Вошло в привычку называть агротехническим переворотом те крупные перемены в сельской технике и обычаях, которые во всей Европе (в каждой стране в разное время) положили начало применению современных методов ведения хозяйства. Этот термин удобен. Он указывает как на параллелизм, правильность которого неоспорима, так и на вполне подтвержденные фактами связи между этими земельными преобразованиями и «промышленным переворотом», породившим крупную капиталистическую индустрию. Этот термин подчеркивает размах и силу явления. Очевидно, ему следует окончательно предоставить право гражданства в историческом словаре, однако при условии не допускать неточностей. Вся аграрная история представляла собой с древнейших времен постоянное движение. Даже если ограничиться областью чистой техники, то было ли когда-нибудь более значительное преобразование, чем изобретение колесного плуга, чем замена временной запашки упорядоченными севооборотами, чем драматическая борьба поднимавших целину людей против степи, леса и пользовавшихся ими людей? Перемены, к изучению которых мы приступаем, являются, несомненно, переворотом, если под этим словом понимать глубокие изменения. Но был ли он неслыханным потрясением, последовавшим после веков неподвижности? Конечно, нет. Внезапным изменением? Ничуть. Он растянулся на долгие годы, даже на многие века. Его медленный характер нигде не был столь заметен, как во Франции.
Его характеризуют две черты: постепенное уничтожение общинных сервитутов там, где они прежде царили, и появление технических новшеств. Оба процесса были тесно связаны между собой; когда они совпали, совершился переворот в полном смысле слова. Но время их протекания не совпадало в точности. Во Франции, как и почти во всех странах (например, в Англии), наступление на общинные сервитута значительно предшествовало изменениям, относящимся, собственно, к агротехнике.
Принудительный выпас был некогда в Провансе почти столь же неукоснительным, как и в других областях открытых полей{167}. Если земледельцам и разрешалось иногда накладывать запрет на часть их полей, находящихся под паром, преимущественно для прокорма их рабочего скота, то это право (например, в Грассе, согласно статутам 1242 года{168}) распространялось на незначительную часть их владений. Но начиная с XIV века началось сильное движение против старинного обычая.
Оно было достаточно мощным, чтобы вылиться в конце средневековья в попытку официальной реформы. В 1469 году штаты Прованса, занятые чем-то вроде всеобщей кодификации публичного права, представили тогдашнему государю, королю Рене, следующее прошение: «Так как все собственные владения частных лиц должны служить к их собственной, а не чужой выгоде, штаты нижайше просят, чтобы все луга, виноградники, запретные земли и другие владения, каковы бы они ни были, которые могут быть защищены, охранялись бы круглый год под угрозой строгого наказания, несмотря на любой противоречащий этому обычай, существующий в подчиненных королю местностях». Король согласился: «Считая правильным и справедливым, чтобы каждый располагал и распоряжался своим имуществом, пусть будет так, как об этом просят»{169}. По правде сказать, этот «статут» (он стал им благодаря утверждению королем) не был совершенно ясным в том, что касалось пахотных полей. Впрочем комментаторы единодушно истолковывали его как полную отмену обязательного принудительного выпаса. Однако, подобно большинству законодательных актов той эпохи, он почти не соблюдался. Он свидетельствует об определенном умонастроении. Но подлинные преобразования зависели от другого: от местных решений отдельных общин. Эти преобразования растянулись по крайней мере на четыре века: с XIV до XVII века. Чтобы точно рассказать о них, нужно было бы детально знать историю почти всех бургов и деревень Прованса. Поэтому не приходится удивляться, что я вынужден ограничиться (из-за недостатка места, а также необходимых сведений) лишь беглым наброском[136].
Зачастую, особенно в первое время, происходило лишь сокращение принудительного выпаса. Иногда на новые культуры распространяли привилегии, которыми издавна оберегались некоторые участки: в Салоне, где исстари были свободны от выпаса лишь одни виноградники, к ним прибавили в 1454 году оливковые и миндальные рощи, даже луга{170}. Или же выпас запрещался на целом участке территории, называвшемся обычно bolles — по названию межевых столбов, обозначавших его границы; обычно это был участок, ближайший к поселению или же самый плодородный. Так было в Эксе в 1381 году. Но при этом предусматривалась отмена запрещения выпаса в случае войны, потому что тогда стада не могли слишком далеко удаляться от городских стен; это исключение действовало в Тарасконе (с 1390 года), в Салоне (в 1424 году), в Малозене (Malaucène), в Карнуле (Сarnoules), в Перне (Pernes), в Обане (Aubagne){171}.
В других местах, притом с самого начала, отважились на более радикальные меры. В Сена (Sénas) коллективный выпас искони осуществлялся по всей округе, включая и сеньориальный домен. Настал день, когда сеньоры заметили, что этот обычай наносит им ущерб. В 1322 году они запретили крестьянам в текущем году направлять свои стада на restoubles, то есть на жнивье какого бы то ни было поля; в то же время они упорно настаивали на том, чтобы посылать туда свой собственный скот. Крестьяне протестовали, по-видимому, не столько против запрещения как такового, сколько против неравноправия. Проблема носила как юридический, так и технический характер: кому принадлежало право устанавливать аграрные порядки? Вынесенное, наконец, третейское постановление, разрешило этот всегда щекотливый спор о правах путем компромисса: за сеньором было признано право запрещать выпас на жнивье, но при условии предварительного согласования этого вопроса с жителями, а также с оговоркой, чтобы сам он также соблюдал запрещение, иначе никто не будет обязан его выполнять. Видимо, арбитры считали совершенно естественным уничтожение старого обычая, которое проводилось здесь путем ежегодных публичных оповещений и, несомненно, имело тенденцию к увековечению{172}. Другие общины (правда, в самые различные сроки) разом уничтожили всякий коллективный выпас. Например, в Салоне (читателю уже известно, что до этого решительного акта уже были более умеренные постановления) решились на это незадолго до 1463 года, в Авиньоне — в 1458 году, в Риезе — в 1647 году, расположенный к северу Оранж дожидался до 5 июля 1789 года{173}. Постепенно количество этих решений возрастало. Хотя коллективный выпас и не был отменен в принципе во многих других местах, однако земледельцам то в результате специального постановления, то в результате простого попустительства (быстро превращавшегося в закон) было предоставлено право изымать из него свои поля. Иногда это право распространялось лишь на часть каждого хозяйства, так, например, в Валансоле (Valensolle) в 1647 году оно распространялось на одну треть{174}.[137] В других местах оно охватывало все поля. Достаточно было простого знака, чтобы запретить пастухам вход, — обычно это была куча камней или земли (montjoie). В конечном счете обязательное выполнение коллективных прав утратило свое значение, более или менее полно, почти по всей стране. Однако не по всей стране целиком. Некоторые общины, оставшиеся верными старым обычаям, отказывались признать какой-либо запрет. Или же это были сеньоры, которые, ссылаясь на свои давние привилегии, считали себя в праве не уважать montjoies. Если бы можно было составить аграрную карту Прованса в конце старого порядка, то на ней среди больших пространств одинаковой окраски, означающей триумф индивидуализма, были бы вкраплены пятна другого цвета, указывающие на более редкие территории, где еще существовало право выпаса на парах. Соединяя мысленно эти разбросанные точки, как это делают геологи с останцами — свидетелями размытых пластов — или же лингвистическая география с реликтовыми древними языковыми формами, можно восстановить прежний общинный характер во всем его объеме.
Почему в Провансе так рано исчез «первобытный коммунизм» прежних времен? По правде говоря, он никогда не был там, как известно, столь сильным, как на равнинах севера. Он не имел в своей основе такой же комплекс обязательных правил. А главное — он не был там столь же необходим вследствие самого расположения обрабатываемых земель. Что касается полей, длина и ширина которых были почти одинаковы и которые были беспорядочно разбросаны по округе, то не существовало серьезных препятствий при изоляции их от соседних. Но такое же расположение земель встречается и в других областях (например, в Лангедоке, расположенном совсем близко от этих мест, или в более далеком Берри), но они гораздо медленнее отказывались, от старых систем. Это явление свидетельствует лишь о возможности совершения изменения, но не о том, почему оно произошло и притом так рано.
Римские законы, всегда тщательно изучавшиеся в Провансе, были там признаны официальной основой всех правовых норм (в случае отсутствия постановлений кутюм). А римскому праву всякое ограничение индивидуальной собственности было, как говорили старые юристы, «ненавистно». Римское право давало аргументы в пользу аграрной реформы и склоняло к ней умы. Очевидно, статут 1469 года был пронизан его духом, равно как и многие судебные постановления или составленные местным юристом решения общины. Но влияние римского права лишь способствовало движению, но не породило его. Разве не жил по римскому праву также и Лангедок, где триумф индивидуализма наступил тем не менее гораздо позже? Истинные причины преобразования аграрного режима Прованса нужно искать в экономическом и географическом положении области.
