ГЛАВА I

Сидит ликоврисийский[1] ага[2] на веранде, возвышающейся над сельской площадью, покуривает трубку и попивает раки[3]. Тихо моросит мелкий, теплый дождик; на обвислых усах аги, выкрашенных черной краской, поблескивают дождевые капли. Разгоряченный выпитой раки, ага время от времени слизывает их, чтобы освежиться.

Направо от аги с трубою в руке стоит сеиз[4] — громадный свирепый уроженец Востока, косоглазый, с отвратительной рожей; налево, скрестив ноги, восседает на бархатной подушке смазливый, упитанный турчонок, который время от времени разжигает трубку аги и беспрерывно подливает раки в его чашку.

Полузакрыв осоловелые глаза, ага мысленно славит всевышнего: аллах прекрасно сотворил этот мир, все в нем предусмотрел: захочешь есть — перед тобою и хлеб, и мясо, зажаренное докрасна, и плов с корицей; захочешь пить — перед тобою вода бессмертия — раки; спать захочешь или отдохнуть — аллахом сотворен для тебя сон; разгневался — созданы аллахом кнут и спины райи[5]; пожелаешь развлечься — можешь послушать амане[6]; ну, а если возжаждешь забвения печали своей и мук мира сего — создан аллахом Юсуфчик.

— Великий мастер аллах, — взволнованно бормочет ага, — великий мастер! Умная у него голова! Как это ему пришло в голову — сотворить раки и Юсуфчика.

От прилива религиозного чувства и чрезмерного опьянения глаза аги наполняются слезами. Со своей веранды он поглядывает вниз и с удовлетворением созерцает райю, разгуливающую по площади; люди чисто выбриты, по-праздничному разодеты, подпоясаны широкими красными кушаками, на всех свежевыстиранные короткие штаны и голубые куртки. У одних на головах фески, у других — тюрбаны, третьи красуются в мерлушковых шапках. За ухом у самых бравых — цветок базилика или сигаретка.

Третий день пасхи. Кончилась обедня. Сладостный, теплый денек; то проглядывает солнышко, то моросит мелкий дождик; благоухают цветы лимонного дерева, распускаются почки на других деревьях, оживает трава, Христос возрождается в каждом комке земли. Бродят христиане по площади, встречаются друзья, обнимаются, восклицают: «Христос воскрес!» И потом направляются в кофейню Костандиса или усаживаются под большим платаном посреди площади, заказывают наргиле[7] и кофе — и начинается приятная беседа, такая же бесконечная, как этот мелкий дождик.

— Вот так, наверно, и в раю, — говорит церковный служка Хараламбос, — нежное солнце, мелкий дождик, цветущие лимонные деревья, наргиле и долгие задушевные разговоры.

На другом краю площади, за платаном, высится заново выбеленная сельская церковь «Христова распятия» с красивой колокольней. По случаю пасхи церковные врата украшены ветвями вербы и лавра. Вокруг церкви — сельские лавчонки и мастерские: например, мастерская седельщика Панайотароса, прозванного Гипсоедом. Так его прозвали потому, что однажды он съел привезенную кем-то в село гипсовую статуэтку Наполеона; потом привезли статуэтку Кемаля-паши[8],— он и ее съел; наконец, привезли статуэтку Венизелоса[9] — и она была съедена. Около седельной мастерской — парикмахерская Адониса. Над дверью ее приколочена вывеска, огромные буквы которой, красные как кровь, гласят: «Здесь удаляют и зубы». Немного подальше — мясная лавка хромого Димитроса с вывеской: «Свежие головки. Иродиада»[10]. Каждую субботу режет Димитрос теленка, а перед тем как зарезать его, золотит ему рога, украшает ему шею алыми лентами и, ковыляя, водит его по всему селу, расхваливая достоинства своей жертвы. И, наконец, замечательная кофейня Костандиса, длинная, узкая и прохладная, где так хорошо пахнет кофе и табаком, а в зимнюю пору — шалфеем. На правой стене висят — гордость всего села — три большие блестящие литографии: по одну сторону — полуголая святая Женевьева[11] в тропическом лесу; по другую сторону — королева Виктория[12], голубоглазая, дородная, с пышной грудью кормилицы; а посредине — Кемаль-паша, грозный, с сердитыми серыми глазами, в высокой мерлушковой шапке.

Все те, кто гуляет по площади или сидит в заведении Костандиса, люди порядочные, работящие, хорошие хозяева. И село у них богатое, и ага у них — человек отличный, большой любитель раки и крепких духов — мускуса и пачулей. Любит он и упитанного турчонка, сидящего слева от него на бархатной подушке. Ага посматривает на христиан, как пастух на своих хорошо откормленных овец, и радуется. «Отличные они люди, — думает он, — вот и в этом году наполнили мои погреба пасхальными дарами — головками сыра, сладкими пирогами с кунжутом, чуреками, крашеными яйцами… А кто-то из них, дай ему аллах здоровья, принес и сосуд с хиосской мастикой[13] — это для моего Юсуфчика, чтобы он жевал ее, чтобы благоухал его ротик…»

Так размышляет ага и ласково поглядывает на толстого мальчугана, жующего мастику и равнодушного ко всему, что творится вокруг.

