Еще не прошло и двух лет с того мартовского дня, когда много-численные почитатели таланта Григора Тютюнника собрались у свежей его могилы. Уже по-весеннему потемнел снег, где-то в глубине земли, в корнях деревьев просыпалась жизнь, а над кладбищем в потрясенной тишине звучали скорбные слова надгробных речей. Запомнилось чье-то удивительно точное определение: «Он был так добр, что стыдился своей доброты и пытался хотя бы внешне выглядеть суровым». Это самая короткая и, пожалуй, самая меткая его характеристика.
Если свою почти детскую доброту он мог хоть как-то скрывать за внешним поведением, то в произведениях его она светится чисто и нетронуто — от первой написанной им строки до последней оборвавшейся… Он не мог не любить людей, не излучать на них добро, ибо обладал даром истинного художника. А это, по его собственной мысли, означает не только видеть и понимать происходящее, но прежде всего — любить, искренне, честно, с болью и радостью. Оттого что «нет загадки таланта. Есть вечная загадка Любви».
Писать о Григоре Тютюннике легко и в то же время трудно. Легко потому, что с первого абзаца, с первой фразы приобщаешься к живой жизни, живым характерам и судьбам, относишься к ним с таким же волнением, как к собственной судьбе. Трудно же потому, что автор обладает способностью до такой степени проникнуть в каждый жест, каждое слово героя, а за самым коротким описанием стоит такой огромный и разнообразный мир, что страшно заблудиться в нем и, приняв за настоящий, утратить «отстраненную» объективность.
Нс оставил он своим исследователям и той спасительной ниточки, которая тянется обычно от произведения к произведению, выстраивая их в определенной естественной последовательности, дающей возможность проследить путь от ученичества к зрелости.
У пего не было ученичества. Он никогда не помечал написанное датами. Рассказы, с которыми он дебютировал в литературе, перепечатывались в последующих книгах, входили в избранные и переводные издания, и самый дотошный читатель не мог бы по степени мастерства отличить их от более поздних произведений.
Однако же при всей якобы статичности путь этого писателя отмечен нелегкой судьбой, в которой были и спады, и безмятежный покой, освещенный теплой радостью и сочным юмором, и глубокая боль… Не будем расставлять на этом пути хронологических вех. Истинный художник всю свою жизнь пишет одну-единственную книгу, и здесь совсем не важен порядковый помер ее страниц. Когда же поставлена последняя точка, когда не суждено более родиться ни одному новому слову, вот тогда эти страницы сами занимают надлежащие им места, даря нам единый и неповторимый мир. Именно это должен ощутить в первую очередь исследователь, намеревающийся воссоздать духовную эволюцию писателя, проникнуть в результат познания им человека и мира.
Начало 60-х годов — это время повсеместного проникновения в прозу лирического начала. Рядом со зрелым словом О. Гончара, И. Сенченко, С. Жураховича, О. Сизонепко, И. Чсндся всходила новая поросль, означенная именами Е. Гуцало, В. Дрозда, В. Шевчука, Ю. Щербака, Е. Копцевича, Р. Федорова, Ю. Логвина, 10. Коваля, а позднее — В. Яворнвского, Д. Гсрасимчука, Ф. Лссового, А. Колисниченко… Стремительные поиски нового содержания и формы вызывали то восторг, то скепсис. «Молодую прозу», как потом отмечалось, то возносили до небес, то подвергали уничтожительной критике.
В такой атмосфере нелегко было удержаться на гребне волны, даже имея уже изданный сборник рассказов. Тем не менее, когда в периодике появились первые рассказы Григора Тютюнника («В сумерках», «Чудак»), все поняли, что в литературу пришел человек, который способен сказать свое слово. Его творчество формировала сама жизнь (военное детство, ремесленное училище, работа на заводе, в колхозе, в донецких шахтах; после службы в армии — вечерняя школа, филфак университета, учительство…) и собственный писательский опыт: первый рассказ Тютюнник напечатал уже будучи тридцатилетиям — чуть ли не через десять лет после того, как начал писать.
Пошли впрок и добрые советы старшего брата Тютюнника Григория, известного украинского прозаика, автора романа «Водоворот», учившего так «драить» написанное, чтобы «каждое слово блестело» (воспоминания «Корни»). Для Григора следовать этому завету стало делом чести и совести. Не случайно уже в первых рассказах проявилось зрелое мастерство писателя.
В них же четко обозначились две основные линии всего его творчества. Назовем их условно «дети войны» и «мир чудаков». Оригинальность Тютюнника в развитии первой линии состоит не в том, что никто до него не касался темы военного и послевоенного детства. Напротив, к моменту его дебюта в литературе утверждались более молодые — те, кто сохранил в памяти не столько саму войну, сколько впечатления первых послевоенных лет. Чуть ли не каждый из тогда еще молодых писателей ощущал потребность рассказать о тяготах своего детства, о боли, которая не забылась. Появилось множество повестей и рассказов о том, как ждали фронтовиков, о голодном сиротстве, о слезах вдов и матерей, об одиночестве женщин, словом, о раннем познании ребенком сложных противоречий взрослой жизни.
Со временем и Григор Тютюнник обратится к этой теме («Перед грозой», «Сито, сито…», «Печеная картошка», «Обновка»). Но не для того только, чтобы исповедаться перед читателем, поделиться с ним тем, «как было на самом деле». У Тютюнника эти рассказы органически вписываются в цельное мозаичное полотно его творчества, на котором ярко зацветут все нехитрые краски тогдашней жизни его народа. Над этим полотном он будет упорно трудиться в течении всех тех неполных двадцати лет, которые отпустила ему судьба для творчества, — все глубже проникая в недра народной жизни, все точнее запечатлевая каждый ее штрих и оттенок. И не автор повинен в том, что вначале мрачная тональность преобладает в его вещах — ведь в их основе не расхожие пятаки медных правд, но чистое золото истины, глубоко проникшей в изболевшуюся детскую душу.
