Древние общества состояли скорее из групп, нежели из отдельных личностей. Изолированный человек почти не шел в счет. Он работал и защищался, объединившись с другими людьми; господа — сеньоры или государи — привыкли иметь перед собой всякого рода группы, которые они переписывали и облагали налогом.
В то время, когда история нашей деревни начинает проясняться (в период, именуемый ранним средневековьем), сельское общество, в пределах относительно крупных коллективов, каковыми являлись деревня и сеньория, имело в качестве своей первичной ячейки некую одновременно территориальную и человеческую единицу — дом и пучок полей, обрабатывавшихся небольшой группой людей, — которая встречается почти везде во франкской Галлии, хотя и под разными названиями. Самое обычное название — манс (mansus)[117]. Иногда она называлась также factus или condamine (condamina condoma). Все эти термины встречаются уже довольно поздно: манс{121} — в VII веке, как и condamine в Галлии (этот последний термин особенно часто встречается на юге, хотя текст, где он впервые упоминается, составлен в Мэне{122}), factus — в IX веке. Это объясняется тем, что для более раннего времени мы почти не имеем сведений об обиходном сельском языке. Сам институт, конечно, гораздо древнее.
Одно из этих трех названий (factus) остается безнадежно загадочным. Трудно даже сказать, с каким языком его можно связать, ибо почти нет оснований выводить его от facere. Condamine вызывает мысль об общине (первоначально в одном и том же доме) и означает в равной степени и небольшой человеческий коллектив, живший на земле, и самую эту землю. Что касается термина mansus, то вначале он означал дом или по крайней мере комплекс, состоявший из жилища и сельскохозяйственных построек. Этот смысл так и не исчез и в конечном счете сохранился лишь он один; таков смысл современного бургундского meix и провансальского mas. Термин «mansure», очень близкий по значению и встречающийся в древних текстах во всех значениях слова mansus как его синоним, в средние века означал в Иль-де-Франсе и еще сегодня означает в Нормандии сельское Жилище с его огороженным участком. Таким образом, аграрная единица заимствовала название у жилища, в котором обитали земледельцы. Разве дом, говорили скандинавы, не является «отцом поля»?
При исследовании манса, как и большинства социальных форм эпохи, надо исходить из сеньории, но не для того, чтобы постулировать ее какой-то воображаемый приоритет, какую-то роль всеобщей формы, но просто потому, что только сеньориальные архивы сохранили для нас достаточное количество документов, дающих возможность составить некоторое представление о фактах. Главная функция манса внутри виллы раннего средневековья ясна: он играет роль единицы обложения. Действительно, повинности и барщина лежат не на отдельных парцеллах; тем более они не возлагаются на семьи или дома. Для всей поделенной на мансы территории (небольшая часть земли, как мы увидим, избегает этого деления) инвентари знают лишь одного плательщика — манс. Иногда объединенные под этим названием поля сообща обрабатываются многими семьями. Это неважно. Всегда облагается именно манс, который должен столько-то денег, столько-то буассо зерна, столько-то кур и яиц, столько-то рабочих дней. Распределение этого бремени — дело сидящих на мансе людей, его совладельцев, socii. Не подлежит сомнению, что они коллективно отвечали, за выполнение этих повинностей. Они не имели права разорвать эту солидарность посредством раздела. Будучи основой сеньориальной налоговой системы, манс был в принципе неделимым, неизменным. Если порой разрешается его дробление, то только на простые доли (половины, гораздо реже на четверти), которые в свою очередь становятся строго определенными единицами.
Обычно мансы одной сеньории не бее одинаковы по ценности и по достоинству. Чаще всего они подразделяются на различные категории, отличающиеся друг от друга по своим повинностям. Наоборот, внутри каждой из этих категорий составляющие ее мансы обложены почти одинаково. Принцип классификации варьирует.. Часто он носит юридический характер и черпает свои критерии прежде всего в положении людей. Различаются, как мы видели, свободные мансы (ingénuiles — мансы свободных людей, главным образом колонов), рабские, а также, при случае, литские мансы (литы — вольноотпущенники по германскому праву). Прибавим к этому для памяти некоторые цензовые мансы (censiles), отданные во временную аренду по договору и потому резко отличавшиеся от трех предыдущих групп, основанных только на обычае и практически наследственных. В других случаях отличительные черты манса зависели от лежавших на нем служб: например мансы плужные, мансы ручные (carroperarii, manoperarii). На деле контраст между двумя методами классификации был скорее кажущимся, нежели реальным. Как известно, во франкскую эпоху уже не было точного соответствия между статусом человека и земли, например манс, населенный свободными, людьми, назывался тем не менее рабским, если первые обрабатывавшие его земледельцы были рабами, хотя бы и в очень отдаленные времена. Столь живая память о первоначальных обитателях манса сохранялась потому, что это определяло нынешние повинности; будучи установлены обычаем, последние в подавляющем большинстве случаев гораздо больше зависели от положения его отдаленных предшественников, чем от ранга современного держателя. Так в обыденной жизни различные категории мансов — какова бы ни была их этикетка — отличались друг от друга прежде всего своими повинностями. Ручные мансы (manses de bras) — это древние рабские мансы (в полиптиках оба слова употребляются иногда как синонимы{123}). Постепенно отказались от этого традиционного названия, оскорбительно не соответствовавшего реальному положению владельцев, и стали обозначать такие мансы более ясным и более конкретным эпитетом. Однако (и это важно отметить) группирование мансов по классам людей было, по-видимому, первоначальным типом распределения.
Естественно, что внутри сеньории мансы различных категорий отличались своими размерами. Действительно, если говорить о двух главных типах, рабские мансы, как правило, были меньше свободных. Напротив, было бы естественно, если бы мансы одной и той же категории, будучи податными единицами и принадлежа к одной и той же вилле, были бы равны между собой. Действительно, такие случаи встречались часто, например в IX веке на большей части земель аббатства св. Бертена в Северной Галлии. Имелось и представление о местных размерах манса; в 1059 году двое людей передали Сомюрскому аббатству св. Флорана землю в лесу, на которой можно расчистить семь мансов, «таких размеров, как их делают люди, живущие близ этой земли»{124}. Наоборот, в других местах различие между размерами мансов было очень заметным. Самое незначительное можно, пожалуй, объяснить различиями в плодородии почв: не всегда одинаковый урожай собирается с земельной площади одинакового размера. Но бывали различия слишком значительные (в 2–3 раза), чтобы можно было допустить это объяснение. Приходится признать, что при распределении мансов некоторые жители оказались в более выгодном положении, другие — в худшем. С самого начала? Или в ходе развития? Определить это очень трудно. Следует, однако, отметить, что эти различия были особенно сильны (начиная с IX века) в окрестностях Парижа, где, как мы увидим, маис, по-видимому, очень рано пришел в упадок. Зато легко объяснить, почему в среднем размеры манса варьировали от сеньории к сеньории и даже от района к району. В IX веке в Пикардии и Фландрии, относительно мало населенных, размер манса был обычно больше, чем в землях, расположенных вдоль Сены. Однако в Галлии в целом отклонения не были столь сильны, чтобы количество мансов-держаний того или иного типа или вообще мансов-держаний, имевшихся в сеньории, не могло служить для определения в общих чертах ее величины. В свою очередь мы тоже можем составить себе представление об этой основной земельной единице. Ограничимся для простоты свободными мансами. Если не считать некоторых отклонений, то размер свободного манса колебался от 5 до 30 га, средний размер достигал примерно 13 га: это несколько ниже (чем можно было бы ожидать) минимальной цифры — около 16,5 га, установленной каролингским законодательством, весьма заботившимся об интересах сельского духовенства, для обычного манса, который оно приказывало приписывать к каждой приходской церкви. Все это приводит нас к выводу, что по размеру манс соответствует тому, что теперь называется либо мелким, либо средним хозяйством. С экономической точки зрения, принимая во внимание, что земледелие того времени было мало интенсивным, манс всегда соответствовал мелкому и даже очень мелкому хозяйству{125}.
Большинство держаний были мансами, но не все. Во многих сеньориях наряду с пестрым сборищем мансов различных категорий встречались хозяйства, которые, хотя и были обязаны повинностями и барщиной, ускользали от этой классификации. Они имели различные названия: гостиза (hospitia) accolae, в других местах — sessus или laisinae; несколько позднее их называли во многих областях bordes или chevannes. Этих анормальных держаний всегда было гораздо меньше, чем мансов; они были меньше и по размерам и очень неравны между собой; по-видимому, они не подчинялись закону неделимости. Иногда владелец манса (masoyer, mansuàrius) присоединял к своему главному участку один из таких придатков — отделившийся от домена участок или отвоеванную у целины заимку. Чаще гостизы имели собственных хозяев, у которых совсем не было других земель. В организме виллы они представляли собой побочные, отклоняющиеся от нормы элементы. Ну, а если гостиза достигала значительных размеров — то ли в результате господского дарения, то ли благодаря расчистке целины, то ли еще каким-либо способом? Тогда казалось естественным поднять ее до уровня типичной ячейки. Благодаря этому взимание податей становилось более упорядоченным и легким. Сам земледелец, несомненно, выигрывал от этого, ибо отныне он располагал преимуществами коллектива (пастбищем, правом пользования лесами и т. д.), признанными за владельцами полных держаний. «Земли Агара и Ори, — пишут монахи аббатства Сен-Жермен-де-Пре, — мы соединили в один манс, чтобы они несли отныне полные повинности». В другом месте те же монахи, отобрав у одного владельца манса часть домена, которая была ему временно предоставлена, а у второго — другие земли, создали из этих кусков половину манса в пользу третьего бенефициария. Подобное изменение отнюдь не совершалось путем простого изменения названия; для этого нужен был особый акт, решение соответствующих властей. Таким образом, манс действительно является неким институтом, поскольку он предполагает нечто установленное по воле человека и, если хотите, нечто искусственное.
Так как наиболее отличительная черта манса состоит в том, что он является сеньориальной податной единицей, то велик соблазн считать его творением сеньории. На заре истории господин распределял между своими людьми деревенскую землю почти равными и не подлежащими делению частями. Чрезвычайно простая картина. И все же, если хорошенько подумать, сколько трудностей вызывает подобная гипотеза! Стало быть, был такой период, когда население Галлии состояло всего-навсего из двух классов: горсточки всемогущих династов и толпы покорных рабов, которые спешат получить ту часть девственной земли, которую им соизволят отдать? В начале был сеньор… Но зачем задерживаться на обсуждении этого мифа? Для его разрушения достаточно одного наблюдения. Различные постановления относительно военной службы сообщают нам, что в каролингской Галлии существовали свободные люди, имевшие всего лишь манс или даже его половину. Держатели? Нет. Из источников ясно, что над ними не было никого, кто имел бы верховное реальное право на землю. Сеньоры? Ничуть. Разве можно было прокормить на одном мансе, а тем более на половине манса не только земледельцев, но еще и семью получателей ренты? Эти скромные люди были мелкими крестьянами-собственниками, которым пока еще удалось избежать когтей аристократии. То, что их земля, не являющаяся держанием, называется тем не менее мансом, объясняется тем, что данное название означает хозяйственную единицу, независимо от каких бы то ни было сеньориальных поборов.
Кроме того, государство широко употребляло этот земельный эталон: для определения несения военной службы, для обложения налогами. Со времен Карла Лысого и до 926 года королям часто приходилось взимать всеобщий налог для уплаты тяжелых выкупов викингам, обещавшим тогда прекратить опустошения. Знать и церкви регулярно облагались налогом пропорционально количеству подвластных им мансов. Правда, речь идет здесь только о мансах-держаниях. Но обратимся к еще более далекому прошлому. Меровинги унаследовали старый римский поземельный налог, который они (используя обычно старые кадастры, а иногда заставляя составлять новые) продолжали взимать долгое время, до того дня, когда это оружие после длительного упадка окончательно выскользнуло из их рук, неопытных в управлении бюрократическим государством. Земельное обложение времен поздней империи, само по себе чрезвычайно неясное, имеет по крайней мере одну достоверную черту: оно базировалось на разделении земли на мелкие податные единицы — capita, juga, — каждая из которых в общих чертах соответствовала аграрной хозяйственной единице. Сходство с маисом бросается в глаза. Конечно, названия различны. Но разве мы не знаем, что наряду с этими официальными названиями римская налоговая единица имела в повседневном языке многие другие, которые были различными в разных провинциях и большинство которых нам не известно{126}? Невольно возникает мысль, что condamine (этот термин засвидетельствован только для Италии с начала VI века), манс или factus из их числа.
Однако не будем заблуждаться. Думать, что франкский mansus произошел от римского caput, или, говоря точнее, есть тот же caput, но под другим названием, вовсе не значит обязательно понимать дело так, что в самой действительности за этими словами скрывалось произвольное творение некоторых чиновников империи, озабоченных составлением кадастра. Благодаря временно необходимой абстракции я до сих пор относился к проблеме так, как если бы она была французской. В действительности же она является европейской в широком смысле слова. Она присуща не только романизированному миру, как можно было бы ожидать. Не одной Италии были известны земельные единицы, аналогичные во всех отношениях земельным единицам франкской Галлии и обозначавшиеся к тому же часто одинаковыми терминами. Германские страны являют нам подобное же зрелище: немецкая гуфа (hufe), английская гайда (hide), датский боль (bool) — все эти местные названия передаются обычно в латинских переводах словом mansus, и институты, для обозначения которых они служили, как фискальные (с точки зрения как государства, так и сеньора) и хозяйственные единицы, представляют собой определенную аналогию с нашим мансом. Кто осмелился бы объяснять это сходство заимствованием? Можно ли представить себе, чтобы варварские короли, заимствовав у римского фиска систему кадастровых делений, насильно распространили ее на огромные территории, до тех пор не ведавшие ее? Все, что нам известно об административной слабости этих монархий, противоречит подобному предположению. Ну, а если мы будем считать манс — гуфу специфически германским явлением, навязанным сельским жителям империи их суровыми завоевателями? Даже если мы не признали в мансе преемника римского caput, наша уверенность в том, что варварские вторжения и завоевания не сопровождались, за редкими исключениями, заселением, опровергла бы подобные домыслы. Следовательно, манс — это нечто более глубокое, чем правительственные мероприятия, и более древнее, чем исторические границы государств. Римская и франкская налоговые системы, сеньориальный режим использовали его и тем самым оказали сильное влияние на его историю. Его происхождение совсем другое. Его загадки могут быть решены, как и в других случаях, только путем обращения к реальным земельным отношениям, к тысячелетним типам земледельческой цивилизации.
Но раньше необходимо избавиться от одной из тех терминологических трудностей, которые возникают для бедных историков в результате текучести большинства обиходных языков и особенно словарного состава средневекового языка. Сеньор имел свое хозяйство, отличное от хозяйств держателей, — свой домен. Когда каролингское государство облагало налогом крупных собственников, оно обычно не довольствовалось обложением их в соответствии с зависимыми от них держаниями обычного типа; оно облагало также и домены и, несмотря на крайнее их различие, легко приписывало им (чисто фиктивно) одинаковую ценность; так что барская земля, хотя и лишенная какой-либо определенности, принимала вид своего рода налоговой единицы. Чем же был манс франкской эпохи, если рассматривать вещи в общих чертах, как не земледельческим хозяйством, служившим основой налоговой системы? В Англии, где домен ускользал от обложения, его никогда не называли гайдой; зато в подчиненных франкскому владычеству странах он был мансом или гуфой. Наряду с рабскими и свободными мансами было принято (впрочем, этот обычай исчез очень быстро, — по-видимому, уже к XI веку) говорить о барском мансе (mansus indominicatus). Но это не настоящий манс Настоящий манс — это сельская ячейка, находящаяся в руках держателя или мелкого свободного крестьянина (дом, поля, участие в коллективных правах), наделенная в принципе полной устойчивостью и обладающая определенным размером. Так что, когда говорили о человеке, владеющем целым мансом, половиной или четвертью манса, его место среди других людей сразу становилось ясным его современникам.
Этот же манс, рассматриваемый конкретно, обнаруживает, в зависимости от аграрных распорядков, совершенно различные свойства.
В областях раздробленных земель и скученного населений, особенно в районах открытых и длинных полей, он почти никогда не представляет цельного комплекса. Строения здесь группируются вместе, в пределах одной деревни. Сильно распыленные парцеллы вытягиваются бок о бок с парцеллами других держателей мавсов в одних и тех же картье. Однако каждая из этих чисто фиктивных единиц является определенной; если даже они были неравны между собой, то по крайней мере размеры их были сравнимы. Изучение земель уже привело нас к выводу, что освоение земли в его последовательных фазах было подчинено какому-то общему плану, более или менее грубому. Был ли этот план навязан господином, сеньором? Или же, напротив, свободно намечен коллективом? Это тайна доисторического периода. Словом, деревня и ее поля — творение большой группы, возможно (но это только предположение) племени или клана. Мансы же представляют собой части, предоставленные (во время основания деревни или позже — как знать?) более мелким подгруппам. Что представлял собой этот вторичный коллектив, скорлупу которого составлял манс? Весьма вероятно, что семью, отличающуюся от клана в том отношении, что она состояла только из нескольких поколений, способных проследить своих общих предков, но семью патриархального типа, достаточно обширную, чтобы иметь в своем составе много боковых пар. В Англии термин hide имеет в качестве латинского синонима terra unius familiae[118] и происходит, вероятно, от старого германского слова, обозначающего семью.
Созданные таким образом участки, порой неравные в силу обстоятельств (детали которых будут всегда ускользать от нашего взора), но подчиненные одному и тому же типу хозяйства, не покрывали целиком всю территорию. Глава группы, если он существовал, получал несомненно, больше других. Многие владельцы, находившиеся на другом конце социальной лестницы и занимавшие более низкое положение, чем главные семьи (некоторые из них, вероятно, позже прибыли в данную местность), получили более мелкие доли, чем полноправные владельцы. Это были гостизы. Если судить об этом по итальянским данным, то accolae, в частности, представляли собой более поздние участки, отрезанные мелкими распахивателями целины от общих угодий с разрешения группы.
Таков был старый институт, который государство нашло впоследствии удобным положить в основу своего кадастра. Сеньоры также, по мере распространения их власти на деревни, использовали его в своих интересах. Когда они раздробили свои домены, они создали для своих испомещенных рабов настоящие мансы. Вполне возможно, что рабские мансы, гораздо менее многочисленные, чем свободные мансы, были созданы по примеру последних. Новые поселения, созданные целиком предприимчивыми сеньорами, также были построены по образцу старых поселений.
Состояние документов и еще более состояние исследований не дают возможности составить точное представление о положений мансов в областях открытых полей неправильной формы. Самое большее, что они могут нам дать, — это некоторые указания, позволяющие нам предположить, что порой, конечно, не всегда, они представляли собой цельные куски[119]. Зато положение в большинстве областей с огороженными участками вполне ясно, и контраст с областями длинных полей в высшей степени поразителен.
И здесь под словом «манс» подразумевается деревенское хозяйство маленькой группы людей, вероятно семейной. Однако речь не идет о чисто юридическом понятии, охватывающем разбросанные на обширной территории поля, плюс участие в коллективных правах. Хозяйство здесь ведется на цельном куске земли и обходится собственными средствами. Древние источники обозначают обычно mansi в районах этого типа (чего они почти никогда не делают в областях длинных полей) по четырем прилегающим к ним участкам. Это явное доказательство их цельности. В Лимузене, где легче всего проследить превратности этой истории, каролингский манс с течением времени почти всегда давал начало деревушке. С раннего средневековья он имеет свое собственное имя, сохраняющееся порой до наших дней. Два манса — Вердинас (Verdinas) и Рудерсас (Roudersas), упоминаемые в акте о разделе от 20 июня 626 года, являются сегодня двумя выселками маленькой крезской общины{127}. В этих областях с бедной почвой и редким населением семейная ячейка не смешивалась с другими группами; она обосновывалась в стороне (рис. XVII).
Противоположность двух видов манса — раздробленных и цельных — объясняется противоположностью их судьбы.
С самого начала средних веков вне областей огороженных полей манс находится в полном упадке. Он перестает быть неделимым, что практически означало для него полную гибель. Посредством отчуждения или иным путем от него отрывают со всех сторон куски. Это началось, возможно, с VI века, когда Григорий Турский заметил, что «деление владений» мешает взиманию поземельного налога. Во всяком случае, это происходило уже в царствование Карла Лысого. Эдикт этого короля от 25 июня 864 года сетует на то, что колоны завели привычку продавать землю манса, сохраняя за собой лишь дом. Очевидно, если бы они продавали свои владения целиком — одновременно и постройки, и поля, — им бы не предъявляли претензий. Вред проистекает от дробления манса, приводя к «разрушению» и «беспорядку» в сеньориях. Он делает невозможным правильное взимание повинностей. Чтобы этот беспорядок прекратился, мансы должны получить обратно все, что было от них оторвано без согласия сеньора. Напрасные меры защиты! Примерно в ту же эпоху в одной вилле в Паризи из 32 земледельцев, сидевших на 12 свободных мансах, 11 жили вне сеньории{128}. Вероятно, именно это распыление манса и, следовательно, увеличение числа внеманеовых держаний заставило правительство в 866 году впервые попытаться обложить налогом гостизы, до тех пор не принимавшиеся в расчет. Уже раньше делались отдельные попытки взимать кое-какие налоги не с мансов, но с домохозяйств (casatae)[120].
Начиная с XI века манс подвергся столь сильному раздроблению, что стал постепенно исчезать. Раньше или позже, в зависимости от районов и местностей, разумеется. Несомненно, более углубленные исследования выявят в свое время эти расхождений. В Анжу в 1040 году еще четко различаются мансы и хутора (bordes); то же и в Руссильоне в XII веке. Но там и в дальнейшем смысл этого различия становится не очень понятным. В 1135 году в Вильнев-лё-Руа (Villeneuve-le-Roi), в Па-ризи, упоминается половинный манс. В 1158 году в Прише (Prishes), в Эио, а также в 1162–1190 годы в Лиможе и в Фурше (Fourches), к югу от Парижа, повинности раскладываются по мансам или по половинным мансам. В 1234 году в Бузонвилле (Bouzonville) и Буйи (Bouilly), в Орлеанэ, было запрещено если не разделение — masures (там это слово обозначало вое хозяйство, включая и поля; оно было тождественно мансу), — то, во всяком случае, произвольное дробление (разрешалось дробление только на определенные части, до одной пятой). В конце XV века в Бургундии в шателлении Семюр (Semur) существовало довольно туманное представление о том, что meix нельзя делить{129}. Но подобные случаи были тогда (и уже с давних пор) исключением; вскоре они исчезнут совсем. Отныне — чаще всего с XII века — земельную ренту выплачивала каждая отдельно взятая парцелла, повинности с птичьего двора взимались с каждого дома, барщину требовали с каждого человека или семьи. Вместе с тем нет больше ни устойчивости, ни прочности соотношений между держаниями: они увеличиваются и делятся по желанию их владельцев при наличии единственного условия (если речь идет об отчуждении) — согласия сеньора, отказ которого становится все более редким явлением.
Точно так же почти везде в Европе постепенно разрушалась первоначальная земельная единица, какое бы название она ни носила. Но в Англии и Германии это происходило гораздо медленнее, чем в областях открытых полей Франции. Когда, наконец, исчезла английская гайда, еще часто упоминавшаяся в XIII веке, она оставила после себя целую систему правильных и фиксированных держаний: виргаты (четверть гайды) и боваты (восьмая часть гайды). Начиная с XIII века, а часто и позже исчезает также и германская гуфа, которую заменяют во многих местах держания, более разрозненные, но также неделимые в силу правила наследования, которое (сохранив иногда силу до наших дней) обеспечивает получение наследства лишь одним лицом из тех, кто имеет на это право. Во Франций подобные запрещения раздела ротюрных держаний применялись только в некоторых бретонских сеньориях, где они действовали в пользу младшего сына{130}. В сущности, в большей части нашей страны сеньория и сельская община совершенно перестали быть стройными учреждениями, состоящими из упорядоченных и устойчивых элементов. В целом манс, какие бы названия он ни носил, представляет собой явление европейского масштаба, а его раннее и бесследное исчезновение — это уже особенность Франции.
Конечно, это изменение могут объяснить только такие причины, которые касаются самых глубин социальной жизни. Историю средневековой семьи мы знаем плохо, слишком плохо. Однако уже начиная с раннего средневековья можно разглядеть ее медленную эволюцию. Группа лиц, родственных по крови, — род (lignage) — остается очень прочной. Но ее границы утрачивают всякую определенность, и связывающие ее членов обязательства обнаруживают тенденцию перейти из ранга юридических обязательств в разряд простых моральных обязанностей, почти привычек. Кровавая месть — долг, предписываемый общественным мнением, но не существует никакого точно установленного порядка коллективной мести, активной или пассивной. Отец и дети, братья и даже двоюродные братья сообща владеют землей, и она не делится между ними. Этот обычай сохраняет большую силу. Но это только обычай. Индивидуальная собственность полностью признавалась законом и кутюмами, «родня имела лишь одно установленное право: в случае отчуждения собственности — привилегию предпочтительной покупки. Естественно, что такая группа, имеющая менее четкие контуры и не испытывающая теперь мощного юридического воздействия, была значительно больше подвержена распадению.
Крепкую и большую патриархальную семью заменяет в качестве ячейки общественной жизни супружеская семья, состоящая главным образом из потомков еще живущих супругов. Можно ли удивляться тому, что одновременно с этим исчезает и жесткая земельная основа древней патриархальной семьи? С каролингской эпохи французский манс часто занимали многие семьи, живущие отдельно «не имевшие, возможно, других связей, кроме предписанной сеньором круговой поруки при уплате налогов [в зависевшей от Сен-Жерменского аббатства сеньории Буасси (Boissy) имелось 182 очага на 81 мансе]. Это было признаком распадения манса изнутри. Но в ту пору манс еще сохранялся так или иначе в качестве неделимой единицы благодаря одновременному воздействию государства и сеньориальной власти. Но во Франции ему с ранних пор изменила первая из этих опор. В то время как в Англии сохранение до середины XII века основанной на гайде налоговой системы, бесспорно, способствовало прочности этого института, в Галлии в начале X века прекращается всякое государственное обложение. Что касается сеньоров, то глубокие изменения, которые претерпели с X по XII век их методы ведения хозяйства вследствие уменьшения барщины (тоже присущая нашей стране черта), объясняют, почему они позволили отмереть древней податной единице. Зачем держаться за нее, если изменилась сама сущность повинностей? Старые полиптики были полны устаревших предписаний; к тому же их язык (как признал в конце XI века некий монах, переписавший или вкратце изложивший политик Шартрского аббатства св. Петра) стал почти непонятным; к ним перестали обращаться за справками, и они, следовательно, не могли способствовать сохранению старых правил. Семья, сведенная к более узкому и более изменчивому кругу, гибель государственного фиска, полностью перестроившиеся изнутри сеньории — таковы, насколько можно судить, различные явления, очень важные и несколько загадочные, которые нашли выражение в этом внешне столь незначительном факте; цензовая книга IX века ведет счет на мансы, а в XIII же или в XVIII веках — на поля или на семьи.
Так было по крайней мере в тех местах, где манс, составленный из множества разбросанных полей, не имеет точных и четких контуров. В единице такого рода было нечто произвольное и, стало быть, непрочное. Напротив, в областях огороженных полей, где манс представлял собой цельный кусок, его раздробление между многими отдельными хозяйствами не обязательно влекло за собой его исчезновение. Это ясно видно на примере Лимузена. Там, поскольку каждая или почти каждая супружеская семья выстроила свои дом и завладела своей частью земель, место отдельно расположенного каролингского манса заняла столь же обособленно стоящая деревушка. В Норвегии, также не знающей скученного расселения, при распадении старых патриархальных общин можно было также многократно наблюдать, как обширный дедовский хутор, aettegaard, расчленялся на несколько независимых жилищ{131}. Но лимузенская деревушка долго, вплоть до нового времени, продолжала носить древнее название mas. С точки зрения сеньориальной администрации это имело определенный смысл, ибо ответственность за выплату лежавших на mas повинностей несли все жители (рис. XVII). В горах Лангедока почти до наших дней также сохранились mas или maza-des — деревушки, совладельцы (parsonniers) которых в течение столетий продолжали сообща владеть землей. Однако даже там должно было наступить разложение. В XVIII веке общая собственность этих mazades ограничивалась, по-видимому, пустошами и лесами, а обработанная земля была поделена. И, несмотря на поддерживавшуюся сверху солидарную ответственность, истинной экономической единицей в лимузенском mas с той поры стала семья в узком смысле этого слова{132}.[121]
Семейная община была, действительно, почти повсюду переходной формой от манса к простой семье. Ее называли communauté taisible, tacite («подразумеваемой, молчаливой общиной», ибо она создавалась, как правило, без письменного договора), а также часто freresche, что означает «группа братьев». Дети, даже женатые, оставались у родителей и после их смерти часто продолжали жить вместе, «одним очагом и горшком», работая и владея имуществом сообща. Иногда к ним присоединялись друзья, заключив договор о фиктивном братстве (affrairement){133}. Многие поколения жили под одной и той же крышей; в одном доме в Канской области (впрочем, при исключительно большой плотности населения) депутат Генеральных штатов 1484 года насчитал десять семейных пар и семьдесят человек{134}. Эти общинные обычаи были столь распространенными, что право «мертвой руки», одна из главных особенностей французского серважа, стало основываться на них. И наоборот, концепция права «мертвой руки» способствовала тому, что в семьях сервов стали воздерживаться от раздела, ибо при распаде общины было больше риска, что земля попадет в руки сеньора. Там, где налог взимался с очага, страх перед фиском привел к аналогичному результату, ибо увеличение числа отдельных жилищ привело бы к увеличению податных единиц. Однако, сколь бы живучими ни были эти мелкие коллективы, они не имели ничего принудительного, ничего неизменного. Люди более независимого, чем другие, нрава, беспрерывно отделялись от последних и выделяли свои поля. Это были foris familiati[122] средних веков, «отверженные от хлеба» (mis hors pain); иногда причиной этого было какое-либо уголовное дело, но часто это происходило по их собственной воле. И неизбежно наступал момент, когда улей окончательно распадался на много роев. Подразумеваемая община не имела в качестве своей опоры массива неделимой по закону земли.
Но подразумеваемая община исчезла в свою очередь. Это происходило медленно, как изглаживается из памяти обычай, и в самые различные сроки, в зависимости от провинций. Вокруг Парижа она почти совсем исчезла перед началом XVI века. Напротив, в Берри, Мэне, Лимузене, в значительной части Пуату она была еще в полной силе накануне революции. Общее исследование, которое осветит эти контрасты, прольет яркий свет и на местные различия французской социальной структуры, на мало известную и столь увлекательную проблему. В настоящее время ясно одно: как и манс семейная община особенно долго сохранялась в областях с редкими поселениями. В Пуату, на подступах к Центральному массиву, некоторые сеньориальные планы XVIII века указывают на то, что земля там разделена на freresches{135}. Некоторые из них, разделяясь наподобие лимузенских mas, породили деревушки (рис. XVIII), ибо разложение этих древних общин повсюду привело к увеличению числа домов: каждая пара хотела отныне жить под своей крышей{136}. Иногда в тех областях, где совсем не было крупных деревень, семейное хозяйство дожило до наших дней. Неслучайно в романах Аграфейли Эжена Леруа являются перигорцами, а Арнали Андрэ Шамсона — севеннцами[123].
Вернемся к областям открытых полей. Сперва существование, а затем исчезновение этих общинных групп оказало большое влияние на самую структуру этих земель. Дробление — бич сельского хозяйства. Кто не слышал эту тысячу раз повторенную жалобу, благоговейно переданную экономистами XVIII столетия экономистам XIX и XX веков? Начиная с XIX века она сопровождается обычно горькими упреками по адресу Гражданского кодекса, этого козла отпущения. Действительно, разве не он причина всех зол, ведь с ним связан равный раздел наследства? Хорошо еще, если бы наследники получали цельные наделы. Но ведь каждый из них жаждет равенства и требует куска в каждом поле, и дробление продолжается до бесконечности. Бесспорно, дробление является серьезным затруднением, одним из самых тяжелых препятствий, которые мешают прогрессу подлинно рационального земледелия в нашей стране. Но оно ведет свое начало не только от наследственных разделов. Оно восходит к самому освоению земель, и ответственность за него, быть может, прежде всего несут земледельцы эпохи неолита. Однако, несомненно, разделы мало-помалу усугубили его. Но Гражданский кодекс неповинен в этом, ибо он не ввел ничего нового: он ограничился тем, что придерживался старых провинциальных кутюм, которые в большинстве своем ставили всех наследников в одинаковое положение; право первородства во Франции, в отличие от Англии, всегда оставалось дворянской привилегией, притом гораздо менее обязательной, чем это иногда полагали. Что касается завещания, то оно нигде не было абсолютно свободным и, по-видимому, даже в ограниченном виде почти не было распространено в деревне. Бесспорно, однако, что в новое время дробление шло большими шагами и, несомненно, все быстрее и быстрее по мере приближения к нашим дням. Но законы, которые остались неизменными, тут ни при чем. Всему причиной — эволюция обычаев. Когда наследники жили в freresche, y них не было оснований дробить дедовские поля, и так, как известно, очень узкие и разбросанные. Когда же старые семейные общины постепенно распались, количество парцелл на пахотных полях и домов в деревнях возросло. Ибо верно, что все превратности материальных сторон сельской жизни никогда не были не чем иным, как отражением перемен, претерпеваемых человеческими группами.
Различные индивидуумы или различные семьи, которые обрабатывали одну и ту же землю и дома которых стояли рядом в одной деревушке или деревне, не просто жили бок о бок. Будучи связаны тысячами экономических и эмоциональных нитей, эти соседи (таково было их официальное название во франкскую эпоху, а в Гаскони всегда) составляли маленькое товарищество, «сельскую общину», предтечу большинства сегодняшних общин или их частей.
