5


Много лет спустя, когда приближение кончины заставило его оглянуться назад, чтобы подвести итоги жизни, свершений и приключений, Сьенфуэгос не переставал удивляться, как же тесно порой связаны эпохальные события и незначительные на первый взгляд происшествия, как часто судьбы людей и даже целых народов зависят от самых ничтожных, казалось бы, вещей.

Скажем, если бы в тот вечер Охеда, Бальбоа и он сам не собрались все вместе в таверне «Четыре ветра», если бы туповатый капитан Педраса не заявился бы туда в ту самую минуту, когда слуга оказался возле их стола — весьма вероятно, что этот тощий человек с горящими глазами и пламенной речью никогда бы не сошелся с доном Алонсо де Охедой, не стал бы его доверенным лицом, и тот не сделал бы его своим помощником. Ведь именно благодаря Охеде военная карьера этого человека с железной волей медленно, но неуклонно пошла в гору, и уже на закате жизни, будучи почти стариком, он совершил один из самых удивительных подвигов в истории человечества, покорив при помощи жалкой кучки безумцев сказочную империю Перу, которую населяло более шести миллионов человек.

— Я прибыл сюда на одном из кораблей Колумба, во время его последнего плавания, — поведал Писарро, когда им наконец удалось его разговорить. — Собирался плыть вместе с ним в Сипанго и Катай, но пришлось остаться здесь.

— И почему же?

— Все подхватили лихорадку, и нас высадили в Пуэрто-Эрмосо, в двадцати лигах отсюда — как раз накануне того рокового дня, когда ужасная буря потопила большую флотилию.

— Тебе повезло!

— Повезло? — изумился тот. — Я отправился в Новый свет в поисках приключений, а вовсе не для того, чтобы сидеть, как собака на привязи, на этом проклятом острове, где нет ни малейшего шанса добиться успеха. В Трухильо я пас свиней, а здесь обслуживаю всякий сброд в таверне. Головокружительная карьера, не правда ли?

— Наберись терпения, — посоветовал канарец.

— Терпения? В моем возрасте? — криво усмехнулся Писарро. — В мои года мне следовало быть по меньшей мере капитаном, если я действительно хочу чего-то добиться, а я до сих пор не могу назвать себя даже настоящим солдатом. У меня даже шпаги нет! Только тряпка, которой я протираю столы.

— Охеда — капитан, и шпага у него есть, но его жилище еще хуже твоего, — заметил Сьенфуэгос.

— Но он может гордиться своим именем, этого у него никто не отнимет. Он принадлежит к древнему, знатному и славному роду, — покачал головой Писарро. — Весьма почтенному роду. Я тоже сын аристократа, только незаконнорожденный.

— Это не твоя вина.

— Нет, конечно. Разумеется, я не виноват в том, что я незаконнорожденный. Но моя вина в том, что я до сих пор не научился читать и писать.

— Ну, этому никогда не поздно научиться.

— Этому, может быть, и не поздно, а вот почета и славы мне уже не добиться, — он цокнул языком, словно подшучивая над самим собой. — Вот надо же было такому случиться, что стоило мне взойти на корабль первооткрывателя Нового Света, как меня угораздило подхватить эту чертову лихорадку!

— Не знаю, насколько тебя утешат мои слова, — заметил Сьенфуэгос, — но судя по моему личному опыту, слава достается не тем, кто за ней гонится, и даже не тем, кто ее действительно заслуживает, а тем, кого она сама пожелает выбрать. В конце концов, она ведь тоже женщина.

— Быть может, оно и так, но это не значит, что я должен опускать руки, — ответил Писарро. — Там, откуда я прибыл, родные братья задирали передо мной носы. Они только и знали, что похвалялись своим высоким происхождением и богатством, а я должен был кланяться им, потому что я — всего лишь сын судомойки. А значит, для меня единственный способ доказать, что я ничем не хуже их — это добиться богатства и славы, пусть даже мне придется для этого порвать все жилы.