Особенности почвы помешали тому, чтобы распахивание целины зашло в Провансе так же далеко, как в других районах. Там не было недостатка в необработанных землях, притом обреченных всегда оставаться таковыми. Почти не было поселения, не имевшего своей «скалы» (roche), своего «дикого поля» (garrigue), покрытых ароматическим кустарником и кое-где отдельными деревьями. Прибавьте к этому несколько обширных территорий [а именно Кро (Crau)[138]], слишком засушливых и слишком малоплодородных, чтобы быть годными для обработки, но способных давать летом драгоценную траву. Разумеется, эти невозделанные пространства служили пастбищем. Порой там свободно бродили стада, порой все жители или некоторые из них добивались признания за собой права временно присваивать отдельные участки, называвшиеся cossouls, с целью огородить их и предоставить для выпаса скота лишь некоторых собственников. Общины мужественно защищали свои права против сеньоров. Подобно пустошам в областях огороженных полей, каменистые herms Прованса (herm в точном смысле слова означает пустыню) позволяли мелким земледельцам обходиться без коллективного выпаса с большей легкостью, чем в областях, где расчистка приняла более широкие масштабы.
Получилось так, что постепенно коллективный выпас стал главным образом служить интересам, не имеющим ничего общего с интересами земледельцев. Очевидно, что у батраков и совсем мелких собственников, хотя им также были доступны общинные пустоши, не было оснований желать, чтобы поля были избавлены от древнего сервитута; не имея или почти не имея земли, они должны были лишиться при этой перемене некоторых пастбищных льгот, ничего при этом не приобретая. Во многих местах во время аграрных волнений, которые совпали с политической революцией 1789 года, они попытались восстановить коллективный выпас[139]. Несомненно, они с сожалением следили за его исчезновением. Известная враждебность, которую встречали там и сям в общинах те, кто налагал запрет, была вызвана, вероятно, именно этими чувствами{175}. Но настоящую оппозицию ограничению древнего обычая оказывала значительно более могущественная среда: крупные овцеводы (nourriguiers). В Салоне, например, именно они, опираясь на поддержку мясников, своих естественных клиентов, на протяжении многих лет уже после того, как муниципалитет добился от своего сеньора, архиепископа арльского, полной отмены обязательного выпаса на пахотных полях, не давали хода этой реформе{176}.[140] Потерпев поражение в главном и выиграв только в двух побочных вопросах (сохранение выпаса на расположенных посреди необработанных земель изолированных и потому трудно охраняемых полях и ликвидация одного cossoul, созданного общиной для того, чтобы не пускать туда их скот), они вовсе не отреклись от своей упорной вражды. Еще в 1626 году в связи с увеличением штрафов за потравы виноградников и оливковых рощ они протестовали против этого постановления, способного нанести ущерб «частным лицам, которые имеют склонность к разведению скота»{177}. Новая аграрная политика общин не случайно ущемляла скотоводов; ее основной целью было положить конец выгоде, которую они несправедливо, по мнению других жителей, извлекали из древних обычаев.
В Провансе скот издавна угоняли на лето в горы. Но с XIII века вследствие успехов сукноделия и развития городов, нуждавшихся в подвозе мяса, важность этой вековой практики в экономическом отношении возросла еще больше. Стада комплектовались в большинстве случаев богатыми лицами, которые или были собственниками скота, или брали его в аренду. Весной по широким дорогам (carreires), которые земледельцы под страхом сурового наказания вынуждены были оставлять открытыми среди полей, стада поднимались на высокогорные пастбища, взметая вокруг себя тучи пыли, что побудило назвать взимавшийся при этом особый побор живописным именем pulvérage[141]. С наступлением осени они спускались с гор и именно тогда разбредались по жнивью. Ибо овцеводы использовали в своих интересах право коллективного выпаса либо потому, что, будучи родом из данной местности, они имели на это право как жители, либо потому, что они арендовали это право у какой-либо обремененной долгами общины или (что было чаще) у какого-нибудь нуждавшегося в деньгах сеньора, несмотря на протесты крестьян{178}. Таким образом, архаический сервитут, созданный некогда для того, чтобы обеспечить каждому члену маленькой группы прокорм его скота, необходимого для его жизни, оборачивался на пользу нескольким крупным предпринимателям — «благородным и благоразумным людям», как называли себя эти салонцы, чьи овцы пожирали все. Поскольку благодаря форме полей земледельцы отлично могли содержать свой скот за счет выпаса на собственном жнивье и поскольку пустоши, сверх того, давали им дополнительно достаточно травы, они уничтожили право коллективного выпаса, которое теперь превращало их поля в жертву губительной прожорливости пригнанного с гор скота. Уничтожение старой системы общественного выпаса в Провансе было эпизодом вечной борьбы земледельца со скотоводом (можно даже сказать оседлого жителя с кочевником) и в то же время борьбы мелкого производителя против капиталиста.
Уничтожение старой системы не привело к видимому изменению аграрного пейзажа. Никаких или почти никаких изгородей (кипарисовые изгороди, которые так характерны теперь для многих провансальских деревень, имеют целью защитить поля от ветра, а не от стада; до XIX века их почти не было){179}. Никакого единения парцелл. Так, не задевая установленной прошлыми поколениями материальной основы, Прованс мало-помалу перешел к аграрному индивидуализму.
В районах открытых полей севера общины долго, иногда до наших дней, сохраняли коллективный выпас. Но некоторые лица, особенно начиная с XVI века, возненавидели его как помеху. Это были собственники тех составленных ценой терпеливого собирания обширных владений, которые начали в это время в бесчисленных местах ломать прежнее дробление земельной собственности. Форма их полей позволяла им использовать пары для выпаса своего собственного скота. Их социальное положение делало для них невыносимым подчинение правилам наравне с мелким людом. Наконец, их стойла с многочисленным скотом доставляли им достаточно навоза, чтобы они могли иногда обходиться без мертвого пара. Вместо того чтобы оставлять свою землю в течение года под паром, они охотно сеяли там в это время некоторые второстепенные зерновые культуры — просо, масличные растения и особенно овощи, фасоль или лук-порей. Такую практику называли «похищенный пар». Разве не лишала она почву отдыха? Ее рекомендовали уже агрономы классической древности. С тех пор ее, конечно, никогда не теряли полностью из виду, но использовали ее крайне редко и спорадически. Однако постепенно ее стали использовать в некоторых провинциях, где городские рынки представляли для производителей соблазнительные возможности сбыта товаров. Фландрия, вероятно, широко применяла ее с конца средних веков. В Провансе на последнем этапе движения против общинных прав она, так же как и страх перед перегонявшимся скотом, возможно, способствовала тому, что собственники окончательно решились на это преобразование. В Нормандии она засвидетельствована с начала XVI века{180}.
В тех сельских местностях, где общее стадо продолжало пастись на полях, с которых был снят урожай (то есть почти во всех районах открытых полей, следовательно, исключая Прованс), эта индивидуальная эмансипация не могла быть эффективной иначе, как под защитой хороших изгородей или глубоких рвов. Начиная с XVI века во Франции там и сям воздвигались новые ограды, против которых протестовали общины. Однако большая часть таких оград защищала не пахотные поля. По соображениям, которые мы изложим ниже, их предназначали для защиты лугов или же, подобно тем оградам, которые были запрещены чуть позже 1565 года графом де Монбельяр, причиной их появления было превращение засеянных пашен в сады или огороды{181}. Вплоть до конца XVIII века пахотные земли большей части страны не знали ничего подобного тем огораживаниям, которые начиная с эпохи Тюдоров изменили пейзаж старой Англии. Взгляните, например, на межевые карты Бос или Берри начала XVIII века, где простираются обширные поля собирателей земель{182}; они совершенно открыты, так же как и узкие полоски мелких крестьян. Обычные правила слишком укоренились, движение к собиранию парцелл встречало в наследственности держаний слишком большое препятствие, чтобы преобразование такого масштаба было возможным или даже очень желанным. Но было одно исключение — Нормандия.
