — А ты его не отмечаешь?
— Нет, ты же прекрасно знаешь.
— Но у тебя ведь был Хэллоуин… — нерешительно добавила она тихим голосом. — Знаешь, мадам, Пурим — это праздник только для евреев. Завтра вечером все папы будут читать книгу Есфири. Я расскажу тебе, что это за история: жил-был король, который не любил евреев, и ему нужна была королева. Единственной девушкой, которая не хотела замуж за короля, была Есфирь, еврейка. Но король выбрал ее. Однажды его приближенный Аман заявил, что хочет истребить всех евреев. Король согласился, и Аман составил списки, чтобы послать своих солдат убивать евреев. Но Есфирь узнала дату, и в то утро, когда Аман собрался убивать, евреи уничтожили всех неевреев. Это особый день, и теперь его называют Пурим!
Вскоре мы вошли в сквер, и многие девочки помчались к ледяным горкам. Вместе с болтушкой и близняшками я принялась расчищать от тонкого мокрого снега скамейки напротив пустого пруда. Было тепло. Зима таяла, как снежный покров в апрельский день. Тополя и хвойные деревья стали черными и блестящими. Я сидела на одной скамейке, они — на другой, и «секреты евреев» переходили от сиденья к сиденью.
— Можно рассказать, что делают в Пурим? — спросила Гитл.
Я выразила согласие, оценив доверие.
— В синагоге папы читают историю Пурима. А мы вместе с мамами готовим шлохмано, это такие коробочки с украшениями, а внутри — конфеты, соки, пирожные, их раздадут, чтобы дарить друзьям или бабушкам и дедушкам. Мы тоже получаем дома много очень вкусных вещей в коробочках. А вечером едим мясо или суп. Папы пьют много вина, а мальчики из других семей приходят нарядные и поют. Папы дарят им деньги, а мальчики раздают их бедным семьям. Я очень сильно люблю Пурим, потому что даже девочки наряжаются. Мои братья переодеваются в раввинов, знаешь, со шляпами, бородой, накидкой и тростью! Как настоящие ребе.
— Мадам, знаешь, какой костюм был у меня в прошлом году? — спросила пухленькая Блими. — Я люблю землянику, поэтому оделась, как земляничка, и моя сестра тоже. Костюм сделала мне тетя. У меня был фартук, и на этом переднике была прикреплена фотография землянички. Ягодка на моем фартуке была больше, чем на фартуке моей сестры, но земляничка сестры выглядела вкуснее, потому что была поменьше…
Я обернулась к желтой горке. Заметила Нехаму, Перл, Сури, Сару, Цирл, Дину. Несколько других двенадцатилеток. Но всклокоченных волос не было.
— Мадам, я тоже хочу рассказать, какой у меня был костюм! — заявила Ити.
— Подожди, я не закончила, — продолжила Блими. — Вечером мы пошли к нашей бабушке, и она дала нам шлохмано, там было много конфет, и в доме бабушки было, как в зоопарке или в магазине с разными костюмами! А мой папа выпить…
— Выпил, — поправила ее я.
— Выпил очень много, падал везде, и… — Близняшки, смутившись, уставились на меня, прижались одна к другой, прикрыв руками рты. Ити воспользовалась этим, чтобы заговорить снова: — А я переоделась в славянку… мама помазала мне лицо темным гримом, и мы купили толстую пластиковую цепь, которую я повесила себе на шею. Я стала черной славянкой.
Я встала и шагнула в пруд. Заинтригованные девочки пошли за мной. Оставив игры, другие ученицы бросились к нам и, сдвинув ноги, прыгнули в опустевший зимой водоем. Продолжив рассказы, несколько девочек со стрижкой каре описали мне костюмы, приготовленные для предстоящего праздника: уборщица, принцесса в шелковом, как у невесты, платье, клоун, бабушка, кондитер. Затем мы вытирали крылья, спину, ноги медного ангела, который держал на вытянутых руках широкую чашу.
— Мадам, можно снять шапки? — спросила вернувшаяся Юдис.
— Нет, только рукавицы, шапочек не снимать, шарфы и пальто остаются завязанными и застегнутыми.
Девочки разбились на пары и разговаривали на идише. Было пасмурно, но тепло, по улицам бежали ручейки.
— Мадам, а вот дом Дасси, — заметила кузина Хадассы.
Я резко обернулась и запомнила адрес: Блумфилд, 3454. Прогулки после полудня без «скрытой красоты» были не те. Не хватало ее нежности. Ее наивности. Хрупкости. Непредсказуемости. Ее высказываний, драгоценных, как жемчуга шабата. Быть может, она заболела. Лежит в кровати с компрессом на лбу или же, напротив, бегает по магазинам на Парковой аллее, закупая шлохмано для Пурима.
Через несколько часов на вечерней молитве синагога будет переполнена. Евреи квартала в ненавистном имени Аман услышат имя Гитлера и станут отмечать спасение евреев, подвергавшихся угрозе уничтожения. Отцы будут пить очень много вина, пива и курить длинные сигары, которых обычно не курят. На следующий вечер верующие выйдут на улицу и отправятся в синагогу, чтобы принять участие в торжественной церемонии, во время которой будет прочитан пергаментный свиток Книги Есфири исключительно мужскими голосами. Во время чтения сыновья будут развлекаться трещотками, которые они закрутят, когда будет произнесено имя ужасного злодея, антисемита Амана. Мы осторожно перешли улицу Ван Хорн. Ити и Малка присоединились ко мне, держась за руки, как лучшие на этот день подруги. Тихий несмелый голосок обратился ко мне:
— Мадам Алиса, а твой папа курит?
Озадачивающий вопрос, непредсказуемый, как эти дети изо дня в день. Голос одиннадцатилетки, который призван отвлечь от радостей Пурима и нарушить молчание затянутого в атлас гроба. Прошло шесть лет, ничего не менялось, и консул сидел в гавани, свесив ноги на борту лодки. Да, он курил контрабандные сигареты и теперь ничего не боялся, потому что с ним ничего уже не могло случиться.
— Нет. Это вредно для здоровья.
— Где он работает?
— На большом судне, которое плавает в жаркие страны.
— Ты часто бываешь на его корабле?
В нескольких метрах от школы нам навстречу, опустив голову, вышел мужчина. Заметив его, девочки заставили меня перейти на другой тротуар.
— Мадам, надо перейти на другую сторону. Вот так. Осторожно, машина, пошли, переходим все вместе и не смотрим на месье, мадам, ты тоже не смотри. Мальчики бар мицва всегда заучивают что-то про себя, и не надо их отвлекать. Если бы они встретили знакомую женщину, невестку, кузину, тетю, то не остановились бы, чтобы поздороваться, потому что никогда нельзя подходить к женщине, которую не сопровождает ее супруг, иди сюда, мадам, вот так-то лучше, мадам.