По правде говоря, до XIII века слово «община» почти не встречается в древних документах. В них, как правило, много говорится о сеньорий, о корпорации же жителей — почти никогда. Значит ли это, что было такое время, когда сеньория свела на нет собственную жизнь группы? Так можно подумать. Но метод отрицания годится в истории лишь при одном условии: при уверенности, что молчание текстов объясняется отсутствием фактов, а не источников. Здесь же виноваты источники. Почти все они сеньориального происхождения; большинство общин не имели архивов до XVI века. Более того, главные стороны жизни общин протекали в течение долгого времени вне официального права; они были фактическими ассоциациями задолго до того, как стали юридическим лицом. В течение столетий, как говорил Жак Флак, деревня была в нашем обществе «анонимным актером». Однако многие признаки свидетельствуют о том, что этот актер жил и действовал.
В пространственном отношении сельская община ограничивается пределами территории, подчиненной различным правилам совместной эксплуатации (правила временной запашки, правила выпаса на общинных угодьях, сроки жатвы и т. д.), особенно коллективным сервитутам в пользу группы жителей. Ее границы были особенно четкими в областях открытых полей, являвшихся вместе с тем районами очень плотного населения. Сеньория занимала территорию, обложенную повинностями и барщиной в пользу одного и того же господина, который осуществлял здесь свои права защиты и господства. Совпадали ли эти два контура или нет? Иногда, конечно, совпадали, особенно в новых поселениях, созданных сразу целиком. Но не всегда и даже, быть может, не очень часто. Разумеется, свидетельства более всего точны для относительно поздних веков, когда большое количество старых сеньорий распалось в результате отчуждений и, в особенности, инфеодаций. Но уже франкская villa часто имела в своем составе мансы, находившиеся в разных округах. То же самое наблюдается во всех европейских странах, где существовал сеньориальный режим. Если правда, что франкские или французские сеньоры должны считаться дальними наследниками древних деревенских старшин, то следует прибавить, что в одном и том же месте могло, очевидно, развиться много различных властей. Во всяком случае, уже следующее свидетельство топографического порядка опровергает представление, будто сеньория могла когда-либо полностью поглотить общину. Сознающая свое единство сельская группа, как и городская, умела порой энергично противодействовать сеньориальному раздроблению: в Эрмонвилле (Hermonville), в Шампани, деревня и ее территория были разделены между восемью или девятью ленами, каждый из которых имел свой суд, но начиная по меньшей мере с 1320 года жители, независимо от того, к какой сеньории они относились, стали выбирать своих общих присяжных, которые ведали земельными распорядками{137}.
Именно благодаря противодействию своим врагам маленький деревенский коллектив не только обрел более прочное самосознание, но постепенно заставил и все общество признать свою волю к жизни.
Он достиг этого прежде всего путем противодействия своим господам, зачастую с помощью насилия. «Сколь часто сервы убивали своих сеньоров и жгли их замки!» — восклицал в XIII веке один проповедник{138}. Фламандские «рабы», о чьих «заговорах» говорит картулярий 821 года; нормандские мужики, истребленные около 1000 года герцогским войском; крестьяне из Сенонэ (Sénonais), выбравшие себе в 1315 году своих короля и папу; жаки и тюшены во время Столетней войны; лиги Дофинэ, разгромленные в 1580 году при Муаране (Moirans); перигорские tards avisés при Генрихе IV; бретонские кроканы, повешенные «добрым герцогом» Шон (de Chaulnes); поджигатели замков и сеньориальных архивов в бурное лето 1789 года — все это (а многое я опускаю) звенья одной длинной трагической цепи. Последний эпизод драмы — беспорядки 1789 года — изумленный и шокированный Тэн объявил «стихийной анархией». Во всяком случае это была старая анархия! То, что казалось плохо осведомленному философу новым скандалом, было не чем иным, как повторением традиционного и издавна хронического явления. Традиционны и черты восстания, почти всегда одинаковые: мистические грезы; примитивная, но сильная идея евангельского равенства, которая тревожила умы обездоленных и до Реформации. Их требования представляли собой смесь ясных и зачастую далеко идущих требований со множеством мелких жалоб и иногда забавных проектов реформ (например, бретонский «Крестьянский кодекс» 1675 года требовал уничтожения десятины, предлагая заменить ее фиксированным жалованьем кюре, он требовал также ограничения охотничьих и баналитетных прав и наряду с этим, чтобы табак, покупаемый на деньги, получаемые в результате сбора налогов, распределялся отныне во время обедни вместе с освященным хлебом «для удовольствия прихожан»){139}; наконец, во главе этих «твердолобых» крестьян, как говорится в старых текстах, во главе этого «не желающего подчиняться сеньории» народа, о котором говорит нам Алэн Шартье, почти всегда стоят те или иные деревенские священники, зачастую такие же или почти такие же несчастные, как и их прихожане, но более способные, чем последние, рассматривать- их невзгоды под углом зрения общего зла — словом, готовые играть по отношению к страдающим массам ту роль фермента, которая во все времена принадлежала интеллигентам. По правде говоря, это столь же европейские, сколь и французские черты. Социальный строй характеризуется не только своей внутренней структурой, но также вызываемыми ею реакциями; система, основанная на господстве, допускает в некоторые моменты искреннее осуществление обязанности взаимной помощи, а в другое время — жестокие проявления враждебности с обеих сторон. Глазам историка, обязанного лишь отмечать и объяснять связи явлений, сельское восстание представляется столь же неотделимым от сеньориального порядка, как например забастовка от крупного капиталистического предприятия. Почти всегда обреченные на поражение и на неизбежный разгром, крупные восстания по самой своей сущности были слишком неорганичными явлениями, чтобы создать что-либо прочное. Та терпеливая и скрытая борьба, которую упорно продолжали вести сельские общины, была гораздо более созидательной, чем эти минутные вспышки. Одно из самых больших желаний крестьян в средние века состояло в том, чтобы организовать крепкую деревенскую группу и заставить признать ее существование. Иногда это удавалось достигнуть окольным путем с помощью религиозного учреждения. Сеньор (точнее, один из сеньоров) становился господином прихода, территория которого либо совпадала с территорией какой-либо общины, либо охватывала сразу много округов. Сеньор назначал кюре (или предлагал епископу его кандидатуру) и присваивал себе не одну из тех повинностей, которые предназначались для обеспечения культа. Но именно потому, что он больше заботился об извлечении выгоды из этих прав, нежели об их истинном назначении, прихожане часто были вынуждены исполнять те обязанности, которыми он пренебрегал, особенно заботу о церкви. Разве это единственное обширное и прочно построенное здание, возвышавшееся среди хижин, не служило в одно и то же время и божьим и народным домом? Там происходили собрания, на которых обсуждались общие дела (если только крестьяне не довольствовались для этой цели тенью от молодого вяза на перекрестке или просто-напросто кладбищенскими лужайками); иногда к большому возмущению церковных авторитетов там хранили весь излишек урожая, там находили убежище и даже оборонялись в случае опасности.
Средневековый человек был склонен в большей степени, чем мы, обращаться со святынями с фамильярностью, не исключавшей уважения. Начиная с XIII века и позже во многих местах были созданы для управления приходом комитеты (fabriques), избранные прихожанами и признанные церковной властью; для жителей это был повод встретиться и обсудить общие дела — одним словом, осознать свою солидарность[124].
Но еще лучше, чем приходские организации с их четко определенными целями и явно официальным характером, служили этим целям братства — другая, более стихийная и гибкая ассоциация религиозного типа. Наряду с заботой о духовных потребностях братства давали возможность объединить людей в едином стремлении к совместным действиям и подчас даже маскировать чуть ли не революционные замыслы. Около 1270 года люди из Лувра (Louvres), к северу от Парижа, образовали такого рода союз. Его признанные цели, как бы невинны они ни были, уже выходили за рамки простого благочестия: по мимо постройки церкви и уплаты долгов прихода, они ставили также своей задачей поддерживать в хорошем состоянии дороги и колодцы. Но это было не все. Союз намеревался также «защищать права деревни», то есть защищать их против мэров и агентов сеньора-короля. Членов союза связывала клятва. У них была общая касса, пополнявшаяся за счет взносов, уплачивавшихся в зерне. Вопреки сеньориальной юстиции, они избирали старшин (maîtres), которые должны были примирять разногласия. Вопреки праву бана, которое должно было бы принадлежать только сеньору, они устанавливали свои распорядки, подкрепляемые штрафами. Если какой-нибудь житель не хотел присоединяться к ним, они его бойкотировали, отказываясь наниматься к нему, — классическое оружие деревенской ненависти{140}.
Но все это были в конце концов лишь окольные пути. Будучи по своей природе светскими группами, сельские общины именно в качестве таковых и поднялись до положения нормально организованных коллективов.
Те, которые полностью достигли этой цели в средние века, добились успеха, следуя примеру городских движений.
В XI, XII и XIII веках во многих городах горожане объединялись принося клятву взаимной помощи. Это акт, как мы уже отмечали, поистине революционный, и так его оценивали все умы, приверженные к иерархическому порядку, ибо эта клятва нового типа вместо того, чтобы освящать отношения зависимости (по примеру старинных клятв верности и оммажа), связывала только равных. Созданная таким путем присяжная ассоциация amitié (дружба), называлась коммуной; если ее члены были достаточно богаты и ловки и если им, кроме того, благоприятствовали обстоятельства, то они добивались от сеньора признания (по особому акту) их существования и прав группы. Но деревни и города не были совершенно изолированными мирами. Тысячи нитей связывали людей (при Людовике Святом парижские горожане добились освобождения сельских сервов капитула Собора богоматери) и порой даже группы (королевские деревни в Орлеанэ были при Людовике VII освобождены от серважа по той же хартии, что и город; и, несомненно, затраты были общими). К тому же грань между городом и деревней была обычно очень неопределенной: скольким торговым или ремесленным бургам были присущи в то же время полу аграрные черты. В свою очередь не одно чисто сельское поселение стремилось стать коммуной; вероятно, это явление было гораздо более частым, чем мы предполагаем, ибо большинство этих попыток потерпело неудачу и поэтому неизвестно нам. О попытках создать в XIII веке коммуны в деревнях Иль-де-Франса мы знаем лишь благодаря нескольким запретам, объявленным сеньором. Горсточка крестьян, живших в совершенно открытом месте, не обладала ни численностью, ни богатством, ни стойкой сплоченностью коллектива купцов, живших бок о бок, за стенами своего города. Однако некоторым деревням или союзам деревень, которым объединение помогло усилиться, кое-где удалось завоевать коммунальную хартию. В Лангедоке, где коммуна всегда была редкой, те из городов, которые начиная с XIII века получили относительную автономию, стали называться консулатами. А ведь в число этих консулатов, особенно в XIV и XV веках, попало больше сельских, чем городских групп, и иногда даже настоящие деревни; например, деревни юга, которые, впрочем, по своему внешнему виду (дома теснились вокруг общественной площади) и психологии своих жителей были похожи скорее на маленькие городки[125], Коммуна, или консулат, то есть коллектив, завоевавший себе то или иное из этих названий, становится постоянной организацией, не умирающей вместе со смертью своих временных членов. Юристы, которые с XIII века заново разработали по римскому образцу теорию юридического лица, признают ее коллективным существом (universitas). Она имеет свою печать — символ юридического лица, — своих магистратов, назначаемых жителями под более или менее активным контролем сеньора. Одним словом, она как общество завоевала себе юридическое место под солнцем.