Все это — блаженные мысли о погребах, наполненных всяким добром, мелкий, тихий дождик, поблескивающие камни мостовой, пенье петухов, Юсуфчик, пристроившийся у его ног и жующий с причмокиванием мастику, — все это наполнило сердце аги такой радостью, что он почувствовал себя совсем счастливым. Он поднял голову и попробовал было запеть амане, но тут же его одолела лень.

Тогда он повернулся к сеизу и подал ему знак протрубить, чтобы народ внизу не шумел. Потом повернулся налево: «Спой мне, Юсуфчик, да будет с тобой мое благословение, спой мне „Дунья табир, руйа табир, аман, аман“. Спой мне, а то я с ума сойду!»

Упитанный мальчуган не торопясь извлекает изо рта мастику, приклеивает ее к своему голому колену, подпирает правой рукой щеку и начинает петь амане, столь любимое агой: «Жизнь и сон — одно и то же, увы, увы!»

Голос его, страстный и кокетливый, то взлетает, то опускается, подобно воркованию голубки… Ага закрыл глаза и так увлекся песней, что, слушая ее, забыл даже о раки.

— Ага в хорошем настроении, — прошептал Костандис, подавая кофе. — Да живет раки!

— Да живет Юсуфчик! — сказал, горько улыбаясь, Яннакос, бродячий торговец и сельский письмоносец с белоснежной, коротко остриженной бородой и зоркими, птичьими глазами.

— Да живет слепая судьба, сделавшая его агой, а нас — райей, — пробормотал брат местного попа, Хаджи-Николис, сельский учитель, худощавый человек в очках, с большим острым кадыком, который дергался вверх-вниз, когда он говорил.

Он разгорячился, вспомнив своих предков, и вздохнул:

— Было время, когда эти земли принадлежали нам, эллинам, но колесо истории повернулось, и пришли византийцы, тоже эллины и христиане, а потом снова повернулось колесо, и нахлынули неверные… Но ведь Христос воскрес, братья, воскреснет и наша отчизна! Ну-ка, Костандис, угощай молодцов!

Тем временем песня кончилась, турчонок засунул в рот мастику и опять принялся жевать ее, по-прежнему равнодушный ко всему окружающему. Снова протрубил трубач. Теперь райя могла горланить и смеяться вволю.

В дверях кофейни показался капитан Фуртунас, один из пяти старост села. Старый судовладелец, он немало лет провел на Черном море, перевозил русскую пшеницу, занимался и контрабандой. Был он высок, плечист и слегка сутуловат; на его безбородом лице оливкового цвета, изрытом глубокими морщинами, выделялись черные как смоль, искристые глаза. Постарел он, постарело и его судно, и однажды ночью разбилось оно неподалеку от Трапезунда. Потерпев кораблекрушение, капитан Фуртунас почувствовал, что уже достаточно повидал на своем веку, и возвратился в родное село, чтобы попить вволю раки, а когда настанет смертный час — отвернуться лицом к стене и распрощаться с миром.

Многое повидал он на своем веку, но все наконец наскучило; вернее, не наскучило, а просто он устал, только совестно ему было в этом признаться.

Сегодня он красовался в желтом плаще и в высоких капитанских сапогах, на его голове высилась дорогая архонтская шапка из настоящей астраханской мерлушки. В руке он держал длинную палку, как и подобало старосте. Некоторые из односельчан поднялись, приглашая его выпить чашку раки.

— Нет у меня свободного времени, ребята, нет даже для раки, — сказал он. — Христос воскрес! Тороплюсь я к попу, там у нас, у старост, сегодня сбор. Через час приходите и вы, те, кто приглашен. Похристосуйтесь и приходите, вы же хорошо знаете, что у нас сегодня серьезное дело. Только пусть кто-нибудь из вас сходит за Панайотаросом, седельщиком с бородой черта. Он нам очень нужен.

Он помолчал минуту, потом хитро подмигнул.

— Если его нет дома, то наверняка найдете его у вдовы, — сказал он, и все громко засмеялись.

Но старик Христофис, возчик, познавший в молодости любовную страсть и до сих пор помнивший, как дорого она ему обошлась, вскочил с места.

— Что вы смеетесь, бездельники? — закричал он. — Правильно делает! Живи, Панайотарос, и не слушай их! Жизнь коротка, а смерть уносит навеки!

Мясник Димитрос, колченогий толстяк, покачал бритой головой:

— Бог да охранит вдову нашу, Катерину! Сатана знает, как спасти нас от распутства!

Капитан Фуртунас засмеялся.

— Слушайте, ребята, — сказал он, — зачем вы ссоритесь? В каждом селе необходима хоть одна распутница, чтоб не попадали впросак честные женщины. Это, пожалуй, похоже на источник в дороге: проходят жаждущие и пьют. А то бы стучались во все двери подряд. А ведь женщины, когда у них попросишь водицы…

Он повернул голову и увидел учителя.

— Хаджи-Николис, ты еще тут? