Я открыла глаза.
Было, как всегда, уже довольно поздно. С тех пор как мы переехали на Виллу-под-Оливами, которая, точно ослепительно-белый корабль, возвышалась на холме над остроконечным мысом в Сорренто и над синими водами Неаполитанского залива, я потеряла привычку просыпаться рано. Вилла-под-Оливами стала для нас словно любовным гнездышком, и мы с Александром, более склонные к объятиям и любви в то время, когда за окном сгущалась темнота, занимались этим до двух или трех часов ночи, лишь потом обессиленно засыпая, — так что, при всем желании, подняться рано я не могла.
Еще не совсем освободившись из-под мягкой власти блаженного безмятежного сна, я уже чувствовала сладкий, невыразимо приятный запах, и, заранее зная, что это, но не открывая глаз, я нежно протянула руку. Так и есть: лепестки чуть ли не касались постели… Я взглянула. Две вазы стояли по обе стороны постели — вазы, полные ярких свежих крокусов, чьи хрупкие чашевидные головки золотистого и золотисто-алого цвета благоухали весенними ароматами. Еще один букет, перевязанный лентой, лежал на подушке, совсем рядом со мной.
Вчера были фиалки, сегодня — крокусы… От счастья у меня перехватило дыхание; растроганная до слез, я прижала букет к груди, спрятала в цветах лицо, невольно коснулась их губами. Это был подарок Александра — с тех пор, как мы поселились на Вилле-под-Оливами, всегдашний подарок. Я не задумывалась, у кого он покупает цветы. О таком муже, как Александр, можно только в сказках прочитать!
Мне, как вчера, как и позавчера, захотелось сейчас же увидеть его, поблагодарить, поцеловать, но я вдруг вспомнила, что как раз сегодня он договорился с соррентскими рыбаками о поездке на Капри — небольшой остров, который находится совсем недалеко от Сорренто и который можно было видеть, вглядевшись в горизонт. Я так и сделала. В солнечном свете, заполнившем все вокруг, Капри казался лишь темной точкой среди ослепительно-голубых вод залива.
Почему я не поехала с мужем? Впрочем, это было бы слишком сложно для меня — подняться так рано!
Тихо вошла Эжени, поставила на умывальный столик таз и кувшин с водой, потом раздвинула занавески и, повернувшись, поклонилась мне. Я вдруг невольно подумала: жаль, что здесь нет Маргариты, и я не могу поделиться с ней радостью. Она была бы рада не меньше меня… Эжени — хорошая девушка, но сближаться с ней мне совсем не хотелось.
— Господин герцог сказал, когда вернется?
— Он обещал вернуться к ужину.
— М-да, — протянула я, не слишком обрадованная таким известием. — Что ж, пожалуй, пора подниматься.
Эжени помогла мне умыться и затянула корсет светлого утреннего платья. Забыв о кофе, который уже был приготовлен, я склонилась над своим любимым «Двойным Льежским календарем», записала кое-что, в частности, то, какие сегодня были цветы… Нынче было уже 28 марта 1796 года — больше недели мы провели на Вилле-под-Оливами, и я не переставала благодарить Марию Каролину за то, что она позволила нам пожить в столь чудесном месте.
Ожидая Александра, я занялась своими делами. Два дня назад, побывав в Неаполе, я обошла, наверное, все лучшие магазины города, и теперь целая куча подарков ожидала отправки во Францию. Несколько платьев для Авроры, тонкие ткани, картонки с изящными шляпками — все, что любили неаполитанские дамы. Для моих близняшек — чепчики и башмачки, яркие здешние игрушки, пульчинеллы и коломбины, детские книжки с картинками. Для Жана — бриллиантовые наконечники к аксельбантам для военного костюма, который купил ему Александр. Были подарки для Шарло, старого герцога, Маргариты; я, поразмыслив, выбрала подарок даже для Анны Элоизы — маленький изящный молитвенник, отделанный слоновой костью и золотом. Не знаю, понравится ли он ей, но свой долг я исполнила. А было еще много вещей, которые должны украсить наш дом в Белых Липах, и сувениров, которые позже всегда напомнят мне о Неаполе…
Завтра все это отнесут на корабль, а сегодня я занималась тем, что живописно и изящно упаковывала все эти вещи. Следует не забыть, что во Францию отправится и «Купающаяся Вирсавия» Себастьяно Риччи — картина, которая была призом в споре между моим мужем и лордом Гамильтоном, споре о живописи, и которую Александр выиграл.
Я писала в Белые Липы письма, каждому отдельно, писала сыну и Авроре в Ренн, очень сожалея, что ответов получить не удастся. Несмотря на то, что в Неаполе и возле него было чудесно, я уже предчувствовала, что мы еще не в конечном пункте нашего путешествия. Мы поедем дальше… И письма, конечно, не смогут нас поймать.
Когда часы пробили шесть и было видно, что солнце уже явно клонится к горизонту, дверь отворилась, и на пороге появилась Эжени.
— Ужин готов, мадам, — сказала она нерешительно.
Я кивнула, но служанка не уходила. Тогда я подняла голову.
— Вы хотите что-то сказать, Эжени?
— Мадам, там, внизу, у моря, канатные плясуны выступают — очень хочется посмотреть…
Я задумчиво взглянула на нее. Я бы не удивилась, если бы у нее появился кавалер, но и версия о плясунах тоже казалась мне правдоподобной.
— Эжени, вы можете идти куда хотите до самого утра, я вас отпускаю. Но прежде чем уйдете, отпустите кухарку и остальную прислугу.
— Гариба и Люка тоже отпустить, ваше сиятельство? — обрадованно спросила она.
— Люка — да. А Гариба — как он сам захочет.
Гариб никогда не мешал. Когда он не был нужен, индус словно растворялся в воздухе, о нем никто даже не слышал. Но, пожалуй, стоило о нем подумать, и он будто вырастал из-под земли.
Эжени известила всех о неожиданном отдыхе, и дом очень быстро опустел. Я прошлась по роскошным комнатам, залитым золотистым светом заходящего солнца, потом, набросив на плечи шаль, тихо вышла и медленно пошла вдоль аллеи, густо усаженной стройными яблочно-зелеными кипарисами и вечнозелеными туями.
Аллея круто шла вниз, спускаясь с холма к морю. Гравий шуршал под моими шагами. Было уже очень тепло. Апельсиновые деревья, чьи шарообразные кроны круглились на холмах до самого горизонта, благоухали все сильнее и сильнее — благоухала сама душистая древесина, а до цветения им оставался всего лишь месяц. Громадные тюльпановые деревья венчали ажурную арку ворот; я выскользнула на дорогу и, сбежав вниз по каменистой узкой тропке, через минуту была уже у моря.
Здесь, у берега, качались на волнах лодки, а чуть дальше, в еще прозрачных сумерках, можно было различить очертания белых роскошных фелук — прогулочных лодок неаполитанской знати. Я пошла к берегу, остановилась у дамбы, вокруг которой плескались волны, и только теперь увидела одинокого гитариста, сидящего на прибрежной гальке. Он пел «Те voglio bene assai» с таким унынием, словно собрался умирать. Я узнала этого паренька — это был Витторио, он часто приносил нам на виллу свежую рыбу.
— Разве ты влюблен? — с улыбкой спросила я, останавливаясь рядом.
Вместо ответа он поднял голову, вгляделся в горизонт и сделал меланхоличное движение рукой.
— Радуйтесь, синьора… Возвращается тот, кого вы ждете.
— Мой муж?
— Да. Это та самая барка, что увезла его.
Приложив руку ко лбу, я вглядывалась вдаль. Сумерки становились все гуще, по потемневшему небу, как я только сейчас заметила, неслись тяжелые облака, и ветер усилился.
— Будет гроза, — печально сообщил Витторио.
Барка быстро неслась по волнам, и, прежде чем я успела ощутить беспокойство, она ткнулась носом в берег. Забыв о Витторио, я побежала, спотыкаясь на гальке, — побежала по берегу в ту сторону, где причалила барка. Из нее уже выскакивали рыбаки. В полумраке я увидела силуэт человека, который был выше всех, и, зная, что это должен быть мой муж, я позвала его.
Он удивленно обернулся, я подбежала и, часто дыша от радости, упала ему на грудь.
— Боже праведный! А что вы здесь делаете?
От его перевязи и кожаной портупеи пахло морской солью и еще почему-то травой, а его рука мягко гладила мои волосы.
— Я думал, вы сидите в гостиной и у домашнего очага ожидаете меня к ужину.
— Я отпустила слуг. Мне стало так грустно без вас, что я отправилась вас встречать.
— Это очень мило. А зачем вы отпустили слуг?
— А зачем они нам? Мы хорошо поужинаем вдвоем. Разве есть какие-то возражения?
— Ни-ка-ких…
Подняв мое лицо за подбородок, он поцеловал меня и, обняв за талию, повел к вилле. Наступил уже глубокий вечер. В полнейшей темноте поднимаясь по аллее, мы разговаривали. Он рассказывал мне о Капри, о песнях, которые там слышал, и под конец показал мне коралловые бусы, яркие и тяжелые.
— Это вам, моя дорогая. В качестве сувенира. Отправьте их завтра вместе с остальным грузом, полагаю, Веронике и Изабелле они особенно придутся по душе.
Было так приятно, что он помнит о моих дочерях, что у меня снова часто забилось сердце от благодарности к нему. Честно говоря, я даже не совсем понимала, почему меня так нежно любят, почему я вызываю такую заботу и страсть. Просто мне ужасно повезло в то хмурое сентябрьское утро, когда я встретила на пустынном бретонском берегу Александра.
Пока он менял одежду, мылся и вполголоса разговаривал о чем-то с Гарибом, я подбросила несколько поленьев в камин и зажгла в гостиной свечи — так, чтобы свет был неяркий, рассеивающийся, загадочный… Потом я принесла из кухни приборы и ужин, приготовленный кухаркой, и, когда разливала по прозрачным венецианским бокалам амаретто, появился Александр.
— О, да вы, похоже, решили сегодня вовсе отказаться от роли гордой герцогини, — сказал он, увидев белый фартук, повязанный вокруг моей талии.
— Да, я сегодня даже сама сварю вам кофе… Какой вы хотите?
— Капуччино[4] — такой, как любите вы, любовь моя.
Я подняла на мужа глаза, и сердце у меня даже сжалось — до того приятно быть с ним рядом. Он сумел так привязать меня к себе, что я уже жизни без него не представляла: в моем чувстве крепко смешались физическое влечение и сердечная привязанность, и это давало мне право думать, что такое со мной случилось впервые. Да, впервые я чувствовала к мужчине и то, и другое. Надо было прожить почти двадцать шесть лет, чтобы дожить до этого…
Его рука обвила мою талию, он нашел мои губы, стал целовать — глубоко, нежно, запрокидывая назад мою голову; его пальцы ласкали мою полуоткрытую грудь. Я была горда, что любовь и влечение ко мне делают его таким неутомимым, страстным, ненасытным, — он, казалось, совсем не уставал, хотя каждая наша ночь была бурной. Что ж, это еще один повод для удивления…
Не слишком охотно отстранившись, он улыбнулся:
— Будем ужинать?
— Да. Уже все готово.
Пожалуй, впервые за все наше свадебное путешествие мы ужинали в такой романтической обстановке — при мерцающем, приглушенном свете свечей в высоких канделябрах, слабом потрескивании дров в камине, благоухании цветов и тусклом блеске темно-красного вина в изящных бокалах.
За окном все сильнее шумел ветер.
— Будет жаль, если погода испортится, — проговорила я. — Что мы тогда будем делать?
— Сядем у камина и станем вместе читать новые романы, дорогая.
Я слабо улыбнулась, ковыряя ложечкой кусочек сладкого воздушного пирога. Александр спросил:
— А что вы вообще хотите делать?
— Здесь, в Неаполе?
— Нет. Наше пребывание здесь, похоже, затягивается. Куда бы вы хотели отправиться? Я обещал вам показать всю Италию.
— Ну, это зависит от того, какими средствами мы располагаем, — произнесла я.
— Нет, дорогая. Нисколько не зависит. Если вы пожелаете, мы можем отправиться даже в Америку — нас стеснит любое обстоятельство, только не деньги.
Я смотрела на мужа, обдумывая свою мысль. Потом спросила:
— Я могу высказывать любые предложения, да?
— Абсолютно.
Нерешительно, поскольку мне самой все это казалось странным, я проговорила:
— Знаете, Александр, я вдруг подумала, как было бы хорошо на какое-то время избавиться от роскоши, слуг, чужого присутствия… Я бы смогла сама готовить вам ужин. И обеды тоже. За время революции я всему научилась, и эти занятия не кажутся мне трудными. Зато мы были бы только вдвоем. Ну, представьте себе, — апрель, морское побережье, вы и я… Разве это не заманчиво?
Он внимательно слушал, играя ножом.
— А как вы себе это представляете, дорогая?
— Ну, мы могли бы отправиться, например, в Тоскану, на побережье. Верхом, вдвоем… Мы бы всех отослали прочь. Взяли бы, например, только Слугги, чтобы он защищал нас.
Наклонившись ко мне и взяв мою руку, он произнес:
— Похоже, это заслуживает внимания, cara.
— И вы согласны, что это возможно?
— Да. Пожалуй, надо будет потратить несколько дней на приготовления.
— И когда мы поедем?
— Первое апреля кажется мне очень счастливым числом для отъезда.
Держа в руке бокал с рубиновым искрящимся вином, я спросила:
— А не забудут ли о нас в Белых Липах, как вы думаете?
— Кто знает. Но насчет одного человека можете не беспокоиться. Анна Элоиза о вас не забудет.
Я невольно рассмеялась. Несмотря на частые стычки, старая герцогиня так и не пробудила во мне ненависти. У меня лишь возникло впечатление, что своей враждебностью и насмешками она испытывает меня, проверяет, достойна ли я титула герцогини дю Шатлэ, но, поскольку, по моему мнению, я до сих пор испытания выдерживала с достоинством, то могла позволить себе посмеяться на ее счет.
