Солнце еще не спряталось за пустынным плоскогорьем и золотым перстом подчеркивало фасад собора. Вокруг купола пенилось алое облако, и получилось удивительное успение из розового и ярко-синего цветов! Как принято говорить: от Мадрида до неба рукой подать…
Через три дня самолет унесет меня в Париж, а спустя неделю скоростным поездом в Мец, где меня ждет отец. В конце концов, я ему позвонил, и он сказал: «Знаешь, я тебя очень сильно люблю». Именно этих слов я ждал, надеялся услышать. Ответ на вопрос Мориса Карема.
Вместе с друзьями мы собрались на церковном клире за столом из формайка,[22] чтобы отпраздновать благоприятный исход нашего дела. Накануне городской голова сдался. Слишком сильным оказалось давление прессы на члена муниципального совета в тесных плавках. Бедный, как же ему тяжело было дышать, как ему не хватало свежего воздуха! В печати опубликовали лаконичное коммюнике, о котором неугомонно вещали на региональных радиоволнах Мехорада и неоднократно повторяли в информационных выпусках национального телевидения. Первый судья аннулировал долг дона Фернандо Алиага, более того, он представил на рассмотрение ближайшего заседания муниципального совета специальное предложение об обращении к Сообществу Мадрида и Министерству культуры, а также епископской Конференции в связи с необходимостью оказания совместной помощи. Речь шла о возобновлении строительства собора и финансовой помощи. Заканчивалось коммюнике сообщением о том, что мэр уехал на две недели в отпуск на остров Майорка, который (как всем известно) колонизирован немцами, и тем самым отстранился от этого дела.
Мы воспользовались анонимной помощью, что хлынула лавиной, благодаря чему удалось собрать более двадцати пяти тысяч евро. Меня мало интересовала причина такой поддержки: то ли мы взволновали людей, то ли они сумели понять значимость нашего поступка. Фернандо мог распорядиться этими деньгами по-своему и вновь отправиться на завоевание своей мечты, которая стала уже и нашей. Теперь можно нанять одного или двух помощников, хотя при этом предложении старик воскликнул:
— Если руки у всех этих помощников такие же ловкие, как у пингвинов, тогда лучше не надо, спасибо!
— Что значит у всех? — возразил я. — Вы намекаете на меня?
— Ах, ты! Да ты настоящий хвастун…
Он не хотел, чтобы я уезжал, и в то же время радовался моему отъезду, так как меня ожидали важные дела: поговорить с отцом и написать книгу о его храме.
Фернандо радовался тому, что мы праздновали победу в соборе, с которого наконец-то сняли запрет. На собранные двадцать пять тысяч евро можно было угостить всех желающих. Я заказал несколько изысканных блюд и шампанское. Желая показать, что вполне освоился в европейской среде, Кадель взялся открывать шампанское. Джильда позволила себе отведать одну каплю, зато Надя и ее подруги мигом опустошили первую бутылку. Вторая бутылка «взорвалась» в опытной руке австралийца, который выбивал пробку из бутылки в сторону образа Девы Пилар.
— Ах ты ж, ёшкин кот! — сердился Фернандо.
Мы хохотали во всю глотку, а старик хмурился. Он даже не попробовал шампанское, оставаясь верным своему неповторимому вину «Тоскар Монастрелль». Изощренным тостам и блюдам с гвоздикой он предпочел салат из помидоров и базилика, собранного с ростков проросшего лука, которые покрошил складным ножиком и приправил оливковым маслом. В нем и вправду ничего не было от звезды. Джильда потешалась над его внезапной известностью, как над шуткой, которую учудил ее озорной брат на склоне лет.
Пока Кадель строил далекоидущие планы, как «схватить за хвост комету», а точнее, забраться на крышу собора вместе с девушкой, которую хотел соблазнить, Фернандо отвел меня в сторону.
— Хочешь подняться на купол?
— Сейчас?
— Нет, завтра утром. Ну конечно же сейчас!
— А можно Надю возьмем с собой?
— Давай.
