Небо. Голубое. Мои руки напряжены, ноги раздвинуты, мое тело чахнет. Я — звезда, упавшая в траву. Глаза мои гаснут и открываются: небо, голубое, небо, голубое. Я чувствую, как у меня на языке тает последняя кошерная конфета, подаренная в день расставания. Нет больше чаек. Нет одуванчиков, и бальзамины увяли. Август окутан долгой летней жарой. Уже две долгие недели ветер обходит остров стороной. Некоторые зажиточные горожане покинули столицу и перебрались поближе к реке, другие спят нагишом под вентиляторами и ждут возвращения осени. Шоколад смешивается с мятой. Дети-призраки приближаются и исчезают, мадам Алиса, ты поедешь на лето в Валь-Морен с родителями? Я облизываю губы языком, кусаю их, чтобы не закричать и не оборвать всю траву в сквере. Небо. Голубое. Мадам, ты еще будешь преподавать в будущем году? Нет, с этим покончено. Все кончено. Вы будете учиться на прежнем этаже, перестанете замечать меня в коридорах, узнавать на улицах квартала, нет, я не вернусь. Ты уедешь, как мадемуазель Шарлотта из романа? Да, именно так. Мадам, а что ты будешь делать потом?
Ваши голоса все те же. Как и записи в блокноте, что передавался от парты к парте и вызвал стычки. «Это моя мама купила его для тебя», — гордо уточнила Ити. — «Мы все оставим в ней записи». Спасибо. А кто теперь будет читать нам рассказы? Они очень нравились нам, — Хана, Ити и Трейни… Вот и конец, я буду ужасно скучать по вас, — Сими. Руки мои сжимаются, стискивают книжечку в желтой кожаной обложке, нащупав ее на моем пустом животе. «Мы всегда будем любить голубых человечков и помнить тебя — Хая и Сара В.» Жарко. Я делаю усилие, сажусь, поджав ноги. Мята смешивается с шоколадом, сахар тает и стекает в горло. Я обшариваю взглядом парк. Жду вас. С конца июня я прихожу, надеясь увидеть вас здесь, рядом с медным ангелом, наполняющим свой сосуд. Мечтаю. О них, о тебе, Ха-дас-са… Ну вот и ты, подходишь ко мне, по-прежнему в школьной форме, стоишь, касаясь кружева моей юбки. Посмотри на меня, длинной косы пшеничного цвета уже нет, я коротко постриглась, чтобы быть больше похожей на женщин из твоего квартала. Подойди ближе, присядь, скажи мне, почему ты не пришла в последний день. Почему не оставила записи в блокноте. Я падаю, перекатываюсь на живот, листаю страницы. Сто раз в день я ищу Хадассу. Ее чернила, ее маленькую чернильную закорючку. Ищу слово любви. Ищу ее тоненький голос. Копну волос. Ищу боль нарыва у рта. Ищу частичку Хадассы. Мечтаю найти четыре странички, запрятанные где-то. Ищу признания, ищу мою одиннадцатилетнюю девочку с почти черными глазами, звездочку вен на левом виске, переворачиваю страницы, — мадам Алиса не находит тебя нигде. И так — сто раз на дню.
Одуванчики поглотила засуха, и бальзамины страдают от жажды. Небо затягивается. Я больше не могу заходить в мой класс. В ваш класс. Во двор тоже. И к дубу. В квартале красных кирпичей, охраняемом эрувом, я теперь большое раздавленное Н. Мы шли вместе, друг за дружкой, ты помнишь? Твой кудрявый пучок волос казался волшебным в ярких лучах июньского солнца. Ты торопилась домой, на улицу Блумфилд, но прежде чем свернуть на нее, в нескольких метрах отсюда ты обернулась, направила свое ружье на меня, Нет, мадам Алиса, и трижды выстрелила: Меня зовут — Ха-дас-са. Твои ножки топчут августовский газон. Ты уже не видишь меня. И больше не слушаешь. Твоя хрупкая фигурка исчезает. Я глажу свои недавно постриженные в каре волосы и пальцами отираю пот на шее. Небо. Серое. Небо. Серое.