Рядом с Дворой Заблоцки ее сестры болтали о знойном, как в июле, солнце, расстегнув воротники пальто с плечиками, но затянув повыше на талии пояса. Впереди, в нескольких метрах, мужчины гордо щеголяли в своих меховых шапках, колпаках с бахромой, брюках до колен, блестящих лапсердаках, застегнутых справа налево, кожаных туфлях без шнурков. Процессия продвигалась медленно, подчиняясь благодати шабата, субботнему отдыху, тридцати девяти запретам, почитанию Бога. Из краснокирпичных домов выходили люди, новые группы присоединялись то к женщинам, то к мужчинам, и в этом шествии ощущалась гордость за принадлежность к народу, имеющему право на шабат.
Пока сестры судачили о мужьях, Двора огляделась, ища своего супруга, увидела его свежевыбритый затылок, длинные волнистые пейсы, шелковый шнурок, затянутый вокруг талии, и болтавшиеся в ритме шага концы. Он наклонился к своему отцу, Хески Заблоцки, с длинной никогда не стриженной бородой, в белых чулках до колен. Давид, поддерживая, вел старика к месту молитв и тихо разговаривал с ним, чтобы приободрить. Мирьям, ее мать, так ей и говорила: и ученый-то он, и зажиточный, и внимательный, мол, Господь шепнул это на ухо шадхану, который и выбрал его для тебя, какое счастье. Ты не будешь знать никаких забот, он станет работать в течение недели, чтобы иметь все необходимое для шабеса и побаловать тебя в праздники. Двора, увидев вход в синагогу, поправила указательным и большим пальцами свой дорогостоящий парик. Мужчины первыми вошли в здание, соответствующее архитектурному стилю квартала, прошли в переднюю, тихонько переговариваясь, никаких женщин с ними — это запрещено, — затем направились в зал, где приступили к ритуальному омовению. В это время молодая супруга и другие дамы прошли к своему входу и поднялись наверх, в эзрат нашим, на предназначенную для них площадку. Двора сразу села, ее младшая сестра подошла к окну, откуда могла наблюдать за своим женихом, который уже накрыл голову талесом, произнося первую молитву: «Будь благословен, Господь Бог наш, Царь мира, Ты, Кто повелел нам укрываться одеждой с бахромой…» Эзрат нашим понемногу в толкотне и шуме наполнился людьми. Двора закрыла глаза, с трудом перенося болтовню субботнего утра, особенно разговоры кумушек, повторявших, что солнце светит, как в июле, и ловко сравнивавших при этом свою субботнюю одежду. Несколько мгновений спустя раввин развернул Писание, хранившееся в драгоценном атласном футляре, расшитом золотом, затем фигуры мужчин закачались и качались долго.
Она не сможет пойти туда. В день шабата Двора не должна была касаться денег или думать о них, потому что Тора, лучший из товаров, не может быть куплена или продана. Сегодня, как и каждую субботу, она не отважится выйти за пределы квартала, хранимого эрувом, и, главное, не сможет пойти в сторону Ваверли. Она останется с мужем, подаст ему трапезу, отдохнет вместе с ним, в конце дня навестит его родителей и без музыки и электрического света они поболтают, попивая чай. Зогерке[11], одна из редких женщин, понимавших иврит, велела прихожанкам занять места и разместиться в соответствии с их социальным положением, кто впереди, кто позади, сейчас начнется чтение, и женщины будут повторять непонятные им тексты. Наверху было жарко. Окна, выходившие на улицу, загорожены картонками, дабы гои, неевреи, не могли заглянуть внутрь. Прихожанки, рассевшиеся на длинных скамьях, начали повторять псалмы. В то время как Двора концентрировалась, чтобы следовать за зогерке, ее младшая сестра Ривка следила за чтецом, который выделял каждое слово Торы, каждый слог текста с помощью серебряной закладки, потому что голой рукой нельзя касаться священного текста. Она прислушивалась также к шепоту, чтению псалмов, молитвам мужчин. Ривке было девятнадцать лет. Ей пришлось дождаться замужества Дворы, чтобы наконец объявить о своей помолвке. Замуж никогда не выходили раньше старшей сестры. Несколько месяцев придется ждать, мечтать о празднике, а потом настанет ее очередь надевать длинное белое платье с длинными рукавами и переезжать в квартиру на улице Керб. Она купит парик, напоминающий с виду ее волосы, но привлекающий к ней меньше взглядов. Ей известны правила семейной чистоты, и она знает, как в пятницу вечером зажигать свечи. Раз в неделю невеста встречается с женой раввина, которая обучает ее правилам поведения хорошей жены, обеспечивающим ей тем самым беззаботную жизнь. Ривка была готова отправиться под семейный кров. И да позаботится о нем Бог в предстоящие годы.
Чтение текстов навевало скуку. Оно продолжалось, сопровождаемое качанием мужских тел. А в эзрат нашим счастье рвалось наружу из-под блестящих праздничных тканей и безупречных головных уборов. В субботу женщины наслаждались днем, запретным для работы и всяких забот. Нельзя было касаться электроприборов, стирать, водить машину, проверять уроки у детей. Как многие молодые жены, Двора во время чтений припоминала про себя, все ли дела по подготовке к шабату переделаны. Да, вчера она установила реле, которое автоматически будет выключать и зажигать лампы в доме, выпотрошила цыпленка, почистила, порезала, заправила рыбу, приготовила чолнт, черные бобы и яйца, подмела пол, помыла деревянную обшивку стен, столы, книжный шкаф, поменяла постельное белье, приготовила одежду мужу, не забыла положить на кровать талес, купила цветы для буфетов. Когда некоторые женщины вышли поболтать, Двора воспользовалась этим, чтобы поприветствовать своих сестер и мать, а затем покинула синагогу раньше времени, отправившись накрывать на стол. Дома молодая женщина убрала свое пальто, перед зеркалом осмотрела жемчужное ожерелье, мазнула губы новым слоем очень бледной губной помады, поправила вуаль из серого шелка, достала вышитую скатерть, праздничные приборы, пощупала блюдо, оставленное в плите со вчерашнего дня, попробовала кугл, сладкую запеканку из коричневой лапши, украшенную изюмом и корицей. Затем присела к столу и стала ждать мужа, повернувшись к саду.
Позже, после сиесты, Двора и Давид отправились к господину и госпоже Заблоцки. Мать Давида, прижавшись к мезузе, радостно встретила их. В гостиной молодые супруги склонились перед стариком, сидевшим в мягком кресле, и уселись рядом с ним. Мадам Заблоцки прибавила отопления и поставила на стол красного дерева лепешки из белой муки, покрытые кристалликами сахара. Затем она пошла за чаем. Отец и сын оживленно заговорили о булочной на улице Бернар, о молодом Натане, сыне Вольви, о витрине, которую следовало обновить, об утренней службе и о том, кто заменит проповедника в конце года. Мадам Заблоцки разлила приготовленный накануне, но еще теплый чай и поставила чайник около вазы с искусственными цветами. Она уговорила невестку отведать лепешки и несколько раз подливала ей чаю. Потом Двора ответила на вопросы о замужестве красавицы Ривки: сестра все еще работает в школе, да, до июня, а затем будет помогать своей свекрови в льняной лавке. Мадам Заблоцки переключилась на новости квартала, упомянула о мадам Гирш, которая недавно родила близнецов, о мадам Вайнбергер, переезжающей в новую более просторную квартиру, о мадам Клайн, стремящейся выдать замуж свою последнюю дочку, такую ласковую и спокойную, но все еще не научившуюся писать на идише.