Когда мы поднимались по винтовой лестнице, в глаза бросались все конструктивные недостатки. Классический архитектор назвал бы их по меньшей мере дефектами. А здесь все это было диковинкой, маленькими чудесами, достоинствами: установленные против правил шлакоблоки красного цвета, казалось, насмехаются над законами земного притяжения. И вдруг — нас словно уносит в небо. Погружаемся в голубую феерическую высь с широко раскрытыми глазами. На крыше гуляет ошеломительный ветер, и повсюду плещется поразительный свет, забрызгав всю панораму блестками фуксии. Слова здесь бессильны. Ощущаешь себя на вершине восхищенного мира или на гребне мечтаний.
— Там колокольня? — осмелела Надя. — Пойду туда!
Пока она поднималась на дополнительный этаж до самой колокольни, мы оставались наедине. Самолеты пролетали так низко, что растрепали нам волосы.
— Через три дня буду на борту одной из этих птичек, — сказал я.
— На пути к своей судьбе…
— Пусть будет так, как вы говорите. Кстати, вылет самолета в девятнадцать тридцать пять. Помашете мне отсюда рукой?
— Ты же знаешь, что в это время я возвращаюсь домой к Джильде.
— Да, вы отрегулированы, как метроном, это точно.
— Ты забываешь, что я был монахом, а это неискоренимо.
— Досадно, что у вас нет телефона: не смогу вам даже позвонить из Франции.
— Приезжай ко мне, когда захочешь. Если Бог даст еще жизни взаймы, я буду здесь. Приму тебя с распростертыми объятиями. Ты всегда будешь дорогим гостем в моем соборе.
— Я вам пришлю небольшой подарок на Рождество.
Фернандо напрягся.
— О нет! Ни в коем случае! Подарки, которые люди покупают, поддерживают в человеке духовную нищету. Сегодня все предпочитают верить в Деда Мороза, нежели молиться.
— Но я же вам подарил Библию…
— Еще раз за это благодарю тебя, но я не могу… ее читать.
— Как жаль… А если я все-таки напишу книгу, можно будет вам ее прислать?
— Да, присылай, для нее я сделаю исключение. Наперекор тому, что упорно считаю книги…
— …Бесполезными, знаю. Во всяком случае, книгу еще надо написать, потом найти хорошего издателя. Того, кто поверит в меня, проявит терпение, пока я не стану известным…
В его глазах появился блеск.
— Терпение, странник, терпение! Все великое надо делать…
— …Терпеливо и без спешки, знаю.
— Я, определенно, повторяюсь!
— Вы — великолепный педагог, это уж точно: все подтверждаете своим примером и при необходимости находите другую формулировку, как мой школьный учитель господин Фостини.
Фернандо захохотал. Смех у него хриплый и в то же время светлый, как неослабевающее сияние его души.
— Спасибо тебе от всего сердца, странник.
— Вы не должны меня благодарить, Фернандо.
— Должен, ведь ты научил меня кое-чему очень важному.
— Это чему же? Как использовать средства массовой информации?
— Гораздо большему: основная причина возникающих перед нами преград кроется в нас самих.
— Это уж точно, вы правы. Но этому вы меня научили, а не наоборот.
Его взгляд взлетел в высокое небо агонизирующей голубизны.
— Да… Именно в нас сокрыта основная причина всех наших бед, — повторил Фернандо.
— И во всем этом присутствует Господь Бог?
— Бог?
— Посмотрите на это пространство перед нами!.. Такое впечатление, будто Земля необъятна, хоть на Млечном Пути она выглядит как крошечный шарик, да и вся наша галактика — не более, чем песчинка в космосе. Тогда для чего все это космическое пространство? В чем его назначение? Если только в том, чтобы принять наши бедные души, так этого в миллиард раз больше, чем надо… Но если и вправду Бог создал мир, так почему Он его задумал таким огромным?
— Ах, странник!.. У меня есть ответ. Пустота — вот что тревожит, именно она заставляет нас искать близость с себе подобными. Прижимаемся друг к другу, чтобы не чувствовать себя одинокими, крошечными. Строим соборы, чтобы заполнить свою жизнь. Некоторые сумасшедшие пишут книги, чтобы прийти почти к тому же… Говоря по правде, желая пробудить в нас любовь, Бог не нашел ничего лучше бесконечного пространства.
Я тогда не попрощался с Фернандо и утром следующего дня пришел в дом Джильды. Джильда мыла лестницу перед входом рядом с мимозой, согнувшейся под тяжестью созвездия цветов.
— Где ваш брат? — спросил я после того, как поприветствовал ее.
— Ну, как ты думаешь, где еще он может быть? В соборе, черт возьми!
Жизнь вернулась в привычное русло. «Все встало на свои места», — подумал я в ту минуту. Ну, вот и хорошо, и этого вполне достаточно. Я остался доволен.
— До свидания, Джильда! Удачного вам дня!
Этим утром я так и не навестил Фернандо. Возможно, не увижу его больше никогда. Но для себя решил, что буду вспоминать о нем так, как он просил: «Улыбаясь и смеясь, ведь именно так я буду вспоминать о тебе».
Автобус номер 282, в последний раз. Направление — столица и офис Нади, куда я ворвался как смерч во время обеденного перерыва. Она — в кругу коллег — приготовилась впиться зубами в бутерброд.
— Я ее похищаю! — воскликнул я.
Все пристально смотрели на меня. Я быстро все уладил.
— Во второй половине дня Нади не будет! И на завтра она берет отгул. Вы не могли бы сообщить об этом начальству?
— Негодник, ты хочешь убедить заинтересованное лицо…
— Пошли! — прервал я ее, схватив за руку. — Не будем терять времени!
И я поднял ее на руки, как ангела.
Два дня безумия в вихре богемной жизни в кафе и всепоглощающих вздохов в алькове. Долгая ночь в отеле «Ритц», что украшен темными пятнами «морской пенки», и во всех тех «высоких местах», которые я посетил когда-то, блуждая как тень, и тех, которые избегал. Лa Чуэка, вотчина Педро Альмодовара, где во время обеда ноги покоятся в теплом песке; квартал писателей, где Лопе де Вега произвел на свет тысячу пятьсот произведений и пятнадцать душ детей; та же лихорадка охватила и меня. Испив осевший пар роскошных гостиниц, в хрустальном баре отеля «Урбан» под огромной чарующей итальянской люстрой я чуть было не сказал Наде, что хочу жить с ней вместе. Такое вот сверкающее сиюминутное ощущение молодости! Затем мы кочевали по мрачным тавернам, позволяли китаянкам на Главной площади массировать нам ноги, танцевали в темных сырых катакомбах «Театро де Лас Акуас» под музыку рок-группы «Чамбао» или что-то в этом роде, певшей о трагедии иммигрантов, которые тонут во время плавания на воображаемый иберийский остров Аркадия. Мы переходили из одного бара в другой, снова и снова. От шумного веселья с музыкой и танцами до потешного шоу любопытных дам в «Гула-Гула». Наши бодрые тела и горящие взгляды сплетались в стремительном порыве под аккомпанемент известных припевов, которые возвращали нас в студенческие времена на Мальте или задолго до них, когда все слушали Шанайю Твейн, Бон Джови, «Уайт Таун», Даруда и его «Торнадо»… Надина юбка цвета сапфира слегка приподнималась, и у этой юбки была короткая как дрожь, как электрический разряд, история. I could never be your woman.[23] Ночь запомнилась вплоть до перламутровых блесков, что делают ее вечной.
На следующий день мы обедали в одном из заведений под вывеской «Музео-дель-Жамон», где с потолка свисают окорока. Стоя съели окорок-дыню. Солнце снаружи лизало наши тарелки, наши руки, которые находили друг друга на стойке бара. Ногти Надиных пальцев были лилового цвета.
— Останься хотя бы на День Сан Исидро, — предложила она.
Это грандиозный праздник в честь святого покровителя Мадрида: целую неделю идут концерты и спектакли, фейерверки, всевозможные развлечения, ночные балы на открытом воздухе и народные гуляния на лужайке Сан Исидро. Еще один мимолетный порыв — ведь мне так нравилось быть вместе с Надей, — от которого я поспешил избавиться, чтобы раствориться в благотворной для писателя тишине.
— Будет множество коррид! — снова воодушевилась она. — Надо, чтобы ты хоть раз в жизни увидел корриду.
— Коррида меня мало интересует…
— Но ты же пропустишь потрясающую книжную ярмарку в парке Ретиро.
— Ты никогда не угомонишься!
— Да, это точно. Ну, что ж, увидимся через восемь лет, как обычно?
— Как только закончу книгу, вернусь к тебе. А может, ты приедешь ко мне в Париж?
— Или в Барселону…
— Прекрасная идея.
— Поедем смаковать леденцы из киви в том магазинчике, где их варят, Папабуббль.
— Или залепим зубы нугой в парке Гуэль!
— Зачем?
— Но сосать леденцы из киви ничуть не легче. Так где же лучше встретиться, в Париже или в Барселоне?
— Иногда мне хочется узнать, на какой планете ты живешь. Похоже, вы с Фернандо прибыли с одной и той же планеты.
С влажными глазами она обняла меня и пожелала удачи при встрече с отцом. Я стремглав помчался на посадку — с болью в сердце и отягощенный (уже!) чемоданами воспоминаний.
Странные чувства возникают при возвращении в свою страну — как будто после велогонки «Тур де Франс», что длилась не три недели, а четыре месяца, когда после взрыва эмоций снова погружаешься в банальную повседневную жизнь, где уже нет ни того ежедневного возбуждения от пробега, ни напряженности от подстерегающих неожиданностей. Закончилось важное событие, далекое и фантастическое, как будто его и не было никогда. Меня постигло смешанное чувство, сродни похмелью или возвращению солдата домой, но, несмотря на меланхолию, я все же ощутил прилив силы и целостность — мое приключение поднялось в цене.
Еще более странным оказалось снова видеть отца — он сбрил усы. Мы пошли на могилу мамы. Я не мог поверить в то, что она была там, внизу, под этим квадратом из белого мрамора, на котором начертаны две даты: 1953–2007. Видеть там выгравированным ее имя было выше моих сил, и я навис над ним, как призрак без руля и ветрил. Ее прах развеяли в саду возле дома, так что под этой холодной плитой, ослепительно блестевшей в лучах майского солнца, ничего не было.
Я хотел извиниться перед отцом за то, что оставил его одного. Отныне он жил, ел, спал в одиночестве… Я никогда не понимал, никогда не знал человека, связавшего жизнь с моей матерью. В этой картине, на которую меня отговаривали смотреть, недоставало чего-то важного.
Я опасался его одиночества, поскольку впоследствии оно могло нас сблизить, тесно связать; наше обоюдное молчание тайно создавало эти узы. Прошло пять дней, я вернулся обратно в Париж, смирился с мыслью, что отец все понимает, и наше расставание больше не казалось долгим. Я ни в чем не покаялся, ни в чем не признался, оставив за собой право сделать это письменно.
Сразу же по возвращении в Париж, лишь только войдя в квартиру, я схватил знаменитую коробку из-под чая, которую подарила мать. Одна из гейш будто подмигивала мне из-за веера; ее шелковое кимоно напоминало платье Джильды, а от карминно-серебристого мага исходила мудрость Фернандо. На темном основании коробки был четвертый персонаж — нарисованный со спины маленький мальчик, несущий хозяину миску, из которой торчат две палочки и несколько суши. Кем он был: слугой мага? Или его сыном? Я отправился закупать чай «Свет Востока», в большом количестве, чтобы хватило на все лето, пока буду работать за столом в своем кабинете. Больше ничего не оставалось, как писать. Обо всем. Главное — писать.
Постепенно крепло убеждение посвятить роман отцу. Дело продвигалось хорошо, я писал по два-три часа в день. Ближе к вечеру начиналась светская жизнь, с другом или подругой мы отправлялись пить горячий шоколад, и я с восторгом рассказывал о моем тайном бегстве в Мадрид. Этот шоколад был никудышным по сравнению с тем, что я пил в «Сан-Гинес». В разговоре порой проскакивала, как удар молнии, блистательная фраза, которую я запоминал и затем реинвестировал в книге. Никакого особенного метода сочинительства, кроме этого, у меня не было. Я действовал интуитивно, рискуя зайти туда, куда ведут неизвестность и желание, и в каждой новой главе мне хотелось удивить себя. Я не задумывал никакого плана, никакой предварительно разработанной архитектуры: мне подходила только педагогика Фернандо, его органический метод.
Наконец работа заполнила все мое время, и это воздалось сторицей. Склонившись над белым прямоугольником листа, я оказался поглощенным этим пространством, как строитель своим собором, и уходил далеко за пределы видимого мира по направлению к лунному морю или неизведанной земле наших душ. Это доставляло нескончаемое наслаждение, наполовину плотское, наполовину религиозное. В минуты творчества я полностью растворялся и жаждал писать всю жизнь. Стало быть, мне предстоит пожизненно вращаться вокруг солнца, имя которому Господь Бог.
Регулярно приходили новости из Мадрида, они меня подбадривали. Сообщения по электронной почте, мобильному телефону. Надя ни разу не упомянула о каком-нибудь другом мужчине, впрочем, зачем ей это делать, если даже… Я скучал по ней. Тем не менее вряд ли смогу выдержать ее повседневное присутствие в моей жизни. Я сформулировал одно странное правило, думая также и о своей матери: не сумев привыкнуть к присутствию рядом любимого человека, никогда не сможешь смириться с его отсутствием. Может, эта общеизвестная истина годится только для меня? Или она впору всякому художнику? Или каждому из нас? Я соглашался со многими парадоксами, как и с тем, что доставляло мне наслаждение в рутине писательского труда. Возбуждающая рутина, полная неожиданности, как вкус вишни. Она создавала четкие очертания моей жизни, задавала ритм… И основной парадокс приобретал ясность: пусть живем мы единожды, но вся наша жизнь проходит повторяющимся образом. Поэтому вполне естественно, что нам очень трудно согласиться с мыслью о конце своей жизни и жизни близких родственников…
По вечерам, когда шар солнца катился по цементной гальке парижского пляжа, я предавался высоким мечтам: мысленно возвращался к своей книге, воспоминаниям, глазам Фернандо. С пером в руке я поднимался над всем, едва касаясь голубого океана. И воскресали в памяти некоторые забавные истории во всех подробностях. Как в то утро, когда прямо перед собором пятидесятилетний продавец помидоров предложил Наде прокатиться с ним верхом на лошади. «Я тебе приготовлю омлет!» — горланил он. Ну, прямо-таки двойник сержанта Гарсиа из «Зорро», тот же дородный ухажер и та же трогательная добродушная неловкость. Наслаждаясь вкусом свежих помидоров, мы шли по улице; сержант бежал за нами вдогонку, неся что-то в руках. «На, держи, — сказал он Наде, — это тебе». Он вручил ей нечто вроде бутылочной тыквы, оранжево-зеленая горькая тыква — странный подарок. Надя расхохоталась, так как по-испански «подарить бутылочную тыкву» означает… «насадить на грабли»!
Ночное небо столицы часто напоминало чернильницу, опрокинутую на светлое пятно моих идей. Может, это внушал образ матери, который чудился мне? Мое сердце округлялось, не в силах в это поверить. Затем опротивело описывать жестокую реальность: ее атрофический боковой склероз, и застоявшуюся тяжелую воду, и то, что каждый год во Франции совершается десять-пятнадцать тысяч тайных эвтаназий. Шизофрения великой страны, которая по каким-то моральным причинам не признает законной смерть из сострадания, но запросто может послать своих сыновей, находящихся в полном здравии, погибать в Афганистане или в другой горячей точке… ни за что! Сколько лишенных свободы людей — заложников своего немощного тела, осужденных на муки до решающего момента избавления — обращалось к президенту Республики с просьбой разрешить эвтаназию! И все получили отрицательный ответ, некоторые покончили с собой до того, как получили ответ, не в силах терпеть мучения. А если я отошлю свою книгу президенту, что же тогда — бежать в Венесуэлу? Неужели меня признают преступником? Бывали минуты, когда я чувствовал, как меня истязает, мучает демон за то, что вынашиваю ангела в себе.
