Эта среда, казалось, ничем не отличалась от других дней. Дон Фернандо позволил себе перерыв на обед, который иногда пропускал. Я не присоединился к нему, так как поднялся с постели лишь два часа назад.
Обычно он разогревал на маленькой газовой плитке остатки ужина, приготовленного накануне сестрой, — это в лучшем случае. Его умеренность меня поражала. Старик сидел на корточках в месте будущего алтаря.
— И это весь ваш обед?! — воскликнул я. — Честно говоря, трудно представить, как у вас хватает сил продержаться весь день с одним куском хлеба в животе!
— Ты забываешь про вино.
Он налил себе стакан Аликанте из бутылки со скромной этикеткой «Тоскар Монастрелль 2005».
— Да, я забыл о вине! И вы называете нормальным питанием…
— Этого достаточно, поверь мне.
— Потому что речь идет о плоти и крови Христа? — иронично спросил я.
— Вовсе нет, хлеб — это основная пища.
— Основная пища?
— Да! Хлеб состоит из четырех важных элементов: земля, вода, воздух и огонь.
На мое удивление, он продолжил объяснение, не прекращая при этом жевать.
— Хлеб изготавливают из зерна, а зерно прорастает в земле и выходит из нее наружу. Замешивая тесто, в муку добавляют воду, и тесто поднимается на закваске, но главным образом благодаря воздуху. Наконец тесто пекут на огне до появления на нем золотистой корочки. И ничего не надо более, как употребить в пищу эти четыре элемента.
— Вы — инопланетянин, Фернандо, ЭнЭлО. Такое придумать можете только вы.
— Ошибаешься, мой мальчик. Почему ты думаешь, что хлеб — пища преимущественно библейская?
— Но ведь вы только что рассказывали о том, что написано в Библии?
— Ну, не совсем так, как я тебе рассказал, но там на самом деле об этом есть упоминание.
— А как вы об этом узнали? Вы же не умеете читать!
Фернандо опустил взгляд, словно я уличил его во лжи. Когда он опять посмотрел на меня, в его глазах уже не было прежнего задора, в улыбке появилась горечь.
— Джильда мне иногда читала Библию, потом я слушал Библию во время мессы…
— Почему же сестра вам ее больше не читает?
— Бог накрыл пеленой написанные слова.
— Так это вы говорите о катаракте! Ее можно прооперировать…
Но он уже не слушал меня. Я понял надлом старика, который тот скрывал, так поступают его ровесники, люди его поколения: они редко жалуются, они соглашаются. Застенчиво. Фернандо не знал грамоты, поэтому остался без прихода, но комплекса неполноценности у него не было. Он больше страдал оттого, что не может читать Библию, которую нежно любит и откуда черпает смысл своего существования, жизненную силу каждого дня. Будучи безграмотным, он между тем собственными руками возводил собор! То, что для меня было проще простого, ему казалось неприступной горой. И то, что в моем понимании было феноменальным подвигом, для него — привычным делом. Мое отчаяние и его прореха, в каждом из нас зияла пропасть. Нам выпало по очереди становиться спелеологом души другого.
Почти три недели я бродил по Мадриду. Точнее, там блуждали мои призраки.
Они не давали мне уснуть по ночам, вымывали солеными слезами глаза, вызывали во мне горечь и гнев. А еще — нестерпимую боль оттого, что чудилась мать, зажатая в своем теле-карцере, сознающая, как превращается в жалкое существо, наполненный «чудесами» скелет. И это — моя мать, которая всегда весело хлопотала по дому, чистила его до тех пор, пока тот не засверкает тысячами огней, подолгу бывала в обществе «Красного Креста», где бесплатно оказывала услуги парикмахера малообеспеченным людям… Образы наплывали один за другим, истязая меня и создавая страшную путаницу в голове. Тогда я вспоминал, как протянул ей руку, чтоб она достойно ушла из жизни. Я был убежден, что поступаю правильно: она ушла на небо, гордясь мной. Но как внушить это живым, тем, кто остается рядом, судит и с кем надо считаться? Оставаясь один на один со своим огромным будущим, я покрывался испариной.