Но большинство деревень никогда не достигло этого. Грамоты освобождения, которые сеньоры раздавали начиная с XII века в довольно[126] большом количестве, не были коммунальными хартиями. Они фиксировали древний обычай и зачастую видоизменяли его в интересах жителей. Они не давали права коллективного лица. Некоторые юристы, как в 1257 году Ги Фукуа (позднее — папа Климент IV), с полным правом могли утверждать, что «вся масса живущих в одном и том же населенном пункте людей» обязательно должна считаться «общностью» (université), способной выбирать представителей{141}. Этот либеральный тезис обычно не имел последователей. Общины, не имевшие учредительного акта, юридические теории в течение долгого времени рассматривали лишь как преходящее явление. Ну, а если у жителей возникала необходимость урегулировать какое-либо общее дело, например договориться с сеньором о покупке вольности или же пожаловаться на какой-либо причиненный им ущерб? Не позднее XIII века уже было официально признано (сам обычай был гораздо древнее), что они могут большинством голосов заключать соглашения, принимать решения о расходах или о судебном деле (которое встречало порой хороший прием в королевских судах, даже если оно было направлено против судьи, сеньора) и выбирать для той или иной из этих целей уполномоченных, обычно называвшихся прокурорами или синдиками. Рассуждая логически, решения и полномочия должны были бы распространяться только на людей, голосовавших за это. Однако самый известный юрист XIII века, Бомануар, бывший высоким должностным лицом, признавал, что воля большинства была обязательна для всего коллектива. Но при одном условии, чтобы большинство включало кого-нибудь из числа наиболее богатых людей.
Это, несомненно, объясняется как тем, что не хотели позволить беднякам ущемлять «более обеспеченных», так и той тенденцией к цензовым ограничениям, которой руководствовалась монархия в ее отношениях с городскими кругами и которая еще в конце старого режима лежала в основе политики администрации по отношению к сельским сходкам. Терминология отражала неясность права: каким именем называть эти непостоянные ассоциации? В 1365 году крестьяне четырех деревень Шампани, принадлежавших к одному и тому же приходу, привыкнув действовать сообща с пятой деревней, жители которой были весьма строптивого нрава, навлекли на себя серьезные неприятности тем, что осмелились называть свое объединение словами corps и commune; им пришлось объяснять в парламенте, что они употребляли эти термины не «в собственном смысле», что они старались лишь показать, что речь идет не об отдельных людях, ничем не связанных{142}. Однако в юридических текстах издавна было принято называть участвовавшие в процессах «компании», разумеется, не коммунами, но и не «такими-то и такими-то, проживающими в таком-то месте» (как делали, когда хотели подчеркнуть, что данный субъект не обладал правом юридического лица), а общиной (Communauté) такого-то, места: формула, уже полная смысла. Но после окончания дела прокуроры или синдики терялись в толпе, и группа возвращалась, очевидно, в небытие или по крайней мере впадала в дремотное состояние.
Постепенно, однако, эти представительные учреждения — собрание жителей, прокуроры или синдики — стабилизировались. Уже сеньориальный фиск взывал во многих случаях к сотрудничеству жителей, которые обычно были обязаны сами распределять между семьями талью или аналогичные налоги. Королевский фиск перенял эти обычаи. К тому же, как могла бы центральная власть, не желавшая подчиняться сеньорам, обойтись без поддержки местных групп? Уже во времена Каролингов, еще до разгула феодальной анархии, короли попытались доверить надзор за деньгами и мерами присяжным, избранным жителями{143}. По мере того как во Франции снова усиливалась монархия, развивалась административная власть, ее представители были вынуждены все чаще и чаще обращаться за помощью к общинам по всякого рода полицейским, войсковым и финансовым делам. Тем самым они были поставлены перед необходимостью упорядочения их деятельности. При старом режиме, особенно в XVIII веке (к этому времени относится в основном создание нашей бюрократической системы), путем целой серии ордонансов, большей частью местного значения и имевших к тому же лишь частичное применение, организуются собрания в духе, обычно благоприятном для зажиточных крестьян, и предусматривается постоянное существование синдиков. И все это под двойной опекой, сеньора и интенданта. Могли ли жители объединяться без согласия сеньора? Правовые нормы были различны. Кутюма Верхней Оверни отвечала на этот вопрос утвердительно, а Нижней Оверни — отрицательно. Чаще всего, однако, это согласие считалось необходимым, если только его не заменяло согласие королевского представителя. Это было то самое решение, к которому склонялась юриспруденция конца капетингской эпохи[127].[128] Часто решения подлежали исполнению, лишь будучи официально подтверждены судом или еще и интендантом. Во всем этом царило большое непостоянство; конфликты между властями шли часто на пользу деревни. Не менее достоверно и то, что деревня, включаясь официально в юридический порядок, накладывала тем самым на себя довольно жесткую узду. Это был выкуп за ее окончательное принятие в почетное общество юридических лиц.
Много веков потребовалось сельской общине, чтобы добиться этого. Но на свое существование она не дожидалась разрешения. В основе всей древней аграрной жизни лежала эта крепко организованная группа. Эта жизнь и вскрывает существование группы.
Вот прежде всего целый ряд коллективных ограничений в областях открытых полей: обязательный выпас, принудительный севооборот, запрещение огораживаний. Правда, за нарушение этих правил обычно судила не деревня. После крушения франкской судебной системы в древней Франций не существовало других судов, кроме королевских или сеньориальных. Несомненно (по крайней мере до того момента, когда окончательно восторжествовало убеждение — это случалось в разное время, в зависимости от местности, — что суд пэров предназначен только для дворян), случалось, что крестьяне заседали в сеньориальном суде. В том же XIII веке, несмотря на то, что движение за то, чтобы судья сам решал все вопросы, уже приняло широкие масштабы, мэр парижского капитула в Орли (Orly) должен был перед тем, как объявить свой приговор, советоваться с «добрыми людьми», выбранными, конечно, из крестьян (laboureurs){144}. Однако эти случайные должностные лица представляли сеньора, а не коллектив. В средние века, когда еще господствовали старые обычаи личной расправы, было общепринято, что задетая некоторыми правонарушениями группа могла сама осуществить возмездие. Если жители Валантона (Valenton), около Парижа, находили на общинном болоте стадо баранов, не имевших права там пастись, то они могли еще в XIII веке захватить одно из этих животных, зарезать его и съесть{145}. Но это насилие все более и более заменялось простым взятием в залог, что было началом судебного действия, заканчивавшегося в обычных судах. По закону (за исключением некоторых деревень, имевших особые привилегии) только верховный господин земли сохранил право наказывать — при условии, что он отдавал иногда часть штрафа пострадавшей общине, которая в силу своей естественной склонности и согласно обычаю, широко распространенному также и в ранних городских общинах, стремилась употребить эти деньги на выпивку{146}.
Но кто устанавливал все эти правила? По правде говоря, они вовсе не были «созданы», ибо они основывались на обычае. Группа людей получала их по традиции; кроме того, они были так тесно связаны с целой весьма согласованной системой (одновременно и материальной и юридической), что действительно казались присущими самой природе вещей. Однако порой были необходимы некоторые дополнения к старому порядку: изменение форм выпаса; выделение того или иного картье под привилегированное пастбище для тягловых животных (ernbannies); установление на вновь отвоеванном у целины участке последовательности севооборотов; иногда даже изменение севооборота на целой части округа; наконец, установление, сроков жатвы и сбора винограда, неизбежно очень различных. Кто решал все эти вопросы в подобных случаях?
Нельзя дать на этот вопрос одинаковый ответ даже для одной данной эпохи или для одного данного района. Конечно, по закону один сеньор имел право приказывать, право бана. Города смогли вырвать у него часть этого права лишь с большим трудом; деревням же никогда или почти никогда это не удавалось. Но на практике, быть может ради простого удобства, сеньору часто приходилось допускать со стороны группы определенную инициативу, которая имела, несомненно, тысячелетнюю традицию и приняла силу закона по той причине, что ее долгое время терпели. Разделение функций определялось узко местными обстоятельствами. В 1536 году монахи Сито настаивали на изменении обычного срока выпаса на лугах Жили (Gilly), но на суде жители отказали им в этом. В 1356 году сир де Брюйер-ле-Шатель (Bruyères-le Châtel), около Парижа, сам устанавливает срок сбора винограда. А поблизости, в Монтеврэне (Montévrein), это делают сами жители, но при условии согласия сеньора. Та же картина наблюдается в Вермантоне (Vermen-ton), в Оссерруа (Auxerrois), где агент сеньора (в данном случае короля) тщетно пытался в 1775 году лишить этого права собрание{147}. Нет ничего более характерного, чем обычаи назначения на некоторые должности. Иногда крестьяне участвовали в назначении даже тех чиновников, которым поручено именем сеньора взимать повинности или отправлять правосудие; но этот случай, частый для Англии, крайне редок во Франции. Гораздо чаще крестьяне имели право сказать свое слово при выборе мелких сельских должностных лиц. В Шанфоле (Champhol), около Шартра, они выбирают с начала XII века пекаря баналитетной печи. В Нейи-су-Клермоне (Neuil-ly-sous-Clermont) в 1307 году они выбрали общего пастуха. В Ринжи (Rungis) в мае 1241 года мэр, представитель сеньора, назначил сторожей виноградников, но лишь после того, как посоветовался как с сеньором, так и с жителями. В Понтуа (Pontoy), в Лотарингии, в XVIII веке жители назначали двух из трех полевых сторожей (banguards), а третьего — сеньор; в то же время неподалеку от этого места сеньор, аббат Лонгвиля, требовал привилегии «выбирать скрипачей для праздников во всех деревнях сеньорий»{148}. Словом, несмотря на все эти различия, официальное сохранение принципа сеньориальной власти, воздействие группы на решение этих мелких, но серьезных вопросов сельской жизни оставалось практически очень сильным.
Кроме того, это влияние осуществлялось неуклонно, и в случае надобности не только вне всякой законной формы, но и против всякой законности, особенно в областях открытых и длинных полей, где старые традиции и присущие им земельные распорядки способствовали сохранению общинной психологии, легко превращавшейся в тирана. Что общинные сервитута были обязаны своей основной силой могуществу общественного мнения, способного при случае заменить чисто моральное воздействие эффективным насилием, это мы уже знаем. Но, несомненно, самым знаменательным выражением этого поистине неукротимого духа единства сельских масс и их сопротивления является в новое время один обычай, присущий в основном пикардийским или фламандским равнинам (хотя подобные тенденции обнаруживаются и в других местах, особенно в Лотарингии), — это обычай, который был известен то под именем «права рынка» («право» — c точки зрения крестьян, правонарушение — в глазах закона), то под названиями, от которых веет духом борьбы: «злая воля» (mauvais gré) или «ненависть к аренде» (haine de cens, по-фламандски: haet van pacht){149}. Это было реваншем старых понятий постоянства и наследственности, некогда установивших основанную на обычае вечность держаний, за временную аренду, явившуюся результатом экономической эволюции. Крупный собственник может, конечно, стремиться увеличить свое имущество, заключая лишь временные договоры. Но горе ему, если по истечении срока договора он отказывается возобновить его с тем же самым арендатором на почти тех же условиях! В особенности горе новому арендатору, нарушителю (dépointeur), если таковой находится, — обычно это чужой в деревне человек, так как местные жители не хотят и не осмеливаются на это. Оба рискуют дорого заплатить за то, что крестьяне рассматривают как посягательство на свои права: бойкот, воровство, убийство, «железо и огонь» считаются вполне уместными для их наказания. Требования населения этих сельских местностей идут еще дальше: арендатор считает, что ему принадлежит право преимущественной покупки в случае продажи его участка сеньором; даже сельскохозяйственные рабочие — «жнецы, молотильщики, пастухи, лесные сторожа» — тоже считают себя несменяемыми и наследственными, особенно пастухи, которым удалось добиться при Людовике XV в Лаоннэ и в области Гиз «угрозами, насильственными действиями и убийствами» настоящей монополии для своего «рода». Королевские ордонансы с XVII века напрасно стараются искоренить эти привычки, которые, по словам одного официального отчета, превращают «земельную собственность» в пикардийских бальяжах Перонны, Мондидье, Руа и Сен-Кантена в «фиктивное» понятие. Упрямцев не останавливал даже страх перед галерами; в 1785 году интендант Амьена в предвидении нового эдикта осведомляется, будет ли в состоянии полиция его округа «предоставить необходимое количество кавалеристов для сдерживания толпы мятежников». Ни префекты, ни суды новой Франции не были, по-видимому, более удачливыми, нежели прежние интенданты и парламенты. Ибо право на договор, применявшееся, по преимуществу, в силу характерной традиции к некоторым крупным владениям, почти полностью совпадавшим с теми, которые при старом режиме принадлежали сеньорам или различным собирателям парцелл, существовало в течение всего XIX века и, несомненно, не совсем умерло еще и поныне.