Горькие, а порою беспросветные дни его детства открывали ему высокую правду: в основе всего прекрасного в человеке и жизни — доброта… Она-то и является его мерилом, его сучью. На второй год войны эта истина вплотную встала перед одиннадцатилетним подростком, когда, спасаясь от голода, возвращался он из далекого Донбасса в родную деревню на Полтавщине. Слабые, еще совсем детские ноги исходили сотни километров разоренной фашистами Украины. Находясь то по одну, то вдруг по другую сторону линии фронта, брел он, полураздетый и голодный, ночевал где придется… Но физические лишения оказались пустяком по сравнению с тем, что видел он вокруг себя на покалеченной родной земле, что навечно сохранил в памяти, которая через много лет очнулась щемящей исповедью в автобиографической повести «Окружение».
Здесь уместно вспомнить мудрые слова Валентина Распутина: «Я уверен, что писателем человека делает его детство, способность в раннем возрасте увидеть и почувствовать все то, что потом дает право взяться за перо».
А впрочем, автобиографический жанр сам по себе в данном случае мало что говорит и читателю, и даже самому дотошному критику. Ибо у таких писателей, как Тютюнник, все автобиографично, все пережито им самим, все прочувствовано, глубоко и непосредственно. Видимо, именно здесь кроется одна из причин небольшого объема его наследия, особенно в сравнении с ровесниками и даже младшими его коллегами.
И все же «Окружение», если можно так сказать, — самое автобиографическое произведение Григора Тютюнника. Целые фрагменты повести прямо перекликаются с документальными воспоминаниями «Корни», в ней так или иначе прослеживается едва ли не все, что написано автором о детях войны. Разве что имя маленького героя повести вымышлено, да и годами он постарше — четырнадцать. Видимо, по прошествии времени Тютюннику и самому трудно было поверить в то, что столько может вынести маленький человек.
От села к селу, от хутора к хутору продвигался Харитон на запад. Однажды он попал к нашим радистам, прожил у них безбедно несколько дней, но после тяжелого прорыва фронта дороги разошлись… Вот, казалось бы, и нехитрая внешне сюжетная канва. Однако сколько за ней человеческих судеб, сколько всего, хорошего и плохого, открывается подростку, какие ассоциации всплывают из его крошечного, но уже безмерно отягощенного горестями жизненного опыта!
Вначале мир взрослых предстает перед Харитоном сплошным клубком загадок, которые, кажется, ему никогда не разгадать. Никак не поспевает его собственная жизнь за наукой старших: пошлют его украсть мыло у немцев и променять на еду или одежду, а его поймают и изобьют; подучат зайти в самый богатый дом и попросить поесть, а там не только не дадут ничего, но еще и обидят подозрениями…
Не успев еще толком сориентироваться в этой трудной взрослой жизни, он четко усвоил, что мир разделен на добро и зло: первое нужно искать, найдя же, — хранить как зеницу ока, второе само следует за тобой по пятам. И самое страшное в жизни — одиночество среди людей, когда видишь в их глазах лишь пустоту и безразличие. Такого окружения не выдержит и самое крепкое сердце.
Подростку суждено познать то, что должно бы прийти к нему намного позднее. Наплывами вспоминая довоенную жизнь, он многому удивлялся. Вот, например, к его отцу, умелому столяру и косарю, так тянулись односельчане, а в глазах его почему-то стояла печаль. Статная же и веселая мать открыто не уважала отца, и ее насмешки над ним резали даже детское ухо: «Фу! Живицей от тебя несет как от покойника, аж тошно. И потом… Фу!» И ребенок чувствовал недоброту матери, ее равнодушие, которое даже между близкими людьми могло возвести непреодолимую стену.
Перед Харитоном со временем открывается вся трагическая непоправимость подобных отношений; то же самое произошло с героем уже упомянутого рассказа «В сумерках». Его мать тоже больше всех любила себя, страшилась того, что увянет ее молодость и красота до того, как вернется муж с фронта, и она позволяла себе временные утехи с другим, «тыловиком». Однако измена не бывает временной. Тем более, когда она остро отзывается в сердце ребенка, где живет светлая память о сильной отцовской руке, надежно защищавшей сына. Восемнадцатилетняя разлука не вернула нежности к матери, хотя ему очень недоставало ее советов и ласки. Пусто в душе теперь уже взрослого сына. Не прорастает в пей так легко попранная материнским небрежением доброта. Казнится и будет казниться до конца своих дней и его мать…
«А стоило ли уж так драматизировать события, сгущать краски, описывая, конечно же, нетипичные моменты?» — перелистав рассказ, спросит сегодняшний молодой читатель. И мне послышится отзвук некоторых высказываний критики (честно говоря, автор этих строк в свое время почти полностью их разделял), вызванных появлением первой книги Григора Тютюнника «Завязь». И вправду, едва ли стоит говорить о типичности данной ситуации. Однако почему-то тут же вспоминается напечатанная лет через десять после «Сумерек» повесть Виктора Близнеца «Молчун». Сюжет повести — будто развернутый рассказ Тютюнника. Позднее сам писатель вновь возвращается к этой теме в рассказе «Устин и Оляна». А может быть, это все-таки нечто большее, чем просто случайное совпадение?..
Принадлежа к поколению детей войны, как было по сказать ему свое наболевшее слово о ровесниках, которые в морозные ночи засыпали с молитвой, обращенной к «волшебному» ситу: «Сито, сито! Ты святую муку сеешь… А где наш отец? Скажи мне правду… Святую правду…» («Сито, сито…»). Дети взваливали на свои худенькие плечи заботы о голодных малышах и больной матери («Перед грозой»), носили одежду, сшитую из плащ-палатки, радовались. как драгоценной обнове, «магазинным» галошам («Обновка»).