Стук высоких каблуков на тропинке, вьющейся среди деревьев. Я поднимаю голову. Чулки телесного цвета со швом. Темно-синий костюм, брошь, украшенная багровыми камешками. Застегнутая блузка. Уткнувшись подбородком в траву, я вытираю взмокший лоб рукой, разрисованной хной. Я — свидетель сцены, которая должна разыграться в еще зеленом, как водоросли на морской глубине, сквере. Тишина, слышно лишь пение птиц, которых не видно, но прежде всего нескончаемое журчание фонтана. Женщина на тонких каблуках сошла с дорожки для детских колясок, подошла к водоему, присела на длинную деревянную скамейку. Осмотрела все вокруг. Различные входы в сад, песочницы, опять входы, каждый из них. Ее пальцы сжимаются и разжимаются, как и бедра, скрытые под нейлоном. Семнадцать часов пятнадцать минут, воскресенье, август. Рука женщины извлекает льняной платочек, аккуратно вытирает им лоб, затем виски, прикладывает к ямочкам на щеках, подносит ко рту, который приоткрывается, позволяя осушить его. Шапочка снова описывает круг и вдруг замечает меня. Внимательно приглядевшись, я узнаю лицо, которое не загорает или совсем чуть-чуть. Женщина, читавшая письмо цвета фуксии апрельским днем, — та самая, что была с зеленым воротничком на свадьбе Ривки: кузина Хадассы. Я сжимаюсь, склоняю голову, изображая безразличие. Подул горячий ветер, разметавший тополиные листья. Одной рукой женщина придерживает шапочку.
Одна, две, три секунды, и вот на сцене появляется мужчина. Он подходит с южной стороны, со стороны белых лоджий на фоне кирпичей. Женщина почувствовала, что он приближается, лихорадочно осмотрелась и увидела идущего ей навстречу Яна. Она резко встала, затем одумалась и снова села, опустив голову. Я подняла свою сумку, сунула в нее блокнот. Повернулась спиной к сцене, разыгрывавшейся уже без меня. Пересекла песочницу и, быстро шагая, обошла желтую горку. С сумкой через плечо повернула с улицы Сен-Виатер на восток. Ускорила шаг на Парковой аллее, где мне пришлось пробираться среди машин, а далее продолжила путь, минуя кошерную булочную, затем мясную лавку, я задыхалась, голова была в огне, прошла Жанн-Манс, кафе «Пейгл» и, уже обходя блинную, в ста метрах впереди увидела, услышала, почувствовала скрежет шин по мостовой, скрипящее, долгое, мощное, прерывистое торможение грузовичка, доставляющего товары. Быстрыми шагами я уже подходила к португальской закусочной и вдруг заметила Шарля, который, протянув руки, вышел из лавки и бросился к грузовичку с надписью «Ферма Лозон». Я замедлила шаг, сдерживая дыхание, пересекла Эспланаду и подошла к управляющему, который одним движением приподнял трупик Газ Бара в черно-красной потрепанной шкурке.