Почему же то, что разрешено при зачатии человека, запрещается совершать в конце его жизни? Как может одно и то же общество соглашаться с абортом и одновременно отвергать эвтаназию? Разве оба эти принципа не находятся на одной и той же этической прямой? Ибо мораль (как крайняя необходимость) — это общественная конструкция, что вводит в заблуждение. На основании этой морали французский закон требует не прекращать медицинский уход за тяжелобольными людьми, любыми средствами продлевать им жизнь. Стало быть, закон оправдывает агонию. А она может длиться днями, неделями, и на протяжении всего этого времени больной трясется в ужасных конвульсиях на глазах своей семьи, которая дежурит у его постели. И это считается нравственным? Или более духовным? Власти называют это «прогрессом». Но если разрешить агонию более нравственно, нежели ее прекратить, то очень скоро появится телевизионная передача, в которой вы увидите отснятую на пленку агонию. О, это будет спектакль, достойный своего имени! Кстати, в прогрессивной Швейцарии, где власти все еще ставят запрет на ходатайстве о применении смертельной микстуры, один врач как-то отснял на кинопленку агонию четырех самых терпеливых кандидатов на самоубийство: видно, как они задыхаются с заполненным гелием пластмассовым пакетом на голове. Доктор отослал ролики прокурору Цюриха — единственное средство, которое он нашел, чтобы заставить того осознать проблему. «Смотреть эти записи было невыносимо, — заявил прокурор. — Прежде чем умереть, люди очень долгое время мучаются в судорогах».
В подобном случае ни о какой морали не может быть и речи — только о благе. Совершить это благо довольно просто: достаточно прочитать то, что говорят глаза, и протянуть руку.
Фернандо с грехом пополам приспосабливался к расплате за славу — наплыву туристов летом. Один-два раза в неделю его навещала Надя, а также Кадель: «Собор — это как раз то, что надо для девушек!» — писал он мне. Благодаря религиозному произведению Фернандо, которое восхищало девушек, Каделю удавалось завоевать симпатию своих избранниц.
В июле этого же года еще один Кадель из Австралии заставил всех говорить о себе: велогонщик Кадель Эванс приехал на «Тур де Франс» с намерением победить. Но своим неудачным падением и выжидательной тактикой, провозвестницей ограниченных возможностей на высокогорье, он избавил болельщиков от расходов на прогнозы. Трофей завоевал никому не известный молодой мадридец Хуан Гонзалес, прозванный Speedy Gonzales в честь прыткой мышки из мультипликационного фильма. Об этом без стеснения сплетничали в среде журналистов, увлеченных полемикой о допинге… Гонзалес нанес фатальный удар на этапе Альпы — Дуэз, доказывая теорему сопровождающего велогонку Жан-Поля Веспини, согласно которой Тур выигрывают на Альпийском лугу. Устремив взгляд игуаны в асфальт, с гримасой боли Эванс преодолел двадцать один зигзаг, прижавшись к своей «машине», чтобы в конечном счете признать себя побежденным в Париже.
В Мадриде, куда Гонзалес вернулся осыпанным золотом героем, Надя и Кадель с дрожью от волнения устроили настоящую дуэль. Впервые за долгое время я не перемещался по маршруту велогонки. Прибытие участников в Париж и подиум на Елисейских полях в этот раз меня не взволновал. Разумеется, я всегда с увлечением следил за велогонкой «Тур де Франс» и восхищался гонщиками, но сейчас я уже сомневался в том, что требует больше мужества: проехать на велосипеде четыре тысячи километров за три недели или строить в одиночку собор на протяжении сорока лет? И почему первый подвиг сразу же получает всеобщее одобрение, а второй воспринимают как эксцентричность, буффонаду? Почему первый привлекает к себе спонсоров со всего мира, а второй — нет? Почему на протяжении столетий власти готовы тратить сотни тысяч евро, чтобы заполучить городской этап велогонки, что выливается в затраты на очень дорогую рекламу, и не признают альтернативных подвигов, которые, как мы это уже доказали, им ничего не будут стоить и тоже могут увлечь толпу? И разве все те успехи и увлечения, что генерируют такие современные достижения, как Олимпийские игры или финал Чемпионата мира по футболу, не кажутся мелкими и странными рядом со столь великим произведением искусства, как Нотр-Дам-дю-Пилар?
Меня пронизывал холод при мысли о том, что я — один из немногих, кто знает правду: великие герои, великие лидеры — это те, кто идет, а не бежит. Иисус, Ганди, тот же де Голль, если хотите… они всегда шли. Великие дела совершаются не спеша, терпеливо! Почему же этого никак не могут понять все те президенты, что в погоне за современным имиджем — полон молодости и динамики — бегут напоказ трусцой в шортах и кедах? Но у бега трусцой есть только одно значение — трястись, семенить. Неужели им невдомек, что они смешны?
И потом пришло это письмо.