Это поколение трудно освобождалось от последствий войны, нелегко вживалось в мирную жизнь. И все же где-то в глубине души именно оно хранило веру в незыблемость добра. Недетский опыт научил этих детей скрывать добро от постороннего глаза, избегать и бояться фальши. Но ничто не могло заставить их расстаться с этой верой, она генетически унаследована от предков, заложена в характере с первых дней жизни. Недаром в прифронтовой одиссее Харитона его так согревают воспоминания о добросердечной и ласковой бабушке Марфе, о сильных и нежных руках отца («Окружение»). Стремление во всем быть честным перед теми, кто далеко отсюда насмерть сражается с врагом, не позволяет маленькому Ильку спокойно съесть заработанное обманным путем яблоко («Сито, сито…»); насквозь промерзшего Игорька согревает на завьюженной дороге память о погибшем отце и доброе слово героя-замполита («Смерть кавалера»)… Этим светлым лучом добра пронизаны самые драматичные произведения Григора Тютюнника. Именно здесь ключ к пониманию его рассказов о военном и послевоенном детстве.
Что же касается общей тональности сборника «Завязь», то уже сразу после выхода книги один из старейших в ту пору украинских критиков и литературоведов Григорий Майфет отметил, что, «несмотря на трагизм многих ситуаций, книга лишена пессимизма, воспринимается в мажорном ключе». Свою мысль критик обосновывает на примере композиции сборника, замкнутого в кругу двух психологических рассказов «Завязь» и «В полнолуние», родственных друг другу по теме зарождения юной любви, которыми открывается и завершается сборник.
Итак, военное детство — не единственная тема первой книги Г. Тютюнника. Как ни странно, но это осознается намного позднее — столь, видимо, сильно впечатление от «военных» рассказов. Особого внимания среди «мирных» рассказов заслуживает «Чудак». Рассказ этот выделяется не только своей светлой тональностью, но и тем, что в нем автор выводит конфликтную ситуацию не из внешних обстоятельств, а из внутреннего состояния самого персонажа, его духовной сущности и мировосприятия.
Герои «военных» рассказов Г. Тютюнника — все эти несовершеннолетние Харитоны, Игорьки, Ильки — очень трудно освобождаются от черного мрака войны. Возможно, более остро, чем взрослые, ждали они ее победного конца, ведь с возвращением фронтовиков для них связывалась та счастливая и беззаботная жизнь, которая шла до войны. Но возвращались отцы — если не свои, то хоть чужие, — время уже называлось послевоенным, а груз неразрешенных проблем все так же давил на хрупкие плечи подростков. И мирное время представало перед ними уже не в таком радужном свете, как это представлялось до победы. Это были их первые еще не осознанные шаги во взрослую жизнь, полную драматизма и противоречий. Будет в ней и добро, и радость. Однако не вдруг; за них предстоит бороться одни на один с суровой действительностью, а завоевав, — искать единомышленников и товарищей.
Но к этому писатель еще придет. Пока же он ищет ту чистую и первозданную человеческую душу, которая непосредственно и органично воспринимала бы природу, людей и все окружающее. И находит ее. Олесь еще совсем малолетка, только что начал ходить в школу, а глаза у него — «черные, глубокие, как вода в тени, смотрят широко, словно хотят сразу постичь весь мир» («Чудак»). Рожденный в мирное время, он не обременен никакими тяжелыми воспоминаниями, прошлое его не тревожит. Единственное, что слегка беспокоит его, — это разговоры старших, которые считают его слишком робким, тихим и неспособным. Но зато, как же хорошо, выйдя из дому, первому ступить на нетронутый снег, чертить на нем палочкой всякие разности! Хорошо бродить по лесу, вслушиваясь в его чуткую тишину, смотреть на деревья и птиц, чувствуя при этом, что, попади они в беду, он в любой момент придет нм на помощь, выручит.
Однако, любуясь заснеженным лесом, наблюдая жизнь речных обитателей, мальчик вдруг сталкивается с явной несправедливостью: зубастая щука поймала маленькую плотвичку и, как он ни просил ее отпустить, все равно проглотила. По больше всего его поражает несправедливость среди людей, как ровесников, зак и взрослых. Ребята шумной ватагой носятся по гонкому льду, а когда Олесь сказал им, что нехорошо портить молодой лед, подняли его на смех, а Федька Тойкало еще и фонарь под глазом посадил… На уроке рисования учительница велела нарисовать скучный цветочный горшок, Олесь же старательно нарисовал дятла, которою он утром видел на сосне, и получил за это двойку…
Малыш не понимает, отчего так получается, и обращается за советом к деду. И слышит такие мудрые в кавычках речи: «Прыти у тебя маловато. Все чего-то в земле копаешься. А нужно к людям поближе. Да вот так возле них, вот так… Того — локтем, того — почетом… Глядишь — и вперед вышел. А первого не опередишь, потому что не догонишь. Вот!» Все до не очень понятно Олесю, однако сердцем чует он — нет здесь добра. Когда же дед взялся учить его принципу «своя рубашка ближе к телу», внук и вовсе заплакал.
Пока еще только таким способом может он реагировать на всю эту науку. Да и как тут не заплакать, когда взрослые такие умные, а не хотят видеть окружающей их красоты, не чувствуют гармоний всего живого на земле да и сами забыли, что они — часть окружающей их природы. Сохранит ли Олесь свое отношение к миру, когда повзрослеет, не растеряет ли его, как теряет трава росу под лучами рассветного солнца? Бывает ли вообще такое?
«Бывает!» — страстно утверждает писатель и стремится, чтобы и читатель поверил в это. Ведь именно таким сохранился в памяти Харитона его отец, который в разгар сенокоса мог вдруг бросить работу и засмотреться на обыкновенную перепелку («Окружение»). Таков и Ефим Онайко, кроткий и работящий парень, который вместо того, чтобы построить себе новую хату, остался жить в землянке, а на заработанные деньги купил жеребца и в лунные ночи на сопилке изливал ему свою душу («Комета»). Добрую усмешку вызывают и такие вспыльчивые, но вместе с тем до наивности доверчивые натуры, как Никон из рассказа «Хлопоты» или кузнец Кравчина («У Кравчины обедают»).
Говоря о героях Тютюнника, нельзя, конечно же, не вспомнить Василия Шукшина, который и пустил бродить по страницам современной прозы «чудиков». Творчество писателей, подобных Григору Тютюннику, порою воспринимается как продолжение шукшинской традиции, перенесенной на национальную почву. Кстати сказать, Тютюнника еще при жизни стали называть «украинским Шукшиным». Не вдаваясь в конкретные аналогии, следует сказать, что подобный взгляд отражает весьма поверхностное понимание типологии художественного творчества.
Человек, слывущий чудаком, наделенный непонятными окружающим странностями, — отнюдь не новый в литературе персонаж. Вспомним хотя бы Дон Кихота Сервантеса, а если глубже — национальный фольклор. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Шукшин, сильный, самостоятельный и талантливый мастер, шел тем не менее по стопам Достоевского, Лескова, Чехова (интересно и убедительно пишет об этом В. Сердючепко в статье «Надежность традиций», «Новый мир», 1980, № 9). Тютюнник же, отнюдь не чуждый русской и зарубежной классике, формировался также под воздействием своих выдающихся предшественников: Коцюбинского, Тесленко, Стефаника, Васильченко. Его чудаки, как следует из рассмотренных выше рассказов, отнюдь не повторяют шукшинских героев, которые мечутся в растерянности на перекрестке социальных и моральных проблем города и деревни (неудовлетворенное достоинство личности, которая «не умеет духовно осуществиться», — (Л. Аннинский), — они написаны в иной, я бы сказал, более элегической манере. Наконец, ни о каком подражании не может быть речи хотя бы потому, что Шукшин и Тютюнник входили в литературу одновременно, обладая к тому времени каждый своей собственной, вполне сформировавшейся творческой индивидуальностью.
Здесь, пожалуй, более целесообразно говорить о возможности типологического исследования творчества обоих писателей. И действительно, «у обоих доминирует характер и ситуация, оба стремятся в обыденном факте разглядеть черты духовности человека» (Н. Ильницкий). А кроме того, — пусть кому-то это и покажется натяжкой, — невозможно избавиться от ощущения некой предопределенности в самих совпадениях многих моментов их жизни и творчества.
…Почти ровесники (1929 и 1931 годы рождения), росли без отцов в пору военного лихолетья. Обоим было во четырнадцать-лет, когда пришлось в поисках самостоятельного заработка покинуть родную деревню: Шукшин — слесарь, маляр, грузчик, Тютюнник — слесарь, шофер, токарь… Оба служили во флоте. После демобилизации бросились страстно наверстывать упущенное: Шукшин экстерном сдает экзамены за 8—10 классы, Тютюнник с пятиклассным образованием сразу идет в восьмой класс вечерней школы, а потом — сразу в десятый… Получив аттестат зрелости, оба немедленно приступают к осуществлению своей давней мечты: один поступает во ВГИК, другой — в Харьковский университет. Оба, хотя и не долго, учительствуют в вечерних школах. Одновременно появляются первые публикации — в 1961 году… Оба начали поздно — тридцатилетними, и оба не перешагнули порога своего пятидесятилетия…
Тютюнник перевел на украинский язык книгу рассказов Шукшина «Калина красная», посвятив его памяти свой рассказ «Дикой», но не успел произнести проникновенное, искреннее слово, посвященное юбилею своего старшего брата. «Народ — главный герой всего созданного Василием Шукшиным в литературе и кино. Народ — не как безличная масса, а как совокупность неповторимых индивидуальностей. Высоких душ и ничтожных. Счастливых и несчастных. Разных…» Однако более всего их, конечно, роднило отношение к судьбе современной деревни, к тем людям, души которых были так им близки и понятны.
И хотя герои Тютюнника более мягки и элегичны, не так «ершисты», как шукшинские, они тоже страдают не только оттого, что нарушена гармония между человеком и природой. Не только от этого плачет маленький Олесь, разочарован Ефим Онайко, чувствует себя обездоленным Кравчина. Ведь далеко не всем по душе эти открытые и ласковые люди. Ведь с ними нужно общаться на их же волне, а кто на это способен? Дед Олеся или, может быть, те, кто поднимает на смех простодушного кузнеца? Или тот, кто обладает железным кодексом житейской мудрости: «Если ты умный, то, построив, к примеру, новую крепкую хату, не хвались, а лучше поплачься: «Не хата получилась — шалашик, холодно зимой, хоть собак гоняй. Кирпич, видать, недожженный (или пережженный). Черт его знает». Вырастил хорошие помидоры, говори: «Никудышние в этом году помидоры, завязалось такое — одни пупырышки». Все знают, что это вранье, однако уважают, потому что считают такого человека разумным. Хозяин! А то вот еще. Есть у тебя в загашнике деньги, а тут пришли занять, божись: «Да нет, мил человек, даже на соль, пусть меня громом побьет!» Проводи просителя из хаты да еще с порога вдогонку ему скажи: «Если бы были, так разве я что — пожалел? С порогов душой бы…» Так переплетаются в жизни дороги чудаков и, будем называть их прямо, обывателей. И очень часто смеется вид простодушным чудаком хитрый обыватель, над его наивно открытой душой, даже если это душа ребенка. А ведь дети, как никто, интуитивно чувствуют скрытую фальшь, откровенно не приемлют лицемерия. Особенно дети войны, на долю которых выпало не постепенное познание жизненных противоречии, а внезапное и острое столкновение с ними, чему немало помогли обыватели, мещане, способные равнодушно наступить на нежные, ростки добра в детских душах, сеющие разлад даже среди самых близких люден.