Понемногу наступал вечер, в застекленном книжном шкафу, хранилище множества религиозных книг, отразились огоньки свечей. В то время как свекровь встала, чтобы принести новые бисквиты и разложить на привезенной из Израиля декоративной тарелке горы засахаренных фруктов, Двора разглядывала на оклеенной обоями стене фотографии булочной времен ее открытия в 1948 году. Тот же магазин на улице Бернар с вывеской «Хески», начертанной вручную большими коричневыми буквами на бежевом фоне. Затем, не осмеливаясь обратить свой взгляд на мужчин, она уловила слова свекра, предлагающего Давиду поехать в Амман в следующем месяце. «Нужно поехать, проследить за наследством и передать его Леви, старшему, уже возникли споры, я не могу поехать туда сам, совсем ослаб к концу зимы, Двора останется здесь, твоя мать присмотрит за ней». Снохе, представившей самостоятельную жизнь, вдруг стало дурно, и она рухнула на подлокотник кресла. Подбежавшая свекровь подняла ее, а муж встревожился из-за столь частых недомоганий у жены. Мать прощупала пульс невестки, сочла его замедленным, принесла ей стакан ледяной воды. Давид не осмелился приблизиться к Дворе, остался сидеть и уже сожалел о предстоящем отъезде, ведь покинутая жена — своего рода бесплодная женщина. «Все хорошо, — успокоила она их, — я бы выпила еще сладкого чаю, если можно». — «Все хорошо, ты уверена?» — спросил Давид, рассматривая до синевы бледное лицо жены.
Мужчины вскоре удалились на вечернюю молитву, а мадам Заблоцки проводила Двору до дома. Свежий воздух пошел ей на пользу, и, добравшись до улицы Дюроше, она явно выглядела лучше. Возвращаясь к себе, ее свекровь радовалась, полагая, что невестка наконец забеременела.
Класс был чист и прибран, как в первый день сентября. Двенадцатилетние распределили обязанности между всеми, и за два часа пол заблестел, ящик-сейф был убран, большой стол учительницы отмыт водой с мыльной пеной, доска вытерта. На окнах висели большие бумажные полоски, а на каждой парте лежала специально разукрашенная коробочка, предназначенная для размещения в ней сложенных всемеро «посланий маме»: «Дорогая мамочка, здравствуй! Надеюсь, ты слышишь обо мне только хорошее… Сейчас ровно 3 часа 28 минут, мне пора уходить, потому что мадам Алиса ждет меня… Всего хорошего. Не забудь написать мне ответ на обороте. С любовью, Дасси».
На встречу с родителями мы ждали только матерей, потому что воспитанием девочек занимались они. У входа Ривка с носовым платочком в руке принимала гостей и старалась проводить их в классы. Пока мужчины присматривали за детьми в домах Утремона, женщины приезжали маленькими группками, принаряженные, как для торжественного вечера. Изящные сумочки под мышкой, мохеровые платки или шелковые шарфы с рисунком, кожаные перчатки, шапочки, ловко посаженные на черные, темно-коричневые, иногда каштановые парики, которые никогда не были светлого белокурого или рыжего оттенка; прежде чем отправиться в один из классов, матери долго, очень долго судачили о наступающей Пасхе, больших каникулах, о новорожденных и помолвках. В глубине класса триста семь я сидела за партой Перл Монхейт, у застекленной стены, а преподавательница идиша миссис Адлер восседала за учительским столом. Мамы надеялись услышать, что все идет хорошо, что их чадо справляется в классе и у него много подруг. Они не хотели узнать, что нужна дополнительная помощь дома, ведь при наличии шести, семи, восьми малышей, о которых надо было заботиться, у них не было времени.
Миссис Адлер полностью углубилась в свою тетрадь для записей. Я же вглядывалась в ночь, рассматривала окна и в их отражении — бумажные полоски, а также десяток раскрашенных маркером фруктов.
— Мадам, — предложила Хадасса несколько недель назад, — мы сделаем фрукты, потому что завтра их праздник и дома будет куплено около тридцати разных сортов. Праздник фруктов — это день, когда благодарят Всевышнего за то, что он позволил вырастить их столько. Знаешь, что такое «звезда»? Сверху она зеленая, а внутри имеет форму звезды?
Одна гостья вошла и села напротив миссис Адлер. Следующая подошла ко мне, и я, помнится, не протянула ей руку. Ее бледное с мягким румянцем лицо напомнило мне Либи, и я не ошиблась. Тучная, с беспокойным взглядом мадам Розенберг, присев, представилась, положила свою пухлую руку на парту, затем, уставившись на меня, подождала, когда я с ней заговорю. Мать семерых девочек и трех мальчиков, мадам Розенберг служила кассиршей в кошерном бакалейном магазине «Липа», принадлежащем ее мужу. Ладонь улеглась, а пальцы застучали.
— Вы знаете, — приступила я, — ваша дочка очень часто плачет в классе.
— Да, она все время плачет и дома. Я не знаю, что делать. Она всегда была такой, очень хрупкой, — ответила женщина по-английски, ерзая на маленьком стуле с оранжевой спинкой.
Если мужчины, сосредоточенные на религии, уделяли очень мало времени языческой культуре, то женщины владели и французским, и английским.
— Она по два раза в день просит у меня разрешения пойти в туалет, а это трудно, потому что другим я этого не позволяю…
— Вы должны позволять ей выйти, когда бы она ни попросила об этом. Врач сказал, что у нее что-то неладно. Вы ДОЛЖНЫ отпускать ее, — повторила она с раздражением.
— Я очень ценю Либи за ее работы по математике, — продолжила я, — я вижу, что она очень усердно занимается…
— Да, это единственный предмет, который ей удается. (Пальцы снова застучали). — Она всегда успевала по математике, для нее это так легко. Где ее парта? (Она встала, и оранжевая спинка стукнулась о парту Эстер.)
— Здесь, вот здесь, — тихо сказала я, — она оставила вам записку…
Толстушка на каблуках взяла письмо, написанное на бумажном цветочке, сунула его в карман, достала записную книжку, черкнула в ней два-три слова, спрятала опять и покинула класс. Вошла миссис Райнман. Пальто перекинуто через правую руку, розовая пудра на щеках, светло-коричневые чулки и зимние сапожки.
— Хм, извините, я не очень хорошо говорю по-французски, но понять вас могу. Видите ли, я окончила школу очень давно…
— Ити — прелестная девочка, и ее любят в классе, она часто помогает тем, кому трудно, она с большим уважением относится ко мне и к девочкам… — начала я.
Миссис Райнман записала несколько фраз в маленькую записную книжку, чтобы не забыть сказанное преподавателями о ее четырех дочках. Таким образом к двадцати одному часу в спальнях, у постелей, расположенных одна над другой, она сможет снабдить все их оценки своими комментариями.