На календаре середина сентября, прохладно, уже зашелестела осень. Возобновление литературной деятельности достигло апогея, хотя лежащие неподвижно на прилавках романы вызывали у меня досаду — кризис не свирепствовал разве только в мировых финансах… Я преодолел точку равновесия рукописного рычага, после чего, как известно, книга близится к завершению и работа над ней вот-вот закончится. Тогда я намеренно замедлил темп написания книги, желая насладиться каждым мгновением, каждым испытанным чувством, оттягивая минуту проведения — как это делал Фернандо в своем соборе — прямой последней линии, наименее вдохновенной. Я резвился, выводя пером слова на бумаге.
И все-таки я был счастлив оттого, что заканчиваю эту историю. Скоро узнает о ней отец, правда, я еще не решил, что лучше: предложить ему прочесть рукопись романа или подождать, пока роман выйдет в свет. И еще я принял очень важное решение: если до декабря смогу договориться с хорошим издателем с бульвара Сен-Жермен, тогда продолжу заниматься писательским делом и никогда не вернусь к работе в студии звукозаписи. Я отослал рукопись по почте, полагаясь только на весомость текста: издание по дружбе меня не интересовало, хотелось узнать правду о своих писательских способностях. Или сила моего слова — или ничего.
Уже вертелась в голове мысль о Барселоне, встрече с Надей и жизни в вихре фламенко. Да, меня такая жизнь прельщала. И я все чаще думал о ней, когда вдруг пришло письмо. Усыпанный почтовыми штампами белый квадратный конверт. Из Мехорада. Ну, конечно, это мэрия направила мне письмо, так как внутри — брошюра с фотографией собора на обложке! Боже милостивый! Глаза сощурились от недоверия. Затем удивление исчезло, и взгляд задержался на качестве иллюстрации и цветных клише внутри. Ярко-синий купол, мозаичная облицовка крипты, махровый вид красных шлакоблоков, установленных наоборот. В конце — короткая биографическая справка об архитекторе и его фотография — та самая, которую напечатали в «Эль Мундо». Невероятно… Потрясающий подарок, тайну которого Надя тщательно хранила.
Похоже, мэрия совсем недавно выпустила эту брошюру для туристов и любопытных. Текст напечатан на трех языках — английском, испанском и французском. Неужели в честь моего активного участия? Мне было приятно это сознавать. С колотящимся в груди сердцем я погрузился в чтение, дрожащими руками переворачивая страницы (волнение охватило аж до самых кончиков пальцев). Я был потрясен этим официальным признанием и в то же время говорил про себя: «Ну, надо же, как неумело люди пишут!» О соборе и впрямь рассказано холодным, ученым языком. Ох уж эти специалисты! Они не поняли, что драгоценный минерал кроется в манере изложения.
Они рассуждали о том, что очевиден «компромисс между двумя стилями: центральная часть строения и та, что относится к классическому базилику романских сооружений — при этом главная идея выражена во внутренней части посредством пересечения цилиндрических сводов в продольном и поперечном направлении…» От таких фраз хочется рвать на себе волосы. И ведь никакой связи с сюжетом! По поводу дверей не намного лучше: «У дверной коробки мелкая глубина. Прямоугольный паз, который используется для крепления створок дверей, скошен до уровня каменного выступа, довольно толстого относительно дверных косяков и плиты перекрытия. Кроме того, в ригеле и на дверном косяке видны насечки в виде ступеньки, что позволяет устанавливать ригель раструбным соединением. Этот способ известен еще со времен каролингской эпохи, но в XII веке он исчез…» И конечно же незабываемое: «Маленькая колонна второго окна на южной стене представляет собой астрагал при соприкосновении обеих капителей…»
О, как меня уморила глупость этих эрудитов, которые добивались излишнего правдоподобия и полностью упустили искусство импровизации Фернандо. Мне было интересно, как старик отреагировал на всю эту чушь, впрочем, он ведь не умеет читать. В эту минуту произошло нечто очень странное, сродни волшебству. Небо в окне на кухне внезапно приобрело глубокомысленный вид. Облака заблестели, словно растрепанные волосы ангела в слиянии лазурной синевы и охры. Засверкала старая облицовочная плитка ванильного цвета, как будто на нее опустился сверху золотой листок нежно-розового оттенка. Я нагнулся, чтобы поднять его; это был сложенный лист бумаги, который выскользнул, когда я открывал конверт. Я развернул его…
Странник,
Это и вправду я, церковный шут. Все эти дворяне, что меня презирали, мешали с грязью, теперь мне поклоняются. Их глупость меня тешит. Как видишь, я выучил алфавит. Я очень старался, чтобы заткнуть последний фонтан их насмешек… После твоего отъезда никто мне не читал вслух Библию. Без этой музыки тоскливо, как в те времена, когда мне так не хватало моего храма. Я обратился к Наде с просьбой, чтобы она обучила меня грамоте. Она согласилась, стала приходить сначала один раз в неделю, а потом и два и три раза в неделю и во все свои свободные дни. Я делал успехи. Я был счастлив, старательно выписывая гласные, согласные, затем слоги и наконец — мое имя и имя Бога. Твое имя я так и не вспомнил, потому что всегда называл тебя «странником». Но это прозвище тебе уже не подходит, так как ты должен был остановиться, найти себе приют. Даже если ты уже обрел свой дом, знай, что здесь, в Мехорада, у тебя есть второй дом. Я тебя приму как отец родного сына.