Здесь сошлись и те линии творчества писателя, которыми отмечено начало его пути: став взрослыми, дети войны в основном сохранили мировосприятие чудаков, объединившись с ними в обоюдной ненависти к мещанству, от которого пострадало их детство. Григор Тютюнник вышел на главную прямую своей творческой магистрали — осмысление проблемы морального становления человека в современном мире, его прав и возможностей, его духовного возмужания.
Казалось бы, ничего особенного не кроется за этим, на первый взгляд, общим определением. Сегодня едва ли не о каждом, даже посредственном писателе нечто подобное можно прочесть в обзорных статьях. И не удивительно, ибо здесь сказывается общая тенденция нашей литературы, в развитие которой каждый вносит свою посильную лепту. Однако дистанция между умением конъюнктурно приспособиться к общему течению, влиться в него тихим ручейком и той бурной рекой, которая круто пролагает свое русло, воистину огромна. Именно последнее характерно для Тютюнника. Его поиски настойчивы и откровенны. Его стремление собственными силами, через своих героев самостоятельно решить эту проблему очевидно.
Он не боялся заново открывать уже открытое, он знал, чти истина познается лишь тогда, когда выстрадал её. Он болел душою за лишенного крыльев, согнутого судьбой простого человека: будь то бывший ударник или щедрый в прошлом хлебосол, который, выйдя на пенсию, впадает вдруг в непонятную односельчанам скупость, ибо, как выясняется, не может не вспоминать гнилую, мерзлую картошку своего далекого детства, лохмотья вместо одежды и обуви, и старику делается страшно от мысли, что все это может вернуться. Писатель переживает и за полтавского крестьянина, который в тяжелые послевоенные годы подался на заработки на Донбасс, но сейчас, стоит ему прикрыть глаза, встает перед ним родная хата, огород, слышится запах бузины и цветущей картошки («Мягкий»), и за человека, у которого даже перед женой не сходит с лица выражение покорной благодарности — не способен он даже на собственное мнение, а ведь смолоду была в нем искра божия («Нюра»)… Но больше всего Тютюнник болел за тех товарищей далекого своего детства, которые входя в пору зрелости, оказывались под угрозой духовного обнищания.
Ржавчина на человеческой изначальной чистоте — так воспринимал писатель мещанство. И со всей решимостью клеймил его. И не Чехов ли, которого он очень любил и у которого призывал его учиться старший брат Григорий, дал ему в руки такое меткое, без промаху разящее оружие, как ирония?.. Критика мало обращала внимания на эту черту письма Тютюнника, тем не менее владел он иронией блестяще. Красноречивое тому подтверждение — рассказы «Затмение», «Чуднáя история», «Поминали Маркьяна», «Сын приехал».
И действительно, разве не ощущается школа великого русского гуманиста, когда Тютюнник рассказывает о том, как хихикают от удовольствия Антон и Палашка, которые сегодня ночью должны стать настоящими собственниками: вот-вот опоросится свинья, а за продажу каждого еще не родившегося поросенка уже старательно подсчитаны деньги и что на них можно купить. Но… появился на свет единственный поросенок, да и того задушил со сна нерадивый Антон («Затмение»). Как не вспомнить унтера Пришибеева при знакомстве с Маркьяном, которого даже усопшего никто искренне не оплакал: ни дети, ни жена, ни родственники — всем казалось, что он и мертвый вдруг вскочит и, выкатив налитые кровью глаза, гаркнет свое излюбленное: «Порядок надо знать!» («Поминали Маркьяна»).
Ирония у Г. Тютюнника часто перерастает в сатиру. Блестящим примером этого является рассказ «Сын приехал». Как и в большинстве произведений Тютюнника, действие в нем развивается плавно и естественно, словно бы без всякого вмешательства автора. Описывается приезд Павла Дзякуна с женой и сыном в гости к родителям. Кажется, ничего особенного не происходит — многие с детьми и женами приезжают погостить в деревню к родичам. Разве только один штрих остановит наше внимание: Павло Дзякун прибыл на собственном «Москвиче». Гости навезли всевозможных городских подарков, жена молодого Дзякуна Рита пошла на огород и слегка прополола грядки, сам Павло наловил рыбы в пруду, а под вечер, как водится, устроили небольшую вечеринку в честь прибывших. Вот и весь рассказ. Однако внешний сюжет ничего не передает из того, что хотел сказать и сказал писатель. Именно здесь ярко проявляется двуединство объективного изображения действительности и активной позиции автора. Взять хотя бы тот же «Москвич». Идет простое описание его внешних примет: блестящая окраска, никелированные буфера, всевозможные циферблаты на приборах, покрытые ковровыми дорожками сиденья, репсовые занавески на заднем и боковых окнах… Но незаметно приходит ощущение, что от вещей нечем дышать. Затем выясняется, что вес эти коврики и занавески, канистры и брезент Павло приобрел еще в ту пору, когда первые детали его автомобиля «только еще отливались где-то на заводах». Итак, мечта давняя и несокрушимая. Выясняется также, что из-за «Москвича» Павло долго не женился — уже было за тридцать, знал, что семья потребует больших расходов: мебель, одежда, множество других вещей для жены — деньги и разойдутся. А он в последнее время даже в отпуск не ездил к родителям, избегая непредвиденных трат.