Ян обогнул бассейн и присел на соседнюю от нее скамейку. Он знал: обращаться к ней не надо. Следует держаться, будто они незнакомы. Двора не поздоровалась с ним, опасаясь, что их взгляды встретятся и они увидят друг друга. Ее угнетало то, что она осмелилась принять приглашение и, главное, села рядом с гоем. Женщина взглянула направо, налево, в сквере — никого. Пока она может остаться. Но чуть что — покинет сцену. Двора вспоминает вчерашний эпизод, комнату в глубине магазина, желание, охватившее все ее тело. Когда она вошла в лавку, где звучало пианино, то не увидела ни одного покупателя. Она пошла по проходам, без корзинки, потом подошла к двери на склад, наклонилась и увидела его, стоящего у пианино и наигрывающего мелодию. Затем Яну удалось ее уговорить, и в комнате, залитой солнцем, он сыграл ей ноктюрн до минор. Сидя на табурете и поджав ноги, Двора смотрела, как бегают пальцы поляка, как переворачивают страницы нот, как склоняется его голова над черными и белыми клавишами. Затем в какой-то момент палец оторвался от клавиатуры, медленно протянулся к ее губам, потрогал, погладил ее рот. Сидя неподвижно, она ожидала возмутительного поступка, но не дождалась, жест так и остался незавершенным.
Жара. Чайка села на воду. Она ищет ребенка, распевавшего рано поутру. И хлеба, который он раскидывал. Это отвлекло Двору, она подняла взгляд на бассейн. Фонтан вызывает жажду. Кожа женщины в широком костюме повлажнела. Под каштановым париком вспотела голова. Она сидит прямо, будто на ней корсет. Бедер, скрытых костюмом, не видно. Воображение сильно разыгралось, до безумия, до смерти. Под трикотажной шапочкой очень сильно, очень быстро произносится монолог, ужасно. Для нее эта любовь — катастрофа. Бедствие. Хочется видеть его каждый день, и это длится уже месяцы. Грехи, беспрестанно повторяющиеся на углу Ваверли. Я не могу выкинуть тебя из головы. Где ты живешь? Откуда явился? Сегодня утром я решила не приходить. И все же я здесь. Увидела твои обнаженные руки, когда ты шел. Ты ходишь так медленно. Почему ты все время хочешь видеть меня? Я ношу брошку, подаренную мне сестрой Сими к моему бат мицва, но тебе это не известно. Я могу выучить твой язык очень легко. Я понимаю все, что ты говоришь. А ты писал новые письма? У тебя есть еще одно для меня? Я храню их все под моим матрасом. Читаю снова и снова, знаю наизусть. Что с нами случилось? Что мы будем делать? Я долго плакала, прежде чем прийти. Вот почему у меня такие глаза. Скажи мне твой номер телефона, я хотела бы звонить тебе каждый вечер, когда мой муж уходит молиться. А ты не молишься, в самом деле не молишься, правда?
Затем он встает, это неожиданно. Она ужаснулась при мысли, что он покидает ее. Глаза женщины, не отрываясь от водоема, начинают вдруг искать, следить за Яном, который совершает обход бассейна. Тонкие, почти белые волосы. Обнаженные, абсолютно голые, безволосые руки, открытые пеклу. Двору восхищает его длинное тело. Она не привыкла к таким мужчинам, как он, к широкой спине, к этим светлым одеждам, до такой степени светлым, что глаза под вязаной шапочкой щурятся. И вдруг она спохватывается, берет себя в руки, отводит взгляд. Смотрит на песочницу. Выдерживает всего секунду, снова оборачивается. Глядит на него, жадно глядит. А потом Ян изображает падение в бассейн, притворяется, что попал ногой в воду, выбрасывает руки вверх, пошатывается, испуганная Двора вскакивает, Ян выпрямляется, смеется, смех доносится до нее, она снова садится, распахнутыми глазами глядит на мужчину, стоящего над водоемом. Очарование переходит с одного лица на другое, из голубых глаз в голубые глаза. Они полностью охвачены счастьем встречи в пересохшей пустыне сквера. Ян возвращается, она смотрит, как он идет назад, снова садится, и она смотрит, как он садится, поворачивается к ней, к той, что не спускала с него глаз с начала смеха. Желание протянуть руку к поляку пробуждает в ней стыдливость. Надо отгородиться зеркальной гладью воды, омывающей сад бальзаминов. И больше не поворачиваться к гою. На всякий случай.