Три факта определяют эволюцию старинных областей с открытыми полями в Нормандии с XVI века. Один из этих фактов — аграрного порядка: по крайней мере в некоторой части этих районов (в Ко) расположение многих земель было беспорядочным, что было особенно удобно, как и в Провансе, для ликвидации сервитутов. Другой факт — юридического порядка. Нормандское герцогство, централизованное с ранних пор, имело единую кутюму, оформленную с начала XIII века в сборниках, которые, хотя и были частного происхождения, но, тем не менее, признавались юриспруденцией в качестве источника права и должны были в 1583 году послужить основой для настоящей официальной редакции. А ведь по своему аграрному устройству герцогство было, напротив, очень далеко от единообразия — наряду с открытыми полями там имелись и бокажи, где огораживание обычно разрешалось. Сборники кутюм XIII века, составленные для тех и для других областей и, несомненно, плохо их различавшие, пришли к ублюдочному и неясному решению. Они признавали обязательный выпас (banon) на необработанных землях, «если они не были огорожены с давних времен». Но существовало ли право свободного огораживания? Вероятно, в этом вопросе исходили из местных обычаев. Однако как легко приспособить текст к интересам огораживателей, тем более что сборники кутюм имели силу писаного права; местные же обычаи, напротив, существовали только в устной традиции. Наконец — и это третий, чисто экономический факт, — в старой Франции с XII века не было более плодородных местностей, чем Ко или Нижняя Нормандия. Земледелие рано достигло там высокой степени совершенства. С XIII века практика глубокой вспашки паров привела к тому, что в сборниках кутюм были сокращены сроки обязательного выпаса даже на неогороженных землях, и он разрешался только до половины марта[142]. Очень скоро «похищенный пар» оказался в почете. Богатства буржуазии были обширны и солидны. Следовательно, воздействие крупной обновленной собственности было могущественным.
Действительно, на этих плодородных равнинах огораживание пашен приняло с XVI века размах, не виданный нигде в другом месте. Крупные пахотные участки, которые упорно собирали члены семьи Перот де Кэрон вокруг Бретвилль лОргейёза (Bretteville lOrgueilleuse), представляют огороженные земли, parcs{183}. Их можно было бы принять за одну из карт огораживаний, опубликованных английскими историками. Теория и судебная практика склонялись к признанию неограниченного права огораживания полей. С 1530 года его признает один из первых комментаторов текстов кутюм, Гийом ле Руй[143]. В 1583 году официальная кутюма, уточняя и дополняя предшествовавшие сборники, определенно санкционирует огораживание. В XVIII веке на Канской равнине было много живых изгородей — больше, чем в наши дни, ибо многие из них, служившие убежищем для шуанов, были срублены во время революции, а другие были уничтожены владельцами более мирным образом в XIX веке, когда во всей этой области исчез обычай обязательного выпаса, который один только и делал их необходимыми. Но изгородь, помимо всего прочего, дорого стоила. Не проще ли было признать за каждым собственником, даже открытого наследственного участка, право, если он этого желал, воспрепятствовать доступу на его участок соседского скота? Самые ранние комментаторы кутюмы не осмеливались заходить так далеко. Они отважились на это лишь после Баснажа[144], который писал в 1678 году. Но в судебной практике долгое время наблюдались колебания. Еще в XVII веке парламент кассирует приговор низшей судебной инстанции, признавшей притязания одного сеньора, соглашавшегося на обязательный выпас на землях своего домена лишь за плату. В следующем столетии его постановления стали более благоприятными для крупных собственников, особенно в Ко. Существование там в городах и даже в деревнях развитой суконной промышленности порождало классический антагонизм между земледельцами и скотоводами. «В этой области нередко можно видеть, — говорится в одном мемуаре 1786 года, — что те, кто не имеет овец, находят возможность запретить тем, кто их имеет, выпас на своих землях в период после снятия урожая и до посева (bаnon) и что судьи бывают достаточно снисходительны и поддерживают систему, столь противоречащую общественным интересам». Движение не обошлось без протестов, особенно сильных (что весьма показательно) в деревнях, вроде альермонских[145], которые возникли в результате относительно недавних расчисток и отличались от древних скандинавских поселений своими удлиненными и узкими парцеллами. Несмотря на это сопротивление, нормандская деревня либо с помощью огораживания, либо посредством простого и полного признания права каждого быть у себя хозяином вступила с середины XVIII века в стадию аграрного развития, сильно отличавшуюся от той, на которой в основном остались области, сохранившие коллективное пользование пашнями, как например Иль-де-Франс или Лотарингия[146].
Там, где царил еще мертвый пар, для владельца пахотного поля обычного типа, если только он не должен был, как в Провансе, защищаться против посягательств крупных скотоводов, было в конце концов неважно, будет его земля открыта после уборки урожая для скота всей общины или нет. Он терял при этом только немного соломы и сорняков, а получал (не считая обоюдности) навоз в результате прохода общего стада. Иначе обстояло дело с лугами. Уже издавна заметили, что почти повсюду траву можно было косить два раза в год. Но также почти везде эта отава, пожиравшаяся на корню общим стадом или же скашивавшаяся усилиями всей общины и в eie пользу, не доставалась собственнику. С большим неудовольствием следил он, как от него ускользало драгоценное сено, которое он охотно собрал бы сам для зимовки своего скота или же продал за добрую звонкую монету. Тем более, что это изъятие ничем не компенсировалось. Лугов было мало, и они были сосредоточены в немногих руках; многие жители, извлекавшие выгоду из коллективного сервитута на чужую траву, ничего взамен этого не давали.
А недовольство хозяев лугов было опасным, ибо в большинстве случаев это были влиятельные лица: сеньоры, которые во время ликвидации доменов уступили свои пашни, но сохранили за собой пастбища, и собиратели всякого рода, которые позднее скупили эти пастбища. Более способные, чем сельские общины, навязать, даже незаконно, свою волю, менее склонные бояться наказаний, они давно уже стремились либо вовсе избавиться от обязательного выпаса, либо по крайней мере разрешать его только после второго укоса. Они охотно защищали свою траву хорошими и крепкими барьерами. Уже с XIII века по этому поводу возникали многочисленные процессы между ними и жителями. Их усилия вовсе не были безуспешны. Если им удавалось на протяжении многих лет подряд запретить общественному стаду — совсем или по крайней мере до второго укоса — доступ в их владения, злоупотребление приобретало силу давности, и судам не оставалось ничего другого, как считать это законом. Впрочем, с XVI века судьи проявили в этом отношении большую снисходительность, доходя в Шампани до признания достаточным трехлетнего срока давности и создавая, подобно парламентам Дижона и Руана, судебную практику, благоприятную для этого рода огораживаний и изъятий, если только они не были юридически абсолютно невозможны{185}. В других местах списки повинностей, акт признания и договор давали сеньору возможность заставить своих подданных признать привилегию домениальной травы{186}. Постепенно возникло три вида лугов: одни были закрыты все время; другие (prés gaigneaux, prés de revivre, их было больше), лишенные постоянных оград, открывались все же для выпаса, но только после второго покоса; наконец, те (наиболее многочисленные), которые продолжали подчиняться древнему сервитуту со всей строгостью. Равновесие местных сил определяло размеры тех или иных видов лугов. Ибо обычно крестьяне не подчинялись этому без сопротивления. Разве в силу традиций, которые восходили к самому отдаленному прошлому и приобрели в конце концов чуть ли не моральный оттенок, не считалась трава в значительно большей степени, чем какой-либо другой продукт, общим достоянием? «От сотворения мира и до настоящего времени, — гласил в 1789 году один лотарингский наказ, — второй урожай травы принадлежит общинам».