— Думаю, тебе не стоит так уж осуждать своих родителей, — пожал плечами Сьенфуэгос, давая понять, что беспокоиться не о чем. — Ведь если бы они не согрешили, тебя бы вообще не было на свете. Лучше быть сыном кабальеро и судомойки, чем вообще не родиться. Поверь, я знаю, что говорю: моя мать была полудикой пастушкой, а отец — владельцем острова Гомеры. Я такой же бастард, как и ты, и до недавнего времени тоже был неграмотным.

— Очередное утешение для дураков.

— Не думаю, что дураки так уж нуждаются в утешении, — заметил канарец. — Даже те, у кого для этого есть причины.

Писарро, конечно, дураком не был; хотя, с другой стороны, те, кто постоянно ждет, чтобы их утешали в горестях и защищали от несправедливости, редко становятся завоевателями империй, а Франсиско Писарро, вне всяких сомнений, твердо решил чего-то добиться в Новом Свете, где сотни таких же несчастных мечтали сколотить состояние — единственный путь выбиться в люди для тех, кого Бог в избытке наделил отвагой и при этом обделил совестью.

Он искренне восхищался Охедой, как восхищались им большинство авантюристов тех времен; Охеда был образцом мужества и непревзойденным мастером шпаги; но при этом Писарро считал, что именно чрезмерная щепетильность помешала Охеде достичь вершин власти.

Если бы Алонсо де Охеда лучше умел дергать за ниточки, он мог бы, пользуясь своим авторитетом и связями могущественного покровителя, епископа Фонсеки, сменить Христофора Колумба на посту губернатора Эспаньолы. Несомненно, он стал более достойным правителем, нежели честолюбивый Бобадилья или ненавистный Овандо. Однако он никогда не стремился стать самым влиятельным и могущественным человеком в Новом Свете, а потому этот пост ушел в чужие руки — возможно, менее талантливые, но зато знающие, как распорядиться выпавшими возможностями.

Этот непревзойденный фехтовальщик никогда не стремился к власти; он искал лишь новые горизонты; он был живой легендой, сделавшей своим девизом «Только вперед!» — как гласила надпись на гербе монархов. Пожалуй, если бы ему предложили занять трон, скорее всего, он просидел бы на нем ровно столько времени, сколько бы потребовалось на снаряжение новой экспедиции, после чего вновь пустился бы на поиски приключений, чтобы завоевать новый трон — и задержаться на нем лишь на миг.

Вспоминая позднее эти далекие дни и своих друзей, Сьенфуэгос пришел к выводу, что среди людей, собравшимся в тот вечер за столом в таверне, Алонсо де Охеда был мечтателем, Бальбоа — первооткрывателем, и лишь Франсиско Писарро — настоящим конкистадором.

Тем не менее, в середине 1504 года один из них был не более чем усталым и разочарованным человеком, второй — шалопаем и бездельником, а третий — слугой в таверне; и никто, конечно же, не мог помешать всесильному губернатору Овандо повесить принцессу Анакаону.

— Ничего, за деньги тебе и медведь спляшет, — заявил Писарро, уединившись с канарцем в своей небогатой, хоть и просторной хижине, расположенной чуть поодаль от остальных домов столицы, вверх по реке. — Уж я-то знаю, при моей работе я много всякого слышу: главным образом, всевозможные жалобы. Не думаю, чтобы в Санто-Доминго нашелся хотя бы один испанец, довольный своей жизнью — за исключением Овандо, конечно. Будь у нас хоть немного золотишка, мы могли бы подкупить нужных людей и спровоцировать бунт, так что губернатору волей-неволей пришлось бы пересмотреть свое решение.

— Сколько нужно золота? — спросил канарец.

— Полагаю, ста тысяч мараведи было бы достаточно.

— Еще несколько месяцев назад у нас была эта сумма, — вздохнул Сьенфуэгос. — Но я все потратил на снаряжение корабля и провиант. Я собираюсь основать колонию на каком-нибудь затерянном острове, и мне даже в голову не приходило, что деньги могут понадобиться для чего-то другого.

— Так вы готовы отдать все свои сбережения, лишь бы спасти эту индианку?

— Разумеется!

— Ну что ж, уважаю, хотя и не понимаю, — заметил Писарро. — Сколько денег вы можете собрать?

— Пять тысяч мараведи — самое большее.

— Многие заплатили бы вдвое больше, чтобы увидеть ее пляшущей на веревке.

— И кто может желать ей такой участи? — удивился Сьенфуэгос.

— Все те, кто желает видеть туземцев своими рабами, слугами или, на худой конец, бесплатной рабочей силой, — ответил тот. — Посадки сахарного тростника с каждым годом растут, а приносить большую прибыль они могут лишь при наличии дешевой рабочей силы. Платить работникам жалованье, как того требуют испанцы, крайне невыгодно.

— Не понимаю, какое отношение имеет смерть Анакаоны к изменению законодательства, — усомнился канарец. — Решение королевы по этому вопросу кажется незыблемым.

— Но королева не вечна и, сказать по правде, хватка у нее уже не та, — заметил Писарро. — Я говорю о том, что слышал. Итак, есть один молодой человек, некий де лас Касас, который каждый вечер собирает вокруг себя целый круг приспешников, мечтающих установить здесь рабство. Когда не станет Анакаоны и Изабеллы, это окажется всего лишь вопросом времени.

— Де лас Касас? — повторил канарец. — Никогда о таком не слышал.

— Бартоломе де лас Касас, — пояснил Писарро. — Он из Севильи, сын некоего Касо, француза по происхождению, взявшего себе испанское имя. Он сопровождал Колумба во втором плавании. Видимо, у него есть деньги и достаточно влияния среди сторонников Овандо.

— И все же не могу поверить, что кто-то может казнить невинную женщину из каких-то шкурных интересов, — с горечью произнес Сьенфуэгос. — Просто не могу в это поверить, кто бы что ни говорил.

— В таком случае, ты никогда не поймешь, что происходит на этом острове, — спокойно отчеканил Писарро. — Я, например, приехал сюда не для того, чтобы проливать пот ручьями, кормить комаров и отбиваться от пауков и змей, как и большинство тех, что переплыли через эту громадную лужу. Мы прибыли сюда, чтобы покончить со тем жалким существованием, которое влачили на родине, и любой ценой изменить свою жизнь, — Писарро уселся в углу, обхватив руками колени: эту позу он принимал всякий раз, когда ему нужно было сосредоточиться. — Видишь ли, покинуть родину — поистине отчаянный поступок, и если уж ты оказался так далеко от дома, то уже без разницы, какой ценой, лишь бы заполучить желаемое.

— Даже ценой гибели невинных людей?

— Конечно! Потому что те, кого могут остановить подобные мелочи, остаются дома и пасут свиней.

— Так значит, ты и в самом деле готов учредить рабство?

— Ни минуты бы не сомневался!

— А если бы тебе самому выпало стать рабом? — спросил канарец.

— А кем я был до сих пор? — с горечью бросил Писарро. — Что я видел от своего отца, кроме презрения, побоев да жалких объедков, за которые я летом и зимой пас его свиней, пока мои братья жили в теплом уютном особняке и этих же самых свиней ели?

— Но ведь не все, кто приехал сюда, через это прошли.

— Разумеется. У каждого своя история, но в любом случае, если придется выбирать, работать ли на кого-то или пусть другие работают на них, едва ли у кого-нибудь возникнут сомнения по этому поводу.

Сьенфуэгос был достаточно умен, чтобы признать — Писсаро по-своему прав, поскольку многие испанцы действительно весьма неохотно приняли закон о равенстве между ними и туземцами, ведь в глубине души они были глубокими расистами, еще похуже Овандо, пусть даже в жилах у кое-кого и текла немалая доля мавританской или еврейской крови.