И вот перед нами апофеоз многолетних стремлений: «Теперь Павло имел все: квартиру, жену, машину, сына, двести рублей заработка вместе с премией, и чувствовал себя так, как ему хотелось! спокойно, уверенно и независимо». Обратите внимание на то, в каком порядке перечисляет автор «добытое» Дзякуном, все для него выстроилось в один общий ряд: вещи, деньги и самые близкие люди — жена и сын.
Кое-кто из писавших в то время о Тютюннике говорил, анализируя этот рассказ: вот, мол, смотрите, еще одна жертва меркантильности и голого расчета, этому человеку уже никогда не дано испытать счастья. Однако все дело в том, что сам Дзякун над таким сочувствием только бы посмеялся: он-то счастлив более, чем кто бы то ни был. Имеет все, о чем мечтал, живет спокойно и сыто — чего еще нужно? Разве не в том счастье, чтобы, стоя возле новенького своего автомобиля, независимо скрестив руки на груди, в новом костюме и башмаках в тон, в ответ на приветствия односельчан, отвечать им, глядя куда-то поверх их голов: «Зассте»? А разве не удовольствие смотреть на всеми уважаемого директора школы, где когда-то с грехом пополам окончил семь классов, как он возится со свиньями в сарае, а ты, меж тем, подъезжаешь к его дому на собственном новеньком «Москвиче»?.. А может быть, счастье в том, чтобы на работе начальство тебя уважало, а подчиненные боялись? Так и это есть! Дзякуна, конечно же, уважают нужные ему люди, а подчиненные опасаются, потому что «раз не послушался, а в другой — на такие наряды посажу, что в получку только расписаться придется». Женился он, правда, не на той, которую когда-то полюбил первой своей почти детской любовью. И все равно не прогадал: Рита, хоть и не прочь была раньше погулять, зато теперь ни-ни, надежнее в семье…
Тютюнник вскрыл духовную пустоту такого человеческого типа, которого, кажется, ничем не проймешь: он «законно» возьмет свое в любом положении, у него на все свой холодный взгляд и железный расчет. Даже на счастье и мораль. Однако именно эта уверенность в себе закоренелого обывателя заставила писателя задуматься над другой стороной явления. Своевременно выявить зародыш мещанства в обыкновенном человеке, показать обстоятельства, при которых расцветает такое отношение к жизни и людям, предостеречь от этого чистые души — вот новая творческая задача Тютюнника. Вспоминается один из лучших рассказов писателя «Тысячелистник», давший название его второму сборнику. Этот рассказ неизменно включается во все последующие издания. Как было отмечено О. Никаноровой сразу же после первой публикации рассказа, во внешне спокойной и композиционно уравновешенной сюжетной структуре таится «непоказной», «тихий», но свежий и неожиданный психологический конфликт».’(«Дніпро», 1969, № 6).
На первый взгляд, и вправду ни о каком конфликте не может быть и речи: старый лесник Данило Коряк каждое лето с нетерпением ждет в гости из Харькова дочь и зятя, особенно последнего — хорошего, доброго, образованного человека. Живут молодые в согласии, растет у них дочка — только бы и радоваться старику. Но один разговор засел в памяти Данилы еще с первой встречи с зятем. Старик, видя, как Игорь каждое утро, едва проснувшись, хватается за книги и все что-то там вычитывает, а потом что-то чертит карандашом и все думает, думает, однажды не выдержал и спросил: «Разве ж, сынок, так отдыхают?» Потом Данило и зять беседовали мирно и с полным уважением друг к другу, однако оба ощутили, как что-го встало между ними, какое-то непонимание. В словах Игоря старику слышится некая высшая истина, которую он не способен постичь. Вспомнил он свою молодость: с фронта вернулся на погорелый двор, трудно добывал свой собственный кусок хлеба, долго вынашивай мечту о достатке в семье. Коряк с беспокойством размышляет над жизнью зятя: «Чего ему еще? Работа — лучшей не сыщешь: чистая, культурная… Одеты оба, как с иголочки… Квартира, ребенок, еды вдоволь… Разве так живут, как мы когда-то?» И захотелось ему сказать Игорю, посоветовать от души: «Ты, сынок, про всех не очень пекись, а про себя больше заботься, потому что никто о тебе не позаботится».
Вот здесь-то и возникает некий моральный акцент. Разумеется, Данило Коряк не обыватель. Он скупо, по-крестьянски любит зеленый мир лесов, лугов, озер, щедр на доброе слово, с нежностью вспоминает свою юную любовь к Польке, с которой душа в душу прожил вот уже не один десяток лет. Но тем не менее собственные невзгоды привели его к мысли, которую так часто можно услышать ныне от пожилых людей: «Пускай хоть наши дети не знают тех трудностей, что выпали на нашу долю, пусть поживут в достатке!» И все начинает постепенно «подверстываться» под это убеждение: модная одежда, со вкусом обставленная квартира, сытная еда становятся целью существования, а чтобы как-то оправдать все это перед самим собой, невольно вырабатывается соответствующая философия «обо всех не очень беспокойся…» Не удивительно, что молодыми такого рода советы воспринимаются уже как правило, возникает потребность иметь больше, чем позволяют возможности, для этого выискиваются сверхсредства, приносится в жертву все, что не «блестит». Откуда же взяться искренней любви к природе, земле, людям?