Но настал момент, когда в спор вступили более высокие власти. Разбазаривание отавы в результате общего пользования, особенно в том случае, когда первый укос был плохим, беспокоило власти, ответственные за общее состояние экономики области: губернаторов, интендантов, парламенты. Тем более, что оно затрагивало, особенно вблизи границ, один весьма чувствительный пункт — интересы королевской кавалерии, крупной потребительницы фуража. Постепенно, начиная с XVI века и все чаще в XVII веке, вошло в привычку при слишком сырой или слишком сухой весне издавать ордонансы, которые предписывали или разрешали оставлять в пострадавшем районе про запас второй укос, целиком или частично. Сначала это делалось очень осторожно и лишь в тех случаях, когда эти меры были действительно необходимы. Однако постепенно это вошло в привычку. Парламенты, претендовавшие во многих провинциях на право осуществлять эти функции сельской полиции, были склонны защищать права собственников. Интенданты, вначале склонные покровительствовать общинам, испытали на себе начиная с середины XVIII столетия влияние новых экономических доктрин, охотно жертвовавших интересами мелкого люда и правами общин ради потребностей производства. В 1682 году была сделана попытка полностью уничтожить обязательный выпас на отаве в одной из провинций, наиболее подверженных военной опасности, в Эльзасе. Это постановление осталось почти мертвой буквой, так как оно было преждевременным, встретило сопротивление общин и мало соблюдалось судами. Но в XVIII веке в значительной части королевства эдикты и постановления, в принципе всегда чрезвычайные и действительные только в данном году, при малейшем предлоге, а то и вовсе без него стали следовать друг за другом через все более и более короткие промежутки; по крайней мере в двух провинциях (в Беарне — в начале столетия и во Франш-Крнтэ — в конце) они издавались регулярно каждый год. «Мелкий люд» деревень протестовал, и довольно ожесточенно, но в общем безуспешно. Но это не обеспечило полностью победы индивидуальной собственности. В теории охрана отавы была легким делом. Но кому это приносило выгоду? Здесь начинались трудности. Многие претенденты заявляли о своих правах; разумеется, это были собственники. Но были также и общины, способные предпринять на свой собственный счет сбор и распределение или продажу сена. Среди них самих отнюдь не было единодушия. Их интересы противостояли интересам собственников лугов, составлявших незначительное меньшинство. Но среди жителей, совсем не имевших пастбищ, встречались как земледельцы (laboureurs), так и батраки; различные способы раздела могли благоприятствовать либо одним, либо другим. Наконец, над крестьянами возвышался сеньор, обычно собственник лугов, обладавший довольно часто привилегиями: пастбищными правами, вроде права на «отдельное стадо» (troupeau à part) или на «сухую траву» (herbes mortes), которые, утратив свою ценность в результате наложенного на отаву запрета, должны были быть компенсированы (в Лотарингии в форме взимания третьей части всех общинных доходов). Как не поколебаться перед лицом стольких противоположных требований, отражавших сложное общество, опутанное множеством пережитков? Такой парламент, как Мецский, постоянно колебался между самыми различными концепциями. В других местах судебная практика стабилизовалась, но, в зависимости от провинций, в самых разнообразных направлениях. Там, где, как во Франш-Контэ и в Беарне, помимо ставшего ежегодным запрета, осуществлялась практика, отдававшая всю отаву собственнику, исчез окончательно всякий след древнего общинного сервитута. В других местах, например в Бургундии или в Лотарингии, этот сервитут не совсем исчез, ибо обязательный выпас на отаве еще осуществлялся в некоторые годы; в другие же годы собственники, лишившие общее стадо корма, возмещали этот ущерб общинам, полностью или частично, но в другой форме. Но так как раздел сена производился обычно пропорционально числу голов скота, принадлежавшего отдельному земледельцу, то батраки, будущие жертвы агротехнического переворота, во всяком случае, много теряли от этих перемен. Старые общинные привычки пользования лугами постепенно исчезали в результате незаметного их подтачивания. Это происходило разными путями, но не путем общей реформы.
Сущность технической революции, которая должна была дать новый толчок борьбе против общинных сервитутов, можно выразить в нескольких словах: уничтожение того, что один агроном, Франсуа де Нефшато, называл «позором паров». Отныне земле, привыкшей до сих пор, при наиболее усовершенствованных системах, отдыхать один год из каждых двух или трех лет, была запрещена всякая лень. В материальной жизни человечества нет более значительного достижения. Во-первых, это дало возможность увеличить в два или полтора раза сельскохозяйственную продукцию и, следовательно, прокормить гораздо большее количество людей; во-вторых, это давало возможность лучше, чем раньше, кормить людей, к тому же более многочисленных, ибо увеличение обрабатываемых земель не поспевало за ростом населения. Без этого небывалого завоевания невозможны были бы ни развитие крупной промышленности, собирающей в городах массы людей, которые не извлекали средства для своего существования непосредственно из земли, ни, вообще говоря, «девятнадцатый век» в том смысле, в каком употребляют слово для обозначения кипения человеческой энергии и ошеломляющих преобразований.
Но старые аграрные распорядки представляли собой хорошо согласованные системы. Нелегко было нарушить их, не уничтожив всего целиком. Для совершения революции в способах обработки земли необходимы были многие условия.
Что посеять на земле, отводившейся прежде под пар? Хлеб? Мысль об этом порой возникала, но она была слишком плоха, чтобы за нее держаться. Опыт показал, что постоянно сеять одно и то же растение или схожие растения на одной и той же земле — это значит обречь себя на ничтожные урожаи. Нужно было найти растения, корни которых проникали бы в почву совсем на другую глубину, чем корни зерновых. Овощи? Обычно с них начинали. Но их разведение можно было рекомендовать далеко не везде, а их потребление не могло быть расширено до бесконечности. Это же замечание справедливо для льна и рапса. Действительно, ради этого не стоило еще низвергать весь прежний аграрный распорядок.
К тому же дело было не только в том, чтобы найти растение. Как бы ни было удачно чередование посевов, непрерывность обработки была связана с риском истощить почву, если бы не был найден способ доставлять ей усиленную порцию удобрений, то есть навоза, поскольку химические удобрения еще не были изобретены. Отсюда необходимость увеличить поголовье скота. Но здесь имелось противоречие, на первый взгляд неразрешимое. Ведь пар имел своей целью не только обеспечение земле отдыха — он служил в то же время пастбищем для скота. В XVII и XVIII веках постановления Парижского парламента обязывали многие соседние со столицей деревни соблюдать старинный севооборот с годом отдыха. Это объясняется тем, что новые методы казались ему опасными для овцеводства и, следовательно, для снабжения парижского населения{187}. Уничтожить пар и вместе с тем не только поддержать, но и интенсифицировать скотоводство — не означало ли это искать квадратуру круга?
Разрешение этой двойной трудности было осуществлено благодаря травосеянию. В сущности, именно фуражные растения при новом чередовании культур заменили зерновые и в то же время, по словам поэта Сен-Ламбера[147], «предложили удивленным стадам нежную траву на недавно сжатых полях»{188}. Эти культуры (вроде клевера, эспарцета и люцерны), имевшие более длинные корни, чем корни зерновых, не требовали, кроме того, от почвы такого же количества химических элементов; или же это были растения с мясистым корнем, вроде репы, знаменитого турнепса (столь часто упоминаемого в агрономических сочинениях той эпохи), которые, помимо достоинств вышеназванных трав, обладали тем преимуществом, что они требовали прополки, благодаря чему пашни периодически очищались от сорняков. Были ли это новые культуры? Не обязательно. Большинство их разводилось издавна, но в небольших количествах и не на полях. Они предназначались для огородов. Революцию в способах обработки можно в некотором смысле рассматривать как победу огородничества над пашней: заимствование растений, заимствование методов (прополка и интенсивное унаваживание), заимствование правил ведения хозяйства (исключение всякого обязательного выпаса и в случае необходимости огораживание)[148]. В конце XVIII века картофель, известный с того момента, как он был привезен из Америки, но долгое время разводившийся лишь в небольших количествах и только в некоторых восточных провинциях, главным образом на корм скоту, пополнил список ботанических открытий, помогая крестьянскому населению, до тех пор кормившемуся лишь зерновыми, избегнуть призрака голода. Затем появилась сахарная свекла, сочетание которой с зерновыми дало самый классический севооборот. Но на первом своем этапе «новое земледелие», как говорили его теоретики, полностью находилось под властью фуражных культур.
Вполне естественно, что первой мыслью его инициаторов было сохранить старинный двухгодичный или трехгодичный севооборот. Только пар «похищали». Но скоро заметили, что многие кормовые культуры давали лучшие урожаи, когда они непрерывно росли в течение нескольких лет на одной и той же земле. Когда затем возвращались к зерновым, их колосья были от этого только тяжелее и гуще. Так возникла мысль об устройстве на некоторое время настоящих искусственных лугов и о выработке более длительных и в то же время более гибких циклов севооборота, которые совершенно перевернули древнюю систему.
Необходимо было еще и другое условие (не для победы технической революции, ибо ее успех был возможен только в результате некоторых юридических изменений, исследование которых последует ниже, но для ее начала) — необходимы были как представление о ней, так и потребность в ней.