Доминиканские почвы были необычайно плодородны, кастильцу или эстремадурцу они могли показаться настоящей золотой жилой. Но в то же время, обрабатывать эту землю было крайне тяжело: работать приходилось под палящим солнцем, которое нещадно жгло с самого утра, и от земли поднимались клубы горячего пара, люди прямо-таки задыхались. Особенно страдали те, кто родился в других местах и не привык к местному жаркому и влажному климату.

Можно было бы работать по ночам, если бы не душный горячий ветер, дующий почти до рассвета, и мириады насекомых, не дающих покоя несчастным земледельцам. Если же добавить к этому еще и постоянные вспышки лихорадки и дизентерии, вселяющие в чужаков ужас, нетрудно понять, почему испанцы не горели желанием надрываться, извлекая все возможные выгоды от своего пребывания в этом райском саду.

Тем не менее, они уже прибыли сюда, и были хозяевами. Все те, кто у себя на родине, в каком-нибудь жалком Бадахосе или Сурии, имел земли не больше, чем тонкий слой пыли на собственных башмаках, теперь неожиданно оказались владельцами многих десятков гектаров плодороднейшей земли, которую могли засадить сахарным тростником и стать баснословно богатыми.

Было понятно, почему в сложившейся ситуации они не хотели признавать, что у них недостаточно рабочих рук, чтобы достичь желаемой цели, и потому они все чаще рассматривали коренное население, которому тяжелые климатические условия этой местности казались нипочем, в качестве рабочей силы.

В конце концов, одни были победителями, а другие побежденными, такова реальность, которую не могли изменить никакие законы и указы, как бы их величествам этого не хотелось.

Ходили слухи, будто бы губернатор Овандо строит планы учредить «Репартимьенто», то есть распределить земли среди колонистов, основавших небольшие поселения в глубине острова, чтобы тем самым укрепить испанское владычество. Репартимьенто, наряду с энкомьендой в Индиях, являло собой нечто подобное тому, что испанцы творили на Канарских островах с гуанчами.

В основе энкомьенды, этой весьма сомнительной системы, лежало то, что землевладельцам предоставляли определенное число туземцев для работы на полях или в шахтах, а на владельца возлагались обязательства предоставить им пищу и кров, а главное, воспитать из них добрых католиков.

Нетрудно понять, что подобная система представляла собой то же рабство, только еще в более лицемерной форме, где вместо денег жалованье выплачивали «словом Божиим».

Никогда прежде «слово Божие» еще не использовалось как валюта для оплаты труда; видимо, они считали, что «дикарь» будет усерднее рубить тростник от зари до зари, терпя побои надсмотрщика, зная, что вечером его будет ожидать «жалованье» в виде проповеди, двух прочтений «Богородице, дево» и одного «Отче наш».

Неудивительно, что десятки иммигрантов, прибывших на остров без гроша за душой, начинали тревожиться при мысли о том, что этот проект могли одобрить, а те же, кто полагал, что принцесса Анаканоа могла стать серьезной помехой, желали видеть ее труп, раскачивающийся на ветру.

Одним из главных лидеров этого движения, который с величайшим энтузиазмом начал внедрять энкомьенду, был фанатик Бартоломе де лас Касас. Правда, много лет спустя его взгляды переменились, и он, став к тому времени монахом-доминиканцем, принялся с еще большим фанатизмом размахивать флагом защиты бедных угнетенных туземцев. Но, толку от этого было мало: зло уже свершилось, и расистские законы, введенные Овандо, утвердились не только здесь, но и на всех территориях Нового Света, завоеванных позднее.

Более того, именно последующая искупительная деятельность брата Бартоломе де лас Касас и его гневные проповеди в адрес их величеств положили начало той самой печально знаменитой «черной испанской легенде», утвердившейся в истории с полным на то основанием.