— Она — чудный ребенок, в точности как я в ее возрасте. Она еще и помогает мне на кухне, по дому, замечательная девочка. Я благодарю вас за вашу нелегкую работу. Но… позвольте мне задать вам вопрос… — Миссис Райнман приблизила свое лицо к моему и понизила голос: — Что это за книги, о которых Ити постоянно рассказывает? Нам не нравятся вещи подобного рода. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду…
Мамаша встала и тихим, спокойным голосом закончила:
— Где сидит моя дочь?
Матери шли чередой, приносили блокноты, иногда шоколадки или конфеты, которые оставляли в партах. Мне не нужно было объяснять записки, переговоры были очень коротки. И даже казалось, что женщины проводили больше времени в коридорах, нежели в классах, где уделяли особое внимание преподавательницам идиша, а не французского. Подперев ладонью подбородок, я смотрела, как они заходят в нашу дверь. И вот пришла та, которую я ждала. Она на цыпочках протиснулась между рядами, поставила свои сорок пять кило передо мной, и ее черные глаза улыбнулись мне.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала я Тирце Горовиц, и она примостилась на кончике стула.
Черты дочери проявились на лице матери, и меня охватило глубокое волнение, когда я разглядела у ее виска голубые жилки, которые под тонкой кожей образовывали звезду.
— Мадам, — заговорила она чистым голосом. — Дасси хранит вас в своем сердце.
Фраза была произнесена. Революция. Я была в сердце Хадассы, в сердце маленькой еврейской девочки, даже если вне школы носила брюки и ездила на велосипеде, даже если в моем возрасте — и это удивительно — не имела ни ребенка, ни мужа, даже если не хранила в ящике стола библейские тексты, не праздновала ни Йом Кипур, ни Хануку, ни Пурим и никакой другой еврейский праздник. Дальнейший наш разговор не имел значения, главное было сказано. Дасси хранит вас в своем сердце, она только о вас и говорит… Я представляла ее себе сидящей на диванчике в гостиной, устремившей взгляд на улицу Блумфилд, во фланелевой ночной рубашке с тостом в руке, намазанным клубничным вареньем и поднесенным совсем близко к маленькому красному ротику.
На следующий день Хадасса встретила меня у входа, за застекленными дверями; она стояла, упираясь носом в холодное стекло, и вокруг его сплющенного кончика образовался запотевший кружок. Увидев меня, она отпрянула, открыла мне дверь, и я вошла, принеся с собой жуткий холод, окутавший весь мой плащ цвета фуксии.
— Мадам Алиса! Моя мама приходила к тебе? — спросила она, пока я, смущенная тем, что застала ее здесь, снимала свой балахон.
— Здравствуй, Хадасса. Да, я говорила с ней.
— Она была в своем пальто?
— Не помню, я встречалась со столькими мамами!
Я запомнила ее невысокий рост, звездочку, но одежду — нет, ничего подобного.
— Да, но ты не помнишь, была ли она в пальто? — настаивала девочка.
— Нет, но что из этого, Хадасса?
— Дело в том, что я хотела, чтобы она надела его, и ты увидела бы, какое оно штатци.
— Кум — это иди, гут — это хорошо, гутен — это до свидания… а штатци — это шикарное.
Девочка опустила голову, проглатывая печенье.
— Ты выучила много из идиша, мадам, — заметила она, запустив указательный палец в рот, чтобы вытащить кусочек печенья, застрявший между десной и зубной пластиной.
Затем я поднялась за ней по лестницам, которые привели нас в гимнастический зал, где я должна была дежурить до двенадцати двадцати. Хадасса направилась к самым маленьким, тайком игравшим под длинными деревянными скамейками. Она прислонилась к стене, уперлась в нее ногой, сунула руку в мешочек с печеньем. Хадасса хранит вас в своем сердце. Она только о вас и говорит. Ученицы носились кто куда. Я положила сумку и обежала большую, но грязную игровую площадку. Группа из шестого класса развлекалась со скакалкой. Либи и Трейни крутили веревку, а мои ученицы прыгали, распевая и считая на идише. Я медленно, сложив руки за спиной, обошла гимнастический зал и приблизилась.
— Мадам, знаешь что? — первой спросила она. — Я очень волнуюсь. И знаешь почему? Завтра вторник, а каждый вторник моя мать заказывает пиццу. Я очень люблю пиццу. Завтра я съем очень много кусочков!
Ити засеменила в нашу сторону, и Хадассе пришлось отбежать. Изогнув брови, девочка расспрашивала меня о встрече с ее матерью, о том, что мы будем делать на уроке, поинтересовалась, нравится ли мне прыгать через веревочку, в котором часу я проснулась, езжу ли я в метро по вечерам… Я разговаривала с нею, пересекая зал и поглядывая на Дасси, которая у входа все еще поглощала свое печенье, наблюдая при этом, как большие девочки слоняются взад-вперед по коридору. Она стояла к залу спиной, и ее худенькие плечики торчали под бледно-голубой майкой.
Зима по-прежнему врывалась в окна нашего класса. Я волновалась. Мои ученицы сочиняли стихи. Девочки самостоятельно искали в словарях синонимы, рифмы и красивые, совсем простые слова. «Берешь ведро сначала, снежком засыпаешь его, вот и фигурка из снега предстала, а лучше нет ничего! Но пора домой, с молоком там не стой, пей его, коли нравится!» Дасси не писала, и я воспользовалась предлогом, чтобы присесть к ней:
— Ну что, Хадасса, никаких идей?
— Нет, голова совсем пустая, — сказала мне она, лежа на руке.
— Ты любишь зиму?
— Нет, я люблю играть в куклы.
— Тогда напиши стихотворение о куклах.
— Можно? — Воодушевившись вдруг, как в день шабата, девочка схватила ручку на блестящем шнурке и написала на листочке свое имя.
Я прохаживалась между рядов, и девочки с гордостью протягивали мне свои стихотворения: «С подружкой Сури я в школу хожу, пальто свое я ей покажу, а она расскажет другим девчонкам, какой мех на пальто моем тонкий!» Молчальница Трейни все время увиливала, но наконец показала мне свое сокровище: «Волк идет, посмотри! Все на пути глотает, даже блох под камнями съедает, ничего не оставляет. Он приходит всегда и зубами стучит, а их больше ста, да, да, да, а потом он бежит и как ветер летит». «Замечательно, — шепнула я ей. — А ты, Нехама?» «Зима пришла, холода принесла, шубкой спину укрой, без брюк на морозе не стой, снегом ветки густо окутаны, реки течение ветром спутано, тепла не жди, поскорее пальто застегни...» С начала учебного года девочки писали на каждом полученном листе короткое стихотворение на иврите. Впервые по прошествии нескольких месяцев я решила поинтересоваться их смыслом. Остановившись у парты Гитл, принадлежавшей к самой ортодоксальной семье в классе, я пальцем указала на ее запись и решительно спросила:
— Почему ты пишешь это?