Но еще более тесную связь, чем тяготевшие над обрабатываемыми полями сервитуты, установило между членами группы, какому бы аграрному распорядку ни подчинялась ее территория, существование коллективно используемой земли. «Маленький приход Саси (Saci), — пишет в конце XVIII века Ретиф де ла Бретонн[129], — имея общинные угодья, управляется как одна большая семья»{150}.
Общинные угодья приносили самую разнообразную пользу. Будь то целина или лес, они обеспечивали скоту добавочное пастбище, без которого нельзя было обычно обойтись, несмотря на луга и выпас на землях, находящихся, под паром. Кроме того, лес давал дерево и множество других вещей, которые обычно ищут в тени деревьев. Болото давало торф и тростник, ланды — густой кустарник для подстилки, куски дерна, дрок или папоротник, служившие удобрением. Наконец, во многих областях общинные угодья выполняли функцию резерва пахотной земли, предназначенного для временной запашки. Вопрос возникает не о том, существовали ли общинные угодья, а о том, как регулировалось их юридическое положение в разные эпохи и в разных местах. Ибо без общинных угодий, особенно в отдаленные времена, когда земледелие было еще слабо индивидуализировано и когда тех продуктов, которые неспособно было дать мелкое хозяйство, вообще нельзя было нигде купить, аграрная жизнь была бы невозможна.
Эксплуатация этих ценных владений была иногда причиной объединения более обширных человеческих групп, чем одна деревня. Случалось, что обширная пустошь или лес — например лес Румар (Roumare) в Нормандии, — а еще чаще (высокогорные пастбища находились в безраздельном пользовании многих общин либо потому, что эти общины возникли при распадении более крупного коллектива, либо потому, что они, будучи вначале независимыми друг от друга, вынуждены были заключить союз в целях использования расположенной между ними территории. Таковы пиренейские «долины» (vallées) — конфедерации, скрепляющим элементом которых были пастбища. Чаще всего, однако, общинные угодья были достоянием одной деревни или деревушки, дополнением и продолжением пахотной земли.
С юридической точки зрения, идеальными общинными угодьями были бы те земли, вещное право на которые принадлежало бы только группе: по терминологии средневекового права это был бы аллод, которым жители владели бы сообща. В некоторых случаях такие коллективные аллоды действительно встречаются, но крайне редко{151}. Чаще всего на совместно эксплуатируемой земле, как и на всей территории округа, переплетались различные иерархические права: права самого сеньора и вышестоящих сеньоров и права корпорации жителей. Границы этих прав на общинные угодья в течение долгого времени были еще более неопределенными, чем на индивидуальные хозяйства. Они были установлены лишь в ходе ожесточенных судебных споров.
Борьба за общинные угодья была совершенно естественной. Она всегда разделяла сеньора и его подданных. Одна франкская юридическая формула IX века (составленная, правда, в алеманеком монастыре св. Галла; мы лишены подобных формул для Галлии лишь в силу чистой случайности) описывает нам тяжбу одного церковного учреждения с жителями по поводу пользования лесом[130]. Одной ив своих самых старых и самых постоянных обид, о которой крестьяне заявляли на протяжении веков во время своих восстаний, был захват общинной земли. «Они хотели, — пишет хронист Гильом Жюмьежский[131] о восставших около 1000 года нормандских крестьянах, — подчинить своим собственным законам пользование водами и лесами»; несколько позже поэт Уае выразил это в таких пламенных словах: «Нас много, так мы найдем защиту против рыцарей. Пойдем в леса рубить деревья и будем брать те из них, какие захотим. Возьмем в садках рыбу, а в лесах дичину; всем мы распорядимся по своей воле — лесами, водами и лугами». Убеждение, что трава, воды и невозделанная земля — словом, все, что не было обработано человеческими руками, не может быть присвоено человеком, ибо эти является правонарушением, отражало старую первоначальную истину, присущую общественному сознанию. Один шартрский монах оказал в XI веке о сеньоре, который вознамерился, вопреки обычаю, заставить платить монахов пастбищный побор: «Вопреки всякой справедливости, он отказывал в траве, которую бог приказал земле рождать для всех животных»{152}.
Однако, пока свободная земля имелась в изобилии, битва из-за целины или из-за леса была не столь ожесточенной. Следовательно, потребность уточнить юридическое положение общинных угодий ощущалась тогда лишь в незначительной степени. Чаще всего по отношению к пастбищу или лесу сеньор осуществлял такое же верховное вещное право, как по отношению к пашням — верховное, — но не обязательно высшее, — ибо, поскольку он в свою очередь являлся обычно вассалом другого барона и сам был связан оммажем, то над его собственными правами возвышались права всей феодальной иерархии. Но ограничимся непосредственно сеньором деревни, первым звеном этой вассальной цепи. Его власть над невозделанной землей выражается обычно в уплате повинностей, которыми обязаны (коллективно или индивидуально) жители, пользующиеся ею. Можно ли вследствие этого сказать, что общинные угодья принадлежали ему? Это было бы наверно, ибо крестьянские права пользования, которые, естественно, касаются и сеньора, поскольку он не только господин, но и хозяин, являются в своем роде столь же прочными правами. Разве они точно так же не санкционируются и не охраняются традицией? Разве сама территория, подчиненная общему пользованию, не называется обычно на средневековом языке столь энергичным словом — «обычаи» (coutumes) такой-то или такой-то деревни? Прекрасным выражением этого умонастроения являются тексты франкской эпохи, в которых при перечислении того, что принадлежит вилле, сплошь и рядом встречаются communia. Казалось бы, какой парадокс: перечислять общие земли среди имущества частного лица, которое совершенно свободно дарится, продается и Инфеодируется! Дело в том, что сеньория включает не только непосредственно обрабатываемый господином домен; она охватывает также пространства, на которые лишь распространяется его власть и с которых он требует положенных повинностей, — это держания (даже если они наследственны) и общинные угодья, подчиненные коллективным правам пользования, которые не менее уважаемы, чем личное владение держателя. «Общественные улицы и дороги, — записано около 1070 года в «Барселонских обычаях»[132], применявшихся и по эту сторону Пиренеев, в Руссильоне, — текучие воды и ключи, луга, пастбища, леса, ланды и скалы… — принадлежат сеньорам, но не для того, чтобы они владели ими в качестве аллода» (то есть не считаясь с правами других лиц, а только со своими) «или включали бы их в свой домен, Но для того, чтобы во всякое время отдавать их в пользование своим людям»{153}.
После крупных расчисток, сделавших невозделанную землю более редкой, борьба вспыхнула вновь. Не то чтобы сеньоры рассматривали тогда общинные угодья как средство для увеличения собственного домена. Домены повсюду находились в стадии сокращения. Сеньор часто пытался заменить пастбища пашней, стремясь разделить эту девственную землю на участки и раздать их держателям. Это давало больше выгоды как обрабатывающим эти новые поля земледельцам, так и получающему с них повинности сеньору, в то время как общине это наносило огромный ущерб, ибо она теряла при этом свои права пользования и возможность свободной расчистки. В других случаях, однако, сеньор старался захватить общинные угодья именно с целью самому непосредственно извлекать из них выгоду. Чего он добивался при этом? Он хотел, чтобы территория пастбища была отныне предназначена исключительно для его скота (в ту эпоху упадка доменов овцеводство, требующее лишь небольшого количества рабочих рук, было значительно важнее для сеньориального хозяйства, нежели зерновое хозяйство); кроме того, он рассчитывал на получение некоторых особо ценных продуктов. Если речь идет о болоте, то это торф. «В это время [около 1200 года], — пишет священник Ламберт Ардрский[133], — Манассия, старший сын графа Гинского, приказал прорыть канавы для добычи торфа на болотистом пастбище, дарованном когда-то в качестве общинного угодья всем жителям прихода Андр (Andres)». Если на находящейся в коллективном пользовании земле имелся лес, вожделения сеньора распространялись главным образом на него, ибо лес становился, как известно, все более и более дорогим. На чьей стороне было право? В силу неопределенности юридических границ самому добросовестному человеку часто было трудно определить это, и, несомненно, не один высокорожденный захватчик земли находил этому достаточное оправдание в мысли, которую выразил с таким простодушием сир де Сена (Sénas), захвативший в 1442 году залежные земли своей провансальской деревни: «Согласно здравому смыслу, между сеньором и его подданными должна же существовать разница»{154}. Но жители не мирились с этими захватами, они сопротивлялись. Зачастую в конечном счете происходил раздел общинных земель (cantonnement). Сеньор получает в полное распоряжение часть некогда неделимой земли, а община сохраняет право пользования (aisément) остальной частью, обычно при уплате ценза. Таким образом, во многих местах этот кризис привел к официальному признанию прав группы, по крайней мере на часть древних communia; значительное число наших современных муниципалитетов могут еще проследить по актам такого рода происхождение их имуществ.