Импульс для введения новых методов Франция получила в основном из-за границы. Агротехнический переворот — явление европейского масштаба — распространялся путем преемственности, исследование которой весьма любопытно. Области с густым населением и в еще большей степени области с многочисленными городами повсюду первыми уничтожили пар. Таковы пригороды некоторых немецких городов, некоторые сельские районы Нормандии или Прованса, но в особенности Северная Италия и Фландрия; две великие страны городской цивилизации Европы еще со средних веков. Однако, несмотря на то, что один венецианский агроном еще в XVI веке (несомненно, первый во всем западном мире) рекомендовал севооборот без пара с кормовыми культурами{189}, и несмотря на некоторые ссылки во французских работах XVIII века на сельскохозяйственную практику Ломбардии, итальянский пример не оказал, по-видимому, сколько-нибудь сильного влияния на способы ведения хозяйства за Альпами. Напротив, Фландрия с Брабантом была поистине матерью реформ в методах обработки. К тому же ее методы, несомненно, лучше подходили для нашего климата. Но если исключить ради простоты небольшой район Франции (Франции после Людовика XIV), который представляет собой всего лишь кусок Фландрии, то влияние Нидерландов, хотя и пограничных с Францией, сказалось у нас только через посредство Англии. «Рассуждение о земледелии в том виде, как его практикуют в Брабанте и Фландрии» («Discours sur lagriculture, telle quon la pratique en Brabant et dans les Flandres») — таково название первого английского сочинения 1650 года, которое излагает совершенно ясную программу севооборота, основанного на кормовых растениях{190}. В Англии, рождавшейся для крупной промышленности, потребительницы хлеба и мяса, где земля все более и более оказывалась в руках крупных собственников, охотно вводивших новые методы, «новое земледелие» находило благоприятную почву; там оно получило сильное развитие и было усовершенствовано. Но можно почти не сомневаться, что его пионеры позаимствовали принципы «нового земледелия» в основном у фламандских равнин. В свою очередь, французские теоретики приняли эстафету от Великобритании, особенно начиная с 1760 года, когда появились «Элементы земледелия» («Eléments dagriculture») Дюамеля дю Монсо, составившие целую эпоху[149].
Действительно, сначала следует говорить именно о теориях и идеях. «Нет такого землевладельца, — писал в 1766 году один туренский наблюдатель, подразумевая, конечно, крупных собственников, — который бы не размышлял о выгодах, которые он может извлечь»{191}. Пессимисты, вроде Гримма, издевались над «кабинетными земледельцами». Они не всегда были неправы. Однако размышления, влияние книги на практику, стремление осуществить технический прогресс в соответствии с требованиями разума — вот, что показательно. Сельскохозяйственные преобразования прежних времен никогда не имели подобной интеллектуальной окраски. Но новая доктрина добилась некоторого успеха только потому, что она встретила тогда во французском обществе во всех отношениях чрезвычайно благоприятные условия.
Население сильно возросло. Лица, озабоченные общественным благосостоянием, делали отсюда вывод о необходимости увеличить средства к существованию и не ставить это, насколько возможно, в зависимость от ввоза из-за границы, всегда случайного и находившегося постоянно под угрозой ввиду многочисленных войн. Это же демографическое явление обеспечивало собственникам, если им удавалось поднять доходность своих имений, надежный сбыт. Было создано целое экономическое учение, проникнутое заботой о производстве и готовое пожертвовать ему другими человеческими интересами. В результате собирания земель, осуществленного дворянством и буржуазией, были восстановлены крупные имения, представлявшие благоприятные условия для технических усовершенствований. Ввиду того, что промышленность и торговля предоставляли капиталу недостаточные и часто случайные возможности вложения, он охотно обращался к земле, ища там применения более прибыльного, чем сеньориальные ренты. Наконец, дух века Просвещения был проникнут двумя важными идеями. В этом веке стремились наряду с верованиями рационализировать и практику и отказывались впредь уважать традиции сами по себе; старые земледельческие обычаи, которые по причине их варварства охотно сравнивали с готическими постройками, должны были исчезнуть, если они не имели другого оправдания, кроме своего давнишнего существования. В это время очень высоко ставили права личности и протестовали против того, что ее связывали по рукам и ногам путы, порожденные обычаем и навязанные непросвещенными общинами. Пристрастие салонов к полям, царившая тогда агромания вызывают порой улыбку; поражает наивность тезиса физиократов о земле как источнике всех богатств. Что это, литературная мода? Общее настроение? Несомненно. Но прежде всего это духовные или сентиментальные проявления большой глубинной волны — агротехнического переворота.
Кто говорит об истории техники — говорит об истории контактов между умами. Подобно всем другим переменам того же порядка, источником распространения аграрных преобразований стали несколько пунктов, которые оказывали свое влияние на людей. Это были министерства или интендантства, где вскоре нашлись люди, ставшие на сторону новой агрономии; сельскохозяйственные общества, официальные более чем наполовину; особенно эти более скромные, но и более эффективные центры, которыми становились в самой деревне отдельные разумно обрабатываемые имения. Инициатива редко исходила от крестьян. Там же, где они стихийно присоединялись к новым методам, это объясняется обычно их индивидуальными или массовыми связями с более развитыми районами. Мелкие производители Перша, являвшиеся в то же время разносчиками полотна, погонщики волов или торговцы обручами для бочек узнали о новых приемах ведения хозяйства в Нормандии и в Иль-де-Франсе, куда они носили свои товары{192}. Дворянин, просвещенный книгами или путешествиями, кюре, страстный читатель новых сочинений, директор рудника или начальник почты (оба весьма чуткие к изобретениям, способным облегчить им содержание их упряжек; многие почтовые начальники сделались к концу века арендаторами у стремившихся к улучшениям землевладельцев) — вот кто чаще всего разводит на своей земле искусственные луга и чей пример постепенно оказывал воздействие на соседей. Иногда миграции идей дополняются людскими перемещениями. Эно, Нормандия, Гатинэ и Лотарингия призывали в качестве работников или арендаторов главным образом фламандцев, уроженцев родины технического прогресса. Жителей Ко старались привлечь в более отсталую область Бри. Мало-помалу разведение кормовых растений, дополняемое многими другими усовершенствованиями, осуществленными или только начинавшими вводиться (в инвентаре, в селекции пород животных, в предохранении растений и животных от болезней), распространяется от одного поля к другому. Пар начал исчезать, особенно в областях крупной собственности и преимущественно вблизи деревень, где унаваживание было более легким делом. Впрочем, это происходило очень медленно. Техническая революция сталкивалась не только с укоренившимися обычаями или с трудностями экономического порядка. Основным препятствием для торжества технической революции в большей части страны была твердо установившаяся юридическая система. Чтобы революция могла восторжествовать, нужен был пересмотр права. Правительство принялось за эту реформу во второй половине века.
Повсюду в старой Франции ланды, болота и леса были предназначены для коллективного пользования жителей. Даже там, где земледелец был полным хозяином своего поля (в районах огороженных полей), эта свобода пашен была возможна лишь благодаря существованию общинных пустошей. Кроме того, в значительной части королевства сама пахотная земля была строго подчинена сервитутам в пользу общины. Агрономы новой школы начали войну против этой общинной практики. Общинным угодьям, «остаткам нашего древнего варварства»{193}, они ставили в упрек непроизводительное использование многих хороших земель, способных при разумной обработке дать богатые урожаи или, по крайней мере, кормить более многочисленные стада. «Какое упущение, — писал известный специалист граф д'Эссюиль[150], — в производстве для общей массы продуктов питания или продуктов торговли!»{194} Иногда они преувеличивали продуктивность этих земель, которые часто оставались необработанными только потому, что не поддавались обработке. Однако они не всегда были неправы. Ибо если уж заботиться о производительности, то как не согласиться с герцогом Роганом, когда он жаловался, что, «потроша» пустоши, чтобы ликвидировать на них кочки, «вплоть до обнажения скал», бретонские крестьяне сделали их «навсегда бесплодными»? {195}Что касается обязательного выпаса, не представлявшего (как говорили не без некоторого основания его враги) реальных выгод для скота, который ценой утомительных блужданий добывал себе лишь жалкую, редкую траву, то он препятствовал уничтожению пара и разведению кормовых культур либо сам по себе, либо из-за дополнительных стеснений, которые он делал необходимыми. Эти теоретические соображения вовсе не были слабыми. Но, конечно, сами по себе они были бы неспособны породить столь сильную ненависть. Более глубокие и полубессознательные чувства руководили реформаторами: это были соображения выгоды. Многие из них были крупными собственниками, и их богатство страдало от этих оков; кроме того, предоставляя мелким земледельцам и батракам возможность скудного существования за счет легких доходов, общинные угодья и пастбищные права способствовали их «бездельничанью», то есть отвлекали их от обслуживания крупных хозяйств; кроме того, склонность к индивидуализму: они утверждали, что эти стеснения «бесчестили» собственность.