Гитл произнесла несколько слов на идише, что привлекло к нам внимание многих учениц. Она спросила:
— Ты хочешь узнать, мадам?
Гитл посмотрела на сестренку-двойняшку, та улыбнулась ей, затем повернулась к девочкам, которые спокойно посовещались между собой. Я ждала. К этому я уже привыкла. Хадасса обернулась, сидя на своем стуле с ручкой во рту. Девочки замолчали, и Гитл объяснила:
— Мы всегда пишем это, чтобы жить очень долго. Хотим прожить до ста двадцати лет с помощью небес. Мы так делаем. — Она замешкалась, но добавила: — А тебе нельзя. Только нам можно.
Девятнадцать учениц следили за моей реакцией. Я изо всех сил старалась выглядеть невозмутимой.
— Мадам! — воскликнула Хадасса. — Иди посмотри, я закончила.
«Зисси и я. У меня новая кукла, ее зовут Зисси. Мы с нею шутили, часто ужин делили. А как-то во двор убежали, веселились, играли. И с этого дня все хорошо у меня. Я ведь всегда одна, никто не любит меня, я все время плакать хочу, подружек нет, я их жду и молчу. Но настал этот день, в середине лета, мне купили Зисси, какое же счастье это, она и сегодня со мною, Зисси для меня — самое дорогое».
— Ну как, хорошо, мадам?
— Да, великолепно
— Хадасса Горовиц должна идти домой.
Голос, прозвучавший по внутренней связи, принадлежал не Ривке, это была секретарша с бровями в одну линию. Девочка положила свое стихотворение в папку, карандаш и ластик в пенал, быстро-быстро встала, до свидания, мадам, я должна идти, надо помочь маме вымыть дом. Дасси поцеловала мезузу, выбежала в коридор, надела пальто, сапожки, скатилась по лестницам, села в такси… «Да, я дочь миссис Горовиц».
Солнце в час дня. Клен еще гол. Передний балкон — из кованого железа. На стульчике для рояля — апельсиновый сок с мякотью, кофе-эспрессо, бутерброд с маслом и джемом, книга, прочитанная до середины, — «Американский психопат». В шерстяных носках, закутавшись в плед, Ян писал, размышлял, зачеркивал, смаковал, сочинял целый час. Раздался звонок, он вышел и вернулся с телефонной трубкой в руке.
— Мой дорогой… Как ты там? — спросил по-польски голос деда.
— У меня все хорошо, дедушка… Я у себя на балконе, jest ladnie[12]. Здесь уже весна!
— А у нас еще нет. Ты же знаешь наши места… что я слышу?
— «Слезы Израиля»… классика…
— А твой уик-энд на озере Мегантик?
— Да мы вернулись вчера вечером, все прошло очень хорошо, останавливались у Марка, кузена Шарля, в его шале у подножия горы. Совершили великолепную прогулку в пятнадцать километров, играли в стрелки, в скрэббл, пили хорошее вино… в общем время провели великолепно. Я пошлю тебе фотографии на этой неделе. А у тебя… что нового?
Дедушка, золотой человек, редко баловал новостями. После кончины супруги он целыми днями сидел перед телевизором и предавался грезам. Рассматривал также альбомы с фотографиями, звонил внукам, Яну и Сальваю, и дожидался прихода домработницы Петры, которая появлялась лишь два раза в неделю. Иногда, если у нее было время, дедушка посылал ее в подвал за бутылочкой, и они выпивали по стаканчику. С бельем на плече Петра садилась рядом с ним и рассказывала кое-что о сицилийской жизни. Это позволяло убить время, подумать о путешествии и забыть о силикозе.
— Ты не скучаешь по своим ученикам-пианистам?
— Нет. Я счастлив. Не беспокойся за меня.
После чего он задумался о скуке. Об одиночестве деда. Заданный вопрос опечалил его.
— Ты звони при малейшей нужде, хорошо? — добавил господин Сульский. — А я позвонил просто так, поговорить, целую тебя крепко, до встречи.
Прежде чем он повесил трубку, Ян спросил его:
— Эй, дедушка? Я… в общем, в детстве ты жил около Ростоши, так?
— Ну и что?
— А вы разговаривали с евреями?
— Так… по сути — нет, по-настоящему не разговаривали с ними, но когда ходили в город за покупками, а они держали большинство магазинов, надо же было обращаться к ним. Они были богаты, намного богаче нас. В летние каникулы в окрестностях Закопане их было много, они набивались в дома со множеством детей. Но началась война, мой дорогой, я женился на бабушке… красавице моей, такой молодой в те времена…
— Фамилия Заблоцки, как это звучит?
— В твоем квартале есть евреи?
— Да, много. Ну так что… Заблоцки?
— Ашкенази… может быть венгерской, польской… или даже русской фамилией.
— Гм…
— Я ясно понял, что с некоторых пор что-то происходит. Я чувствую, что с тобой, понимаю все с тех самых пор, как ты был совсем маленьким, я ощущаю тебя, мой малыш. Скажи, как ее зовут?
— Двора. Двора Заблоцки.
— Мой великий мечтатель! Ты напоминаешь мне моего брата… А! Звонят в дверь. Это Петра, пришла постирать, я должен проститься с тобой… А завтра ты будешь дома?
Я поднялась по лестницам, на первой площадке рассмотрела портрет рабби Лернера, затем направилась в секретариат.
— Что вы хотите? — спросила меня Лея, девушка с ленточкой бровей.
— Несколько ксерокопий…
— Аппарат еще сломан, — сухо бросила она, вновь подняв телефонную трубку.
Я достала кое-какие бумаги из моего шкафчика, памятки, исправленные работы и конверт золотисто-песочного цвета. Перед тем как выйти, я обернулась к Ривке, которая читала, опершись локтями на стол. Мы переглянулись, и я, воспользовавшись этим, спросила, не роман ли она читает. Девушка закашлялась, потерла левый глаз, почесала нос, положила перед собой свою Библию, обернутую в белый пластик, и сообщила мне, что молится.
— Ты любишь читать романы? — добавила я, не зная, следует ли продолжать этот разговор.
— Да, — ответила она, — но особенно короткие рассказы. Читаются быстрее.
— А они переведены на идиш?
— Да, но больше на английском.
— Мальчики тоже читают? — заинтересовавшись, спросила я и наконец подошла ближе.
— Нет, они не умеют читать так же хорошо, как девочки. Вот ивритом они владеют лучше. Раньше я читала много романов. Теперь у меня не хватает времени из-за подготовки… к моей свадьбе.
Новость заинтересовала меня. Ривка поднесла носовой платок к уголку глаза, вытерла слезу, затем, не отрывая от меня взгляда, откинулась на спинку стула, прикусив нижнюю губу. Апрельское солнце осветило копну ее волос с медным оттенком. Дни шли за днями, а Ривка оставалась для меня загадкой. Несколько раз в неделю, в короткие промежутки на переменах, она присоединялась к преподавательницам французского, отвечала на многие наши вопросы, щедро дарила улыбки и воображала себя посредницей между двумя кланами: мадам такая-то сказала, что такая-то ученица в такой-то день пойдет на прогулку в такой-то час. Случалось, я встречала ее в квартале, она останавливалась и вежливо здоровалась со мной. Я озадачилась: а покинет ли она школу, когда выйдет замуж, и, главное, утратит ли свою терпимость.