Начиная с XVI века разразился новый кризис, притом гораздо более тяжелый. В это время обновленный сеньориальный класс со всем пылом и ловкостью принялся за восстановление крупных хозяйств. Буржуа и богатые крестьяне, подобно ему, также становятся собирателями земли. Перестройка юридического мышления способствовала их вожделениям. Юристы много потрудились над тем, чтобы заменить систему переплетавшихся вещных прав ясным понятием собственности. Для общинных угодий, как и для остальной территории, надо было найти собственника в римском смысле слава. Обычно считали, что им был сеньор. К этой ясной идее была добавлена концепция о происхождении, которую, как это ни странно, воспроизводят иногда и современные историки. Решили, что вначале общинные земли принадлежали одним сеньорам. Что касается жителей, то они получили эти угодья в пользование лишь благодаря сделанным в течение веков уступкам. Как будто деревня неизбежно была моложе своего господина! Конечно, эти теоретики не собирались принести в жертву приобретенные общинами права. Но, согласно наметившейся с XIII века судебной практики{155}, они были обычно склонны признавать их законными лишь в том случае, если они санкционировались уплатой повинности; «пожалования» из чистого великодушия, если они не были оформлены актами, считались несолидными; к тому же в этих случаях возникало сомнение, имел ли здесь место действительно подарок, или же речь шла о правонарушении со стороны крестьян. Все это не обходилось без множества колебаний и нюансов. Профессора права, юристы-практики, администраторы старались (нельзя сказать, что при этом царило полное единодушие и что они достигли большого успеха) подчинить массу общинных угодий определенной классификации, составленной с учетом изменчивого соотношения антагонистических прав, признанных за сеньором или за его людьми. Но, разделяя это умонастроение и вооружась этой теорией, сеньоры, их юристы и сами суды, проникнутые сильным классовым духом, охотно смотрели на вещи куда проще и грубее. В 1736 году генеральный прокурор Рейнского парламента безоговорочно принял сеньориальную концепцию: «Все ланды, выморочные земли, пустоши и невозделанные земли представляют собой в Бретани домен сеньора фьефа». 20 июня 1270 года, согласно соглашению, сеньору Куше (Couchey), в Бургундии, было запрещено отчуждать «общие земли виллы» без согласия жителей; несмотря на этот столь ясный текст, герцогский совет решил в 1386 году (его примеру последовал спустя почти три с половиной столетия, в 1733 году, парламент), что, поскольку «площади», улицы, пути, дороги, тропинки, пастбища… и другие общие места» деревни принадлежат сеньору, он может распоряжаться ими по своей воле. В 1777 году парламент Дуэ отказался зарегистрировать один эдикт, где упоминалось о «принадлежащих» общинам угодьях. Пришлось написать: «которыми они пользуются»{156}.
Действительно, наступление на общинные угодья становится с XVI века более мощным, чем когда-либо ранее, — об этом красноречиво свидетельствуют жалобы крестьян, подававшиеся даже в провинциальные или Генеральные штаты. Это наступление носило различные формы.
Во-первых, простая узурпация. Сеньор злоупотреблял своей политической и судебной властью. Как говорили депутаты третьего сословия во время созыва блуасских штатов 1576 года, имеются такие сеньоры, которые, «сделавшись по своей воле судьями в своих собственных делах, присвоили себе права пользования и захватили невозделанные земли, ланды и общинные угодья, которыми пользуются подвластные им бедняки, и даже отняли у них грамоты, подтверждающие их доброе право». Богатые собственники, даже крестьяне, использовали то влияние, которое дает богатство и которому, по мнению одного агронома XVIII века, было в деревне все подчинено. В 1747 году люди из Кро-Ба (Cros-Bas), в Оверни, жалуются на го, что «Жеро Сала-Латапон, житель названной деревни… вздумал своей собственной властью… поскольку он богач и первое лицо в деревне, огородить большую часть зависящих от означенной деревни общинных угодий и присоединить эти земли к своим полям»{157}.
Иногда захват носил более скрытый и в юридическом отношении почти безупречный вид. Зажиточный земледелец заставлял сдать себе часть общинных угодий за слишком низкую цену или же сеньор требовал раздела. Сама по себе эта операция не была для общин абсолютно невыгодной, потому что она укрепляла, по крайней мере частично, их права; но она становилась невыгодной, если условия раздела были слишком неблагоприятны. А многие сеньоры требовали третью часть общинных угодий; это было право триажа, получившее широкое распространение в новое время благодаря юридической практике и которое сама королевская власть имела слабость признать в 1669 году. Несомненно, в принципе оно было ограничено определенными условиями — необходимо было, чтобы так называемая первоначальная уступка была сделана безвозмездно. На практике же эти оговорки, дававшие к тому же широкий простор для множества притязаний, не всегда точно соблюдались.
Наконец, не только крестьяне как отдельные личности страдали от этих захватов, которые, как мы видели, помогли крупным собирателям земель произвести выгодные объединения парцелл. Общины также были зачастую и притом тяжело обременены долгами; это было вызвано расходами на общие нужды, потребовавшимися, особенно в послевоенные годы, для восстановления хозяйства, а главным образом потому, что они были вынуждены закладывать будущие доходы для удовлетворения фискальных требований короля и сеньора. Какой соблазн продать целиком или частично общинные угодья, чтобы избавиться от этого бремени! Сеньоры охотно содействовали этому или потому, что сами рассчитывали купить, или потому, что в этом случае они требовали в качестве возмещения за отказ от своих верховных прав на землю осуществления права триажа, рассчитывая тем самым получить без издержек часть пирога. В Лотарингии обычай или судебная практика доходили до того, что признавали за ними право получать третью часть вырученной жителями суммы. Эти продажи были порой очень подозрительными. Подозрения внушали то официальная причина продажи (королевский ордонанс 1647 года обвинял лиц, стремившихся «ограбить» общины, в выдумывании «фальшивых» Долгов), то условия оценки земли. Но они были неизбежны в результате давления заинтересованных лиц и плачевного финансового положения многих мелких сельских групп, управлявшихся зачастую очень плохо. Деревня Шандотр (Champdôtre), в Бургундии, с 1590 по 1662 год трижды продавала свои общинные угодья: первые две операции были кассированы как мошеннические или неправильные; последняя (в пользу тех же покупателей, что и вторая) была окончательной.
Разумеется, это движение встретило сильное сопротивление, но, по правде говоря, даже перед лицом самых явных злоупотреблений крестьяне боялись сшибить глиняный горшок с чугунным*. «Поскольку все общинные угодья узурпированы и находятся во владении или сеньоров общин, или влиятельных лиц, — пишет в 1667 году интендант Дижона, — бедные крестьяне не осмеливаются жаловаться, если с ними дурно обращаются». А Фременвилль[134], великий знаток «практики составления поземельных описей», пишет: «Осмелятся ли жители возбудить против себя недовольство могущественного сеньора?»{158} Однако не всех можно было так легко запугать. В Бретани в начале XVIII века сеньоры стали в большом количестве инфеодировать ланды, то есть сдавать их в аренду предпринимателям для распашки или лесонасаждения. Внешним признаком этого прогресса индивидуального присвоения было устройство больших земляных насыпей вокруг оторванной от общинных угодий земли; зачастую эти стеснительные символические ограды разрушались, вооруженными толпами.
В таких случаях парламент требовал сурового наказания. Напрасный труд! Найти свидетелей в Деревне было невозможно. Когда несколько насыпей вокруг пустоши в Плуриво (Plourivo) было разрушено таким образом, сеньор отдал угрожающий приказ «обнаружить… виновных». Но в один прекрасный день на границе двух заинтересованных приходов нашли виселицу, а у ее подножия — могилу с такой надписью: «Здесь будет тот, кто даст показания»{159}.
Помимо крестьянской массы, существовала еще другая сила, которая стремилась воспрепятствовать захвату общинных угодий, — это сама монархия и ее чиновники, прирожденные покровители сельских групп, которые были основными налогоплательщиками и поставщиками солдат. Начиная с 1560 года (когда орлеанский ордонанс лишил сеньора права верховного суда по делам, касающимся общинных угодий) последовал целый ряд эдиктов то общего, то местного значения, запрещающих отчуждения, кассирующих произведенные в течение определенного срока продажи или триажи, организующих «расследование» по поводу узурпированных у общин прав. Парламенты покровительствовали предприятиям сеньоров; начиная с XVII века их обычные противники, интенданты, присоединились к противоположной партии. Эта политика была настолько необходима всякому государству того времени, хоть сколько-нибудь заботившемуся о своем процветании, что ее точно так же проводили, например в Лотарингском герцогстве. Правители изменили свою позицию (вследствие настоящего переворота в идеях) только к середине XVIII века, когда начался агротехнический переворот, самую сущность которого и его воздействие на состояние общинных угодий мы изучим далее.
Но ни то, ни другое из этих сопротивлений не было эффективным. Сопротивление королевской власти было ослаблено вследствие фискальных потребностей; декларации 1667 и 1702 годов разрешали захватчикам сохранить, по крайней мере на время, отчужденные имущества при условии «возвращения» (разумеется, королю) доходов, полученных в течение последних тридцати лет. Крестьяне же слишком часто ограничивались бесперспективными «народными волнениями». Дробление общинных угодий в пользу сеньоров или богачей стало в новое время явлением европейского масштаба. Повсюду оно было вызвано одними и теми же причинами: тенденцией к восстановлению крупного хозяйства; развитием индивидуального производства, стремящегося работать на рынок; кризисом деревенских масс, которым лишь с трудом удавалось приспособиться к экономической системе, основанной на деньгах и обмене. Общины были не в состоянии бороться против этих сил. К тому же общины были далеки от того полного внутреннего единства, которое им иногда приписывается.
Оставим сеньора, оставим буржуа, которые из соседнего города или местечка управляют своей землей или получают с нее ренту. Эти люди не были, в сущности, частью крестьянского общества. Ограничимся этим последним; оно состоит из земледельцев, непосредственно живущих за счет обработки земли. Ясно, что не только в наши дни, но уже в XVIII веке это общество не было действительно единым. Но порой наличие различных слоев считалось результатом относительно недавних процессов. «Деревня, — писал Фюетель де Кулаиж, — не была уже в XVIII веке такой, как в средние века, в нее проникло неравенство»{160}. Наоборот, весьма вероятно, что эти мелкие сельские группы всегда были разделены на довольно резко разграниченные классы, с неизбежными отклонениями от линии разделения.
По правде говори, слово «класс» является одним из самых двусмысленных в историческом словаре, и необходимо уточнить то его значение, в котором оно будет здесь употребляться. Доказывать, что в различные эпохи деревенские жители различались между собой по своему юридическому статусу, значило бы ломиться в открытую дверь. Франкская villa представляла собой целую многоцветную призму различных юридических состояний, контрасты между которыми были с давних пор скорее кажущимися, нежели реальными. Во многих средневековых сеньориях, все более и более многочисленных по мере увеличения числа освобожденных, «свободные» вилланы жили бок о бок с сервами. Постулировать, как это делали некоторые, первоначальное равенство крестьянского общества вовсе не значит отказываться от признания этих неопровержимых контрастов; это значит, считать, что для массы жителей, даже если они подчинялись различным правовым порядкам, характерен настолько схожий образ жизни и настолько близкие по величине состояния, что не возникало никакой противоположности интересов. Одним словом, пользуясь удобными, хотя и не очень точными терминами, это значит отрицать существование социальных классов, вполне признавая классы юридические. Однако нет ничего более неточного.
В сеньории раннего средневековья мансы одной и той же категории — то ли потому, что неравенство было изначальным, то ли потому, что оно было уже результатом упадка данного учреждения, — иногда, как мы знаем, сильно различались между собой. Хозяйство колона Бадилона (Badilo), в Тиэ (Thiais), состояло в качестве свободного манса приблизительно из 16–17 га пашен, около 38 аров виноградника и 34 аров лугов. Доон (Doon) и Деманш (Démanche) (первый — со своей сестрой, второй — с женой и сыном) — также колоны и совладельцы одного свободного манса — объединяются вместе для обработки пашни размером чуть побольше 3 га, 38 аров виноградника и 10–11 аров луга. Можно ли Думать, что Бадилон и его соседи чувствовали себя стоящими на одной и той же ступени социальной лестницы? Что касается различных категорий мантов, то их неравенство — явление нормальное. Рабский манс вполне может находиться в руках лица (например, колона), обладающего такими же правами, как и владелец смежного свободного манса, тем не менее его манс, как правило, меньше по размерам. Наконец, крестьяне, участки которых не достигли размеров маиса (владельцы гостиз или accolae, бывшие чаще всего просто поселенцами, которых терпели на расчищенной ими земле), принадлежали в большинстве к еще более низкому слою.