Однако канарец Сьенфуэгос, который не в состоянии был исторически оценить все последствия происходивших вокруг событий, смог уяснить лишь то, что судьба Анакаоны зависит не только от предполагаемой угрозы восстания против захватчиков, но и от множества политических и экономических причин, он не имел достаточно четкого представления об этом, чтобы с ними бороться, но в то же время видел в них темную и злую силу, с которой никак нельзя не считаться.

Спасти принцессу от виселицы — значит признать, что туземцы обладают неоспоримыми правами — и, в частности, правом иметь свою королеву, в то время как ее публичная казнь поставит их на место, на деле доказав, что жизнь «дикаря», пусть даже самого знатного и уважаемого, не стоит и ломаного гроша в глазах колонистов.

Иными словами, Золотой Цветок стала символом будущего многих людей, большинству из которых еще только предстояло родиться на свет.

И это будущее, увы, оказалось в руках губернатора Эспаньолы, его превосходительства брата Николаса де Овандо, кавалера ордена Алькантары.

Бальбоа категорически отказывался освобождать пленницу силой, Писарро, наоборот, настаивал на этом, а бедный Алонсо де Охеда разрывался между преданностью их величествам и глубокой привязанностью к той, что когда-то была его возлюбленной.

— Если бы я мог ее увидеть! — воскликнул он однажды вечером. — Если бы я мог поговорить с ней, я бы убедил ее дать мне это золото, чтобы выкупить ее на свободу.

— Забудьте об этом! — убежденно заявил Бальбоа. — Овандо никого даже близко к ней не подпустит, а уж тем более вас.

— Можно найти другой способ, — ответил Охеда.

— Может, вы умеете летать? — развел руками Бальбоа, глядя на замолчавшего собеседника. — Если нет, то не о чем и говорить. Она заточена в новой башне.

— Вы в этом уверены?

— Абсолютно. Целые толпы индейцев день и ночь отираются возле башни в надежде, что она выглянет в окно камеры.

— Это очень высоко?

— Около восьми метров. Даже не думайте о том, чтобы взобраться по стене. Я хорошо изучил местность: стена совершенно гладкая, зацепиться не за что.

— Ну, это мы еще посмотрим, — раздраженно ответил Охеда. — Я всегда был отличным скалолазом.

— Да уж, в окна к девицам вы лазили всем на зависть, — улыбнулся Бальбоа. — Однако тюрьма — дело другое. Стена совершенно гладкая, ни единого выступа, ни единой щелки, куда можно было бы вставить крюк, — сердито фыркнул он. — Да еще и патруль ходит каждые десять минут, если вам этого мало.

Охеда надолго задумался; потом вдруг в его хитрых маленьких глазках сверкнула молния, словно в нем воспрянул прежний неукротимый дух искателя приключений.

В конце концов он взглянул на Сьенфуэгоса и недоверчиво спросил:

— Вы и в самом деле так сильны, как о вас говорят?

Уже к вечеру следующего дня Сьенфуэгосу ничего не осталось, как это доказать. После того как патруль из трех вооруженных солдат, совершая обход, повернул за угол башни, он бесшумно появился из густой тени, проворно скользнул вдоль стены и, прислонившись к ней, стащил сапоги и бросил их на траву.

За ним последовал Васко Нуньес де Бальбоа, также босиком, который тут же взобрался к нему на плечи и оперся на стену; и, наконец, к ним присоединился Франсиско Писарро, составивший третью ступеньку шаткой живой лестницы. В довершение всего из теней появился проворный и ловкий Алонсо де Охеда. Взобравшись на плечи Писарро, он встал ногами на его ладони и забросил в камеру толстую веревку с железным крюком на конце. Со второй попытки ему удалось зацепиться крюком за прутья оконной решетки.

— Готово! — прошептал он, обвязывая вокруг пояса свободный конец веревки.

Писарро соскользнул на землю, Бальбоа последовал за ним, после чего все трое вновь растворились в ночной темноте.

Через несколько минут патруль вновь появился из-за угла массивного каменного здания и проследовал вдоль стены, прямо под камерой Анакаоны, даже не подозревая, что в восьми метрах над ними висит человек.