Итак, оказалось, что к середине века власти приняли сторону новых идей. Провансальские штаты, как штаты Беарна с 1754 года и штаты Лангедока и Бургундии, с большим упорством начали дело аграрных преобразований. Это были интенданты и их бюро и даже министры и высокопоставленные чиновники. Бертен, генеральный контролер с 1759 по 1763 год, а затем государственный секретарь, которому помогал до января 1769 года его друг и постоянный советник Даниэль Трюдэн, выработал проект умеренных реформ, проникнутых осторожным эмпиризмом. Особенно в Генеральном контроле, практически ведавшем до 1773 года сельским хозяйством, интендант финансов д'Ормессон, прикрываясь именами недолговечных министров, направлял твердой рукой управление по пути, который его суровый и последовательный ум считал истинным прогрессом.
Эти теоретические воззрения вылились в целую серию законодательных мероприятий, осуществленных, как правило, после проведения обследований. Конечно, это происходило постепенно в одной провинции за другой; объединение Франции при старом режиме было довольно несовершенным. С 1769 по 1781 год раздел общинных угодий был разрешен эдиктами в Трех епископствах[151], в Лотарингии, Эльзасе, Камбрези, Фландрии, Артуа, Бургундии, в генеральстве Ош (Auch) и По (Pau). В других районах ордонансы и постановления чисто местного значения, исходящие от королевского совета или местных властей, разрешали провести ту же операцию в отдельных деревнях. В Бретани продолжается в широких масштабах сдача ланд в аренду путем простого использования судебной практики в интересах сеньоров. Кроме того, распространявшиеся на расчищенные земли всякого рода льготы, особенно, налоговые, побуждали обрабатывать многие земли, давно превращенные — в силу обычая или попустительства — в общее пастбище, и практически поощряли их захват либо богатыми людьми, либо массой мелких распахивателей целины.
Такой же натиск был направлен против коллективных сервитутов. В 1766 году штаты Лангедока добились от Тулузского парламента постановления, согласно которому в значительной части провинции был запрещен, в принципе, обязательный принудительный выпас, кроме тех случаев, когда общины высказывались против этого. Руанский парламент полностью запретил его на некоторых полях, где росли кормовые культуры, то же сделали Верховный совет Руссильона и Парижский парламент (в некоторых районах, подлежащих его компетенции). В других местах аналогичные решения в пользу искусственных лугов принимали суды бальяжей, интенданты, даже простые общины, обычно по внушению вышестоящих властей. В 1767 году под воздействием д'Ормессона королевское правительство включилось, в эту кампанию. Просто-напросто уничтожить обязательный выпас — этот переворот кажется слишком значительным, способным вызвать народные «волнения», чтобы можно было решиться на него. Но, во всяком случае, считается разумным и уже эффективным бороться против двух старинных обычаев: прежде всего против запрещения огораживаний (отныне собственник свободен огородить свои владения, и если он согласен потратиться на сооружение изгороди или рва, то он действительно будет хозяином своего поля и сможет во всякое время воспрепятствовать доступу на него соседского скота), затем против межобщинного выпаса, который, ставя всякое преобразование в зависимость от согласия многих деревень, сделал практически невозможным для каждой группы в отдельности ограничение на ее собственной территории (если она того хотела) пастбищных прав. С 1767 по 1777 год целая серия эдиктов установила свободу огораживания в Лотарингии, Трех епископствах, Барруа, Эно, Фландрии, Булонэ, Шампани, Бургундии, Франш-Контэ, Руссильоне, Беарне, Бигорре и на Корсике. С 1768 по 1771 год был официально отменен межобщинный выпас в Лотарингии, Трех епископствах, Барруа, Эно, Шампани, Франш-Контэ, Руссильоне, Беарне, Бигорре и на Корсике.
Эта попытка (которая была в какой-то степени подражанием делу, предпринятому по ту сторону Ламанша английским парламентом) была грандиозна. Она прервалась довольно внезапно. Эдикт для Булонэ от 1777 года знаменует собой конец эдиктов об огораживаниях. К тому же этот эдикт был лишь результатом переговоров, начатых восемью годами ранее. Фактически движение прекратилось с 1771 года. После этого эти мероприятия проводятся лишь кое-где и носят чисто местный характер. Кажется, будто дух робости и уныния охватил умы; администраторы, информируемые при случае относительно результатов прежних реформ и о возможности новых, почти всегда советовали на будущее осторожность и воздержание. Дело в том, что эта попытка большой аграрной политики столкнулась с трудностями, о которых ее инициаторы и не подозревали. Сельское общество старого режима в силу самой сложности своей структуры создало многочисленные препятствия для ниспровержения прежних обычаев, которые было тем более трудно предвидеть и преодолеть, что они варьировали от района к району.
Оставим в стороне, если угодно, некоторые побудительные мотивы оппозиции, хотя они имели подчас большое значение. Некоторые дворяне опасались, что новые изгороди повредят их охоте, составлявшей удовольствие и гордость их класса. Разве не по этой причине егери его величества запрещали огораживания на землях, зависевших от королевских егермейстерств? Многие администраторы и особенно судейские чиновники испытывали уважение к старым правам, к «этому виду собственности, принадлежащему общинам», как говорил об обязательном выпасе генеральный прокурор Парижа. Экономисты, не желавшие видеть в собственности ничего, кроме ее частного характера, были по-своему революционерами. Большое число лиц, часто из тех же самых кругов, боялось всякого потрясения, которое, затрагивая установившийся порядок, могло бы пошатнуть все социальное здание и особенно те сеньориальные привилегии, которые самые смелые из агрономов охотно осуждали наряду с коллективными сервитутами. Наконец, просто-напросто культ самой традиции. Эта власть привычки, которая противодействовала одновременно и техническим новшествам, и реформам земельного права, но была присуща всем слоям населения. Питаемая неудачами некоторых скорее восторженных, чем умелых новаторов, она вызывала отвращение у многих богатых и относительно образованных лиц (таковы сеньоры из парламента Нанси, высмеивающие предвзятые агрономические мнения интенданта Ла Галезьера). Но нигде эта власть привычки не была более распространенной и сильной, чем в крестьянских массах, где она сливалась со смутным сознанием тех опасностей, которыми угрожал мелкому люду агротехнический переворот.
Если даже рассматривать этот процесс несколько упрощенно, что отчасти искажает живую реальность, и подходить к нему с точки зрения элементарных интересов, надо сказать, что преобразования в технике и законах повсюду по-разному затрагивали различные классы, которые прямо или косвенно жили за счет земли. Ярко выраженные местные различия еще более усиливали эти контрасты. Конечно, классы не всегда ясно представляли себе свое экономическое положение; даже их контуры были иногда неопределенными. Но как раз этот переворот и привел к усилению и прояснению у них чувства неизбежного антагонизма и, следовательно, к самоосознанию. Он дал представителям этих классов возможность сговориться о их действиях (сеньорам — на провинциальных штатах или в парламентах, крестьянам всех слоев — в общинных собраниях), пока политическая революция 1789 года не представила им случай выразить в наказах свои пожелания, в которых часто звучат отголоски споров предшествующих лет.
Что касается отмены коллективных сервитутов и, тем более, уничтожения паров, что грозило уменьшением пастбищ, то позиция батраков, к которым нужно присоединить мелких земледельцев, постоянно находившихся под угрозой превращения в пролетариев, не вызывала никаких сомнений. Не имея земли или имея ее незначительное количество, привыкшие обрабатывать изо дня в день свои клочки, слишком мало образованные, чтобы приспособиться к новым методам, и слишком бедные, чтобы пытаться ввести улучшения, неизбежно требовавшие некоторых, хотя бы самых малых капиталовложений, — они совершенно не были заинтересованы в этой невыгодной для них реформе. Больше того, они имели все основания опасаться ее, ибо большинство из них имело несколько голов скота, который они могли пасти только на общинных угодьях и на подчиненных общему выпасу сжатых полях. Разумеется, правила, регламентировавшие выпас, устанавливали обычно долю каждого жителя пропорционально размерам его недвижимости, следовательно, давали преимущества богатым. Но либо сами эти правила, либо простая снисходительность, которую агрономы охотно рассматривали как узурпацию{196}, почти всегда давали возможность бедняку, даже если он не владел и пядью земли, посылать на поля несколько голов рогатого скота. Лишенные этой помощи, эти обездоленные люди были обречены или умереть с голоду, или же попасть в еще более тесную зависимость от зажиточных крестьян или крупных собственников. Могли ли они не понимать этого? Единодушные в своем сопротивлении, они повсюду создавали боевые крестьянские отряды, враждебные как усовершенствованиям, которые пытались провести отдельные собственники, так и самим эдиктам об огораживаниях. Их руку можно узнать во всех разрушениях изгородей, которые были выражением общественного недовольства, вызванного в Оверни и Эльзасе начинаниями отдельных лиц, а в Эно, Лотарингии и Шампани — законодательством.