— Мои поздравления… — пробормотала я, удаляясь.
Я открыла окно, чтобы проветрить класс. Убрала несколько томиков в ящик-сейф, разложила свои бумаги, подготовилась к уроку истории. Прочитала несколько параграфов из методического пособия и задумалась, удастся ли мне заинтересовать учениц. Я услышала, как они подходят по коридору, и распечатала конверт, который кто-то положил в мой шкафчик:
Мистер и миссис Эдолф
Мистер и миссис Хонинг
имеют честь пригласить вас
бракосочетание их детей Ривки и Аарона
Во вторник двадцать шестого мая
Хупа ровно в семь часов
Симха хатан векала[13] в девять тридцать
Бальный зал
Проспект Конрада, 5243
Мы не посылаем открыток для ответа
поскольку надеемся на ваше присутствие
— Мадам, ты придешь? А ты умеешь танцевать, как мы? Что ты купишь в подарок? Ривка — кузина Хадассы и Нехамы, ты это знаешь? А что ты наденешь?
Девочки разволновались. Некоторые запрыгали. Мадам придет на свадьбу Ривки, где соберутся все евреи. Мы тоже там будем, и ты увидишь, как это все происходит. Ты была когда-нибудь на еврейской свадьбе?
Я долго добивалась тишины, прежде чем смогла начать и продолжить урок.
— …В семнадцатом веке европейцы прибыли сюда, чтобы заняться рыболовством, торговать мехом и возделывать земли. В основном это были французы и англичане, приплывшие на кораблях. Именно поэтому сегодня у квебекцев фамилии французского происхождения, а англоговорящие жители других провинций свои фамилии получили в наследство от Англии.
— Что такое генеалогическое дерево? — перебила меня Ити, заметившая этот новый термин в учебнике «История нашей провинции, 1981».
— Как обращает ваше внимание Ити, генеалогическое дерево, которое вы видите на правой странице, помогает нам представить себе происхождение каждого человека. Например, можно провести исследование, касающееся вашей фамилии, и узнать, кто первым приплыл сюда на корабле. На ветвях дерева можно расположить фамилии предков некоего человека и проникнуть очень, очень далеко. В примере, приведенном на странице тридцать второй, кто основал генеалогическое дерево?
— Месье Жан Белей, — гордо объявила Иегудия, — он прибыл в Пор-Жоли в 1642 году.
— Очень хорошо. А понятно, из какой страны он приехал? Да, из Бретани, французской области.
— Но, мадам, — воскликнула Малка, — фамилии, которые мы видим здесь, что-то значат!
— Ты права… так какими же можно представить себе предков, первых людей, получивших эти фамилии? Да, Ити.
— Белей, — сказала она со смехом, — он получил такую фамилию, потому что у него были красивые глаза![14]
Мы наконец вышли за школьные рамки.
— Да… а фамилия Шатобриан?[15] — шутки ради продолжила я.
— А он живет в замке, где много света! — выкрикнула Эстер.
— Да, вполне возможно. А у тебя, Сими, что означает фамилия твоего отца? — наугад спросила я.
— Райхер. Моего отца зовут Яков Райхер. Райх означает богатый! Мой отец богат! Это правда, потому что у нашей семьи есть много бриллиантов в Бельгии, и все мои дяди работают там.
Ее слова привлекли всеобщее внимание, и я позволила ученицам свободно высказаться.
— Это правда! — сказала Перл. — Ты богатая, очень, очень богатая.
Дети с удовольствием лишний раз выслушали эту правду о семействе Ричман, которую все и так знали и которой завидовали.
— Вот почему, мадам, у Сими — большущий бассейн и дом, как дворец.
Деньги — тема, постоянно звучавшая в классе. Денежные знаки, доллар, богатый, очень дорогой подарок, много драгоценностей — эти слова постоянно возникали в разговорах. Райхеры, а также Адлеры, Швитцеры, Вайсы, Московицы и прочие семейства из квартала ассоциировали богатство с добродетелью, так как зажиточные люди имели возможность соблюдать и исполнять законы Торы, проявляя при этом щедрость. Добродетельным считался хорошо одетый, хорошо питающийся, окруженный обеспеченной семьей человек. Он очень много жертвовал на благотворительность в праздник Пурим и в течение всего года. Дети узнавали, что деньги — это полезная и важная вещь. Вознаграждения и подарки выдавались в виде денежных купюр, а наказание, чаще всего налагаемое на семьи раввином, выражалось в штрафе, который предназначался на благотворительные цели.
— Еще, назови еще, мадам, — потребовала Блими в тот момент, когда вошла Хадасса с тремя нарывами у рта, замазанными блестящим кремом.
— Хорошо… гм… фамилия Кутюрье.
— Тот, кто шьет одежду? — сообразила Блими. — Как отец Ити?
— Возможно, — ответила желтокожая девочка, сидевшая на пятках, — моего отца, может быть, звали Кутюрье, но он сменил фамилию! — весело заявила она.
Затем, увидев, что никто не смеется, стала серьезной, почти мрачной, и продолжила:
— Мадам, нет, мой отец — еврей, и у него еврейская фамилия: Райнман. Да, фамилия ашкенази германского происхождения. А не Кутюрье, потому что он родом не из Франции.
— Мадам, — вступилась за нее Нехама. — Для нас это не одно и то же. После войны некоторые выбрали новую фамилию, чтобы сменить паспорт и получить возможность сесть на корабль. Так сказала моя мама. Поэтому невозможно выстроить это самое генеалогическое дерево… Я, например, не могу, и это несправедливо. Так зачем ты учишь нас этому?
В сквере утопающий в воде пожелтевший газон приятно пах весной и вместе с тем снегом, последним, все еще неизбежным снегопадом. Сидя на одной из скамеек, поставленных вокруг бассейна, Двора склонилась над письмом, написанным на достаточно плотной бумаге, противостоящей разгулявшемуся к четырем часам ветру. Она читала, перечитывала, бормотала про себя какой-то вздор. Час назад Двора подошла к кассе, чтобы оплатить апельсины. Все происходило, как обычно, они долго смотрели друг на друга, и боялись, и обоим до безумия нравился этот страх. А потом Ян сунул в пакет с фруктами ярко-розовый конверт и улыбнулся ей. Она схватила пакет с письмом, лежавшим на апельсинах, сказала: «Thank you», он прошел за нею до красного коврика, обогнал, чтобы открыть ей дверь, и в свою очередь вышел за порог, глядя, как она удаляется по тротуару неуверенной походкой.