Когда дозорные вновь скрылись за углом, Охеда подтянулся на руках, ухватился за узкий карниз окна и прошептал в глубину камеры:

— Принцесса! — окликнул он. — Это я, Алонсо де Охеда!

Но в ответ он слышал лишь сонное дыхание.

Этот звук не имел ничего общего с ревущим храпом пьяницы или сипением больного насморком, всего лишь мягкое глубокое дыхание спящего человека, которому трудно проснуться.

— Принцесса! — повторил он. — Прошу тебя, принцесса, отзовись!

В отчаянии Охеда открыл кошелек, достал из него последние монеты и начал бросать их одну за другой в камеру, стараясь добросить до убогого ложа, где спала принцесса. В конце концов Золотой цветок открыла глаза и в удивлении повернулась к окошку, за которым маячил силуэт мужчины.

— В чем дело? — прошептала она недоверчиво. — Кто здесь?

— Это я, Алонсо де Охеда. Только я не могу войти. Я вишу над пропастью.

— Но что ты делаешь? — в тревоге воскликнула она. — Ты же разобьешься!

— Не бойся: я привязан.

— Ты с ума сошел! Как тебе такое в голову пришло?

— Я должен был тебя увидеть. Мы собираемся вытащить тебя отсюда.

— Кто — мы?

— Я, Сьенфуэгос и еще двое друзей.

— Наш добрый Сьенфуэгос! — воскликнула Анакаона. — Я знала, что он попытается мне помочь. И ведь он предупреждал меня, что нельзя доверять Овандо. А как поживает донья Мариана?

— Думаю, что неплохо, но сейчас меня больше волнуешь ты, — тут он приложил палец к губам, призывая к молчанию: внизу как раз проходил патруль. Дождавшись, когда он удалился, Охеда добавил: — Если бы у нас были деньги, мы могли бы купить на них твою свободу.

— Мою свободу? — повторила она недоверчиво. — Что за бред? Почему вы должны платить за то, что и так принадлежит мне по праву и никто не может у меня отнять?

— Ах, оставь! — нетерпеливо бросил Охеда. — Хватит этих глупостей, я ведь в любой момент могу сорваться и сломать себе шею. Скажи лучше, ты можешь достать деньги?

— Разумеется! Более того, я могла бы указать тебе место, где находится самый большой золотой рудник на острове, но не стану этого делать. Королева никогда не платит золотом за свою жизнь.

— Ты с ума сошла? Жизнь — единственное, что имеет ценность в этом мире!

— Ты последний человек, от которого я ожидала услышать эти слова. Жизнь без чести не имеет смысла, и если я не могу выйти отсюда с честью, то предпочитаю вовсе отсюда не выходить.

— Но тебя же собираются повесить!

— Это не самая худшая смерть: во всяком случае, она быстрая и не слишком мучительная. Намного лучше, чем смерть от старости или долгой болезни, — Анакаона заговорила совершенно другим тоном, глубоким и серьезным. — Я уже достаточно пожила на свете, Алонсо. И неплохо пожила. А жизнь в изгнании для меня не имеет смысла. Я предпочитаю закончить ее сейчас.

— Чепуха! — воскликнул он. — Ты еще молода. И красива.

— Я уже бабушка, — ответила она. — И я устала, очень устала. Я не хочу превращаться в старую развалину, бессильно наблюдая, как гибнет мой народ, — она немного помолчала, нежно погладив его руки, вцепившиеся в прутья решетки. — Если Овандо меня повесит, я останусь в истории как королева, которая до последних дней сражалась против несправедливости, и буду жить в памяти грядущих поколений. Но если я заплачу за свою свободу, то стану всего лишь еще одной трусихой среди миллионов других трусов, не оставивших в истории даже следа, — она печально улыбнулась. — Так что оставь все как есть! Меня устраивает подобный конец.

— Я не могу поверить, что кому-то хочется быть повешенным.