Человек в длиннополом лапсердаке быстрым шагом семенит по другой стороне бассейна. Двора слышит шаги, замечает бородача, который не видит ни деревьев, ни влюбленных на стоящих рядом скамейках. Вот уже несколько дней в синагоге множатся службы. С окончанием лета по иудейскому календарю начинается период раскаяния и возвращается цикл «Грозных дней». Правоверный удаляется. Двора вздыхает. Щеки Яна снова бледнеют. Смеха больше нет. Есть только тишина, объятая шумом фонтана. Небо будто готово упасть. Тень пропитана влагой до изнеможения. Он мечтает об этом вечно прикрытом теле, вызывающем желание увидеть его обнаженным. Увезти ее в Польшу, на пляжи Балтики, чтобы она ходила по гальке, подобно другим женщинам, что делают так, выходят на пляж с открытыми телами. Она сняла бы парик, отрастила бы волосы, они кидались бы в волны. Ян смотрит на бассейн. Ничего не происходит, только время от времени они искоса наблюдают друг за другом. Он задумывается, есть ли у нее на коже рубец, родимое пятно, родинка у груди. Она размышляет, заметил ли он брошь с красными камешками. И персиковый след помады, которой она мазнула губы перед уходом. Пекло словно запечатлевает сцену. Ветер утих. Двора достает носовой платок, снова утирается. Пот на воротнике ее блузки, на руках, которые она прячет, положив одну на другую. Она привыкла к его присутствию и все меньше тревожится. Они не разговаривают, им не нужны разговоры в эти наполненные минуты. Они наслаждаются друг другом, каждый со своей скамьи. То она смотрит на него, то он на нее. Они не рассказывают о себе. Накануне в задней комнате магазина они тоже ничего не сказали. Не открывают друг другу свою жизнь. Им это не нужно, чтобы сказать, что с ними происходит, есть взгляды, которые все скажут лучше, чем их голоса. Вот так. Этого достаточно, это то, что заложено в повторяющемся, неизменном, безмерном желании. Существующем уже двенадцать месяцев.
Жар стоит над бассейном, где примостились две чайки. Женщина приподнимает свой пропитанный потом рукав и удивляется, как много времени прошло. Дважды проверяет. Он все видел, понял, промолчал. Он ждет. Она просматривает входы в сквер, они свободны, а затем обращает взгляд к поляку и признается ему надломленным голосом:
— Мне надо идти.
Он говорит:
— Останься.
Она остается.
Ян узнает ветер, что предвещает грозу. Летят листья. Он говорит об этом. Будет гроза. Одна из чаек погружает голову в водоем. Секундой позже ветер стихает, возвращается влажность, еще более сильная, вызывающая телесный зуд под тканью. А еще чулки. И лаковые туфли. И парик. Двора достает носовой платок и вышивкой собирает жемчужные капельки на носу. Ее начинает трясти под листвой тополя. Да, Двора дрожит посреди пекла. Ночь еще нескоро, это летний вечер. Женщина снова отгибает рукав, проверяет, сколько времени прошло. Ее бледные щеки становятся все бледнее. В синагоге заканчивается служба. Надо готовить ужин. Двору бьет дрожь. Из-за этой истории, столь же ужасной, как кара Господня. А затем слышится его голос, обращенный к ней, он говорит:
Ты дрожишь.
Он не отрывает от нее взгляда. Она отвечает:
— Конечно, дрожу.
Птицы улетают подальше от бассейна в тот момент, когда поднимается шквал ветра и морщит его поверхность. Двора придерживает свою вязаную шапочку. Вздрагивает от раската грома и, к ее собственному удивлению, от ответного, эхом, раската в себе. Падает капля. Много капель. Ливень. Завеса дождя, обилие воды. Как хорошо. Пахнет пылью, скопившейся на раскаленной мостовой. Пахнет уходом. Путешествием на край света, на улицу Ваверли. Он встает. Она следует за ним.
Она идет за ним.