Двора услышала приближающиеся голоса. Голоса девочек из школы, мешавших идиш с французским. Обернувшись, она заметила рядом с детьми учительницу с длинными, до талии волосами, и взгляды двух женщин встретились. Учительница узнала элегантный берет дамы, неподвижный парик, стрижку каре, какое-то мгновение пристально смотрела на нее, представила себе безмятежную жизнь этой женщины, а рядом с нею мужчину с закрученными пейсами, который никогда ее не покинет. Двора разглядела своих кузин Нехаму и Хадассу, скомкала письмо и сунула его в карман своей черной куртки, затем наклонилась всем телом вперед, надолго спрятав лоб в коленях. Девочки не могли приступить к играм, учительница позвала их, группа пересекла и покинула сквер. Двора замешкалась, медленно выпрямилась, огляделась, успокоилась, достала письмо, расправила и перечитала его.
Он назначал ей встречу завтра вечером, напротив бассейна, он придет в двадцать тридцать. Он хотел поговорить с нею, будет уже темно, никто ничего не увидит, никто не узнает, приходите, прошу вас, приходите, когда настанет ночь, я буду говорить очень тихо, вы сможете хранить молчание, ничего не отвечать, только побудьте здесь, рядом со мной, на скамейке между двумя тополями, пожалуйста, приходите, я буду ждать вас. Пальцы дрожали на ярко-розовой бумаге. И голубые с прозеленью глаза. Она прижала ладонь к груди, представила себе, как побежит по кварталу в полной темноте и с улицы заметит сидящего здесь высокого мужчину, который ждет ее. Прийти, сесть на ту же скамейку и услышать, что он хочет сказать ей.
В этом «колясочном краю» люди всегда находились в промежутке между двумя торжествами, до праздника или после праздника, йом-тов. Когда костюмы для Пурима были убраны в шкафы, начиналась долгая подготовка к Пасхе. В течение недели пасхальных торжеств по библейским заповедям запрещалось потреблять какую-либо пищу, приготовленную на основе дрожжевого теста или связанную с процессом брожения. Между февралем и апрелем матери с помощью бат мицва приступали к кошеризации жилищ.
За несколько недель стены, полы, комнаты, вся мебель, матрацы, подушечки, одежды, шкафы, игрушки и другие вещи должны были быть отмыты кипятком, чтобы избавиться от любого следа закваски. Доставали также пасхальную кухонную утварь и посуду, которую использовали в диаспоре лишь в течение восьми дней ежегодно. По утрам мадам Адлер рассказывала историю Исхода, от страдания в египетском рабстве до Божественного вмешательства, восстановившего достоинство еврейского народа. Великое чудо, переход Красного моря и шествие по пустыне до страны, изобилующей медом и молоком, излагалось, вдалбливалось в головы, пересказывалось.
В гимнастическом зале был заказан легкий завтрак для начальных классов, чтобы отметить окончание четверти и начало каникул. Мацы, символизирующей еду в пустыне и пасхальную пищу, не было, только воздушная кукуруза, конфеты, фруктовые соки, мандарины, изюм, сырные палочки на гренках, йогурты. Дети кидались к столам, а в это время преподавательницы французского сбивались в группы, чтобы обсудить планы на каникулы. Прохаживаясь, я наблюдала за Хадассой, которая поглощала пирожное с кремом, стоя рядом с сестрами Мирьям и Дворой. Одинаково нежная белая кожа, жилки на всех лицах и великолепные ресницы. Кругом бегали ученицы, держа в руках сладости. Некоторые доставали длинные резинки и прыгали через них перед тем, как приступить к новой порции воздушной кукурузы. Гимнастический зал быстро превратился в площадку для игр и лакомств, где приподнятость настроения выливалась в крики, падения, прыжки.
— Через несколько дней наступает Песах, ты знаешь, что такое Песах?
— Пасха, — перевела я для Малки.
— Да, она знает! — дала отпор Ити. — Мадам берет в библиотеке книги о евреях, она знает о нас очень много всего.
«Скрытая красота» подошла с надутыми губами.
— Что случилось, Хадасса?
— Больше нет фруктового йогурта.
Девочка скрестила руки на животе, топнула ножкой и приготовилась заплакать.
— Пойдем со мной, давай посмотрим, — предложила я.
Она пошла за мной, нижней губой прикрыв верхнюю. Мы поискали на каждом столе, под грудами пластиковых тарелок, за корзинами с мандаринами, около соков, в коробках. Нет, и правда, йогурта больше не осталось.
— Но посмотри сюда, — попытала я счастья, — натуральный йогурт, он очень вкусный.
— Нет, я его не люблю. Мне нравится фруктовый.
— А вот пакетики с сахаром, мы положим его в йогурт.
И, не дожидаясь ответа, я насыпала сахар. Взяла пластиковую ложечку, размешала его и протянула ей.
— Нет, мадам, я не могу взять твою ложку. Я должна взять другую, потому что ты дотронулась до пищи.
— Вот тебе другая… Держи.
Девочка попробовала. Едва коснувшись йогурта языком, она воскликнула:
— Бррр… гадость!
— Хорошо, так возьми что-то другое, остались сырные палочки.
Направившись к соседнему столу, Хадасса столкнулась с Гитл, которая смаковала свой фруктовый йогурт, и, повернувшись ко мне, пожаловалась:
— Посмотри, что у нее!!!
Гитл преспокойно продолжала лакомиться своим фруктовым йогуртом, медленно поднося ко рту полные ложечки, и вскоре поскребла дно маленького стаканчика. Хадасса не сводила с нее глаз. И вдруг… да, Хадасса превратилась в дикую, завистливую и глубоко обиженную девчонку. Бунт словно вырвался из кровавой раны в сердце. Прицелившись пальцем в Гитл, она закричала:
— Я УХОЖУ В ДРУГУЮ ШКОЛУ! Я БОЛЬШЕ НИКОГДА НЕ ПРИДУ СЮДА И НЕ УВИЖУ ДЕВОЧЕК!
И Хадасса с посиневшим и покрасневшим лицом выбежала из зала, не поцеловав мезузу. Удивленные ученицы посмотрели на меня, затем, набрав еды в буфете, отошли и сели в том углу гимнастического зала, что был предназначен для старших девочек из начальных классов.
— Хадасса… Хадасса…
Она сидела на своем месте, уставившись в кожаные туфли, засунутые под парту. Я остановилась около парты Ити и долго наблюдала за Дасси, не зная, как ее утешить. Мне хотелось, чтобы она обняла меня, а я сказала бы ей: давай уйдем отсюда, надень свое голубое пальто, не снимай туфель, согласна, пошли, я понесу тебя, чтобы ты не промочила своих маленьких ножек, я отнесу тебя ко мне домой; в моем холодильнике у меня есть большая банка клубничного йогурта, если его встряхнуть, он становится розовым, мы сядем в кухне, залитой солнцем, я подам тебе большую чашку, и мы тихо поговорим, да, у меня есть книги о голубых человечках и Мартине, совсем новые, десятки книг для тебя; а после угощения мы сядем на мою кровать, а лучше приляжем, и ты положишь голову мне на грудь, а я буду читать тебе книги, одну за другой, с выражением. Дасси, почему ты так плачешь?