Надеюсь, что вы с отцом наконец доверили друг другу все то, о чем пытаются сказать глаза и сердце. Я до сих пор сожалею, что не поговорил по душам со своим отцом. В глубине меня навсегда останется горечь, словно проглотил маленькую книжку Откровение Иоанна Богослова. Ах, как мне хочется ее прочесть! Помню, стоило услышать эти великие слова из уст Джильды или из твоих уст, как начинала звучать музыка. Не в силах больше сожалеть об упущенном времени и страдать, я решил обучиться грамоте. И должен заметить, твоя Надя — прекрасная девушка. Будь мне столько лет, сколько тебе, и если бы не любовь к Деве Марии, непременно женился бы на Наде. Она достойна самого лучшего.
Хочу тебе напомнить, что главная причина всех наших неурядиц кроется в нас самих. Каждый день на протяжении прошедших четырех месяцев я напоминал себе об этом, пока перо не перенесло на бумагу мои мысли, чего не мог раньше даже представить. Наконец я читаю и пишу! Я — шут, тупица! Я добился успеха, все мое существо трепетало от радости и гордости. Сегодня я читаю и пишу так же, как строю из камня и закручиваю винты: интуитивно. Я понял, что есть настоящее счастье, — это когда слово находит свою дорогу между камнями. Тогда ты вправе браться за книгу. Когда закончишь писать книгу, пришли мне ее, пожалуйста. Я прочту. Потом ты напишешь другие книги, и каждый твой следующий труд накроет предыдущий, как кирпичная кладка, ибо ты непременно захочешь, как и я, неутомимо продолжать свое дело. До конца. До тех пор, пока серые души, которые кишат и топчутся на нашей земле, не поймут, до какой степени ты расширяешь их мир. Писатель — тот же строитель, только он работает со словами, а не с камнями, обрабатывая их смазкой или краской, и делает это для того, чтобы строить и расширять мир других людей.
И последнее. Несмотря на все усилия, я так и не понял, что говорится в этой брошюре о моем соборе. Ты можешь мне растолковать? Надя также в этом ничего не понимает. И вполне возможно, что это нельзя понять, потому что они нас не полностью поняли. Надеюсь, твоя книга их пробудит, надеюсь, они в конце концов поймут. Тебя и меня. Мы с тобой как светлячки в ночную мглу, и заря еще не скоро наступит…
Береги себя и думай о своем будущем.
Твой друг, твой духовный отец,
Руки дрожали, ладони стали влажными. Промок лист бумаги — светлое письмо, от которого все во мне застыло. Небо вдруг окрасилось багрянцем, омыло кухню расплавленным рубиновым светом или соком черники, и от этой потрясающей мощи наворачивались слезы, но я не позволил им пролиться, ибо комната впитала столько счастья, что мне не хотелось беспокоить этот расплывающийся свет, столь прекрасный, нежный и такой горячий… где все еще блуждает душа моей матери… Пришли на ум последние строки книги, которые могли бы завершить эту эпопею в миниатюре:
Посвящается моему отцу,
чтобы он понял.
В окне сверкнула голубая молния, словно подмигнула, и я подумал, что должен к этому добавить:
Посвящается всему миру,
чтобы он тоже понял.