Разложение мансов, благоприятствуя дроблению держаний, еще более усилило эти контрасты. Нам редко удается выяснить крестьянские имущества в средние века. Однако некоторые документы позволяют осуществить хоть изредка такое исследование. В 1170 году в трех сеньориях в Гатинэ была наложена на держания талья, конечно в соответствии с их стоимостью:- взносы бьвди размером от 2 до 48 денье. Королевские сервы шателлении Пьерфон (Pierrefonds) уплачивали при Людовике Святом за свое освобождение пять процентов стоимости своего имущества. Стоимость последнего была различной — от 1 до 1920 ливров. По правде говоря, самые богатые из этих людей не были, конечно, сельскими жителями. Но даже среди мелких и средних имуществ, принадлежавших преимущественно крестьянам, колебания были весьма значительны; в целом больше двух третей этих имуществ не достигали 20 ливров, в то время как одна седьмая превышала 40 ливров{161}.
В течение веков в основе различия между крестьянами лежали главным образом, два принципа: первый принцип — достоинство и влияние (служба у сеньора); второй — преимущественно экономический (наличие или отсутствие тяглового скота).
В средневековой сеньории господин имел своего представителя, управлявшего от его имени. В зависимости от места этого управителя называли прево, мэр, бальи или судья (в Лимузене). Ничто в его личном статусе не возвышало его над подчиненными ему людьми. Иногда его юридическое положение было даже более низким, чем тех жителей, которые сохранили свою «свободу», ибо часто он был из сервов. Крепость этой связи казалась вначале гарантией хорошего поведения. Но его должность обеспечивала ему большие выгоды, законные или незаконные; она давала ему прежде всего тот ни с чем не сравнимый престиж, который во все времена, а особенно в эпоху жестоких нравов и грубых чувств, был связан с правом командовать людьми. В своей скромной сфере он был начальником, а при случае и военным главой. Разве не принимал он на себя руководство деревенским ополчением в случае опасности или вендетты? Иногда, несмотря на строгие запрещения, он позволял себе носить меч и копье. В исключительных случаях его посвящали в рыцари. Благо-, даря своему влиянию, богатству и образу жизни он отличался от презренной толпы мужланов. Этот маленький мирок сеньориальных сержантов, изрядно беспокойный и тиранический, но иногда честно выполнявший свои обязанности, с ранних пор обладал тем цементом, который, в сущности, необходим для всякого прочно сложившегося класса, — правом наследования. На практике, несмотря на старания опасавшихся за свою власть сеньоров, эта должность, как и связанное с ней держание (fief), переходила от отца к сыну. В XII и XIII веках — мы знаем это благодаря договорам об обмене сервами — сыновья и дочери мэров разных сеньорий женились и выходили замуж преимущественно в своей среде. Стремление жениться на девушке из своей среды является самым убедительным доказательством того, что эта прослойка, с социальной точки зрения, находилась на пути превращения в класс.
Однако это был класс эфемерный, которому во Франции всегда не хватало определенного освящения в виде особого юридического статуса. В Германии ему было отведено особое место, внизу дворянской лестницы; дело в том, что социальная иерархия в Германии уже начиная с XIII века имела множество ступеней. Французское общество также было организовано иерархически, но более просто. Дворянство, притом очень сильное, сформировалось здесь также в XIII веке, но его низшие ступени не получили официального оформления. Многие сержанты, достигнув наследственного рыцарства, смешивались с сельским дворянством. Чаще всего они отказывались одновременно от своих должностей, которые выкупали сеньоры, не очень-то стремившиеся сохранить управляющих, ставших весьма непокорными. Эти прежние деревенские деспоты так сильно возвысились над крестьянским коллективом, что совершенно утратили с ним всякие связи. Но другие, менее удачливые или менее ловкие, не достигли таких высот. Уменьшение домена, упадок политической власти сеньора, сдача им на откуп своих доходов (которая входила у сеньора в привычку), наконец, его недоверие — все это делало их функции все менее и менее важными. По своему образу жизни и общественному положению они стали отныне всего лишь богатыми вилланами, не больше. Столь влиятельный в XI и XII веках класс сержантов исчезает в XIII веке в результате своего рода распада. Общество кристаллизовалось: нужно было быть или дворянином, или крестьянином.
Отныне сеньоры все меньше терпят наследственных управителей или же наделяют их все меньшими полномочиями. В новое время их главными представителями в деревне станут либо состоящие у них на жалованье юристы, либо скупщики повинностей или домена.
Юрист — это горожанин, который нас в данном случае не интересует. Откупщик иногда также горожанин, но часто это и богатый крестьянин. Но и в этом случае это тоже лишь очень зажиточный, по сравнению с другими, земледелец (laboureur).
«Колен, — пишет Вольтер, — был обязан своим рождением честному земледельцу (laboureur)»[135]. Это слово часто встречается в литературе XVIII века. Я опасаюсь, как бы сегодняшний читатель не был склонен видеть в нем выражение благородного стиля, более изысканное, чем слово «крестьянин». Это было бы ошибкой. Термин этот имел для человека того времени определенный смысл. Со средних веков заметно очень четкое различие между двумя категориями сельских жителей: с одной стороны, те, которые имеют пахотные упряжки, лошадей, быков или ослов (это, разумеется, самые зажиточные), с другой — те, у которых для работы имеются только руки, — это собственно пахари (laboureurs), земледельцы, «имеющие тягловую лошадь», и безлошадные крестьяне (brassiers, laboureurs de bras, ménagers). В списках барщинных работ они тщательно разделены. В Варреде (Varreddes) в XIII веке пахотную и извозную барщины требовали с каждого, кто «присоединяет животное к плугу», в то время как работа на епископском огороде лежала на обязанности всех жителей, все равно «имели они или не имели плугов». В Гризолле (Grisolles), в Тулузской области, в 1155 году встречается само название «безлошадный крестьянин» (brassier). Конечно, не все пахари были равны; когда речь шла о распределении между ними повинностей, сеньориальная администрация исходила из числа животных в их конюшнях и хлевах. Почти везде наименее зажиточные (как сообщают в XIII веке о деревне Кюрей (Curey), в области Авранша) были вынуждены «соединять своих животных» в одной упряжке. Разве не требовалось в областях тяжелых почв три или четыре пары быков для проведения борозд? Это было связано с новыми различиями: в том же Варреде — между вилланами, которые дают для объединенной упряжки одну, двух, трех, четырех лошадей или больше; в Сен-Илэр-сюр-Отизе (Saint-Hilaire-sur--Àutize), в. Пуату, в XI веке — между владельцами двух и четырех быков. Примерно в это же время в Маризи-Сент-Женевьев (Marizy-Sainte-Geneviève) наряду с бедняками, «работающими без быков», некоторые крестьяне имели целый «плуг», другие — только «половину плуга»{162}. Несмотря на эти оттенки, основным контрастом оставался все же контраст, разделяющий пахарей (laboureurs) и безлошадных крестьян (brassiers).
Собственники против несобственников? Не совсем так. Противоположность эта носила экономический, а не юридический характер. Безлошадный крестьянин (brassier) часто имел несколько клочков земли (хотя бы хижину и огород) и даже нескольких мелких животных. Так было издавна. «Амори, сын Рагье, — говорится в записи, излагающей соглашение, заключенное несколько ранее 1096 года, — даровал в Моидонвилле (Mondonville) монахам приорства Сен-Мартен-де-Шан… двух госпитов, имеющих землю, которой хватает лишь для домов и садов»{163}. Это то самое положение, которое очень ясно описано в текстах XVIII века. Что касается пахаря (laboureur), то он, весьма возможно, владел своим хозяйством, по крайней мере его значительной частью, лишь в порядке временной аренды. Этот случай становился все более частым по мере того, как развивалась в новое время крупная собственность, владельцы которой редко вели самостоятельное хозяйство. Извлекая выгоду из многочисленных полей и огромных стад, земледелец, истинный деревенский капиталист, взявший в аренду у дворянина или у буржуа земли, которые последний или его предки собирали с таким упорством, часто превосходит мелкого собственника по богатству и престижу. Не случайно слово «арендатор» стало с XVIII века почти синонимом слова «пахарь» (laboureur); еще и сегодня в обыденной речи, независимо от юридического значения, под фермой подразумевается всякое более или менее крупное деревенское хозяйство.
Как безлошадный крестьянин (brassier), не имевший тяглового скота, обрабатывал свои поля? Иногда (а в старину, бесспорно, довольно часто) без плуга. Один акт 1210 года, предусматривая случай, когда аббатство Ла Кур-Дье (La Cour-Dieu) будет расчищать лес, заранее предполагал, что при этом будут участвовать две категории сельских жителей: «…те, которые будут обрабатывать землю с помощью быков, и те, которые будут работать мотыгой». В Вокуа (Vauquois) план 1771 года отмечает земли, «обработанные вручную»{164}. Но в других местах (особенно там, где была тяжела почва) приходилось занимать упряжку и плуг у более состоятельного соседа: иногда — бесплатно (во многих сельских общинах взаимопомощь была довольно стойкой социальной обязанностью), гораздо чаще — за вознаграждение. Иногда вознаграждение выплачивалось деньгами, иногда — натурой, в виде одной из тех ручных работ, которые бедняк привык выполнять для богатого. Ибо brassier, слишком бедный, чтобы иметь возможность жить за счет своего хозяйства, обычно пополнял свои средства, нанимаясь к пахарю; он был батраком (manouvrier) или «поденщиком» (journalier). Так между двумя классами устанавливается сотрудничество, не исключающее антагонизма. В конце XVIII века в Артуа пахари (laboureurs), недовольные тем, что бедняки (ménagers) взяли в аренду кое-какие земли вместо того, чтобы сохранить свою рабочую силу для зажиточных крестьян, повысили с целью наказания плату за отдачу в наем тяглового скота. Это вызвало столь острое и угрожающее недовольство, что правительство вынуждено было насильно установить законную таксу{165}.
Противоположность и, следовательно, соперничество существовали во все времена. Но экономические преобразования нового времени еще более обострили их. Вступление сельского хозяйства в стадию развитого обмена вызвало, как мы видели, настоящий крестьянский кризис. Им сумели воспользоваться самые зажиточные и самые ловкие из земледельцев, ставшие от этого только богаче. Зато многие пахари (laboureurs), задолжав, вынуждены были продать часть своей земли и перешли в ряды батраков или по крайней мере оказались в весьма близком к этому состоянии. Пока новые хозяева вели обработку земли, создавая мелкие фермы, для этих деклассированных людей еще оставалась возможность, которую многие использовали: приарендовывать кое-какую землю за денежную плату или исполу. Но осуществленное в XVIII веке в широком масштабе «объединение ферм» окончательно низвергло большинство из них в ряды сельского пролетариата. Многие тексты того времени описывают нам эти деревни, где, как говорил в 1768 году интендант Лилля о некоторых кантонах Артуа, «один арендатор владеет всеми плугами общины, что делает его абсолютным господином жизни крестьян и наносит вред как населению, так и земледелию»{166}. Накануне 1787 года во многих общинах батраки составляли большинство, например в Лотарингии, в Пикардии, а быть может, и в Берри. Экономический и агротехнический переворот, начавший около 1750 года преобразовывать деревни большей части Франции, так же как и происшедшая позднее политическая революция, сокрушившая монархию, имели перед собой уже сильно расслоившееся крестьянское общество.