По утрам тошнотворная ясность проникала через темно-красные шторы на окнах. Я долго просыпался, глядя, как она сжижается вокруг меня, на сухом и холодном, как пустыня, постельном белье, на стенах, где она создавала рой встревоженных пчел, натыкавшихся на границы реальности. Это походило на пробуждение во вражеской стране или после ночи любви рядом с девушкой, которую не любишь, тело которой теперь — когда привлекательность ночи исчезла — отвратительно. По правде говоря, все было намного хуже, ибо сама ночь потеряла какую-либо привлекательность, она меня пугала как непристойный вздор с безобразными руками в виде щупальцев спрута. Обычно эротизм ублажает призраков. Но когда ты забыт Богом — я имею в виду сиротство, — это сродни зияющей ране, той, что ноет до невыносимой боли, до разрыва души.
В те минуты, когда вдруг идешь ко дну, наконец-то задумываешься о бесконечности вселенной, звездах, космосе. Ставишь человека на его место: прах и пыль, земляной червь, крошечное средство передвижения, которое однажды и в самом деле должно прекратить двигаться. Утешаешься непредвиденными метафизическими случайностями и все равно не можешь смириться. Ведь ей было всего лишь пятьдесят три года! И снова бунт против этого вероломства, в котором главную роль сыграл наследник. Диву даешься, как траур вообще возможен. И молча воешь. Затем гнев медленно стихает, хоть знаешь, что позже он вспыхнет вновь. Угнетает квадратура круга, сковывает.
Единственный способ постичь траур — сравнить его с собором дона Фернандо. Возможно, как и он, я никогда не завершу начатое. Так же как и ему, мне предстоит раствориться в творчестве и принять, что это будет долго мучить меня, может, всю жизнь. Ведь я вырос в обществе, которое упивается высокими скоростями и не приемлет таких проволочек, как тот компьютер, что тормозит, электронная почта без ответа, очередь в кассы на почте или получение багажа в аэропорту… Раздражаешься от мелочных ожиданий, не понимая того, что из-за этих раздражений сталкиваешься с самим собой и закладываешь основание столь же раздражительного мира. А надо так мало — просто запастись терпением и ждать разрешения открыть самого себя, свои сокровенные желания, вместо того чтобы выплескивать инфантильные побуждения. Наблюдая за стариком, я стал меняться, вновь создавать себя, кропотливо, медленно, даже томительно. И если синдром Питера Пэна минует меня, вот тогда уж точно сумею состояться.
В это утро пришло озарение: свершилось то, чего до сих пор я был не способен осуществить. Ну конечно же, раньше, в студенческие годы моя жизнь била ключом: поездки по Европе, Южной Америке и особенно в США. В двадцать лет, подталкиваемый февральским небом, столь же угрюмым, как мое в то время сердце (разочарование в любви), я поддался наплыву то ли глупости, то ли здравомыслия и уехал во Флориду без ведома родителей (мать сходила с ума от переживаний) со скромными сбережениями в кармане и двумя книгами в рюкзаке: «На дороге» Джека Керуака и «Мартин Иден» Джека Лондона — красной розой, по мнению моего друга Эрика. Пять месяцев я жил в Джексонвиле. Как-то вечером, на третий день своего пребывания в городе, я повстречал в баре замужнюю женщину на восемнадцать лет старше меня, очень богатую; что касается денег и одиночества, наши горизонты пересеклись на гамбургере с грибами. Спустя два дня она меня «нанимала» в рекламное агентство, которым руководила. Завязалась знойная любовная история, несмотря на мужа, которому я сочувствовал и который водил меня то в казино, то в заведения со стриптизершами… С обнаженным торсом и банданой канареечного цвета на голове я проигрывал свои двадцать лет на баскетбольных площадках вплоть до наступления сумерек. У меня было помрачение.