С гораздо меньшим единодушием относились они к проблеме общинных угодий. Конечно, всякое посягательство на коллективную собственность сильно ущемляло пастбищные права, за которые мелкий люд не без основания так цепко держался. Однако для деревенских пролетариев раздел мог иметь и свои привлекательные стороны. Разве не предоставлял он им возможность реализовать издавна лелеемую ими мечту — стать в свою очередь собственниками? Само собой разумеется, при одном условии: чтобы способ распределения был наиболее благоприятным для самых бедных людей. Вместе с большинством крестьян батраки оказывали энергичное сопротивление коварным или грубым захватам общинных пастбищ, осуществляемым сеньорами или «деревенскими петухами»[152] без всякой компенсации беднякам, или, например, бретонской «сдаче в аренду». Сопротивлялись они и решениям некоторых общин, которые под давлением крупных собственников делили общинную землю лишь для того, чтобы распределить ее пропорционально величине уже существующих владений. Королевские указы проявляли больше заботы об интересах масс. Они предписывали осуществлять разделы в соответствии с числом хозяйств, что является знаменательным проявлением той традиционной заботы о деревенском населении, которая, однако, у администраторов все более и более уступала место заботе о производстве[153]. Задуманное таким образом мероприятие нравилось батракам, готовым превратиться в распахивателей нови. Исключение составляли горные районы, где, по правде говоря, никто из сельских масс не был заинтересован в уменьшении высокогорных пастбищ. В Лотарингии, например, батраки иногда использовали то подавляющее большинство, которым благодаря своей численности они располагали в приходских собраниях, чтобы навязать упрямым зажиточным земледельцам проведение в жизнь законов о разделе.
На другом конце социальной лестницы находились сеньоры, интересы которых определялись различными соображениями, иногда противоречивыми и очень разнообразными, в зависимости от местности. Они были крупными собственниками и к тому же обычно владели компактными землями, которые представляли благоприятную почву для сельскохозяйственных улучшений и для вполне самостоятельного хозяйства. Кроме того, в очень многих провинциях они пользовались коллективными сервитутами не только на тех же основаниях, что и другие жители, но в гораздо более широком масштабе, чем крестьянские массы. Они могли содержать на общинных угодьях или на паровых полях почти неограниченные стада либо на основании определенных признанных обычаем привилегий, вроде «отдельного стада» в Лотарингии и в части Шампани или беарнской «сухой травы», либо, как во Франш-Контэ, благодаря злоупотреблениям, принявшим полностью или частично силу закона. Эти льготы оказывались тем более доходными, что перемены в экономике обеспечивали скотоводу ценные рынки сбыта и открывали ему в то же время возможности ведения капиталистического хозяйства: взятое на откуп богатыми предпринимателями лотарингское право «отдельного стада» обеспечивало шерсть для многочисленных мануфактур, а для Парижа — мясо. Необыкновенно ясным выражением сознательного классового эгоизма является политика беарнских сеньоров, бывших хозяевами в парламенте и обладавших большинством на штатах: на землях временной запашки, на холмах, где они владели обширными участками земли, они были за свободу огораживания; «а равнинах, где все участки, даже их собственные, были слишком малы и слишком запутанны, чтобы имело смысл их ограждать, они были против огораживаний; но они требовали сохранения, даже при наличии оград, права «сухой травы» или же большой выкуп за него. По второму пункту они вынуждены были уступить; по двум другим, наиболее важным, они одержали верх. Нигде, за исключением беарнских равнин, сеньоры не препятствовали свободе огораживания; они знали, что на своих обширных полях они одни могли извлечь из этого выгоду. Зато уничтожение межобщинного выпаса, которое привело бы к уменьшению пастбищных привилегий, ущемляло их самые насущные интересы; почти везде они противодействовали ему; в Лотарингии и во Франш-Контэ при поддержке парламентов им действительно удалось помешать этому.
На общинные угодья они зарились всегда. В течение всего столетия они не прекращали попыток захватить их. Но даже и раздел по закону был им обычно выгоден; эдикты предусматривали в принципе применение права триажа, но не определяли детально формы раздела; они открывали путь для юридической практики, благосклонно относившейся к любым притязаниям. Соблазнительная перспектива — получить без всяких затрат треть подлежащих разделу земель. В Лотарингии сеньоры объединились с батраками, чтобы оказать давление на общины[154].
Пахари же (laboureurs) не представляли собой, однако, совершенно однородного класса. Но почти повсюду они были единодушны относительно одного особенно важного пункта. Они единодушно противились разделу общинных угодий, если он должен был происходить по хозяйствам и с изъятием сеньориальной трети. Подобный раздел увеличил бы их земли лишь в ничтожном, по их мнению, размере. Он лишал их пастбищных прав, которыми они тем более дорожили, что общинное стадо состояло главным образом из их скота. Наконец, превращение батраков в мелких собственников привело бы к тому, что они лишились бы рабочей силы, в которой очень нуждались. Ведь роль батрака в деревне, заявляли в 1789 году в своем наказе крупные и средние крестьяне из Френель-ла-Гранда (Frenelle-la-Grande), в том и состоит, «чтобы оказывать помощь земледельцу»{197}. Характерно, что штаты Лангедока, фактически решавшие вопросы аграрной политики, отдали предпочтение не разделу, а отдаче в аренду; этим они одновременно удовлетворяли как сеньоров, за которыми они позаботились сохранить право требовать при случае раздела общинных угодий, так и зажиточных крестьян, которые одни только могли выступить в качестве арендаторов{198}. Это означало искусную организацию союза собственников. В Лотарингии, где объединение сил пошло по иному пути, битва из-за общинных угодий (пахари против союза батраков и сеньоров) приняла характер настоящей борьбы классов. В остальном интересы пахарей были очень различны. Наиболее богатые, чаще арендаторы, чем собственники, имели почти те же интересы, что и земельная буржуазия. Они стремились в одиночку присвоить себе часть общинных земель. Иногда они содействовали разделу — когда можно было добиться от общин, чтобы раздел осуществлялся пропорционально земельной собственности или сумме уплачиваемых налогов. Будучи собственниками или арендаторами довольно обширных полей, созданных в результате собирания парцелл, они, естественно, стали сторонниками непрерывной обработки и кормовых культур. Они стремились огородить свои владения, тем более что в результате странного правонарушения эдикты (за одним-единственным исключением — Фландрия и Эно) разрешали огораживателям без какого бы то ни было ограничения участвовать в обязательном выпасе на оставшейся открытой части территории. Сплошной выигрыш и никакого убытка!
Наоборот, масса крестьян, в том числе и собственники, была гораздо более привержена к старым обычаям. Косность? Несомненно. Но в то же время это был очень верный инстинкт, предупреждавший о грозившей опасности. Приспособление к новому экономическому строю было бы, во всяком случае, весьма затруднительно для этих людей скромного достатка, чьи владения были подчинены еще старому расположению земель. Реформы, которые служили совершенно другим интересам, добавляли к этим тревожным соображениям еще и новые угрозы.
Обычно лугами владели богачи, причем луга давали им необходимые ресурсы, возмещавшие им коллективные пастбища; свобода огораживания давала им возможность полностью присваивать эту драгоценную траву. Средние крестьяне чаще всего не имели лугов или же имели их очень мало; чтобы прокормить свой скот, они нуждались в общинных пастбищах, в коллективных сервитутах на чужих пашнях и лугах. По правде говоря, кормовые травы могли расти и на их «полях. Но это земледельческое нововведение таило в себе много трудностей, особенно в районах длинных полей. Севооборот мог быть там изменен лишь в пределах целых картье. Нужно было договориться друг с другом. В сущности, соглашение вовсе «е было невозможным. Во многих лотарингских общинах в конце XVIII века удалось выделить, обычно по краям земель, пространства, регулярно используемые под искусственные луга. Но как защитить в течение года, посвященного пару (и, следовательно, обязательному выпасу), эти особые клинья против посягательств всех тех, кто был заинтересован в сохранении прежних пастбищ: не только против батраков, но и против имевших отдельное стадо сеньоров, против крупных собственников, которые, огородив свои собственные владения, не желали отказываться от пастбищных прав во владениях своих соседей? Изъять в принципе все кормовые культуры из-под действия коллективных прав? Как было сказано, в некоторых провинциях ордонансы или указы решили дело именно в таком духе, в других местах это сделали аналогичные постановления общин. В Камбрези и в Суассонэ эти последние, по-видимому, как правило, соблюдались. Но в других районах их часто оспаривали в судах и кассировали, особенно в областях, на которые распространялись эдикты об огораживаниях[155]. Так как эти эдикты были категорическими, то, чтобы избежать обязательного выпаса, нужно было огораживать поля. Но для крестьян среднего достатка именно это было очень трудным. Изгородь всегда стоила дорого, особенно в те времена, когда дороговизна леса вызывала бесчисленные жалобы. Более того, по правде говоря, это становилось поистине неосуществимым, когда речь шла о том, чтобы огородить узкие и очень вытянутые участки, границы которых по сравнению с их площадью были чрезмерно длинны. Огораживание, осуществлявшееся свободно, но бывшее необходимым для защиты полей, фактически превратилось в своего рода монополию богачей. Оно преграждало другим земледельцам доступ к техническим усовершенствованиям, к которым стремились наиболее опытные из них. Можно ли удивляться тому, что в целом крестьяне, конечно вполне способные постепенно расстаться со старыми обычаями, но при условии облегчения этой эволюции, оказались почти везде в одних рядах с батраками, требовавшими просто-напросто сохранения традиционного порядка вещей, и вместе с ними протестовали против аграрной политики монархии?