Данило Коряк не собирался настраивать свою дочь на обывательское существование, как это было в семье Дзякунов. Это почувствовал Игорь и старается разбудить сознание старика, заставить его посмотреть на все иными глазами. И пусть это действительно «тихий» конфликт, однако Данило уже не сможет жить по-прежнему. Недаром он, хоть и собирался вначале, так и не сказал зятю о том, что нужно прежде подумать о себе, а уж потом заботиться о других. Что-то остановило старика…
Если в рассказе «Тысячелистник» писатель еще прибегает, условно говоря, к публицистическому воздействию на читателя, то гораздо более топко он решает подобную проблему в рассказе «Отдавали Катрю». Деревенская девушка, дочь хуторского «лавочника», полгода работавшая буфетчицей на Донбассе, выходит замуж за городского инженера. Однако возникает ситуация, обратная предыдущей: муж Катри, приехавший на собственную свадьбу к родителям молодой жены, свысока относится к хуторянам. Не признавая местных обычаев, свадебный обряд он называет комедией, а захмелевших шутников и плясунов — язычниками. Все ему здесь чуждо, и единственное, чем он успокаивает себя, это то, что скоро, усадив молодую жену в казенную «Волгу», уедет отсюда.
Соответственна и реакция на пего односельчан Катри, глазами которых мы видим героя: лет двадцати восьми, с невзрачным чубчиком, с изнеженным, бледным лицом. «Как будто для укола», подставил он руку, когда повязывали ее свадебным платком; часто морщится, ни с кем не разговаривает… Одним словом, полностью соответствует тому, что едко сказал о нем один из местных остряков: «Такое пфе только газеты читает да телевизор смотрит».
Итак, противоречие между городским интеллигентом и обитателями сельской глубинки очевидно. К сожалению, некоторые критики так и не поняли самой сути этого рассказа, не дали себе труда пойти дальше первого впечатления, забыв о том, что главный принцип рассказа предполагает непрямое выражение идеи, уходящей в подтекст. На автора посыпались упреки в апологетике патриархальности, непонимании позитивных процессов научно-технической революции, незнании «настоящей жизни города и деревин», «реальных стремлений и забот типичного современного советского человека…».
А между тем писатель хорошо понимал положительную сторону технического прогресса в деревне, и это подтверждается не одним рассказом, написанным до и после разбираемого. И не столь уж важно, где начинали прорастать корни духовной ограниченности и мещанства — в городе или деревне, — главное состояло в том, чтобы выявить их своевременно в человеке, уберечь его от духовной деградации. Именно таков пафос «Тысячелистника» и еще больше — рассказа «Отдавали Катрю». Ведь не только «истинно» городской избранник деревенской девушки, но и его товарищ, вчерашний деревенский парень родом из Винницкой области, свысока смотрит на деревенских жителей, уверяя всех, что в деревне жили только его предки. Для Тютюнника очень важно подчеркнуть, что к мещанству тяготеют прежде всего те, кто не способен уважать свою «малую родину».
Писатель отнюдь не идеализирует и хуторской люд. Колоритно изображает он веселящихся на свадьбе. Достаточно вспомнить Омельковича с его «юридическими» речами, неутомимого плясуна Луку Ильковича или «известного всему сельсовету вруна» Самойло Шкурпелу, который самого Гитлера арестовывал в Берлине… Под пьяную руку они могут, припомнив свои давние обиды, выложить их при всем честном народе самому хозяину дома, отпустить ехидную реплику в адрес приезжих, возобновить давнюю ссору с соседом.
Тютюнник готов отстаивать каждого человека, которого еще можно вызволить из сетей мещанства. Ибо мещанство — это не только духовная деградация отдельной личности, но и замутненные души всех тех, кто непосредственно с ним соприкасается. Сегодняшнему обывателю мало ощущать себя выше «непрактичной массы», он стремится посеять в этой массе свои убеждения. Обыватель расцветает от удовольствия, когда слышит такие речи:
«— Кто это?
— Да Павло Дзякунов, не узнали, что ли?
— Иш ты, каким козырем стал.
— Денежный, поди, черт рыжий!» («Сын приехал»).
В силу своего крайне пренебрежительного отношения к людям обыватель способен не только умышленно унизить заслуженного и скромного человека даже в тяжелой для него ситуации («Чудная история»), но и напрочь забыть о своей старой одинокой и больной матери («Уточка»), извлечь выгоду даже из болезни сына («Винт»); мало того, он не пожалеет сил, чтобы воспитать себе достойных преемников и единомышленников («Чудак»)… Тупая целенаправленность обывателя порою способна парализовать окружающих, а это, в свою очередь, подогревает его уверенность в собственной непогрешимости и безнаказанности. Но всему приходит конец. Герои Тютюнника, осознав социальный вред мещанства, проникнув в его истоки, приходят к закономерному выводу: добро нужно не скрывать, а защищать, решительно бороться за него. Добро должно быть мужественным!
К этой истине не столь уж прямой и легкий путь. Детский протест против человеческой черствости писатель отразил еще в одном из первых своих рассказов («В сумерках»). Но то был эмоциональный порыв юного сердца, а не продуманное действие взрослого человека. Именно на такое действие отваживается герой рассказа «Холодная мята», в недавнем прошлом морской офицер, который после службы во флоте возвращается в родное село и становится трактористом. Здесь-то он и почувствовал, как сразу переменились к нему жена Клава и теща — стали будто чужие. Не могли они простить ему такою чудовищного падения: вместо блестящего офицерского обмундирования — кирзовые сапоги, грязная спецовка, запах солярки…
Пастельные тона рассказа как бы не очень вяжутся с программой борьбы за мужество добра. Но, тем не менее, это борьба. За право переоценки ценностей, за право отстаивать свою духовную сущность, бросив вызов мещанской затхлости.