Теперь, когда мне тридцать три, на губах кислый привкус собственного несовершенства. Ни жены, ни ребенка. И уже нет мамы. Бессознательно увеличиваю количество встреч, приключений: соблазняет новизна, нерешительность, потрясение, все то, что обычно испытываешь на пороге открытия, которое усиленно пытаешься представить. Все то, что кроется в другой личности, в другом теле. И еще — моя необязательность. Только однажды я начал было совместную жизнь с девушкой, полагая, что люблю ее, да, собственно, и вправду любил, но нас хватило лишь на три месяца. Рутина повседневной жизни уничтожила наши отношения. По крайней мере, я не сумел побороть утомление от ежедневно повторяющихся бытовых проблем, от привычки, которая пугает мужчин и которой они бессильны противостоять, несмотря на призывы своей подруги. О, эта ужасная мужская инертность к совместной жизни… Я избегал долгосрочных обязательств, так как мне они казались отречением от всех других прав. И в профессии происходило нечто подобное: работая над альбомом лондонских звезд, я не осмеливался дать полную свободу своим настоящим предпочтениям, тем неугомонным стремлениям, что шевелились во мне: литература, книги. Одно время я мечтал стать писателем. Но материальные возможности, обоснование и давление отца увели меня в другую сторону. Я выбрал удобную профессию, хотя она меня не увлекала. На самом деле, не желая отказываться от тех праздников, что может предложить жизнь, я отрекся от себя самого. И вдруг мои мечты проявились сейчас, когда я потерял единственного человека, с которым прожил вместе так долго. Неужели это было началом моей зрелости?
— Так, где же ты научился говорить по-испански, странник?
— В университете, Фернандо. Впрочем, испанским увлекся благодаря велогонке Тур де Франс. Еще подростком я был страстным поклонником чемпиона из Наварры Мигеля Индурайна, которым восторгалась вся ваша страна. Но вы конечно же можете его и не знать…
— Я на самом деле его не знаю.
— Этот гигант, отличавшийся невероятной скромностью, пять раз становился победителем гонки. А чуть позже я познакомился с девушкой из этих мест. Вот тогда я смог улучшить…
— Вы обвенчались?
— Ну вот еще! Мы встретились на Мальте в университетском общежитии. Она так же, как и я, приехала совершенствовать свой английский. Хотя на этом солнечном острове лучше получается нечто иное…
— То есть?
— Ну… это — не для вашего поколения!.. Полгода, проведенные на Мальте, — это как в фильме «Испанская турбаза». Как бы вам объяснить? Съезжаются студенты всех национальностей: немцы, голландцы, греки, русские, чехи… Специально для наших вечеринок итальянец Джорджио готовил макароны; потом развинченной походкой в ритмах сальсы мы все дружно кочевали почти до рассвета по ночным клубам Пасевилля, потягивали коктейли «пина колада», и наши потные тела лоснились в неоновом свете уличных фонарей. А после мчались на усыпанный галькой пляж, чтобы под звуки гитары, игравшей мелодии песен Боба Дилана и «Лимонное дерево» Гарден Фулс, опять переделывать мир…
— Да, ты прав, все, что ты рассказываешь, моему поколению не понять. А эта девушка, как ее зовут?
— Надя. Да, девушка, знаете ли, — великолепное подспорье в изучении иностранного языка!
— Вы потом виделись?
— Да, через год мы снова встретились на Мальте во время летних каникул. На две недели. В последние дни мы гуляли с ней по острову, взбирались на вершины крутых утесов Динги Клиффс и восхищались оттуда безграничными просторами… С тех пор прошло семь или восемь лет! Мы никогда не прерывали связь, общаемся время от времени по электронной почте.
— Как вы общаетесь?
— Переписываемся. Кстати, она живет в Мадриде, и я даже представлял, как мы с ней встретимся, когда я сюда приеду. Но мне не хватило мужества. Мы оба постарели, и очень не хочется разочароваться. Пусть воспоминание о нашей идиллии останется неприкосновенным, как мыльный пузырь, вне времени. В конце концов, эта девушка ничем не отличалась от многих других…
— Не знаю, что тебе и посоветовать.
— Фернандо, вы когда-нибудь были женаты?
— Нет, истории любви обошли меня стороной. Когда мне было девять лет, умер отец. Он был республиканцем, очень смелым человеком, его убили во время столкновений с националистами генерала Франко… После смерти матери, приблизительно в твоем возрасте, я решил посвятить свою жизнь вере. Как говорят, и душой и телом…
— И тогда вы начали строить храм? Чтобы забыться?
— Сначала я ушел в цистерцианский[4] монастырь. А через несколько лет серьезно заболел — туберкулез. Болезнь заразная, я стал угрозой для монастыря… И меня изгнали из моего рая. Благодаря Деве Марии, я выздоровел, хотя внутри истекал кровью. Я был очень несчастным, поэтому решил придерживаться данного мною обета, несмотря на козни, с которыми сталкивается всякий мирянин, пожелавший жить своей верой…
— И вы стали счастливым?
— Да, потому что знаю, зачем я на этом свете и ради чего живу.
— И ради чего вы живете?
— Ради того, чтобы благодарить Бога и строить мир, который Он нам доверил.
— А если у меня никогда не было той веры, что у вас, Фернандо, как же мне ответить на этот вопрос?
— Ты ответишь на него точно так же, странник, только чуть позже: ради того, чтобы строить мир, который тебе доверен.
Старик поставил очень высокую планку, и я с ним согласился. Мы беседовали дольше обычного. Смеркалось. На таинственной лазури мимолетно вспыхивали, как в сказках, самые яркие цвета — от желтого до светло-зеленого. По кирпичному фасаду струилось вновь набранное вино, которое лилось бы в глотку этого невидимого, но уже пьяного Бога, опьяневшего от горькой воды, что течет из наших душ — наших слез. Исчез свет, и тут я понял нечто очень важное. Главное то, что ты способен увидеть, когда вдруг закатилось твое солнце, — вот в чем, возможно, истина.
Игра настроений…
Утро. Суббота.
Дневной свет конца января падал на средневековые мостовые. Чертил там идеал маленького рая, где люди сочетаются законным браком. Жизнь дефилировала, шел бал марионеток, его волнение пенилось вокруг меня, а я за всем этим наблюдал, как зритель, что стоит позади витрины. Обвиняя Фернандо во всех грехах, жители Мадрида не торопились жить, они бездельничали: взвинченные подростки расположились вдоль магазинов одежды и давали волю своим чувствам, влюбленные парочки обнимались, друзья сидели в кафе. Восхищенные малыши держались за мамину руку. Раз мы уже оказались здесь, заброшенные однажды случаем на землю, в самую гущу этих светлых квадратов, так надо же сделать что-то за время своего существования, какое-нибудь произведение — детей, дороги, храм.
Я прорвался сквозь рынок Сан-Мигель, источающий ароматы копченой колбасы вперемешку со спелыми фруктами. На Центральной площади остались нетронутыми те места, где некогда сжигали людей на костре, устраивали публичные казни, канонизировали святых и проводили корриды. Здесь, как и прежде, гуляли или суетились люди — актеры этого огромного недолговременного фарса, которому мы придаем так много значения. Детские коляски с младенцами, портативные видеокамеры туристов, телефонные звонки. Все это постоянно напоминало мне о том, что я не включал свой телефон с тех пор, как уехал из Франции. И нет желания включать. Лишь давний рефлекс подтолкнул на ходу совершить поступок торопливого человека, каким я более не желал быть без причины. И все-таки я сел на скамью, прежде чем посмотреть свои сообщения.
Там было полно голосов из моего прошлого, которые, впрочем, до меня иногда доносились. Голоса моих друзей, беспокоившихся обо мне, подруг, желавших узнать мои новости и обнять меня, — все поздравляли с Новым годом. Неужели с новым и счастливым годом без шуток? Я вновь упрекнул судьбу, которая планирует агонии в самые лучшие дни, такие как Рождество. Четыре сообщения «Это папа…». Надо будет ему позвонить, поинтересоваться, как он себя чувствует, хоть точно знаю, что ему одиноко, словно в могиле. Но сейчас нет сил, нет ни малейшего желания, хоть думаю о нем каждый день, почти каждый час. Меня ничуть не занимали все эти сообщения, прослушав наполовину, я тотчас их стирал. Такое впечатление, будто меня нет ни в том мире, что окружает, ни среди этих голосов, таких далеких и в то же время таких близких. Завис меж двух состояний: притупленное и коматозное — и поддерживаю равновесие на воздушном канате.
Возобновляю хождение. Перемещаюсь, не ведая куда, что дает возможность уйти в неизвестном направлении, порой даже далеко. Я настороже, ожидаю знак, так как, кажется, «во всем, что происходит, есть воля Божья» (согласно философу Жан-Полю Сору). «Отчаяние неведомо тому, кто не стоит на месте» — приходит на ум строка поэта Жака Реда. Пусть в этом нет никакого смысла, но я все равно иду. Кроме того, мне надо найти книжный магазин, где продают религиозную литературу. Хотелось до встречи с Фернандо найти хоть один такой магазин — предстоит сделать важную покупку. На бывшей родине Инквизиции вряд ли отыщешь тот единственный, который является вершиной. Иначе я слеп. Впрочем, когда натыкаюсь на рытвины в мостовой, так это уж точно — у меня нет глаз. И на тебе! Вышел к Ботаническому саду. Все утопает в зелени, кругом цветы, пока еще не благоухающие, ну, разве только чуть-чуть. В аллеях люди расположились семьями, у них откровенно восхищенный вид. Они готовятся к трапезе. Я иду вдоль южной ограды сада и — о боже! — знак, которого я ожидал: букинисты. Книжная ярмарка, что постоянно проводится на склоне Куэста-де-Мояно. Роюсь в коллекции научных трудов, редких изданий и через несколько минут нахожу то, что мне надо: перевод Библии с иврита на испанский язык в картонном переплете кирпичного цвета.
— Сколько стоит эта книга?
— Пять евро.
Когда я протягивал купюру, в кармане джинсов начал вибрировать мобильный телефон. Я спокойно рассчитывался за покупку и улыбался продавцу, никуда больше не спеша. Засунув Библию под мышку, подошел к дереву и оперся на него беззаботно. И наконец-то заглянул в свой мобильный телефон, на экране — сообщение на испанском языке:
Остался один день, чтобы пожелать тебе не счастливого, а напряженного года, ведь для писателя это намного важнее, как я понимаю. Не теряй времени, начинай писать свой роман сегодня. Надеюсь однажды снова тебя увидеть.
Я радовался тому, что снова увижу Фернандо в понедельник. Это было второго февраля. В соборе витал приятный запах, и как только старик заметил, что я переступил порог, он тут же потер руки.
— Заходи, странник! — воодушевленно произнес он, даже не поприветствовав меня. — Следуй за мной, мне нужно тебе кое-что показать.
На столе с синтетическим покрытием лежали два пакета из фольги, которые он тут же раскрыл.
— Ой! — воскликнул я. — Блины! Так вот что благоухало уже на входе, а я никак не мог понять… Какой сюрприз!
Его зрачки блестели, как у деда, который только что подарил красную карету — игровой пульт управления — своему маленькому внуку-принцу на день рождения. Если не считать, что Фернандо одновременно и был тем ребенком, что получил подарок, — так он восхищался своим сюрпризом!
— Неужели это вы их приготовили?
— Конечно!.. Ну, точнее, почти… я помогал. Принес сестре корицу и гречку.
— Сразу и то и другое? В блинах корица и гречка? Это местное фирменное блюдо?
— Да, очень местное. Джильда немного ограниченна в возможностях, что касается ее квартиры. Но она по-настоящему искусная повариха. Всегда пробует новые рецепты.
— Мне это очень нравится. Люблю оригинальность. И оригиналов тоже люблю.
Он не переставал улыбаться, все еще гордый и счастливый тем, что из этого вышло, — радостью, которую удалось доставить. Он был равно и ребенком и дедом. И — святым. А главное, другом. Старым и светлым, как день.
— Они еще теплые, — говорил он довольно, когда поставил на стол одну из тарелок. — Сегодня я намеренно пришел позже, хотел, чтобы ты их попробовал теплыми. Договорились же на десять часов, а уже…
Старик отыскал свои огромные карманные часы — реликвию, которую хранил в кармане шерстяной куртки.
— …одиннадцать тридцать! — воскликнул он. — Если я буду каждое утро начинать работу в такое время, барселонцы закончат храм «Саграда Фамилия» раньше, чем я закончу свой! Ты неисправим, странник!
— К сожалению, лег спать поздно, поэтому утром с трудом проснулся. Я вам расскажу об этом в другой раз… кстати, я не завтракал и очень голоден.
Мы сели вместе за стол и проглотили по полдюжине блинов каждый, смакуя замечательное — не столь уж знаменитое! — «Тоскар Монастрелль». В глазах отражалась наша сытость, хорошее настроение, ощущение братства. И дружбы. Я вспомнил поговорку, которую часто повторяла моя мать в такие минуты: «Светлое Сретенье — конец зиме».
После еды Фернандо вытащил из сумки маленький деревянный инструмент — окарину. Поднес эту древнюю флейту к губам и извлек из нее несколько меланхолических нот. Это звучало красиво. И мощно.
— Не знал, что вы играете на этом инструменте, Фернандо.
— О! Я только пробую, импровизирую. Подбираю мелодию на слух, по…
— …наитию, знаю.
— Мой отец играл на окарине, когда я был маленьким. Даже во время войны, я имею в виду гражданскую войну, по вечерам, бывая дома, он радовал нас — мою мать, сестру и меня. Незабываемые минуты. Я их возвращаю насколько возможно, но не умею читать ноты и поэтому не получается выучить любимые куски…
— Что касается чтения, у меня для вас есть кое-что.
Я вытащил из рюкзака оказию, что приобрел у букиниста на склоне Куэсто-де-Мояно.
— Это Библия. Я подумал, что… ну…
Я не знал, как сформулировать свое предложение, чтобы не ранить старого человека, не напоминать о его невежестве.
— Почему бы нам не почитать ее вместе? — сообразил я наконец.
Он не произнес ни слова.
— Так как мы видимся практически каждый день, — продолжил я, — кроме, разумеется, воскресенья, и мне тоже интересно открыть для себя эту книгу, с которой я мало знаком, даже не принимал ее из-за того, что произошло с моей матерью… ну, вы знаете эту историю… Итак, я решил, если вы согласны, читать ее вслух каждый день, возможно, те пассажи, которые выберете вы.
Он словно онемел. Но взгляд был красноречивым. Этот взгляд пронзил меня, и кобальт его глаз навсегда отпечатался в моем сердце.
Наконец старик взволнованно пробормотал:
— Нельзя ли начать с того места, где речь идет о Сретенье, это так кстати.
— Разумеется, Фернандо. Где же это место?
— Сорок дней после рождения Господа. Когда Его представляли в храме…
Легкий ветерок, что проник через проемы будущих витражей, смял несколько страниц. Пока я искал обсуждаемый пассаж — всего лишь несколько секунд, — меня захлестнула волна необъяснимых чувств, ощущение безмятежной силы и пользы, важности и вместе с тем покорности. И тогда я начал читать вслух главу из Евангелия от Луки:
…Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром;
…Ибо видели очи мои спасение Твое…[5]
Интересно, есть ли у человека природная склонность создавать совпадения? Неужели существуют только случай либо судьба, или это проявление бессознательного, очень сильного желания, которое нарушает обычный ход жизненных событий, как взмахи крылышек безобидной на первый взгляд бабочки вызывают бурю или цунами на другом краю света? А может, мы входим в резонанс с окружающим миром на высоких частотах, которые не в силах перехватить, которые не слышим.
В воскресенье первого февраля я снова увидел Надю, и она уж точно была той самой бабочкой. Или стрекозой, хоть я склонен подозревать бабочку, так как она обещала, невзирая на свою меланхолическую легкость, вызвать сильные порывы ветра. Надя была легкой и порхающей, а я — все еще немного не в себе. Это она определила нашу встречу во второй половине дня в центре Мадрида на Пуэрта-дель-Соль, овальной площади, что окружена строениями XVIII века. Это место означает нулевой километр всех дорог Испании — идеальное для встречи, если вы задумали что-либо начать. Вроде истории под зимним солнцем.
Никто из нас не предполагал здесь встретиться, и в первые минуты мы только и делали, что охали и ахали о том, как все произошло неожиданно и здорово. Я окинул ее мимолетным взглядом: лицо чуть-чуть повзрослело, все такие же длинные светло-русые волосы — большая редкость среди испанок! — те же прекрасные черты лица и подчеркиваемые солнечным светом округлости фигуры. На ней были белые джинсы и туфли на высоком каблуке, и в ее очках кинозвезды отражалась моя радость. Ремень с крупной серебряной пряжкой, обтягивающая блузка и жилет сиреневого оттенка, великолепный маникюр фисташкового цвета и много колец, в том числе на левом безымянном пальце. Я присматривался к Наде, как будто каждая мелочь могла поведать о ее жизни нынешней — и в те годы, что нас разделяли. Прошло пять лет, хоть это казалось целой вечностью.
— Ты наконец-то отрастил волосы! — весело заметила она, шагая рядом со мной. — Я же говорила, что тебе будет хорошо с длинными волосами.
— Ты, правда, считаешь, что мне идет?
— Уверена! Вот теперь ты похож на настоящего писателя!
Мне нравилась ее улыбка, великолепные зубы под лиловыми губами, но она еще не знала, что я до сих пор не написал ни единой строчки и мои волосы отросли лишь потому, что ни одному парикмахеру я не мог позволить к ним прикоснуться. Когда-то они упустили меня, как клиента, во всяком случае, им не удавалось достичь того уровня, который бы меня устроил. Поэтому свою шевелюру я доверял только матери, и она, начиная с моего детства, не переставала ею заниматься. Я специально ездил из Парижа в Лотарингию, чтобы она привела мои волосы в порядок. Так продолжалось до тех пор, пока дьявольская болезнь Шарко не лишила сил ее руки. Отныне я походил на Самсона из Ветхого Завета, если не считать, что моя шевелюра выросла не от большой силы, а в результате ее отсутствия и случившейся беды.
Я рассказал об этом Наде, просто и искренне, без пафоса. Рассказал обо всем: чем занимался, кем стал, почему ноги привели меня сюда, в Мадрид. Она не одобрила мое знакомство с Фернандо, о котором, разумеется, мало что знала, поэтому мне предстояло открыть ей глаза на отшельника. Я многое превратил в шутку, в том числе себя самого, и мой юмор ее увлек. Мы снова увиделись вечером в баре. Пили красное вино допоздна. Много смеялись. Затем, стоя на тротуаре, прикоснулись друг к другу краешком губ. В эту прохладную ночь я повстречался с моими призраками.
Несколько дней, а может несколько недель, время стояло на месте. Я утратил представление о нем, больше не хотел принимать его в расчет. Время в любом случае не зависит от нас, оно не считается с нашей личностью, проходит мимо, как ни в чем не бывало: так надо ли обращать на него внимание?
Мне, как и Фернандо, достаточно быть наполненным небесной лазурью.
Почти ежедневное чтение вслух Библии нас очень сблизило. Меня убаюкивали эти рождественские сказки о том, как люди украли (о, это было очень давно) яблоко, отравленное Сатаной, но, к счастью, Белоснежка родила пророка, увенчанного лаврами! С четырех концов света сбежались волхвы с подарками в руках, дабы чествовать его. Мать, оплодотворенная голубем мира по имени Святой Дух, ликовала, а за ней из-под полуопущенных век ехидно наблюдали верблюды Бальтазара. Они качали горбами, флегматично вопрошая друг друга: «Какой же гений все это придумал, дабы успокоить наши истерзанные души?»
Мои душевные раны были дистиллятором крепнущей дружбы со стариком. Именно от него я хотел добиться себе оправдания и в ответ получил его откровения — уроки жизни без назидания, медоточивые библейские слова. Пока мы расчищали подступы к церкви, дон Фернандо рассказывал о том, как его прогнали из монастыря цистерцианцев Вальдейглесиас в Мадриде. В этом братстве, которое его официально выставило за порог из-за туберкулеза, ему не суждено было стать своим.
— Мои братья не принимали то, что я не умею читать, — сокрушался он. — Они от меня отреклись из-за моей неграмотности.
— А как же христианское милосердие? Куда они его дели?
— Согласно учению святого Бернара цистерцианцы должны быть открытыми, должны принимать в свое братство других людей, тем не менее это учение не защищает ни от спеси, ни от глупости. И все-таки я не боялся трудностей, уверяю тебя…
— Жизнь монаха очень тяжелая?
— Ora et labora.[6] В этой жизни есть только молитвы и работа. Восемь литургических служб.
— Восемь?
— Заутреня, утреня, первый час, третий час, шестой час, девятый час, вечерня, повечерье.
Фернандо улыбался.
— Вам не трудно повторить их еще раз? — спросил я.
«Заутреня, утреня, первый час…» — перечислял он с увлечением, так блистательный ученик декламирует поэму.
— Первая служба начинается в час ночи! — продолжил он. — Ночью спим только пять часов. Вне молитв работаем в поле, на виноградниках, в кузнице, на мельнице или в голубятне… Такой образ жизни тебе точно не подошел бы!
Он рассмеялся.
Я его передразнил в знак согласия с таким предположением.
— Какая убежденность!.. Так вот откуда у вас такое упрямство и самоотверженность.
— Эти качества во мне воспитала мать: она заставляла нас много работать на ферме. В своей проповеди против праздности святой Бернар, вслед за святым Бенедиктом, провозглашал не что иное, как труд. Но он так четко отметил (лицо Фернандо омрачилось): «Несчастлив тот, кто одинок, ибо никто ему не поможет подняться, если он упадет».
— И вы остались один…
— Я одинок с тех пор, как умерла моя мать. Как ты и как многие другие… Цистерцианцы ко мне относились терпеливо, и мне было горько их покидать. Я думал о другом изречении святого Бернара: «Я — химера своего века — ни клерк, ни мирянин. Я уже оставил жизнь монаха, но ношу его одежду». И я пришел к тому же!
Он вознес руки к небу, и в треугольнике этого приношения величественно сиял на лазурном овале незавершенный собор с изображением Христа.
Затем старик добавил:
— За это время я кое-что понял, странник.
— Что именно?
— Одиночество — это условие свободы.
— Что вы хотите сказать?
— Современный мир меня тревожит. Но я не идеализирую ретроградные сообщества. Например, маленькие города — это рассадник сплетен. Там слишком много судачат, критикуют соседей, винят их… и никому не доверяют. Да, собственно, правдивых слов не так уж много. Вот почему монахи хранят молчание: дабы не растрачиваться в бесполезных словесах. Но умеют ли они благодарить? Да, они могут прочитать Библию, но умеют ли они читать друг друга по глазам?
Фернандо пристально посмотрел мне в глаза.
— Ты, странник, обладаешь большой силой. Она тебе досталась от матери, но ее еще надо развить. Твое достоинство в том, что ты умеешь слушать и способен читать по глазам.
У меня перехватило дыхание.
— До сих пор этот дар в тебе не проявлялся. И тогда Господь Бог, что бы ты о Нем ни думал, решил твою мать забрать на небеса…
Моя тайна мгновенно поднялась из глубины. Она закупорила мне горло.
— И, лишившись матери, ты задумался над тем, чем займешься в жизни, кем станешь без нее. И главное: думаешь ли ты стать тем, кто зрел в глубине тебя…
Больничная палата, белые стены, ампулы в форме Девы Марии с тяжелой водой внутри — воспоминания последних месяцев отразились в моих глазах.
— Ты был с нею рядом до конца, потому что любил ее всем сердцем, а еще ты ждал, чтобы она тебе сказала…
Моя душа кричала: это я дал ей смертоносные таблетки, Фернандо.
— …чтобы она тебе сказала, что ты уже взрослый и можешь сам выбирать себе дорогу, дорогу твоей правды, твоей личной легенды…
Я лишил ее жизни. О Боже, я помог ей легко умереть!
— …твоя мать испытывала муки мученические, она мысленно страдала, она ненавидела собственное тело…
Я убил свою мать, и ее муж — мой родной отец — в этом не сомневается.
— …Она страдала, как Иисус на кресте, с той лишь разницей, что умерла не ради спасения человечества, нет: она покинула этот мир, чтобы освободить место для того другого, который зрел в тебе…
Казалось, горло вот-вот разорвется, воцарилось тягостное молчание, которое пригвоздило меня, и тогда хлынули слезы. Я опустил голову.
— …и ты уже не в силах был все это видеть, окажись в руках копье, ты бы пронзил им ее грудь, как они когда-то сделали с Христом, дабы прекратить его страдания, и твоя мать подтолкнула тебя к этому, так как не могла больше видеть, как ты переживаешь…
Ну, это уж слишком, довольно! Сейчас я расскажу ему все. Пусть знает, что он прав, пусть знает, кто я есть на самом деле. Внезапно у старика дрогнул голос, и я поднял на него взгляд.
— …Я прошел через это, странник, я тоже через это прошел…
Из его глаз полилась река.
— …Благодарю тебя за то, что прочел мне Библию, благодарю за то, что ты все видишь в моих глазах…
И обе матери увидели сверху, как мы упали друг другу в объятья, словно два моря слились воедино, словно в голубой чаше тяжелая вода смешалась с грозовой водой.