— Такова будет моя месть, — прошептала она. — Если бы я сбежала, мой побег остался бы несмываемым пятном в памяти моего народа. Пройдут века, и каждый раз, когда люди будут говорить о былой славе Испании, кто-нибудь непременно поднимет палец, вспомнив о том, что некий испанский губернатор повесил невинную женщину. Или ты не согласен, что это стоит оставшихся лет моей жизни?

— Но ведь это Овандо собирается повесить тебя, а вовсе не Испания.

— Сейчас Овандо — как раз Испания, а я — Харагуа, — с этими словами она запустила пальцы в густую бороду Охеды и тихо прошептала: — Как же я тебя люблю! Я полюбила тебя с того самого дня, как впервые увидела — сидящим верхом на огромном коне, несмотря на всю ненависть к твоей стране, я благодарна судьбе за то, что свела меня с тобой. — Она лукаво улыбнулась. — И теперь для того, чтобы умереть счастливой, мне нужно лишь одно: позволь мне любить тебя в последний раз.

— Это будет непросто, — заметил Охеда. — Я все же не акробат!

— Вечно одно и то же! — улыбнулась она. — Ну что ж, для меня уже счастье просто видеть тебя, — она поцеловала его в кончик носа. — Как обстоят дела там, на воле?

— Ты имеешь в виду, как обстоят дела у меня с тех пор, как тебя заточили, а Овандо пришел к власти? Плохи мои дела, — вздохнул он. — Совсем плохи.

— Исабель — хорошая женщина, и я слышала, у вас двое прекрасных детей, — Анакаона горько улыбнулась. — Как жаль, что не я их тебе родила.

— Ты была слишком важной персоной, чтобы делить невзгоды с искателем приключений. Но сейчас не время вспоминать о прошлом. Давай поговорим о настоящем, — он коснулся ее щеки тыльной стороной ладони. — Ну что ж. Если ты не хочешь платить, я вытащу тебя отсюда силой. Нам понадобится не больше пары ночей, чтобы подпилить эту решетку.

— Забудь об этом! — велела принцесса. — Я не уйду отсюда, потому что не хочу становиться вечным изгоем.

— Сьенфуэгос и донья Мариана возьмут тебя с собой.

— Куда? В изгнание? Ни за что на свете!

Алонсо де Охеда хотел было что-то возразить, но вдруг замолчал, приложив палец к губам: из-за угла неожиданно появилась невысокая пухленькая женщина; она торопливо прошмыгнула вдоль стены, а затем вдруг остановилась помочиться в трех метрах от того места, где, прижавшись к стене, затаился Охеда.

Принцесса и Алонсо терпеливо дожидались, пока она закончит свое дело и отправится восвояси, но незнакомка и не думала уходить. Прислонившись к стене, она дожидалась, пока трое солдат не вышли из-за угла и не поравнялись с ней, остановившись как раз под ногами висевшего на веревке Охеды.

Очевидно, этот ритуал повторялся каждую ночь, потому что, перебросившись с незнакомкой несколькими смешками и шуточками, два солдата продолжили обход, а женщина тем временем расстелила на траве одеяло, преспокойно улеглась на него и раздвинула ноги.

Оставшийся солдат тут же навалился на нее и принялся за дело, пыхтя и отдуваясь, а растерянному Охеде осталось лишь качать головой. Он не мог поверить собственным глазам, что действительно оказался свидетелем столь интимной сцены.

Два тусклых фонаря горели по углам башни, и их мутный свет едва позволял различить, что происходит внизу, но женщина, несомненно, видела в темноте намного лучше его, поскольку обратила внимание на странную темную шишку, прилепившуюся к стене рядом с одним из маленьких тюремных окошек.

Охеда распластался по стене, стараясь слиться с нею, но толстушка, вне всяких сомнений, его заметила, поскольку совершенно потеряла интерес к желаниям и ощущениям своего партнера; гораздо интереснее ей было, что же это за штука висит там, наверху.