Александр тихо произнес:
— Не держите на нее зла. Она колкая и язвительная, но все-таки славная. Никто так не предан Белым Липам, как она. Было время, когда Анна Элоиза всех держала в руках: и нас с братом, и отца, и мать. В сущности, это она нас воспитала такими, какие мы есть.
— Да, я так и подумала. Похоже, ваш отец слишком мягок, даже до болезни наверняка был мягким, а мадам Эмили… если судить по портрету, она тоже не была сурова.
— Она была очень добрая.
— Вы очень любили ее, я слышала, — прошептала я.
Он некоторое время задумчиво молчал, потом снова поднял на меня глаза.
— Я думаю, года через два-три вы души не будете чаять друг в друге. Анна Элоиза, несмотря на ее острый язычок, — настоящая аристократка, и она не сможет не оценить вас.
Я допила вино, еще раз подумав, как хорошо он говорит. Хорошо слушать этот глубокий низкий голос, мягкие интонации… Он просто околдовал меня. А может быть, это амаретто так меня опьянило…
В этот миг рука Александра накрыла мою руку, осторожно сжала пальцы.
Наши глаза встретились, и мы безошибочно поняли, о чем оба думали.
Его губы произнесли:
— Если перенести эту софу к камину, мне кажется, получится неплохое местечко — как вы полагаете?
Я едва слышно прошептала:
— А почему бы нет?
…Эта ночь была необычной, если можно так сказать о том, что никогда обычным у нас не бывало. Над Сорренто грохотала гроза, дождь хлестал в окна, и молния ослепительным сине-белым пламенем врывалась в комнату.
Он раздевал меня, не разрешая мне участвовать в этом. Сегодня его движения были на редкость неспешны. Руки скользили по моей коже почти неосязаемо; невыразимо медленно, словно наслаждаясь каждой минутой, он снимал с меня чулки — сначала один, ажурный, тонкий, наблюдая, как из-под прозрачного шелка является стройное бедро, округлое колено, тонкая щиколотка, — потом другой. Кружевной паутиной легло на паркет рядом с камином мое нижнее белье. Потом подошла очередь корсажа, каждая пуговица и булавка которого расстегивались с томной неторопливостью, и юбки, пояс которой развязывался с такой сладкой неспешностью, что я взволновалась и возбудилась прежде, чем оказалась полностью обнаженной.
Он ласкал меня невыносимо долго, не пропустив, кажется, ни дюйма моего тела, — каждая клеточка моей плоти стонала под его прикосновениями. Сам оставаясь в почти постоянном напряжении, он, так и не проникая в меня, одними лишь ласками много раз довел меня до оргазма — казалось, он изучает меня, хочет постичь мое тело на ощупь… И я знала: он нарочно медлил, ожидая от меня жалобного стона, и обволакивающая теплота его ласк и объятий казалась мне ватным облаком, в котором я парила. Но наступил момент, когда сдерживаться дольше он уже не мог и был как никогда близок к концу; я невольно застонала, предчувствуя слияние, он легко опрокинул меня навзничь и вошел в меня точным мягким движением. Инстинктивно сжимая ноги, чтобы лучше почувствовать его в себе, я обняла его за шею и заскользила руками вниз по его спине, так далеко, как только могла, словно пытаясь найти то место, где мы слились воедино. Он что-то глухо прошептал прямо мне в рот, потом судорожно зарылся лицом в волосы, и, я, бурно закончив почти сразу же после нескольких сильных толчков, почувствовала содрогание его плоти внутри.
После этого мы были как никогда обессиленные и удовлетворенные, — у нас вряд ли нашлись бы силы для повторения всего этого. Все еще находясь под впечатлением пережитого удовольствия и счастья, я прижалась к Александру, и мои губы бессознательно прошептали:
— Почему?
— Что почему, cara?
— Почему вы появились только сейчас? Почему я не встретила вас тогда, когда мне было шестнадцать?
Сожалея до слез о годах, прожитых без него, я довольно сбивчиво заговорила о том, как была несчастлива раньше, как неудачен, груб и унизителен был мой первый опыт, как много других, скверных мужчин — грубых, агрессивных, эгоистичных, невнимательных — встречалось на моем пути.
— Никогда… никогда я даже не думала, что существует такой мужчина, как вы. Это просто чудо какое-то.
— Ну, не стоит плакать, дорогая.
— Я не от горя плачу. Я очень счастлива, правда. Мне удивительно хорошо с вами. Вы самый лучший мужчина в мире. Никто меня не волнует так, как вы, я так рада быть вашей…
Я сознавала, что говорю что-то ужасно наивное, но он смеялся, обнимая меня, и я видела, что ему приятно.
— Одного не могу тебе простить — того, что ты так долго терпел мои выходки. Мы так много времени потеряли.
— Нам обоим нужно было время, чтобы привыкнуть друг к другу.
Я молчала, часто дыша и прислушиваясь к биению его сердца. Он рукой тронул меня за волосы.
— Ах, carissima, я рад, что теперь ты такого мнения обо мне. Но если бы я рассказал тебе обо всех темных мыслях, что посещали меня за те четыре месяца, ты пришла бы в ужас.
— Ничуть. Мне даже нравится, что вы обо мне думали.
— Больше всего я думал о том, что уже нет смысла церемониться и пора все это прекратить. Да будет вам известно, что, глядя на вас в то время, я думал не о том, о чем беседовал, а о том, какая вы под платьем, и больше всего на свете мне хотелось сломить это проклятое сопротивление, опрокинуть вас навзничь, распять это красивое длинноногое тело и…
Смеясь, я зажала ему рот рукой.
— Молчите, не то я буду оскорблена в своих лучших чувствах.
— А что, это вас оскорбляет? — спросил он.
— Нет, — прошептала я. — По правде говоря, нисколько… Мне это даже лестно…
Приподнявшись на локте, я заглянула ему в лицо.
— А кто была ваша первая девушка?
Он снова притянул меня к себе.
— Ну зачем говорить об этом? Да еще с женой.
— Ну а все-таки… Подумать только, я же почти ничего о вас не знаю — то есть я знаю, какой вы сейчас, но какой вы были в прошлом… Я даже немного ревную.
— К прошлому?
— Да.
Он улыбнулся, но я видела, что в глубине души он в восторге от моей ревности.
— Это была служанка, горничная моей матери, лет на восемь старше меня.
— А сколько лет было вам?
— Если я отвечу, вас это шокирует.
— А все-таки?
Улыбаясь с легкой иронией, он по слогам произнес:
— Че-тыр-над-цать.
— Четырнадцать? Да вы еще были школьником?!
— Не совсем. Школьником я никогда не был, а в то время у меня уже был чин подпоручика.
— И что стало с этой девушкой?
— Она была не девушкой, у нее был муж. Она потом забеременела, но трудно сказать, от кого.
— Ах! Бедная служанка! Ее, наверное, ужасно подозревал муж.
— Ничуть. Он был очень доволен, когда моя мать подарила им маленькую ферму возле Пемполя. Они потом быстро уехали.
— И вы с таких ранних лет стали грозой служанок!
Поглаживая мои плечи, Александр произнес:
— Вам лучше не углубляться в это, ибо тогда как любовник я был достоин жалости. Я был несдержанный, неуклюжий и неловкий…
— Нет, — прошептала я. — Вы всегда были восхитительны. Вы просто не можете быть другим.
— Право, Сюзанна, вы заставляете меня жить в соответствии со слишком завышенным ложным образом, а это не очень легко, сжальтесь, моя дорогая.
— Ни за что… Вы для меня всегда будете лучше всех… Знаете, вы для женщины самый лучший тип любовника — вы думаете обо мне, пожалуй, в чем-то урезая себя, правда? Вы никогда не торопитесь, а когда торопитесь, то как раз вовремя.
— Я ни в чем не урезаю себя. Делая приятное вам, я получаю двойное удовольствие. Что толку, держа в руках роскошный цветок, вырвать из него середину? Никакой радости. Куда лучше наслаждаться ароматом долгое время, срывая лепесток за лепестком.
— Какая красивая метафора… Это вас в Индии научили, да?
— И там тоже. Но я многому учился сам. Близость — это тонкое искусство, и я люблю именно близость, а не совокупление. Когда не просто удовлетворяешь примитивную потребность, а творишь искусство высшего блаженства, переживаешь наслаждение всеми своими чувствами…
Я подумала вдруг, как совпадают его слова с моими мыслями и тем, что говорила когда-то Изабелла. Она имела основания так превозносить Александра. В этот миг впервые я подумала, что, вероятно, мой муж был очень счастлив с ней, такой чувственной, красивой, искушенной любовницей, и мне вдруг стало не очень уютно.
Помолчав, я спросила:
— А вы любили Анабеллу? Анабеллу де Круазье?
Его сильная теплая рука, как всегда перед сном, обняла мои плечи, и Александр спокойно произнес:
— Я никого не любил так, как вас.
Когда спустя сутки Александр вернулся на Виллу-под-Оливами из Неаполя, среди множества вещей, привезенных им оттуда, был подарок и для меня: лакированный футляр из черного дерева, отделанный по углам перламутровой инкрустацией.
Я подняла крышку. На темном бархатном дне лежало два шотландских двуствольных пистолета с ударными кремневыми замками и ложами из латуни, с курком, расположенным не справа, как обычно, а посередине. Здесь же была пороховница и ключи для завода пружин замков. Дорожные пистолеты, довольно искусно сделанные, но… Зачем?
Я непонимающе посмотрела на Александра.
— Разве мы едем на войну?
— Не на войну. Но если мы хотим осуществить ваше желание, то определенные военные приключения очень возможны.
— Почему?
— Вся Италия, от Неаполя до Рима и Ливорно, все западное побережье кишит разбойниками. О Фра Дьяволо слышали? А о Ринальдо Ринальдини?
— Боже, но ведь это литературный персонаж!
— Может быть, но он не выдуман. Бандитов в Италии полно, особенно в горах. Если мы отошлем Люка и Гариба… или, возможно, лучше их не отсылать?
— Нет-нет! — запротестовала я. — Только вы и я, никого больше!
— Тогда, моя дорогая, совершенно необходимо, чтобы вы могли хоть чуть-чуть защитить себя, если меня вдруг не окажется рядом. Я знаю, вы немного умеете стрелять?
— Я даже убила кое-кого, — призналась я.
— Об этом я тоже слышал. Правда, ваше обращение с пистолетом нельзя назвать безупречным.
Он намекал на случай с Белланже, и я пожала плечами.
— Надеюсь, до подобного уже никогда не дойдет!
— Я тоже надеюсь. Но у меня для вас есть еще кое-что.
«Кое-что» — это был дамский карабин английского образца: короткий приклад и на ложе бархатная подушечка.
— Сделан в лондонских мастерских Ментона, Сюзанна. Я его нарочно для вас выбрал.
— Зачем мне еще это, если есть пистолеты?
— Из карабина легче и быстрее можно выстрелить. Кроме того, он будет служить для устрашения наших противников.
— И мне придется все время его таскать за собой?
— Он легкий. Вы привыкнете. И не дуйтесь, моя дорогая: требуется чем-то пожертвовать, чтобы путешествовать так, как вы хотите. Нельзя получать нечто за ничто — это вы знаете?
— Знаю, — проворчала я. — И все-таки…
Во дворе я увидела парочку отличных гнедых лошадей, и поняла, что приготовления идут полным ходом. Вечером отбыли в Венецию Люк, Гариб и Эжени, и мы провели нашу последнюю ночь в опустевшей Вилле-под-Оливами.
На рассвете 1 апреля, когда выпало много росы, а над темным силуэтом грозного Везувия еще только показывалось солнце, мы были уже почти готовы к отъезду. Александр во дворе занимался лошадьми, а я в некоторой растерянности стояла над ворохом мужской одежды, не зная, с чего бы начать.
Начала я с рубашки, светлой рубашки из мадрасского хлопка — ее купил герцог в Неаполе и утверждал, что именно эта ткань лучше всего подходит для того слегка безумного предприятия, которое мы задумали. Светлые брюки, настоящие военные лосины, которые носили теперь все мужчины, обтянули мои бедра так нескромно, что я поначалу даже слегка смутилась, не чувствуя, как обычно, целомудренного прикрытия в виде юбки, закрывающей ноги. Потом махнула на это рукой.
А что, я неплохо смотрюсь! Эти узкие брюки вовсе не мешают движениям. Я даже отважно расстегнула еще одну пуговку на рубашке и, натянув наконец серые сапоги из тонкой замши, снова взглянула на себя в зеркало. Что ж, пожалуй, во времена Жанны д’Арк за такой наряд меня сожгли бы на костре, но с тех пор многое изменилось. Я очень была похожа на стройного юношу. Я даже нашла, что если засучить рукава и дать коже немного подзагореть, то это будет совсем неплохо.
Я подняла волосы наверх, туго заколола их черепаховым гребнем и постаралась как можно более лихо надеть широкополую мягкую шляпу из белого фетра, высокая тулья которой была украшена алмазной пряжкой. Больше никаких украшений, если не считать обручального кольца, на мне не было.
Делом секунды было сунуть пистолет за пояс, взять карабин, к которому я только-только начинала привыкать, и выйти во двор.
Несмотря на ранний час, было уже очень тепло. Первый апрельский день обещал быть солнечным. Я увидела Александра: он приторочивал к седлу кожаные сумки с нужными нам вещами. Вещей было немного — мы ведь намеревались путешествовать по-спартански.
— Ну, как я вам нравлюсь? — спросила я.
Он окинул меня взглядом с головы до ног, в его синих глазах плясали лукавые искры.
— Вы так резко изменили свой облик, carissima, что я почти не узнаю вас.
— Да ну?
— Пожалуй, если вы будете дарить мне так много новизны… я буду обеспокоен мыслями не о поездке, а кое о чем другом.
— О чем же?
— О том, как изучить вас дальше, cara.
— Знаете, — проговорила я, — вы это очень хорошо придумали — называть меня так. Это восхитительно. Особенно сейчас, когда мы в Италии.
— Да? Ну, примерно так я и думал.