Рыдания усилились. Девочка вздрагивала, склонившись к поверхности парты, ее костлявые плечики передергивались, как камешки, скатывающиеся в реку. Недовольная гримаса, вздохи, круги вокруг заплаканных глаз и спутанные волосы.
Когда дверь закрылась, женщина села на козетку, уже подвергнутую полной кошерной чистке. Ее супруг мог вернуться завтра, все комнаты и вещи были безупречно стерилизованы. Она сделала покупки для пасхальной ночи, горькие травы, символизирующие горечь жизни евреев, пленников египтян, фруктовую пряную смесь, обозначающую глину, используемую рабами для изготовления кирпичей, и мацу, напоминающую, что потомки Авраама бежали из страны фараона, не успев дождаться, когда поднимется тесто для их хлеба. Она сидела некоторое время неподвижно, потом пошла подогреть чаю, поднялась наверх, чтобы взять ярко-розовое письмо, поднесла его к сердцу, спустилась, съежилась на диване, перечитала каждую фразу, еще и еще. Когда пробило восемь тридцать, Ян уже входил в сквер.
Он ждет женщину. Не знает, придет ли она, но еще долго ждет с надеждой, стоя между двумя тополями, которые пропадают из виду, а крыльев медного ангела уже не видно совсем. Набегает ветер, принося холод. Может быть, собирается дождь. Или последний снегопад. После закрытия лавки он присоединился к Алисе, подруге Рафаэллы, в «Эсперанце». Они выпили вина и съели чили. Его признания относительно Дворы поразили ее. Ошарашили. Она попыталась проследить родственные связи между своими ученицами и фамилией Заблоцки, но ей это не удалось. Алиса хотела узнать всё, детали каждой встречи, но, без конца восклицая и жестикулируя, не добилась никакого объяснения, заговорила о своем классе, о том, что доверяли ей ее ученицы, нет, надо же, просто в голове не укладывается. Покидая Яна, Алиса взяла с него обещание позвонить ей завтра и рассказать, пришла ли в сквер Двора Заблоцки. Нет, я не могу в это поверить. Немыслимо.
Затем случилось то, на что он и не надеялся. Двора проверила, полностью ли закрывает ее голову парик, положила письмо в карман, достала из комода розовую губную помаду, ту, что позволена в праздничные дни, спустилась, вышла из дома на улицу Дюроше, побежала к Сен-Виатер-Эст, пересекла Парковую аллею, миновала маленький Мило, кошерную мясную лавку, кафе «Пейгл», блинную, Эспланаду, португальскую закусочную, запыхавшись, остановилась напротив Лавки, никого слева, никого справа, и палочкой губной помады написала на стекле, совсем внизу и маленькими буквами: «Я не могу прийти. Д.» Почувствовав облегчение и вместе с тем разволновавшись, она прошла по улице Ваверли в южную сторону и позволила себе свернуть в переулок Гролл, тот самый, где в феврале лил дождь. Ступая по асфальту своими маленькими кожаными ботиночками, она остановилась у каменной стены, закрыла лицо ладонями, вздрогнула, когда порыв ветра вдруг задел ее затылок, вдохнула, выдохнула, смяла письмо в глубине кармана.
Именно в этот момент, когда маленькая фигурка сползла к основанию каменной стены, с западной стороны подошел Ян. Он заметил ее первым. Это он подошел к ней.
— Двора… это я.
Ужаснувшись, что находится здесь, она подняла голову в фетровой шляпке, но не двинулась с места.
— Я не пришла, — сказала она.
— Знаю. Но сейчас ты здесь.
Ян приближается к ней. Хочет обнять, но медлит. Он совсем близко от ультрамариновой шляпки, прижавшейся к фасаду дома. Ночь сгущается, слышно жалобное мяуканье кошки. Женщина смотрит в конец переулка, ничего не видит. Кошачий плач усиливается, и Двора подходит ближе к мужчине. Между ними чуть меньше метра. Она смотрит на шнурок сумки из грубого шелка, молчит, не шевелясь.
— Двора, — говорит он и вдруг умолкает.
Мужчина тоже ищет глазами кошку. А женщина пользуется этим мгновением, чтобы взглянуть на него. Она ждет. Он снова заговаривает, признается, что мечтает о ней по ночам, скучает, что его тоска нелепа, но так оно и есть, он не знает почему. А потом она пытается сказать:
— Даже если… — подыскивает слова. — Даже если… — не знает, как продолжить. Извиняется: — I am sorry.
В этом отсутствии слов под ультрамариновой шляпкой Ян разгадал любовь. Ему хочется прижать свои пальцы к губам женщины. Но она опять пытается что-то объяснить слабеньким, как у ребенка, голосом:
— Я же сказала вам, что я хасидка, Ян.
Они умолкают. Глаза ее стали черными, и она решается:
— А ты кто?
Поляк не может ответить. Он не верит в Бога. Не верит ни во что, кроме того, что видит перед собой: ее, эту любовь, недопустимую, разрушительную. Кошка больше не мяукает.
И тогда что-то происходит на глазах у мужчины, действует теперь она, это она создает странное, необъяснимое мгновение, наполненное безумной любовью. Женщина опускает взгляд на свою куртку, сжимает письмо, достает его, поднимает вверх, подносит к губам, целует, закрыв глаза на время поцелуя, и долго стоит так, прижав губы к жесткой бумаге и слегка приподняв подбородок к мужественному поляку. Она целует слова, проводит по ним губами, медленно, слева направо, ярко-розовый цвет становится красным, рубиновым, бордовым. Мужчина вздыхает, наблюдая за ней. Она открывает глаза, открывает медленно, и отстраняет бумагу, ей хочется заплакать навзрыд. И она плачет. По крепкой плоти, перечеркнутой тенью ветки, льется поток соленых слез. Вновь раздается мяуканье. Это Газ Бар, старый полуслепой кот, ищет Лавку.
Двора не шелохнулась, она еще стоит слишком близко к человеку, который смотрит на нее, не отрываясь, пока не перестает видеть, и тогда он склоняется к ней. Больше нет ночи. Нет кота. Нет переулка. Но Двора вдруг выпрямляется, отступает на шаг.
— Мне надо идти. В самом деле.
Ян вздрагивает. Сглатывает слюну. Затем хватает ее заледеневшие пальцы, сжимает их, мнет, плотно стягивает, а женщина не двигается. Близость тел, бедер, дыхания. Двора пытается отойти, но напрасно. Она ждет. Абсолютно не зная, что произойдет. И в этот момент ничего не боится.
В ночи, распростершейся по земле, Ян шагнул к ней, и два пылающих естества, сблизившись, так и замерли. Можно было подумать, что желание тел удерживало их здесь, но то была бы только догадка, поскольку ничего больше почти не было видно во тьме, окутавшей переулок. Может быть, лишь мелькнула рука мужчины, протянувшаяся к ее лицу. А через мгновение — рывок женщины, пытавшейся уйти. Уход трудно было бы разглядеть, разве что услышать, да, услышать ее шаги, которые прозвучали, обрушились через ее поступь, убегая на запад, в самый конец переулка Гролл.