Тем не менее, она ничего не сказала, лишь быстрее задвигалась, вынуждая дружка издать блаженный стон, после чего осталась неподвижно лежать, пока мужчина застегивал штаны, а его товарищи как раз показались из-за угла, сделав круг.

— Боюсь, что сам Бог нынче не на моей стороне, — прошептал Охеда на ухо Золотому Цветку. — Надеюсь, что эти, внизу, не догадаются посмотреть наверх, иначе меня просто сцапают, как цыпленка в гнезде.

Но он напрасно боялся: едва поравнявшись с парочкой, один из солдат тут же принялся расстегивать штаны, готовясь сменить своего товарища, уже закончившего дело.

— Вот дерьмо! — выругался про себя Охеда. — Похоже, она собирается обслужить всех троих.

Именно так оно и оказалось, так что бедному Охеде пришлось любоваться этой сценой во второй, а потом еще и в третий раз. Вершиной его негодования стала минута, когда проститутка, придя к выводу, что странная штука, застывшая на стене — все же человек, приветственно помахала ему рукой, которой ласкала спину клиента; тот ничего не заметил, поглощенный своим занятием.

А в это время Сьенфуэгос, Бальбоа и Писарро, притаившись в кустах в двадцати метрах от происходящего, отчаянно раздумывали: то ли выскочить из кустов с оружием наперевес, то ли расхохотаться, представляя лицо Охеды в ту минуту, когда он был вынужден ответить на приветствие заговорщицы, жестами умоляя не выдавать его.

Пятнадцать минут спустя толстушка все же соизволила удалиться, помахав на прощание рукой и даже не обернувшись. Тогда, дождавшись, когда патруль в очередной раз пройдет мимо башни, трое друзей бросились к стене и снова вскарабкались на плечи друг другу, построив живую башню, спеша спасти вконец измученного Охеду, который тут же соскользнул вниз и распластался на земле, подобно жабе, издавая при этом шипение разъяренной змеи.

— Тьфу ты, мать вашу за ногу! — выругался он, встав наконец на ноги, изрядно затекшие от долгого пребывания в неудобной позе. — Вот ведь чертова шлюха, нашла время, когда заявиться!

Ноги у бедного капитана настолько затекли, а мышцы затвердели, что он не мог сделать ни шагу, и канарцу с Бальбоа пришлось тащить его под руки. Лишь когда они добрались до хижины Писарро, где Охеда без сил рухнул на циновку в углу, он позволил себе нервно рассмеяться.

— Вот ведь черт! Ну, если я из-за нее охромею, я ее убью! — прорычал он, не зная, злиться ему или смеяться.

— Скажи спасибо, что она тебя не выдала, — заметил Бальбоа. — Это же Агустина Кармона, девчонка из Гранады, которая всегда обслуживает именно эту компанию, а я ей задолжал целых пять мараведи.

— А кому ты не задолжал? — спросил Охеда.

— Оставим это, — вмешался канарец. — Так что сказала принцесса?

— Она сказала, что предпочитает умереть на виселице.

— Вы шутите?

— Никоим образом. И она тоже не шутила. — Охеда немного помолчал и пожал плечами. — И я ее понимаю. Перед ней встал выбор: остаться ли ей прекрасной королевой, принявшей мученическую смерть, или стать престарелой беженкой, таскающей свои старые кости по неведомым землям. Она выбрала первое, — он цокнул языком. — И думаю, что на ее месте я поступил бы так же.

— Но это же бред! — возмутился Бальбоа. — Бред сивой кобылы!

— Сомневаюсь.

— Я тоже... — ответил Сьенфуэгос. — Я согласен, что лучше умереть в зените славы, чем жить одними лишь воспоминаниями. — Он пристально посмотрел на спутников. — Так что же нам теперь делать?

Алонсо де Охеда, Васко Нуньес де Бальбоа и Франсиско Писарро посмотрели друг на друга, и стало ясно, что ответить им нечего.


Загрузка...