Мы выехали за ворота, и, пока спускались по белой крутой дороге с холма, лошади наши шли шагом. Уже оказавшись на тропинке близ берега, я слегка поторопила своего жеребца, а когда тропинка расширилась, я, все больше давая лошади шпоры, очень скоро пустила ее в полный карьер — настоящий бешеный бег, так чтобы теплый ветер свистел в ушах и можно было наслаждаться весенними ароматами, летящими прямо в лицо.
Александр, тактично не обгоняя меня, ехал рядом, и, ослепительно сверкая, проносилась мимо нас голубая кромка моря. А я была счастлива от того, что видела вокруг, от чистого неба, которое так безмятежно голубело над нами, от быстрой скачки, а главное — от того, что мой муж рядом со мной.
В Италию пришла весна.
Земля покрывалась цветами, благоухала, играла светлой зеленью. Кипарисы, раньше со свистом метавшиеся по ветру, стояли теперь прямые и гладкие, под легким плащом из зеленовато-белых шишечек. Всюду цвели восковые желтые крокусы, кучками выбивались среди корней деревьев, сбегали по откосам речных берегов; даже тысячелетние оливы украсились кистями мелких цветков, скромных и все же нарядных, как и подобает в их почтенном возрасте.
Да, уж это была весна так весна: все, казалось, дрожало и гудело от ее шагов, все живое откликалось на ее приход, — это узнавалось даже по блеску в темных влажных глазах деревенских девушек. В деревенских кофейнях, где мы, бывало, останавливались, даже вино словно бы потемнело и стало как-то хмельней.
Когда мы достигли Террачины, то есть через два дня после нашего отъезда, ночи стали такими теплыми, что мы уже не нуждались в крыше над головой. У нас были кожаные подушки и плащи, и этого было достаточно, чтобы мы превратились в полных отшельников. Случалось, мы целыми днями не видели людей и лишь изредка встречали одиноких рыбаков. Упрямо держась линии берега, мы наслаждались верховой ездой, весной, солнцем и морем.
Никогда раньше мы не проводили вместе столько времени, абсолютно ничем не отвлекаемые друг от друга, никогда раньше наша близость не была столь полной. Просыпаясь на рассвете, мы неизменно наблюдали восход солнца, физически чувствуя утреннее пробуждение земли. Мы то просто ехали, то обгоняли друг друга, то пешком брели по берегу, держа лошадей под уздцы. Иногда приходилось останавливаться, чтобы приготовить еду, и эту роль я с удовольствием брала на себя. Пребывание на свежем воздухе пробуждало необыкновенный аппетит, и продукты, купленные нами у крестьян, исчезали намного раньше, чем мы благоразумно рассчитывали. Я готовила только самые простые блюда — жареную рыбу, омлет, дофинскую закуску, холодный суп по-вишийски. Александра служба в Индии приучила к крайней неприхотливости: хотя, в сущности, он знал толк в еде, но всегда предпочитал что-нибудь попроще, а я была так поглощена этой своей ролью, что мне это тоже очень нравилось. Иногда Александр подстреливал перепела или рябчика, и тогда роль кулинара переходила к нему, и теперь уже он поражал меня: разложив на берегу костер, он жарил дичь на вертеле с какими-то пряными, одному ему известными индийскими травами — получалось неведомое мне индийское блюдо, и он сам кормил меня, превращая в конце концов трапезу в любовную игру… Приятно было наслаждаться этим дикарским существованием, зная, что в любую минуту при желании можно вернуться к цивилизованной жизни.
По-весеннему нежные, но настойчивые лучи солнца уже на пятый день позолотили мою кожу там, где она была обнажена: руки до локтя, шею вплоть до ложбинки между грудями, лицо. Шляпу я не всегда надевала, и видела, как выгорают у меня волосы: из золотистых они становились все светлее и светлее. Никогда я еще не чувствовала себя такой раскованной, свободной и естественной.
Через неделю к вечеру мы были неподалеку от Чивитавеккья, но, поразмыслив, туда не заехали. В придорожной таверне нам продали маленький бочонок крепкого красного вина, и мы поспешили вернуться к берегу. С дороги, покрытой пылью, точно белым бархатом, мы свернули в сторону и поехали вдоль гребня миниатюрных скал по узенькой козьей тропе, пока она не вывела нас к уединенному заливчику с белым песчаным пляжем в форме полумесяца.
Было очень жарко. Я спешилась, мимолетно заглянула в зеркальце. Растрепанные волосы, загорелое лицо… Намокшая рубашка отчетливо обрисовывала контуры грудей. Пока Александр освобождал от тугих ремней наши сумки, я побрела к берегу, где, давая приятную тень, раскинулась рощица приземистых олив. Потом поднялась чуть выше… С вершины небольшой скалы вода в этой бухточке казалась такой спокойной и прозрачной, будто ее и вовсе там не было, а рыбы, снующие над рябым, волнистым песком, словно парили в воздухе. Сквозь шестифутовый слой прозрачной воды на камнях были видны актинии с поднятыми вверх яркими нежными щупальцами и раки-отшельники, таскающие за собой свои витые домики.
И все же я никак не могла отдышаться и прийти в себя от жары и скачки. Ко мне подошел Александр, протянул серебряный охотничий стакан, наполненный вином густого альмандинового цвета. Бочонок, к счастью, совсем недавно вынесли из погреба, и вино было холодное. И очень крепкое. Желая освежиться, я выпила целый стакан, наслаждаясь блаженной прохладой, но почти тотчас почувствовала, как внутри меня вино сразу теряет весь свой холод и буквально огнем плывет по телу, ударяет в голову.
— Хорошо здесь, правда? — проговорила я.
— Хорошо. Похоже, здесь мы сегодня и заночуем.
Его голос прозвучал глуше, чем обычно. Я взглянула на мужа: его синие глаза потемнели, он протянул руку, сначала легко, потом крепче собрал в ладони мои волосы, словно привлекая меня ближе, и я сделала совсем небольшой шаг по направлению к нему. Его взгляд оторвался от моего лица и медленно опустился ниже, туда, где намокшая рубашка облепила груди с набухшими сосками.
Меня жарким огнем обдавали целые волны тепла, исходившие от него. Он прижал меня очень близко к себе; обвив одной рукой мою талию, он пальцами поспешно расстегивал пуговицы моей рубашки и некоторое время порывисто ласкал мои груди — за это время я ощутила все его возбуждение. Неизвестно, что было тому причиной — это ощущение, солнце, жара или весна, — но там, внизу, у меня внутри, словно полыхнуло жаром, я почувствовала и нетерпеливый жадный трепет, и пустоту. Александр одним легким движением подсадил меня на скалистый низкий выступ и стал между моих ног.
— Я хочу тебя, моя Сюзетта, моя желанная! Хочу прямо сейчас! Не противься, пожалуйста!
Не знаю, что он имел в виду, ибо я и не думала противиться, и мне самой хотелось того же, причем сейчас без всяких ласк и прелюдий. Он полностью расстегнул мою рубашку, я откинулась назад, запрокидывая руки, и с глухим стоном Александр склонился надо мной, его губы сомкнулись вокруг моего отвердевшего соска, потеребили его, лаская языком. Дрожь — сильная до невыносимости — пронзила меня с ног до головы; подавшись ему навстречу, я запрокинула голову, закрыла глаза, судорожно кусая губы, и почти застонала от облегчения, почувствовав его глубоко в себе.
Он все так же стоял, сжимая руками мои бедра и приподняв их немного к себе; я, лежа на мшистом каменном выступе, обхватила его ногами, сомкнула их у него за спиной и двигалась вместе с ним, а он, казалось, чтобы насытить меня, все увеличивал и темп, и силу своих толчков. Словно ища опору, мои пальцы судорожно шарили вокруг, пока тело сотрясалось от его ударов, и, вцепившись, наконец, в какой-то раскаленный солнцем камень, я ощутила, что горячие спазмы, пульсирующие, невыносимые, пронзают меня, и сладким, трепещущим, расплавленным потоком растекаются по всему телу…
Потом наступила тихая и прохладная ночь. Луна на небе была совсем тусклая, и на море ложились лишь едва приметные серебряные блики. Среди поникших олив что-то тихо шептала цикада.
Уставшие, обессиленные, опьяневшие и от любви, и от вина, мы лежали под плащом, но почему-то не спали. Возле нас еще мерцали отблески костра, а рядом море, казалось, живет и дышит: волн совсем не было, какая-то пульсация, слабое движение воды… Александр шевельнулся, касаясь рукой моей шеи, и я еще ближе приникла к нему.
— Расскажите о себе, — прошептала я.
— О чем именно?
— Мой дорогой, да о чем угодно… Я же ничего о вас не знаю. Расскажите, например, что сказал Поль Алэн, когда вы решили на мне жениться. Это было для него неожиданно?
— Я сказал ему об этом после первого же нашего разговора.
— Даже когда я еще не дала согласия?
— Ну, я же говорил вам тогда, что вы не сможете мне отказать.
Я тихо засмеялась, вспомнив, как руками и ногами отбивалась от своего счастья. Впрочем, я же не знала тогда, что это счастье. И даже он, герцог, не пытался мне этого объяснить. «Брак по расчету» — как бы не так!
— Александр, а почему вы поступили так странно? Пришли ко мне и сразу, с порога, сделали предложение… Вы будто хотели пробудить во мне самые худшие чувства.
— Вы были обижены предложением руки и сердца?
— Руки и сердца! Ну уж нет, тогда вы так не говорили. Ничего такого я не слышала. Вы предлагали мне вам продаться, называли цену — земли, дворец в Белых Липах, фамилия для моих дочек, а рука и сердце — нет, ничего такого не было…
Он молчал. Тогда я сказала:
— Вы бы могли сделать, как все делают, — познакомиться со мной, ухаживать. Без сомнения, я не осталась бы равнодушной. Ведь очаровали же вы меня в Белых Липах!
— За вами невозможно было ухаживать. Вы фыркали, как дикая кошка, и на десять шагов никого к себе не подпускали.
— Вы очень любезны. Хорошо обрисовали то, как я тогда выглядела…
— Это правда. Вас можно было ошеломить лишь внезапной атакой. Так я и сделал. Ну, тут еще много значило, кто вы, из какой семьи, то, что я вас еще раньше запомнил… Вот видите, я запомнил, а вы нет. Вы даже не узнали меня. И потом, мне не хотелось, чтобы вы принимали мои ухаживания, все время помня, что можете легко со мной расстаться, — это многое бы осложнило. Я-то понял, какая вы своевольная и вредная. Вас надо было сначала связать браком, подавить, а потом уж ухаживать…
Я снова заулыбалась.
— Ну уж, кто кого связал — это еще надо выяснить, и потом, подавить меня можно не иначе, как любовью и лаской, — тогда я сама сдаюсь…
— Я вовсе не хочу вас подавлять. Белым Липам нужна настоящая госпожа, сильная женщина.
— Так вы поклонник женской свободы? А не боитесь ли вы, что люди станут гадать, кто в семье дю Шатлэ носит брюки? — лукаво спросила я.
— В этом, — прошептал он, улыбаясь, — ни у кого сомнений не возникает.
Мы некоторое время молчали, и он гладил мои плечи — теперь уже не страстно, а нежно, спокойно.
— Я ведь тоже о вас почти ничего не знаю, — наконец произнес Александр. — Пожалуй, даже меньше, чем вы обо мне. Что с вами было после… после того, как казнили Робеспьера?
Об его жизни в этот период я приблизительно знала: он был сначала в Англии, служил графу д’Артуа, в сентябре 1794 года вернулся в Бретань, сражался с синими в шуанском движении, снова уезжал в Англию, а потом амнистия вернула ему Белые Липы…
— Ну, расскажите же, — снова сказал Александр, тронув меня за волосы.
— Я была в тюрьме. В Консьержери. Многих выпускали, а меня нет… Меня выпустили в октябре благодаря… одному человеку, даже не выпустили, а выгнали прямо на улицу. У меня уже были схватки, и я не знала, где буду рожать…
Почувствовав, что он задержал дыхание, слушая меня, и физически ощущая его сочувствие, я вдруг заговорила обо всем — об извозчике, возившем падаль, который привез меня в родильный дом Бурб — ужасную клоаку, средоточие зловония, болезней, грязных пороков, нечистот. О Доминике Порри, который заплатил за меня и благодаря которому за мной был хоть какой-то уход.
— Когда поправилась, я сразу уехала в Бретань… Надо было начинать все сначала, я знала, что в Париже меня ждет только нищета…
— Когда поправилась? — переспросил он.
Я замерла на мгновение, но, преисполненная доверия к нему, не захотела что-то скрывать.
— Родильная горячка — я чуть не умерла от нее. Я три месяца не вставала с постели. Да и вообще удивительно, что я осталась жива. Знаете, мой отец как-то, еще в Вене, думая, что я погибла, заказывал для меня мессу — так вот он говорил потом, что я проживу две жизни, если меня уже отпевали в церкви.
Александр ближе привлек меня к себе, снова и снова гладил по голове, как маленькую девочку, и я не в силах была от него что-то скрывать. Он жалел меня, готов был меня защищать от всего того, что со мной случилось раньше. Я рассказала ему все, вплоть до поездки к графу д’Артуа на остров Йе и нападения синих на Сент-Элуа. Сент-Элуа… Произнеся вслух это почему-то давно не вспоминавшееся название, я поразилась: оно показалось мне уже не таким родным, как Белые Липы…
— Меня тоже считали мертвым, — произнес он. — Значит, моя дорогая, мы вместе проживем отведенные нам обоим жизни, и умрем в один день — как в сказке…
— Хорошо бы…
И все-таки очень честно и искренне рассказывая ему о себе, я все время ждала, что он спросит, кто же все-таки отец Изабеллы и Вероники, — мы же упомянули о моих дочерях, и, пожалуй, сегодняшняя доверительность давала Александру право на такой вопрос.
Он не спросил.
Море было как шелковистое одеяло, без единой морщинки. Лодку, которую мы наняли в Пьомбино, — довольно облезлую, надо сказать, лодку — слегка покачивало, на корме стоял ее владелец — рыбак в рваных штанах — и взмахивал веслом. Весло, словно рыбий хвост, рассекало волны, жалобно поскрипывало в воздухе, обдавало нас брызгами и с легким чмоканьем погружалось в воду.
Мы плыли в мою деревню. Туда, где я родилась.
Сейчас я не могла ни думать, ни разговаривать и сидела словно на иголках. Пожалуй, даже возвращаясь в Бретань, я не чувствовала такого волнения. А сейчас любая мелочь — запах морской соли и йода, исчезающие из виду апельсиновые рощи на берегу, легкий скрип уключин — вызывала у меня в памяти и даже в теле массу почти физических воспоминаний и волновала до тошноты.
Тоскана… Моя родина… Чтобы немного сдержать волнение, я потрепала по густому загривку нашего громадного дога, который, словно чувствуя всю важность момента, гордо напрягшись, сидел в лодке и озирался по сторонам.
В полдень, когда стало совсем жарко, я увидела старый маяк — тот самый, на который так часто посматривала в детстве, и вдруг поняла, что мы проплываем Капориджо — маленькое селение, раскинувшееся неподалеку от нас.
От нас… Почему я говорю так? Это немного странно, если вспомнить, что шестнадцать последних лет я жила во Франции, была полностью француженкой, говорила по-французски, а тосканское звучное наречие если не забыла, то употребляла его с некоторым трудом.
Еще через четверть часа я увидела, как море пенится вокруг рифов и островков, заросших померанцами, увидела остролистые громадные агавы на берегу и даже — это могло показаться чудом — старый рыбный рынок, где много лет назад Антонио покупал мне тунцов и морских ежей.
Антонио… Как жаль, что его нет сейчас со мной! Александр при всем желании не способен разделить мои переживания. Этот край необыкновенно дорог мне, он вошел в мою кровь, я до сих пор еще чувствовала себя с ним связанной. Впрочем, что и говорить, Франция — прекрасная страна, и Бретань — замечательная провинция, и я люблю их, но там нет таких апельсиновых рощ, неизъяснимой синевы неба, такого жаркого солнца, которое словно смеется среди облаков, таких душистых ароматов, серебристых олив, подернутых дымкой гор, вина, клубники, диких ягод!.. У меня невольно перехватило дыхание, когда я подумала, что сейчас, очень скоро, увижу все это воочию. Наш дом. Деревню. Мельницу Клориндо Токки. Тратторию дядюшки Джепетто…
— Желаете, чтобы я проводил вас, синьора? — спросил рыбак, явно хотевший еще подзаработать. — Я тут все уголки знаю.
— Э-э, нет, — сказала я. — Пожалуй, я знаю их не хуже вас.
Я сама удивлялась, до чего ясным было мое представление о том, как тут все расположено. Александр помог мне сойти на берег, а чтобы рыбак не очень разочаровывался, мой муж протянул ему еще несколько монет.
— Так куда же мы отправимся, дорогая?
— В «Прекрасную Филомену». Это такая траттория…
Александр был очень молчалив сегодня. Он словно давал мне время подумать, углубиться в собственные чувства и тактично не тревожил меня никакими разговорами. Я была благодарна ему за это. Для меня достаточно держать его за руку, знать, что он рядом и размышлять о своем.
Белая лента дороги раздваивалась, и один из ее рукавов вел к усадьбе графа дель Катти, к которому я, конечно, заходить не собиралась. Очень волнуясь, я лишь спросила у встречного крестьянина, как поживают дочери старого графа — мои ровесницы, те самые девочки, за которыми я когда-то исподтишка наблюдала. Подходить к ним мне не разрешали. Крестьянин охотно ответил: старшая, донна Аделе, вышла замуж за австрийца и живет теперь в Вене, а младшая в первый год после свадьбы овдовела и теперь является хозяйкой поместья…
— Это что, ваши подруги? — недоуменно спросил Александр.
— Нет, что вы. Когда вы увидите, где я жила, вы сразу поймете, что у меня не могло быть таких подруг…
Я повернулась к догу, как можно веселее скомандовала:
— Вперед, Слугги! К «Прекрасной Филомене»!
В деревне я даже могла вспомнить, чей дом кому принадлежал, и, по мере того как мы подходили к околице, сердце у меня предательски екало. Я уже видела ворота… того самого корте[5], что был когда-то нашим.
— Смотрите, — прошептала я. — Вон там…
Ворота двора были распахнуты, и там кипела работа. Я с удовольствием увидела, что наш дом не забыт, не разрушен, все было как раз наоборот: кто-то обновил его, расширил это старое-престарое жилище, построенное лет сто назад, и теперь там кипела жизнь. Я видела батраков, какие-то телеги во дворе, полные добра…
— Скажите, кто здесь живет? — ошеломленно спросила я у одного из батраков, вышедших со двора.
— Это дом Чиро Сантони, синьора.
Я вдруг живо вспомнила тупого четырнадцатилетнего подростка, младшего отпрыска ненавистных Сантони, на совести которых была смерть Винченцо. Конечно, потом Антонио рассчитался с ними, но ведь они первые подняли руку… И теперь тот самый мальчишка, что так досаждал мне в детстве, живет в этом доме — доме Нунчи, доме, принадлежавшем роду Риджи!
— Позвольте, — возмущенно запротестовала я, — но усадьба Сантони была не здесь, а возле колокольни, ближе к морю!
— Да синьора. Они там и живут. Но три года назад Чиро Сантони женился и перешел с женой жить сюда. Они очень богатые люди, синьора!
«Еще бы», — подумала я со злой насмешкой. Батрак, поклонившись, пошел по своим делам. Александр взял меня за руку.
— Что с вами, Сюзанна? Что-то не так?
— Ничего, — пробормотала я. — Мой дорогой, правда, ничего. Я… я вам потом расскажу, это старое, очень старое дело… Давайте пока повидаемся с дядюшкой Джепетто.
В конце концов, подумала я, какой толк возмущаться тем, что ничуть не трогало меня все предыдущие годы. Черт с ними, с этими Сантони… От Антонио они получили по заслугам. Разумеется, стоило бы вернуть себе этот дом, выкупить… хотя, в сущности, глупо было бы платить Сантони за то, что никогда им не принадлежало. Да и есть ли смысл ввязываться во все это? Как бы там ни было, мой дом теперь — Белые Липы, Франция, и моя семья — это Александр, Жанно, Аврора, близняшки, и никто другой…
Мы пошли вниз, к маковому лугу, за которым располагалась траттория и проезжий тракт, соединяющий деревню с дорогами во Флоренцию, Ливорно и Пизу. Виноградники, как я заметила, расширялись, заняли вдвое больше земли, чем прежде, когда я здесь жила, и маковый луг существовал теперь только в моей памяти: он нынче тоже стал виноградником… А жаль… Это было так красиво.
Дядюшка Джепетто, как и раньше, дородный и краснощекий, только теперь морщинистый и седой, встретил нас с некоторой опаской — его явно смущал наш Слугги. Александр заказал комнату и увел дога с собой; трактирщик успокоился и, взглянув на меня, вдруг заявил, что помнит меня.
— Да? — Я насторожилась. До сих пор я думала, что в деревне никто не узнает меня, что все забыли не только обо мне, но и вообще о всех Риджи. Хотя, с другой стороны, нас стоило помнить: у нас была такая скандальная мать…
— Ну конечно, я помню вас, синьора. То есть я, к сожалению, не помню вашего уважаемого имени, но уверен, что вы уже как-то останавливались в моем заведении. Правда? Я никого не забываю…
Несмотря на легкое разочарование, вызванное словами старого трактирщика, я вдруг взволновалась чуть ли не до слез: неожиданно я вспомнила, почувствовала в его речи тот самый деревенский говор — сочный, чисто тосканский, звучный и яркий… Дядюшка Джепетто, заметив мое замешательство, встревожился.
— Что такое, синьора? Уж не сказал ли я чего-нибудь обидного?
Помедлив с ответом, я оглянулась по сторонам. Как видно, «Прекрасная Филомена» благодаря своему выгодному расположению на перекрестке дорог процветала так же, как и шестнадцать лет назад, когда мне случалось подметать здесь пол и мыть посуду. Впрочем, это не так уж долго продолжалось.
А еще я вспомнила, какое блестящее будущее предрекал мне этот старый толстяк. Говорил, что я стану контессой[6]… Что ж, я стала ею, а может быть, получила и нечто большее.
— Скажите, — произнесла я вдруг, — вы помните кого-нибудь из Риджи? Они жили здесь когда-то.
— Ах, синьора! — воскликнул толстяк оживляясь. — Так вот вы о чем! Да будет синьоре известно, что наша деревушка маленькая и ею редко кто интересуется, но кем уж интересуются, так это Джульеттой Риджи. Она, знаете ли, лет двадцать назад умерла…
«Пятнадцать», — поправила я мысленно.
— …А о ней все, бывало, спрашивают. Я ее хорошо знал, можно сказать, даже был влюблен. Ну, когда она еще в деревне жила. Потом это прошло, быстро прошло… Но мы с ней хорошо были знакомы.
Я слушала толстяка с легкой улыбкой, понимая, что он врет, ибо не могла припомнить никакой особой дружбы между моей матерью и Джепетто, кроме того, она вообще презирала здешних жителей. Она и смотреть на деревенских мужчин не могла…
Старый толстяк, видя, что я улыбаюсь и не поддерживаю больше разговор, замолчал. Я тоже молчала. Тогда он, чтобы развлечь меня, принялся сетовать на трудности жизни, на то, как постоянно не хватает денег, как виноград от года к году растет все хуже…
— Знаете, — сказала я вдруг, не в силах преодолеть желание хоть кому-то об этом сообщить, — а ведь я дочь той самой Джульетты, младшая дочь. Меня когда-то Риттой звали. И в «Прекрасной Филомене» я пол подметала…
Я уже поднималась по лестнице в номер, чтобы поговорить с мужем, когда меня остановил возглас изумленного трактирщика:
— Синьора! Ах, синьора! Вот удивительно-то! А можно… можно ли мне об этом рассказывать?!
Наивность этого вопроса позабавила меня.
— Да, пожалуйста, Джепетто. Рассказывайте, сколько хотите.
В ту ночь я долго не спала, охваченная очень грустными мыслями. Александр не тревожил меня, а я все думала, думала… Вот, казалось бы, я здесь родилась, а меня никто не помнит. Да и всех остальных Риджи не помнят. Дом наш принадлежит теперь Сантони — видел бы это Винченцо. Этой земле я была не нужна… И вся ее красота, ее весеннее цветение — уже не для меня.
Александр склонился надо мной.
— Вы заставляете меня бояться, любовь моя, — произнес он, убирая со щеки мои волосы.
— Бояться? Почему?
— Что этот край забирает вас у меня. Сегодня вы ушли куда-то.
— Как это? — спросила я со слабой улыбкой.
— Сегодня вы уже не моя.
С шумным вздохом я прижала его ладонь к щеке, так крепко, как та маленькая девочка, что слушала сказки Джакомо и прижималась к нему.
— Нет… Это не так… Я всегда ваша. Просто мне надо кое-что вспомнить.
Кедры тесно сплетались над дорожкой, ведущей к кладбищу. Александр держал меня за руку и снова молчал — возможно понимая, что не может разделить со мной мое состояние. Впервые за последние десять дней я была в женской одежде, в узком платье из светло-голубого шелка — все-таки мы приближались в своем путешествии к цивилизованным местам, и, с другой стороны, я шла на кладбище.
Я не думала задерживаться в деревне. Вот взгляну на могилы, и мы очень скоро после этого уедем. А что тут делать? Я очень ясно чувствовала себя здесь чужой.
Старый, дряхлый кладбищенский сторож — похоже, тот самый, что служил еще при мне, — прихрамывая, вышел нам навстречу.
— Тут должно быть три могилы Риджи, — сказала я. — Можете вы мне их показать?
— Я все могу, синьора. Шестьдесят лет я тут служу и всех, кого тут похоронили, помню…
Я пошла вслед за стариком, а потом, обернувшись к мужу, тихо произнесла:
— Знаете, в этих краях считается позором хоронить прямо в землю — если у семьи есть хоть самые малые деньги, она строит склеп. А у нас денег не было. Даже малых.
Я сама кое-что вспомнила. Эти могилы… Без сторожа я, наверное, их бы не нашла, но когда поняла, что мы идем к самой ограде, то вспомнила. Этот холмик, почти сровнявшийся с землей, полузаросший дерном, — летом он полностью зарастает золотыми цветами дрока. Здесь был почерневший крест и надпись на нем:
«Нунча Мария Риджи. 1698–1778».
И больше ничего.
И совсем рядом, на еще более неприметной могиле:
«Винченцо Риджи. 1760–1777».
Мой брат, третий сын моей матери. Его убийство — самое страшное воспоминание детства: до сих пор я помню этот страх, пронзавший меня, дрожь в коленях, судорожные детские рыдания, которые я пыталась заглушить, зажимая рот подолом юбчонки. Винченцо я тоже помнила довольно ясно. Рыжевато-светлые волосы, карие глаза, добрая улыбка, освещавшая все его лицо от подбородка до золотистых ресниц…
Ну за что его убили? В чем он был виноват? Ведь это даже не он, а Антонио любил ту девушку! Какая глупость…
Я молча положила на каждую могилу по букету цветов. В руках у меня остался еще один, самый большой, и я поискала глазами могилу матери. Ее не было.
Я повернулась к сторожу, намереваясь спросить, но он без слов понял мое замешательство.
— А третья могила не здесь, не здесь, синьора! Идемте, я покажу вам!
То, что я увидела, поразило меня как гром. Я ничего не понимала. Я ожидала увидеть такой же неприметный холмик. А вместо него стояло большое надгробие из белого каррарского мрамора, свод которого венчало изваяние белого голубя — символа святого духа.
— Я могу идти, синьора? — спросил привратник.
— Кто сделал все это? — спросила я, оборачиваясь.
— Что, синьора?
— Памятник… Надгробие…
— А, это одна дама из Флоренции приезжала, очень богатая дама.
— Дама! — повторила я в недоумении. — Какая дама?
— Вот этого я не вспомню, синьора. У нее много денег было. Она приказала своим слугам, они все и устроили…
Слова привратника скорее все запутывали, чем проясняли. Я было подумала, что это дело рук Антонио, — все-таки он как-то бывал в Тоскане, но, оказывается, Антонио тут ни при чем. Дама… Кем могла быть эта дама? Родственница? Впрочем, какая там родственница? Значит, подруга?
— Так я могу идти? — снова спросил старик.
— Да-да, идите, — пробормотала я рассеянно, протягивая ему несколько монет.
— Премного благодарен, синьора… Целую ручки.
Он ушел. Я опустилась на колени, положила к основанию надгробия цветы, прочла надпись четкими темными буквами — кстати, именно из этой надписи узнав, в какой день умерла моя мать:
Джульетта Риджи
1741 — 10 января 1779
Дальше были строки из отходной молитвы, а в самом низу надпись:
«Ех hocnunc et usgue In seculum»[7].
— Вы представляете, — пораженно начала я, обращаясь к Александру, — он как раз помогал мне подняться, — я даже не знаю, кто это так позабо…
Я не успела договорить. Громкий, будто нарочито громкий звук раздался позади нас, — звук, похожий на лязг оружия. В ту же секунду прозвучал выстрел, и пуля, бешено просвистев, как злая оса, сбила с меня шляпу.
От неожиданности я даже не успела осознать опасности. Я лишь мельком увидела человека с ружьем на дорожке, стреляющего почти в упор, и еще какого-то человека, бросившегося в миртовые кусты. Я ничего не соображала. Но за какую-то долю секунды рука Александра так безжалостно рванула меня вниз, что я рухнула на колени. Он рванул меня еще раз, заставляя спрятаться за надгробие, а сам выхватил из-за пояса пистолет. Расширившимися от ужаса глазами я видела, что стрелявший в нас человек — крестьянин, по всей видимости, в белой рубашке, подпоясанной вышитым поясом, и в беретто[8] — перезаряжает ружье, но Александр его опередил. Молниеносным движением он загнал в пистолет пулю, насыпал пороха и, вскочив на ноги, выстрелил, не особенно при этом целясь. Пуля пробила нападающему запястье и выбила из его рук лупару[9].
Второй и третий выстрелы пробили ему грудь. Он рухнул сначала на колени, потом упал на землю лицом вниз.
С проклятиями Александр рванулся к нему, крикнув мне, чтобы я пока не смела выходить из укрытия. Я только сейчас заметила, что пуля, сбившая с меня шляпу, раздробила также и белого голубя, украшавшего надгробие. Что же все это значит? Кто хотел убить меня? Я ничего не понимала.
Александр носком сапога перевернул нападающего лицом вверх и махнул мне рукой, разрешая подойти. Это был большой, слегка тучный мужчина лет тридцати, не бедный, по всей видимости…
— Он мертв, — сказал Александр. — Я попал ему прямо в сердце, даже хирург не нащупал бы его лучше…
Мой муж снова поднял пистолет, направив его в кусты.
— Эй, ублюдок! Выходи, не то я пристрелю тебя прямо там!
Из миртовых зарослей прямо нам под ноги выкатился юноша, худой, нескладный, некрасивый. Я молча смотрела на него, мало что понимая.
— Ты был с ним, подонок? — процедил сквозь зубы Александр.
— Да, синьор. Хозяин приказал, но это вовсе не по моей воле…
Я видела, что Александр не все понимает из того, что бормочет этот насмерть перепуганный юноша на деревенском наречии, да и не особенно хочет понимать все эти подробности.
— Кто это такой? — спросила я, указывая на убитого.
— Чиро Сантони, синьора, мой хозяин. Видит Бог, я не знаю, что ему нужно было от вас… Благородный синьор, не убивайте меня, ради Христа! Я ничего не сделал!
Александр взвел курок, ничего не отвечая и целясь прямо ему в голову. Беспокоясь не так за юношу, как за свои собственные чувства к Александру, я в испуге совершенно бессознательно прошептала:
— Нет, пожалуйста, не на…
Я видела, как дрогнуло и опустилось дуло пистолета — не совсем опустилось, а только чуть-чуть, и, когда раздался громкий, как щелканье пастушеского бича, выстрел, пуля пробила незадачливому сообщнику ногу повыше колена.
— Ишь ты, деревенские стрелки, — произнес Александр, с презрением поглядывая то на труп, то на корчащегося от боли юношу. — Это тебе за то, что не предупредил нас, ублюдок…
— Можно было и не стрелять, — прошептала я по-французски.
— Да? Чтобы этот сопляк бросился бежать и привел подмогу? Он и так слишком легко отделался, было бы справедливо вышибить ему пулей мозги прямо на те кусты, в которых он прятался.
Резким движением он загнал пистолет назад, на место, и сжал мою руку.
— Пойдемте отсюда. Здесь нельзя оставаться. Мало ли, сколько их тут.
— Мы идем в тратторию?
— Еще чего. Там, может быть, засада этих доморощенных бандитов.
— Куда же мы пойдем?
— Мы убегаем отсюда, понятно вам, дорогая? Ваша деревня слишком опасное место, и если ее жители нападут на нас, вряд ли я, даже при всем желании, смогу перестрелять всех… Надо уезжать во Флоренцию. И потрудитесь мне хоть немного объяснить, чем все это вызвано.
Я подумала, что при себе у нас нет ничего, кроме оружия и денег, но Александра это, похоже, не волновало. Он лишь спросил, есть ли поблизости какое-нибудь безопасное место, где можно достать лошадь, и я назвала дом дель Катти. Он буквально потащил меня туда, заставляя идти как можно быстрее.
— А ведь вы обещали, — произнесла я. — Обещали при мне не стрелять!
— Сюзанна, ну вы просто как маленькая, — весьма раздраженно отозвался он. — Вы же прекрасно понимаете, какова была ситуация, наверняка больше меня понимаете. Эти ваши претензии просто глупы, если на то пошло!
— Могли бы обойтись и без оскорблений, — заявила я так же раздраженно. — Не очень-то благородно защищать меня, а потом сердиться, что вынуждены были делать это.
— Ну вот, теперь вы еще и выдумываете всякие глу…
Он внезапно осекся и, остановившись, взглянул на меня. Его горячая рука коснулась моей щеки.
— Ну, довольно. Похоже, мы оба немного вспылили. Это забыто, правда?
— М-да, — произнесла я довольно невнятно.
— Попытайтесь рассказать мне то, что знаете обо всем случившемся. Не может быть, чтобы этот ублюдок просто так на час напал.
Да. Чиро Сантони не просто так… Но все-таки это было невероятно. Поспешно и кратко я рассказала о том, что случилось в детстве: как Антонио враждовал с Антеноре Сантони, как Антеноре убил Винченцо, а потом сам был убит, как из-за страха быть убитым бежал из деревни мой брат Луиджи…
— Так что же, этот Чиро — брат Антеноре?
— Да. Младший… Он, наверное, от хозяина траттории узнал о том, кто я.
— Видите, — произнес Александр сквозь зубы, — еще и этого вашего дядюшку Джепетто не мешало бы застрелить за донос.
— Нет… Я сама ему разрешила рассказывать.
Случилось то, чего я меньше всего ожидала. По тем меркам, что я жила доселе, произошедшее было диким и безрассудным. Но по понятиям тосканской деревни, вендетта — кровная месть — свята и вечна, для нее не существует срока давности или расстояний. И все-таки, какая подлость — стрелять в меня, в женщину, в спину… Я же вообще ни в чем не была замешана!
— Это чушь какая-то! — разгневанно произнес Александр. — Нужно быть сумасшедшим, чтобы так поступить!
Я хотела ответить, что он совершенно напрасно пристает ко мне, что для меня это так же безумно и непонятно, как и для него, но в этот миг мой муж увидел на дороге крестьянина, ведущего под уздцы довольно приличную лошадь, и широкими шагами направился к нему. Подошел, потрепал лошадь по крупу…
— Кому принадлежит этот жеребец?
Крестьянин степенно ответил, что жеребец принадлежит донне Катарине дель Катти, здешней графине, и что он, Марио, водил лошадь к кузнецу, а теперь ведет назад в конюшню.
— Вот что, Марио, — сказал Александр, почти насильно заставляя крестьянина взять кошелек, — возьми эти деньги, а нам отдай лошадь. Я заплатил тебе, как за две.
— Нет, синьор. Вы уж лучше у графини спросите. Может, она и продаст.
— Я же заплатил тебе вдвое больше. Чего ты хочешь?
— Оно-то так, синьор, да лошадь не моя. Может, графиня не желает ее продавать. Вы сходите к ней, спросите.
— Видишь ли, любезный, — произнес герцог, — у меня нет времени спрашивать графиню.
Явно решив прекратить переговоры, Александр одной рукой схватил лошадь под уздцы, а другой снова выхватил пистолет, который уже не раз сегодня нам помог.
— Вот что, дружок, — произнес герцог угрожающе, — отойди-ка прочь. Я беру эту лошадь и приношу свои извинения графине.
Все так же держа пистолет, но, впрочем, нисколько не преувеличивая той опасности, какую из себя представлял безоружный крестьянин, Александр подсадил меня в седло, сел верхом рядом со мной и совершенно спокойно спрятал оружие.
Мы поскакали, оставив крестьянина, который от потрясения даже не проклинал нас, на дороге.
— А ведь это разбой, — проговорила я. Тропинка, по которой мы ехали, все выше поднималась в горы. — Это именно так называется, господин герцог дю Шатлэ.
— А мне безразлично, как это называется. Мы уезжаем… — Обхватив меня за талию и крепче сжимая поводья, он продолжил: — Мы уезжаем, и это главное. А вы лучше оправьте платье, а то оно у вас задралось до колен, и мне кажется, что, когда мы окажемся во Флоренции, вы откроете посторонним слишком много нижних юбок…
Уютный дворик старинной флорентийской гостиницы был пуст. Опустившись в мягкий шезлонг на маленьком изящном балкончике, я листала здешние газеты. Александра не было, и с их помощью я словно возвращалась в тот реальный мир, без которого так легко обходилась целых два предыдущих месяца.
Была пятница, 12 апреля 1796 года. Газеты были полны тревожных сообщений. Франция начинала Итальянскую кампанию, великий поход против Италии. Неделю назад республиканская синяя армия, армия голодных, разутых, раздетых солдат, напоминающая скорее орду оборванцев, предводительствуемая молодым дивизионным генералом Наполеоном Бонапартом, быстрым маршем двинулась к Италии. Бонапарт избрал самый короткий, хотя и самый опасный путь. Армия шла по прибрежной кромке приморских Альп — вся дорога простреливалась с моря. Но зато это позволяло обойти горный кряж и ускоряло движение. Через четверо суток самая опасная часть пути осталась позади — французские полки вступили в Италию три дня назад, 9 апреля.
Нищета и голод подгоняли республиканских солдат. В большинстве своем они были савойскими разбойниками или галерными каторжниками, и это тоже усиливало их рвение. И главнокомандующий обещал им: «Я поведу вас в самые плодородные страны на свете…» Пожалуй, именно Бонапарт впервые так оголенно и бесстыдно в своем воззвании к армии признал, что обогащение и грабеж — первейшие цели новой войны. Республика нуждалась в деньгах, планы Директории страдали от недостатка денег, солдаты были просто нищими — и все они объединились для того, чтобы успешно ограбить Италию. Это была сказочная страна, очень заманчивая для Республики, в казне которой свистел ветер, — древние дворцы, роскошные замки, плодороднейшие почвы, старинные сокровища, богатейшие города, тучные пашни и угодья… Для того, чтобы ограбить, надо было разъединить: Бонапарт шел в Италию, чтобы вызвать там революцию, взорвать эту страну изнутри, разжечь костер такого же безумия, какой бушевал во Франции, и во время этой заварухи таскать каштаны из огня.
Четвертый год Франция непрерывно воевала, и вот — новая война… Мысли у меня были самые мрачные. Я так любила Италию… И те дни, что мы путешествовали верхом по тосканскому побережью, были как счастливый сон… У меня сжималось сердце, когда я думала, что сюда идет Бонапарт, чтобы огонь его пушек и дым от выстрелов застил это синее небо, чтобы цветущие города превратились в пепелища, чтобы трупы лежали на выжженных равнинах, чтобы были ограблены богатейшие музеи Флоренции, того мирного города, где я сейчас сижу на балконе… И я не сомневалась, что очень скоро мы почувствуем, как флорентийцы, да и все прочие итальянцы, обычно такие благожелательные, изменят отношение к нам с Александром — к нам, французам, соотечественникам тех людей, что идут завоевывать Италию.
Правда, еще не было ни одного сражения, и австрийская армия, противостоящая французам, не казалась слишком слабой. Напротив, военная биография Бонапарта не давала никаких причин для уважения и восхищения. Генеральские эполеты новоявленный главнокомандующий заработал не в сражениях с иностранными армиями, а подвигами против мятежных французов. Его называли «генералом из алькова», «корсиканским интриганом», «военным из прихожей». Он женился на Жозефине де Богарнэ, любовнице Барраса, зная, что она таковой остается, — внешне это выглядело как чисто карьеристский поступок, попытка приблизиться к Директории и через свою жену влиять на Барраса, задающего там тон. Я ни разу не видела Бонапарта, но слышала, что некоторые остряки прозвали его gringalet — «замухрышка», да и вообще все его прошлые поступки вызывали у меня глубочайшую неприязнь.
Словом, все позволяло надеяться, что Бонапарт будет немедленно выбит из Пьемонта и полетит назад вверх тормашками.
И все-таки… Зачем эта война? Кому она нужна, кроме агрессивных, жестоких, честолюбивых мужчин, которые мнят себя умными, а сами глупы, как табуретки?!
Я отложила газеты, приказав себе больше не думать о вещах, которые ничуть от меня не зависят, и подумала о другом. Александра целый день не будет — он, попав во Флоренцию, не мог думать ни о чем другом, кроме здешних собраний живописи. Вчера я полдня сопровождала его, пока, наконец, картины не стали мелькать у меня перед глазами и я не сдалась. Сегодня герцог продолжал свои изыскания, а я осталась в гостинице. Но зачем мне сидеть здесь весь день?
Мои мысли снова и снова возвращались к матери. К роскошному надгробию из белого каррарского мрамора, установленному неизвестной богатой дамой. Кто она? У меня даже не было пищи для догадок. Я не знала ни одной знакомой своей матери, я вообще ни одной женщины во Флоренции не знала.
Кроме… Я вспомнила свою странную беседу с королем Неаполя. У него случайно вырвалось имя, и эта случайность теперь показалась мне настоящей удачей. Анджела Лоредано… Да, именно так он сказал. Есть ли возможность ее найти? Я бы могла встретиться с ней сегодня! Если и не она установила надгробие, то уж во всяком случае она знала мою мать — так говорил Фердинанд.
Я не спеша оделась, надела шляпу, вставила в уши крошечные бриллиантовые сережки, взяла дамскую сумочку… И, убедившись, что выгляжу изящно и привлекательно, заперла за собой дверь.
Направляясь к выходу, я, пока спускалась по ступеням и шла через двор, дважды спросила — у хозяйки гостиницы и у привратника, — не слышали ли они о некой синьоре Лоредано, которая жила или живет во Флоренции. Они в ответ пожимали плечами.
Тогда, пройдя вдоль галереи Корсини и церкви Санта-Тринита, я повернула к реке. Здесь я встретила полицейского и задала ему тот же вопрос.
— Нет, я совсем не знаю такой дамы, синьора. Может быть, вам следует обратиться к начальнику полиции.
Я подумала, что это будет слишком хлопотно, и подозвала извозчика. Честно говоря, я уже стала подозревать, что мои поиски обречены на неудачу: все-таки я ничего не знала об этой женщине, кроме ее имени. Король, может быть, солгал, а может быть, этой Анджелы Лоредано нет во Флоренции. Или она сменила имя — судя по тому, чем она занималась тридцать лет назад, у нее могли быть для этого причины.
Но я все же спросила у извозчика:
— Не знаете ли вы здесь, во Флоренции, синьоры Лоредано?
Он покачал головой.
— Прошу прощения, ваше сиятельство, не знаю.
Коляска ехала по Понте Веккьо — мосту, пересекавшему Арно, — и я, приказав извозчику остановиться, сошла. В конце концов, не было никакого смысла в том, чтобы ездить по Флоренции и глядеть по сторонам. На Понте Веккьо было множество богатых ювелирных лавок, я зашла в одну из них. Хорошенькая продавщица, очень приветливая, разложила передо мной целую коллекцию вышитых золотом кошельков, золотых табакерок, чёток, сережек, браслетов, бриллиантовых пуговиц, жемчужных булавок и прочих дамских безделушек, — и я не могла не ответить на ее любезность. Я купила кое-что для себя, для Авроры, приобрела легкие алмазные сережки для своих близняшек — когда-то же они им понадобятся… Если эти вещи были не так уж нужны мне, то останется хотя бы память о Флоренции.
И, заплатив довольно приличные деньги, я не могла удержаться и спросила:
— Не слышали ли вы чего-нибудь о синьоре Анджеле? Мне очень хотелось бы с ней встретиться.
В этот раз я сказала не «синьора Лоредано», а «синьора Анджела», и продавщица оживилась, обрадованная возможностью мне помочь.
— Синьора Анджела! Это вы, наверное, имеете в виду синьору Раньери, мадам? Она самая лучшая модистка во Флоренции. Все знатные дамы и сама герцогиня Тосканская — ее клиентки.
— Так вы ее знаете? — спросила я осторожно, полагая, что за неимением синьоры Анджелы Лоредано следует попытаться найти хотя бы синьору Анджелу Раньери.
— Ее все знают, мадам. Моя хозяйка — она тоже у нее платья покупает…
— А как я могу ее найти?
Посовещавшись с подругой, продавщица охотно объяснила:
— Это между церковью Санта-Мария Новелла и библиотекой Лоуренциана, в том самом квартале… Вам лучше нанять извозчика. Хотите, я вам его сама найму?
— Благодарю вас, — сказала я, — извозчик как раз меня ждет.
Я ехала по указанному адресу, убеждая себя, что не следует слишком надеяться на успех. Раньери — это вообще не та фамилия, которую мне назвали. Но, с другой стороны, если судить по знакомству названной мне женщины с моей матерью, Звездой Флоренции, то эта синьора Анджела была довольно известна — настолько, по крайней мере, чтобы о ней знала продавщица…
И я еще раз подумала: Флоренция — это же город моей матери. Двадцать лет она жила здесь, ездила по флорентийским улицам, видела то, что вижу сейчас я… Я усмехнулась, вспомнив, как она хотела забрать меня сюда из деревни. И словно снова услышала ее голос: «Ты красива, Ритта. У тебя золотые волосы, и, когда ты вырастешь, все мужчины будут оглядываться тебе вслед, потому что блондинка во Флоренции редкость. Если, конечно, ты будешь жить не в этой деревне и сумеешь встретить настоящих мужчин». Хорошая же у нее была манера говорить с семилетним ребенком… Я Авроре до сих пор еще такого не говорила, а ей уже тринадцать.
Извозчик подвез меня к роскошному магазину, витрины сияли шелками, затканными золотом и серебром. Рядом стояли богатые кареты, и сквозь стекло я видела, как две изящно одетые флорентийки примеряют у зеркал модные шляпки. В другой раз я и сама не отказалась бы заняться этим — заведение синьоры Раньери было уж очень респектабельно и роскошно… Но теперь у меня была совсем другая цель.
Едва я вошла в это царство моды, редчайших тканей, зеркал и манекенов, ко мне бросились продавщицы. Я попросила их провести меня к управительнице. Они указали на тощую высокую даму в очках, сильно смахивающую на цаплю.
— Я хотела бы повидать хозяйку, синьору Раньери, — сказала я.
Улыбаясь очень любезно, управительница ответила:
— Прошу прощения, мадам, но синьора Раньери никогда не принимает клиенток лично. Сделайте заказ, и я вам обещаю, что он будет сшит под строгим контролем синьоры.
— Я не буду делать заказ. Мне нужно поговорить с ней. Вы понимаете? Это очень личное дело.
— Как ваше имя? — так же любезно осведомилась женщина.
— Я герцогиня дю Шатлэ.
— Вы француженка?
— Да.
И чтобы придать тому, что я иностранка, больший вес, я протянула управительнице только что купленный дорогой кошелек.
— Следуйте за мной, — произнесла она, будто ничего не заметив.
Она провела меня в задние комнаты, подошла к двери, обитой штофом, и осторожно постучала.
— Входите. И не говорите, что это я вас привела.
Раздраженный голос, раздавшийся из комнаты, по-итальянски приказал мне войти. Именно это я и сделала.
Женщина лет шестидесяти сидела в глубоком кресле перед столом, заваленным тюками ярких тонких тканей. Она, как и та, что привела меня, была в больших роговых очках, а волосы ее казались такими густыми, блестящими и смоляно-черными, что впору были бы двадцатилетней девушке. Но больше всего меня поразило ее платье — абсолютно черное, отделанное по корсажу серебром, с широчайшими юбками и сильно затянутой талией, оно было модным лет двадцать назад. Теперь уже никто не носил такие широкие юбки. А самая модная портниха — носит?
Синьора Анджела смотрела на меня так пристально, что я, чтобы ей не мешать, решила пока помолчать. Но внезапно она откинулась назад, и, прежде чем я решила выяснить, по адресу ли явилась, произнесла:
— Будь я проклята, если ошибаюсь.
— В чем? — спросила я ошеломленно.
— В том, что вы имеете отношение к тому французскому принцу, голубоглазому блондину, который гостил у нас много лет назад.
Прежде чем я успела ответить, она поднялась и приблизилась ко мне, все так же пристально меня разглядывая.
— Вы же ее дочь? Дочь Джульетты? Не так ли?
Я кивнула, понимая наконец, что попала по адресу. Синьора Анджела отбросила моток шелковых кружев, который держала в руках, и так сильно обняла меня, что я была даже несколько ошеломлена.
— Вы, наверно, знаете, как на нее похожи. Ни у кого больше не может быть таких черных глаз. Как хорошо, что вы появились, детка! Я всегда рада поговорить о Джульетте.
Она вдруг оставила меня и взяла со стола связку ключей.
— Пойдемте! Не могу же я, в конце концов, принимать дочь своей подруги в конторе…
Синьора Анджела была очень, очень состоятельной женщиной: я это до конца поняла, когда она вывела меня из магазина через заднюю дверь и повела через большой двор к дому — трехэтажному дворцу Раньери, который, пожалуй, мог бы поспорить с некоторыми флорентийскими палаццо. Магазин, дом и прочие постройки составляли будто обширное замкнутое поместье в центре Флоренции.
Мы сидели в комнате, окна которой выходили в сад, и пили кофе. Служанки накрыли целый стол — сладости, фрукты, сыры, французский коньяк, набор здешних вин…
— Это все оставил мне мой покойный муж, Сальваторе Раньери, — я до самой его смерти не подозревала даже, что он столько всего имеет. Хороший был человек. Как раз такой, какого я искала.
Она с искренним удовольствием разглядывала меня.
— Ах, детка, как же я была права, когда познакомила Джульетту с вашим отцом. Это случилось как раз на Рождество, в Палаццо Питти, когда ее привезли для свидания с великим герцогом Тосканским. Ваш отец очень многих интересовал — тогда было в моде все французское, не то, что сейчас, после этой вашей революции…
Она заметила вскользь, что я довольно неплохо говорю по-итальянски, не так, как следовало бы, но все-таки неплохо, и, не спрашивая моего мнения, подлила мне коньяку в кофе.
Я смотрела на нее во все глаза. Впервые передо мной был человек, который знал мою мать не понаслышке, не по каким-то скандальным слухам, — раньше я думала, что такого человека вообще не существует…
— А почему вы сами не познакомились с моим отцом?
— Милочка, как мне ни неприятно это сознавать, но я хочу сказать вам правду: я же никогда не была такой, как ваша мама. Я всегда терялась в ее тени. Она была очень красива… очень. Она могла сводить с ума.
Внезапно засмеявшись, она постучала пальцами по локотнику кресла.
— А ваш отец, принц, поначалу ей не очень-то понравился. Он был слишком мрачен. От несчастной любви, как говорили…
— От несчастной любви? — переспросила я, не веря своим ушам.
— Да. А разве он сам вам не рассказывал?
— Нет, — пробормотала я, подумав, что отец вообще никогда даже не касался таких тем. Кроме того, он же погиб. Я хотела сообщить об этом синьоре Анджеле, но ее, по-видимому, сведения о моем отце не очень-то интересовали.
— Вот так, душенька. Надо сказать, Джульетта вообще не особенно любила блондинов, а ваш отец был именно голубоглазый блондин. Это уже потом у них началась прочная связь — они и жили вместе, и путешествовали…
— Путешествовали? — Я была поражена всем, что сейчас узнавала. Мой отец, такой высокомерный, гордый, афишировал свою связь с моей матерью… Это на него не похоже. Или я просто плохо его знала? Может быть, знала другим?
— Да, целых полтора года они выделывали тут всякие глупости. Я даже думала, уж не останется ли он жить во Флоренции. Но он все-таки уехал. Скверно уехал… Джульетта очень злилась на него. Она ведь за эти полтора года растеряла все свои прежние связи.
— Я тогда уже родилась?
— Вам, душенька, было уж несколько месяцев, когда они расстались.
— Они поссорились?
— Пожалуй, хуже чем поссорились. Это было вот за таким же примерно столом, как мы сейчас сидим, и ваш отец скверную минуту выбрал для объяснения. Еще и при посторонних. Там, конечно, все были свои, но такие дела лучше делать тет-а-тет. К тому же он Джульетте раньше ни словом не обмолвился…
— О чем?
— О том, что уезжает. Мы вот так сидели, пили вино, хохотали, а ваш отец, душенька, вдруг ни с того ни с сего говорит: «Мне нужно не позже чем через неделю уехать во Францию». Сказал это и поглядел на Джульетту. Она была очень гордая, да и вообще все флорентийки гордые. Для нее это было неожиданностью, но она этого постаралась не показать. Взглянула на него и при всех ответила, насмешливо так, как она это умела: «Ты думаешь, я огорчена? Терпеть не могу все эти длинные связи. Уезжай. Да только больше, будь добр, не возвращайся».
Синьора Анджела налила себе еще коньяка.
— Тогда ваш отец спросил: «А что ты будешь делать с ребенком?» — «То же, что и с другими детьми, которые у меня есть. Уж не думаешь ли ты, что твоя дочь какая-то особенная?» Ваш отец не стал больше спорить, поднялся, достал кошелек и осторожно положил его на стол. «Напиши мне, как там она, — сказал он. — И вот… возьми эти деньги». Джульетта, все еще сидя в кресле, сначала ничего не поняла, потом поглядела на кошелек, вскочила и, знаете ли, со страшной яростью произнесла: «Ты… ты сам дьявол. Убирайся… Я ненавижу тебя».
— И все?
— Все, душенька. После этого они расстались. Пожалуй, между ними еще что-то плохое было, кроме этого разговора, но уж этого я не знаю.
Я молчала, пытаясь представить себе эту сцену. Судя по рассказу, отец и мать стоили друг друга — оба одинаково эгоистичные, самонадеянные, душевно глухие. И еще, вероятно, у них были какие-то особые отношения, если моя мама, привыкшая, вероятно, ко всякому поведению мужчин, так оскорбилась, когда отец откровенно предложил ей кошелек.
А еще… еще мне было слегка обидно, что Джульетта Риджи столь небрежно отзывалась обо мне. Конечно, она сказала это в пылу ссоры, чтобы досадить моему отцу, но все-таки…
Синьора Анджела охотно и пространно рассказывала мне о том, какой невероятный успех имела моя мать во Флоренции, как ей дарили драгоценности, платья, лошадей, экипажи, как ловко она могла за три месяца любого богача превратить в банкрота, как сам герцог Тосканский подарил ей яхту и первый назвал ее Звездой, — но все это были несущественные, в значительной мере дешевые сведения, о которых я, в общем-то, догадывалась, но которые не позволяли мне приблизиться к пониманию своей матери, выяснить, какая же она все-таки была, пробиться к ее душе сквозь всю эту золотую мишуру и жалкий внешний блеск.
— Так какая же она была? — спросила я, не выдержав.
— О, у нее был трудный характер. Она могла быть и ласковой, и доброй, и обаятельной, но лишь для того, чтобы чего-то для себя добиться. А в сущности, милочка, ваша мама была очень жестокая женщина. Насмешливая. Никого не жалела. Да ведь и ее мало кто жалел. И, пожалуй, никого она не любила. Даже своих детей.
— Это правда, — пробормотала я. — Вот вы говорили, какая она была богатая, почему же она нам не помогала?
— Ах, душенька, ей самой вечно не хватало. Хоть сколько ей давали, она все словно в пропасть бросала.
— Но мы же были ее детьми. Можно было бы…
— Ну и что? Кто сказал, что надо любить своих детей? Кто сказал, что она вас хотела? Не требуйте от людей того, что они не хотят вам давать, детка.
Я усмехнулась, находя ход рассуждений синьоры Анджелы достаточно оригинальным. Потом подняла голову.
— Синьора Анджела… вы можете… так сказать, назвать отцов моих братьев? Была тут какая-то ясность?
— Э-э, милочка, никакой ясности не было. Сама Джульетта затруднилась бы вам сказать. Точно было известно лишь насчет вас да еще насчет самого старшего, ее первенца… как его?
— Джакомо.
— Вот-вот. Его отцом был некий Бернардини, флорентийский адвокат. Он уже лет десять назад умер.
— А остальные?
Наклонившись ко мне, синьора Анджела насмешливо произнесла:
— А насчет остальных будьте уверены только в одном: все они родились либо от знатных, либо от богатых особ.
— Расскажите, как все это началось, — тихо попросила я. — С самого-самого начала. Вы когда с ней познакомились?
— Нам обоим было по шестнадцать… Джульетта уже год служила во Флоренции. Ну, вы же знаете, она была из деревни, дикая, ни о каких манерах понятия не имела, да еще и нищая совсем. Она получила место в доме адвоката Бернардини, о котором я вам уже говорила, женатого, известного человека. Его жена ее и выгнала. Ну, а Джульетту не так-то легко было сломить: она вернулась в деревню, родила и снова во Флоренцию вернулась. Сейчас-то она была уже поумнее, и не служить пошла, а устроилась продавщицей в цветочный магазин. Там мы и познакомились: я — Анджела, и она — Джульетта. Мы были неразлучны. А рядом жила синьора, которая вербовала девушек для своих целей. Она-то и забрала нас обеих, соблазнив легкой жизнью да еще сказав, что у нас будут платья, ленты, сережки…
— А сейчас, синьора Анджела? Сейчас вы не жалеете, что поступили так?
— Нисколько не жалею. Не случись этого, разве я встретила бы такого человека, как Раньери, и имела бы такое состояние? А он на мне женился, потому что я была чувственная, и он был со мной именно по этой причине счастлив. Нет, ни о чем я не жалею… — Помолчав, она добавила: — Джульетте не нравилось быть под чьим-то началом, она хотела сама собой распоряжаться и, как только представился случай, ушла из того заведения на вольные хлеба. И правильно сделала. Я тоже за ней потянулась. У нас был успех. Так-то…
И тогда я не выдержала:
— Синьора Анджела, вот вы говорите, что были так дружны. Что ж вы потом, когда моя мать умирала в деревне от чахотки, никак ей не помогли? Почему она была одна? Почему никто не приехал на ее похороны — никто, даже вы?
— А как бы я ей помогла?
Синьора Анджела наклонилась ко мне, лицо ее показывало, что она настроена крайне решительно, но не враждебно.
— Если вы будете правдивы, детка, то вспомните, что деньги тогда у нее были, она в них не нуждалась. А от чахотки разве я могу спасти? Я не Господь Бог, милочка. Джульетте было так на роду написано, и я тут ни при чем…
Это была жестокая логика, но я не могла поймать собеседницу на лжи. Мы и вправду тогда жили хорошо, у нас все было — по крайней мере, по сравнению с тем, как мы жили раньше.
— Не требуйте от людей слишком многого, — повторила синьора Анджела.
Она некоторое время молчала, сжимая чашку кофе в руках, словно успокаивалась после моего выпада, а потом разговорчивость быстро вернулась к ней. Она говорила, говорила, рассказывая мне жизнь Джульетты Риджи год за годом с таким знанием, что я невольно испытывала зависть — вот, скажите пожалуйста, моя мать была так близка с ней, а со мной, родной дочерью, разговаривала всего несколько раз…
И, уже поднявшись, чтобы уходить, я разочарованно произнесла:
— Нет, все это слишком сложно для меня. Я пытаюсь понять, и не понимаю. Между нами никак не возникает близости, родства…
— А и не надо понимать, милочка, — отвечала синьора Анджела. — Она прожила свою жизнь, вы живете свою и просто знайте, что она была вашей матерью.
Поразмыслив, она лукаво добавила:
— Вы наверняка гораздо больше взяли от нее, чем предполагаете. И не только внешне. Вы, конечно, не такая горячая, ведь французская кровь, безусловно, холоднее, чем тосканская, но я подозреваю, что там, во Франции, вы много приключений пережили.
Я усмехнулась, но поддерживать это предположение не стала.
Внезапно встрепенувшись, синьора Анджела воскликнула:
— Ах, Боже мой! Не могу же я отпустить вас без подарков! Пусть это будет вам для памяти о старой даме Раньери…
Я попыталась протестовать, но старая модистка уже хлопнула в ладони, призывая служанок. Пока они хлопотали, синьора Анджела бегло расспросила меня о том, где я остановилась во Флоренции, почему я тут, замужем ли я.
— Вы неплохо устроились, — заявила она, и это слово «устроились» было явно словом из лексикона профессиональной куртизанки. — И вы будете еще когда-нибудь во Флоренции?
— Право, не знаю. Возможно, но не скоро…
— Жаль, очень жаль…
Она проводила меня до самой коляски, ее лакей погрузил в мой экипаж целую кучу упакованных платьев, шляпных картонок, кружева… На глазах у синьоры Анджелы вдруг показались слезы, и, подавшись ко мне, она еще раз крепко меня обняла.
— Подумать только, дочь Джульетты… Точно моя дочь…
— А есть ли у вас дети? — спросила я, сама чрезвычайно растроганная этим проявлением чувств.
— Нет. У меня никого нет. Но теперь, когда я знаю ваше имя и адрес, я буду знать, кому завещать свое добро. Можно ли мне писать вам, детка?
— Да, конечно, но…
Прежде чем я успела запротестовать против такого ошеломляющего заявления о завещании, синьора Анджела уже отпустила меня и решительным жестом приказала кучеру трогать. Извозчик хлестнул лошадей, и коляска рванулась вперед.
— Прощайте, милочка! Счастливого вам медового месяца!
Когда я обернулась, чтобы помахать ей рукой, синьоры Анджелы у магазина уже не было.
— Как вы провели сегодня день? — спросил Александр, когда мы вечером встретились в гостинице за ужином.
— Да так… — тихо сказала я. — Заказала мессы за своих родных в церкви Санта-Мария Новелла. А еще… еще была у модистки, синьоры Раньери.
— Понравилось вам?
— Да, — сказала я уклончиво. — Я много чего узнала… много купила.
Мне было трудно говорить с мужем о том, где я была. Как можно объяснить эту встречу? Сказать разве что, что я была у подруги своей матери, бывшей куртизанки, дав понять таким образом Александру, что моя мать тоже была не чужда подобных занятий? Я не хотела, чтобы он это понимал. Он думал, что моя мать — просто здешняя красавица незнатного происхождения, в которую мимолетно влюбился мой отец. И все… Может, это и к лучшему. Только я одна буду знать правду. К тому же, какова бы ни была моя мать, я ни за кем не признавала права упрекать или осуждать ее.
— Вы печальны… Что вас заботит, cara?
Он как раз просматривал сегодняшнюю почту и, заметив мою задумчивость, внимательно поглядел на меня.
— Нет. Ничего особенного. Спасибо вам, что вы спрашиваете.
— Ну, тогда я сообщу вам нечто интересное. Видите вот это?
Он показал мне квадратный лист гербовой бумаги, на котором было что-то написано.
— Это приглашение во дворец герцога Тосканского. Наконец-то узнали, что мы во Флоренции. Что мы ответим, Сюзанна?
Я пришла в ужас.
— О, дорогой мой, только не это. Мне совсем не хочется повторения Неаполя… Пожалуйста, давайте никуда не пойдем!
— Значит, пошлем отказ?
— Да. Вы же согласны, правда?
Подумав, я задумчиво произнесла:
— Пожалуй, нам надо уехать из Флоренции.
— Вам не нравится здесь?
— Не то чтобы не нравится… но я хочу ехать дальше.
В сущности, я не могу этого объяснить, просто мне хочется, и все.
— А мы, — сказал он, улыбаясь, — сделаем все так, как вы хотите, не так ли? Так мы договаривались.
Отложив бумаги, Александр снова взглянул на меня, на этот раз чуть лукаво изогнув бровь:
— Итак, едем в Венецию?
— Да! — скомандовала я, повеселев. — В Венецию!
— И там будем скрываться от света?
— По возможности.
— Но у меня в Венеции есть друзья.
— Выберите одного из них, любовь моя. Пусть только он нам докучает. Встречаться со всеми друзьями будет слишком хлопотно.
— Похоже, — сказал он, лицемерно вздыхая, — вы привязываете меня к себе. Не слишком ли много воли, а, моя милая?
— Не слишком, — прошептала я, в восторге от его заявления. — Честное слово, я знаю, как сделать так, чтобы вы забыли обо всех, кроме меня.
— Да ну?
— А вы хотите проверить?
Моя нога под столом коснулась его ноги и, пользуясь тем, что зал гостиницы опустел, я дунула на свечу, наклонилась к мужу, нежно коснулась губами его полузакрытых глаз, лба, переносицы, висков, пальцами лаская его волосы и шею, и, наконец, прильнула к его рту, несколько раз прикоснулась к его языку и, словно в испуге, отскочила прочь. Это и мне показалось восхитительным, а его руки в этот миг так крепко обхватили мою талию, что это объятие граничило с болью.
— Cara, cara… — проговорил Александр, открывая глаза.
— Что? Доказала я вам?
— Я сдаюсь…
— А! Вот видите!
В зале появился официант, и мы, взглянув друг на друга, резонно решили, что лучше найти более уединенное место.
День клонился к концу. Солнце гигантской хризантемой трепетало на фоне бархатного, как кротовая шкурка, неба, бросая на волны золотые и серебряные полосы. Там, где золотистый свет падал на воду, вода вспыхивала розовым пламенем. Море в этот вечер светилось особенно ярко, словно было соткано из огненных струй. Стоило провести рукой по воде, как на ней вспыхивала широкая золотисто-зеленая лента застывшего огня.
Фантастически сверкающие потоки светлячков устремлялись к горизонту, к самому солнцу, а с весла гондольера градом сыпались сияющие изумрудные капли.
Вся акватория святого Марка, от Санджорджо до острова Джудекки и церкви делла Салюте, была залита огнем угасающего дня, световые потоки — золотые, серебристые, нежно-розовые с перламутровым отблеском — создавали незабываемый спектакль на воде.
Венеция… Мол святого Марка… Жемчужина Адриатики…
Подобного по красоте и волшебству заката я, пожалуй, еще никогда не видела. У меня перехватило дыхание от волнения. Я не разговаривала, не слушала песен гондольера, не замечала легких покачиваний гондолы, я только смотрела, жадно впитывала все, что открывалось моему взору, наслаждалась этим чистым сиянием восхитительных красок и не понимала, почему ни один живописец, писавший виды Венеции, не передал и десятой доли ее подлинной красоты.
Особенно эти закаты… Эти блики… Эта игра золота на воде…
Мы плыли по лагуне и все ближе подплывали к молу святого Марка, где рядами выстроились легкие гондолы и парусники. Уже хорошо был виден окутанный пока еще прозрачными сумерками Дворец дожей, который благодаря своему орнаменту, зубцам и нишам казался хрупким и невесомым, как кружево. Там уже зажигались вечерние огни, выглядевшие отсюда, с акватории, расплывчатыми и загадочными. Я видела крытые своды Дворца, сплошную галерею со множеством мощных орнаментальных колонн белого, чередующегося с розовым, цвета, увенчанных роскошными мраморными капителями, арки, лоджии, большие окна — и мне вдруг пришло в голову, как похоже это великолепное здание на экзотический дворец какого-нибудь восточного владыки. Да и вообще вся Венеция, ее закаты, ее великолепие — все это слишком напоминало сказку. Недаром великий Гоцци писал здесь свои волшебные фьябы…
Повсюду в арках Дворца дожей уже горели светильники. Я повернулась еще раз лицом к угасающему солнцу — вся голубая лагуна была словно обрызгана гиацинтовым, золотисто-огненным цветом, ослепительно отражающимся на самых роскошных мозаиках собора святого Марка.
— Как прекрасно, — прошептала я, чувствуя себя совершенно беспомощной при виде всего этого. — Как замечательно…
Александр молча сжал мою руку. Гондольер уже поворачивал к набережной — это был наш обычный маршрут. Вот уже третий день мы именно так прогуливались, а я никак не могла привыкнуть, не могла до конца впитать в себя все увиденное. Пожалуй, закат был одним из самых сильных впечатлений. Но мы любили и город. Нам нравилось бродить по узким улочкам, ведущим прямо к воде, к живописным каналам, по прохладным набережным, по маленьким площадям — кампьелли, где сохранились парапеты старинных колодцев, прислушиваться к молчанию древних соборов, просто сидеть в уютных венецианских кафе, глядя, как мерцают за прозрачными занавесками уличные огни и как их отблески тускло ложатся на воду…
— Это восхитительный город, — произнес Александр. — Никогда не видел ничего прекраснее.
Венеция уже давно была исключена из списка государств, делающих историю, она вела уединенный образ жизни — жизни, которая сосредоточилась в театрах, на улицах и площадях. Возможно, поэтому Венеция казалась такой прекрасной. Ее великолепие было основано на спокойствии, безмятежности, на том, что каждый, попадающий сюда, забывал о политике, делах, творящихся в Европе, о войнах и распрях — обо всем том, что, в сущности, является неприятным, ненужным и обременительным, и вспоминал о себе, своих чувствах, своих радостях, своей любви, наконец. Где-то грохотали бури — сюда не доносился даже их отзвук… Счастливая Венеция, она остается в неведении насчет свободы, равенства, братства, остается в стороне от революции.
Медленно проплывали мимо нас роскошные дворцы венецианской знати — крытые галереи, большие окна, мраморная облицовка, барельефы и орнаменты… Гондола плыла по Большому каналу, и гондольер пел, полагая, видимо, что это его обязанность. Действительно, песни гондольеров уже стали здешней достопримечательностью, такой же, как, например, лев — символ города, или знаменитые четыре коня на фасаде собора святого Марка — символ венецианского могущества, давно ушедшего в прошлое. «И слава Богу», — подумала я…
Гондольер провел свою гондолу под старинным мостом Риальто, перегибаясь через ажурные перила которого на нас глядели веселые девицы легкого поведения, и повернул в тихий несудоходный канал к дворцу Альгаротти, где мы жили в Венеции. Небольшой, но изящный, выполненный в византийском стиле, с высокими, сужающимися к капителям арками, дворец Альгаротти был одним из самых заметных сооружений в городе. Фасад его украшен мозаиками, а из окон третьего этажа можно было видеть купола и колокольни церкви Санта-Мария делла Салюте.
Александр помог мне выйти. Сквозь резные двери мы прошли к мраморной, украшенной золотой резьбой лестнице, и вскоре наши шаги уже эхом раздавались в главном зале дворца — роскошном, украшенном лепкой, расписанном фресками Паоло Веронезе. Если не считать статуй, нескольких стульев и отделки, здесь не было никакой мебели — будто для того, чтобы расширить пространство, впустить больше воздуха… Я направилась к двери, но Александр уже в проеме остановил меня.
— Ну что, любовь моя? Вы довольны?
— Довольна! — Я шумно и радостно вздохнула. — Да разве это то слово?!
Положив ему руки на плечи, я прошептала, задыхаясь от волнения:
— Александр, милый мой, я до сих пор еще не верю. Как мне благодарить вас? Еще три месяца назад я и мечтать о таком не смела…
Улыбаясь, он поцеловал меня. Мы вместе поднялись в нашу комнату.
Окна здесь выходили в сад и были распахнуты. Над домом раскинула свои ветви огромная магнолия, усыпанная, будто маленькими лунами, сотнями белых цветов. Их сильный, густой аромат разливался над верандой, проникал в комнату и словно околдовывал нас, завлекал в таинственные лунные дали.
Александр молча потянул меня к постели, мягко опрокинул на подушки, долго целовал мой рот.
— Хорошо? — произнес он шепотом, как бы спрашивая моего согласия.
— Хорошо, — прошептала я, притягивая его к себе.
Он лишь приподнял мои юбки и осторожно вошел в меня, на этот раз без ласк, ибо у нас было мало времени. Я не пылала страстью, но мне были приятны и сладостны его желание и его нежность. И может быть, впервые он овладел мною так спокойно, бережно и нежно, без неистовства и хриплых судорожных возгласов. Это означало появление в наших отношениях чего-то нового — спокойствия, уверенности, супружеской надежности, что ли.
Потом он, не позволяя позвать Эжени, сам помогал мне одеваться к ужину, сам выбрал для меня наряд — сшитый, кстати, синьорой Анджелой: платье из атласа черного и медового цветов, с глубоко вырезанным декольте, с пышными рукавами, дополняющееся второй юбкой из тонких черных кружев.
— Совсем необязательно, — сказала я смеясь, — являться к ужину в столь пышном туалете.
— Не говорите глупостей. Моя жена должна всегда быть ослепительна, даже тогда, когда с нами ужинает всего один посторонний.
— Правильнее было бы сказать, что мы ужинаем с ним…
Прическа моя была безнадежно испорчена, и, поскольку уж мы решили обойтись без Эжени, я вынула шпильки и просто позволила сверкающей волне густых волос струиться вдоль спины. Александр несколько раз провел по моим волосам цвета кипящего золота щеткой и, потянувшись к вазе, украсил локоны у виска ярко-пунцовой розой.
— Все будут смотреть на розу, а не на меня, она такая яркая, — пробормотала я.
— Сначала на розу, потом на вас…
Сжимая руками мои плечи, он наклонился, слегка убрал волосы и коснулся губами моей шеи. Я смеялась — мне было и томно, и щекотно от этого поцелуя, и, наконец, обернувшись, я проговорила:
— И все-таки нам надо идти… Нехорошо заставлять Этторе ждать.
Этторе де Сан-Тревизо, граф Альгаротти — это был друг Александра, венецианец, хозяин того самого дворца Альгаротти, где мы сейчас жили.
В этот миг послышался тихий почтительный стук в дверь, и голос Гариба произнес:
— Хозяин, вы спускаетесь?
— Да-да, мы спускаемся, — отозвалась я вместо хозяина.
— Пожалуй, — сказал Александр, наконец-то отстраняясь, — полностью я буду счастлив только в своем доме.
— Как бы не так, — возразила я. — Там стоит только попробовать не явиться вовремя к ужину, и Анна Элоиза поставит нас обоих в угол…
Он снова поцеловал меня, и я блаженно вздохнула в ответ: пожалуй, ни одна женщина, кроме меня, не может похвастаться, что имеет такого любящего, сильного, умного, во всех отношениях безупречного мужа…
Мы спустились на террасу на втором этаже, увитую виноградом. Это было самое очаровательное место в доме. Внизу проплывали гондолы и медленно колыхалась вода в тихом канале. Свет от оправленных в золото тяжелых светильников отражался в ярких мозаичных фресках на полу, заставлял сверкать хрусталь и фарфор, зажигал огнем красное вино, сиявшее в прозрачных бокалах.
Этторе де Сан-Тревизо, граф Альгаротти, увидев нас, отложил газету, поднялся, поцеловал мне руку, обменялся рукопожатием с Александром. Это был человек лет сорока, очень бледный, худой, и его худобу еще больше подчеркивал высокий рост. Я иногда даже с тревогой думала, уж не болен ли он чахоткой, — иной раз казалось, что жизнь в нем едва теплится, да и вообще он производил впечатление человека крайне меланхоличного. У него не было семьи, он не принимал у себя блестящее венецианское общество, просто жил в своем роскошном дворце, окружая себя предметами древнего искусства, читая книги и погружаясь в какие-то химические изыскания.
— Есть ли какие-нибудь новости? — весело спросила я, указывая кивком головы на газету, которую граф только что читал. Мне, в сущности, не было дела до новостей, я задала этот вопрос просто так.
Поэтому меня тем более ошеломил ответ.
— Новости есть, мадам, и новости очень скверные.
Насторожившись, Александр поднял голову.
— Что-то о Бонапарте?
— Да, мой друг. О Бонапарте.
Видя, как напряженно мы смотрим на него, Этторе произнес:
— Бонапарт разбил передовые отряды австрийцев и захватил Пьемонт. А это дает нам право думать так, как если бы он захватил и Геную. Теперь ему вряд ли кто-то помешает это сделать…
Этторе рассказал нам многое из того, о чем мы, занятые друг другом, долгое время не тревожились. 12 апреля республиканская армия встретилась с австрийцами близ Монтенотте — «Ночной горы». Бонапарт руководил сражением. Центр австрийской армии под командованием генерала Аржанто был разбит дивизиями Массена и Лагарпа. Через два дня в сражении при Миллезимо удар был нанесен пьемонтской армии. Сражение при Мондови тоже закончилось тяжелым поражением итальянцев. Преследуя противника, республиканцы вступили в Кераско, в десяти лье от Турина. Здесь было подписано перемирие с Пьемонтом на весьма выгодных для французской стороны условиях. Граф Альгаротти был прав: соглашение в Кераско не только выводило Пьемонт из войны. Бонапарт становился хозяином и Турина, и Генуи. «Солдаты, — говорил он, обращаясь к своей армии, — вы были лишены всего — вы получили все».
Всюду, где проходил Бонапарт, учреждались революционные комитеты. Города увешивались трехцветными флагами, на площадях высаживались деревья Свободы, в церквах пели революционные песни — молодой генерал нес в Италию такое же безумие, какое пережила Франция. Всем было известно, что от деревьев Свободы до террора и гильотины — один шаг. Известный террорист Саличетти, изгнанный со своей родной Корсики, шел теперь в обозе Бонапарта и поучал своих революционных помощников: «Вместо того, чтобы иллюминировать церкви, было бы куда полезнее — (это надо же, слово-то какое! полезнее!) — осветить пожаром замки феодалов».
— Неизвестно, как дальше пойдут события, — мрачно произнес Александр, — но одного Бонапарт добился: он разъединил пьемонтцев и австрийцев. Теперь у него даже на Милан дорога открыта.
— А вы заметили, как он быстро движется? — отозвался граф Этторе. — Он просто молниеносен.
— Да, пожалуй, тут он преподносит нам нечто новенькое. У него малочисленная и плохо вооруженная армия, вот почему ему надо использовать свой единственный козырь — быстроту и маневренность.
— И все-таки не будем сгущать краски, — произнес граф Альгаротти. — С австрийцами наш корсиканец встречался лишь раз, да и то не с самыми лучшими австрийскими отрядами. Армия императора остается весьма мощной. А наступая на Милан, Бонапарту не избежать с ней встречи.
Александр молчал, не высказывая своего мнения по этому поводу.
— Как бы там ни было, — продолжал граф, — но, похоже, ничто не помешает корсиканцу захватить Модену и Парму. Ну а если не захватить, то ограбить.
— Пожалуй, — с сарказмом отозвался Александр, — это его Итальянская кампания из случайной авантюры превращается в чрезвычайно выгодное предприятие — останавливать его Директория сочтет безумием.
А меня вдруг взволновало совершенно другое обстоятельство.
— Боже мой, — воскликнула я в ужасе, — но ведь теперь мы не сможем путешествовать… Видите ли, синьор граф, мы намеревались посетить и Парму, и Модену, и Ломбардию, но ведь теперь это становится невозможным, не так ли? Если весь север Италии будет охвачен войной, то…
Я запнулась, почувствовав вдруг по-детски сильное и нелепое желание разреветься от собственного бессилия и обиды. Известия, о которых сообщил нам граф Альгаротти, сами по себе были плохими, ибо наши симпатии были отнюдь не на стороне Бонапарта, но еще более плохими они становились для нас, ибо напрочь перечеркивали все наши планы. Я ощутила ужасную горечь. Подумать только, какой-то там дрянной коротышка Бонапарт из своих жестоких захватнических интересов становится поперек пути двум новобрачным, которые никому никакого вреда не делают, а лишь хотят, чтобы им не мешали…
Александр, видя, что слезы уже дрожат у меня на ресницах, осторожно накрыл мою руку своей.
— Успокойтесь, carissima… Ну, не стоит плакать, милая, не так уж все плохо, как вы думаете. Мы можем съездить в Рим, в Перуджу, в Абруццские горы, наконец, — все это в наших руках…
— Ах, нет! — произнесла я с отчаянием. — Вы же сами видите, что ничто не в наших руках. Откуда он взялся, этот проклятый Бонапарт, что он вынуждает нас менять наши планы?!
Внутри у меня все вибрировало от возмущения. Александр, все так же сжимая мою руку, уже ничего не говорил. Наступило тягостное молчание. Я понимала, что веду себя совсем не так, как следует, вопреки правилам хорошего тона, демонстрируя хозяину дома свое отчаяние, но чем сильнее я пыталась справиться с собой, тем больше у меня ничего не получалось.
— Я думаю, — сказал вдруг граф Альгаротти, — что могу подсказать вам чудесный выход.
Я подняла голову и непонимающе взглянула на него.
— Как вы знаете, через два дня я уезжаю из Венеции. Мое судно «Санта-Эуджения» уже готово.
— Да, мы знаем, — пробормотала я.
— Я уезжаю, мадам, на остров Корфу, чтобы поправить свое здоровье. Нет ничего прекраснее этого острова. Все красоты Венеции, при всей их неповторимости, отступают на второй план перед великолепием Корфу…
— Это… это греческий остров?
— Да. А разве это имеет значение? Он принадлежит Венеции. Вам там очень понравится. И там уж, разумеется, никакой Бонапарт ваши планы не спутает.
— Но ведь это очень далеко!
— Это шесть дней плавания, мадам, совсем близко.
«Корфу, — произнесла я про себя. — Название загадочное. Это, вероятно, остров Ионического архипелага, если только монахини в монастыре не ошибались».
— Вы… вы думаете, нам там будет хорошо? Все-таки Греция — это что-то совсем чужое…
— Неужели? Неужели вы, мадам, изучая древнегреческую историю, считали Грецию такой уж далекой?
Я, честно говоря, никогда не изучала такой истории, по крайней мере, упорядоченно, но разубеждать графа Этторе не стала.
Взгляд, брошенный мною на мужа, выражал всю мою растерянность. И тогда Александр мягко притянул меня к себе.
— Давайте поверим графу Альгаротти, дорогая, — произнес он. — У него безупречный вкус, и если он утверждает, что Корфу так чудесен…
— Хорошо, — прошептала я, уже со всем согласившись.
Согласившись не так благодаря вкусу графа Альгаротти, как благодаря мнению своего мужа.