В основе попыток реформаторов лежало, по определению парламента Нанси, полное изменение старой «экономики полей» и даже больше — социального порядка. Не следует, однако, думать, что они совершенно закрывали глаза на серьезность такого потрясения. Конечно, они не оценили должным образом сопротивления большинства крестьян. Но они хорошо понимали, что мелкий люд, особенно батраки, мог быть раздавленным. Разве архиепископ Тулузский, хотя он и был сторонником новой агрономии, не признавал в 1766 году на заседании штатов Лангедока, что обязательный выпас может «рассматриваться как следствие товарищества, необходимого между жителями одной и той же общины и осуществляющего всегда справедливое равенство»? Агрономы не относились легко к опасным последствиям агротехнического переворота. Эти последствия заставляли колебаться министра Бертена и его помощника Трюдэна. Умному наблюдателю, президенту Мецского парламента Мюзаку, они внушали опасения массовой эмиграции из деревни, которая приведет к обезлюдению сельских местностей и лишит крупных собственников как рабочей силы, так и потребителей их продуктов[156]. Самые смелые люди, Однако, не отступали перед этой вечной трагедией, связанной с прогрессом человеческого общества. Они жаждали прогресса и считали, что жертвы должны быть принесены. Они нисколько не испытывали отвращения к экономической организации, которая поставила бы пролетариат в более тесную, чем прежде, зависимость от крупных производителей. Зачастую предложения реформаторов не лишены были жестокости. Орлеанское сельскохозяйственное общество, сильно озабоченное нехваткой и высокой ценой рабочей силы, отвергло, правда, в 1784 году, мысль о том, чтобы заставить ремесленников наниматься на период жатвы, ибо «в большинстве своем они совсем не приучены к тяжелой работе». Но оно предложило запретить деревенским женщинам и девушкам собирать колосья после жатвы: вынужденные искать других источников существования, они стали бы хорошими жницами. Действительно, разве не привыкли они «склоняться к земле»? Администраторы охотно рассматривали нищету только как результат преступного «бездельничанья»{199}.[157]
По правде говоря, столь жестокая бесчеловечность способна была возмутить чувствительные души. Но они находили утешение в, удивительном оптимизме, светоч которого господствующая экономическая наука, кузина доктора Панглосса[158], должна была передать «классической» школе следующего столетия. Разве не было признано, как писал об этом в 1766 году субделегат в Монтьеан-Дер (Montier-en-Der), что «все, что выгодно народу, обязательно становится выгодным и для бедняка». Другими словами, благополучие бедняка, все чаяния которого должны состоять в том, чтобы легко находить работу и не знать голода, зависит в конечном счете от процветания богача. «Вообще, — говорил Кдлонн, в то время молодой интендант в Меце, — поскольку батраки и поденщики являются по отношению к сельским хозяевам не чем иным, как дополнением к главному, не нужно беспокоиться об их участи, если улучшается участь сельских хозяев. Постоянно действующий принцип состоит в том, что увеличение продукции и средств существования в каком-либо округе вызывает улучшение благосостояния всех тех, кто в нем проживает, независимо от их положения и состояния: перемена совершается сама собой, и сомневаться в этом хоть сколько-нибудь — значит не понимать естественного хода вещей». Во Франции, как и в Англии, агротехнические проблемы раньше, чем проблемы промышленные, впервые предоставили капиталистической доктрине (назовем ее так, за неимением лучшего слова) возможность выразить с наивностью молодости и простосердечные иллюзии, и жестокость ее чудесного плодотворного творческого задора.
Однако ни юридическим реформам последней трети столетия, ни тем более движению за технические усовершенствования не удалось изменить заметным образом аграрное лицо страны. Единственными районами, претерпевшими настоящую метаморфозу во всем, вплоть до пейзажа, были те, которых агротехнический переворот коснулся уже тогда, когда они переставали быть пашнями и почти полностью превратились в пастбища, — это восточная окраина Эно, Булонэ. В течение XVIII века успехи транспорта и экономического обмена, близость больших хлебных равнин, способных прокормить скотоводов, и городов, готовых поглощать мясо, позволили в этик районах отказаться наконец от прежнего господства хлеба и использовать особо благоприятные условия, которые почва и климат создали здесь для скотоводства и кормовых культур. Этими преобразованиями руководили крупные собственники, которые одни только и способны были извлечь выгоду из новой экономики. Свободу огораживания, которой они добились, они использовали для насаждения вокруг своих старых или новых лугов многочисленных живых изгородей, защищавших их от коллективных прав, осуществление которых грозило расхищением сена. Вместо пустынных пашен повсюду появились зеленеющие огороженные участки. В других провинциях тоже кое-где появились ограды, обычно на сеньориальных или буржуазных землях. И там также по большей части вокруг лугов. Особую заботу проявляли именно о защите травы. О защите полей заботились гораздо реже. Та же нерешительность наблюдалась и в собственно агрономическом прогрессе. За исключением нескольких особенно развитых провинций, вроде Нормандии, на огромном большинстве крестьянских участков и даже во многих более крупных владениях к концу века продолжали широко практиковать пар. Нет сомнения, что улучшения вводились, но медленно. Это объясняется тем, что в значительной части королевства, особенно в районах длинных полей, для торжества новой агрономии необходимо было еще более глубокое потрясение, чем то, которое проектировали аграрные реформаторы, а именно — полная перестройка землевладений, как это было в Англии и во многих районах Германии.
Прежде всего существовало одно препятствие, которое мешало земледельцу возвести изгородь или, вообще говоря, освободить свою землю от всяких сервитутов и сковывало попытки даже самых богатых собственников. Этим препятствием была раздробленность — закон мелких хозяйств. Избежать его целиком не удавалось даже крупным хозяйствам, несмотря на объединение земель. Сгруппировать эти разбросанные поля незначительной протяженности и неудобной формы в несколько обширных цельных кусков, из которых каждый имел бы доступ к дороге и, следовательно, был бы независим от других, на бумаге было совсем просто. В Англии это осуществлялось на деле. Всякий или почти всякий акт об огораживании предписывал здесь одновременно и перераспределение имуществ. Земледельцам оставалось только подчиниться этому приказу; Но подобное принуждение, естественное в стране, где большинство держаний так и не стало наследственным, — было ли оно мыслимо во Франции? Экономисты и администраторы не могли даже представить себе такой возможности. Они ограничивались тем, что требовали всячески способствовать обмену земель. Это означало положиться на силу убеждения. Но, связанные старыми привычками, зная свою землю, питая недоверие к земле соседа, желая уменьшить, согласно старому правилу, риск сельскохозяйственных случайностей (orvales, как говорили во Франш-Контэ) путем распределения своих участков по всей округе и, наконец, будучи склонными (и не без оснований) опасаться мероприятий, которые неизбежно были бы проведены сеньорами и богачами, крестьяне даже в таких провинциях, как Бургундия, где закон посредством налоговых льгот старался способствовать обмену, лишь в виде исключения соглашались на это, а еще реже на всеобщие переделы, которые пытались провести в жизнь некоторые дворяне-агрономы. Прочность крестьянской собственности, рожденная обычаем в то время, когда земли было больше, чем людей, и укрепленная затем королевской юрисдикцией, не только уменьшала завоевания сельского капитализма, но и задерживала агротехнический переворот, замедляя его и не давая ему возможности слишком жестоко задеть сельские массы. Батраки, которые так и не добились собственной земли или потеряли ее, оказались неизбежными козлами отпущения этих технических и экономических преобразований. Зато пахари сохранили надежду постепенно приспособиться к ним и извлечь из них выгоду.