Эту проблему ставит Тютюнник в повести «День мой субботний». Недавний выпускник исторического факультета Микола Порубай, получивший, казалось бы, удачное назначение не в сельскую школу, а референтом в Общество охраны памятников культуры в Киеве, начинает всерьез задумываться над тем, что есть истинное счастье. И в какой-то момент ему открывается, что он отнюдь не может считать себя счастливым сейчас, когда пишет казенные ответы на письма из районов и областей, когда иронизирует по поводу ограниченности и демагогии директора Общества, когда, наконец, с помощью взятки ему удалось без ордера и прописки заполучить квартиру…
Счастье, как выясняется, приходит к человеку помимо конкретных материальных условий — «он не выдумывает его себе сам, не рвется к нему из последних сил, а наслаждается им, как воздухом и водой» Для Порубая самым счастливым временем оказываются дни детства, когда он, еще несмышленый подросток, после окончания войны работал на колхозной ферме, готовил свиньям еду, кормил их, а после работы украдкой приносил матери и старенькой соседке припрятанную в карманах горячую картошку: «греешь об нее руки — и уже счастлив теплом». И он был счастлив. Трудно жилось в те далекие годы, но он был внутренне свободен, следовал порывам своей души, чего, к сожалению, он не может сказать о себе сегодняшнем, хотя и осуществилась наконец его заветная мечта — «стать образованным человеком».
Герой повести остро переживает свое моральное падение, презирает себя за отступничество, ненавидит свое так называемое благополучие. Почти физически ощущая, до какой степени все это «унизительно, несовместимо с человеческим достоинством», решается он и а рискованный шаг навстречу настоящей жизни. Будущее предстает перед ним пока еще в романтическом свете: снимет комнату в деревне у какой-нибудь старенькой бабуси, будет помогать ей таскать во ту и рубить дрова, а вечерами готовиться к урокам и читать «Жизнеописание» Плутарха…
Прямые и резкие столкновения с мещанством есть и в рассказах позднего Тютюнника. Но это уже не просто взрыв детской ненависти, как в «Окружении» или «Обновке», а нынешнее стремление воздать обывателю по заслугам, хотя для этого порою приходится ждать, пока сравняешься с ним силой («На перекате», «Дикой»). В этих рассказах мы видим процесс внутреннего возмужания героев, когда в них растет уверенность в правильности своей позиции, когда они начинают четко осознавать свое моральное превосходство, и это помогает им бороться за правду. А в одном из последних рассказов («Грамотный») с большой убедительностью показано противостояние обывательщине уже не один на один, а коллективное — всем обществом.
Хочется обратить внимание на тот факт, что в самых последних своих повестях «Климко» (1976) и «Огонек далеко в степи» (1979) Тютюнник как бы возвращается снова к теме военного и послевоенного детства. И действительно, герой одноименной повести Климко скитается по оккупированному фашистами Донбассу (вспомним Харитона из «Осады»), а повесть «Огонек далеко в степи» о деревенских подростках, попавших в ремесленное училище, словно бы выросла из рассказа «Смерть кавалера». Однако суть не в сюжетном сходстве.
Григор Тютюнник, как мне представляется, намеренно возвращается к истокам своего творчества. Не для того, конечно, чтобы, взглянув на прошлое с большей временной дистанции, как-то его переосмыслить. Сравнивая повести «Окружение» и «Климко», видим, что последняя написана отнюдь не с меньшим драматическим напряжением. Суть, пожалуй, в том, что теперь, когда не только познание людей и окружающего руководит писателем, но и стремление активно отстаивать добро как условие полноценной жизни человека, он решает обратиться к истокам, снова «пройтись» по тем давним дорогам. Это не повторный круг — это новый виток творческой эволюции писателя. Судите сами.
«Улыбающийся, молчаливый и синеглазый» Климко младше Харитона, однако цель его путешествия, так сказать, более высока — он тайно пробирается в неведомый Славянск, где, как он слышал, можно легко раздобыть соль. Соль же нужна не столько ему и его неразлучному другу Зульфату, сколько необходима учительнице Наталье Николаевне, которая с грудным ребенком на руках осталась в оккупированном селе без всяких средств к существованию.
В этом поступке раскрываются все особенности характера подростка, который складывался под благотворным влиянием дяди-машиниста и его товарищей-железнодорожников, под воздействием школы, где такие учителя, как Наталья Николаевна, сумели привил» ему любовь к родной земле, народу и простому человеку. Добро вошло в плоть и кровь маленького Климка, определив раз и навсегда его моральное кредо, от которого он не отступился даже тогда, когда пришлось заплатить за него жизнью.
Повесть «Огонек далеко в степи» воспринимается как своеобразное продолжение предыдущей. И хотя речь идет о послевоенном времени, герой-рассказчик — это словно бы воскресший и повзрослевший Климко: та же душевная ранимость, бескомпромиссность, готовность взять на свои слабые мальчишеские плечи заботу о ближнем.
Каждый день девять километров в один конец — от села до районного городка — и обратно меряет Павло и три его товарища, три Василя. Шагая по этой дороге в распутицу и зимнюю стужу, они вступали во взрослую жизнь. Много чего случалось в пути — шло испытание не только голодом и холодом — проверялась крепость мальчишеской дружбы, надежность первой, еще несмелой любви. Но самым главным испытанием было испытание на честь и совесть. И далеко не всякий его выдерживал. В этом Павло убедился, едва не поплатившись, как Климко, жизнью.
В ремесленном училище узнал Павло настоящую дружбу, увидел, что товарищ способен отдать другу последний кусок хлеба, защитить его даже от взрослого обидчика. Пример тому — детдомовцы, которые сумели отомстить шоферу полуторатонки, пытавшемуся покалечить маленького «реушпика».
И шофер (недаром мальчишки прозвали его Фрицем), и живодер-спекулянт из повести «Климко» — не случайные персонажи. Делая акцент на активной борьбе за добро, на необходимости мужественно его. отстаивать, писатель не идеализирует реальную действительность, где существуют к подлость, и мещанство. Пе так легко сдают они свои позиции. Борьба продолжается. И с каждым днем растут ряды мужественных защитников добра, среди которых одним из первых можно назвать Григора Тютюнника, с честью оправдавшего свое высокое звание художника и человека.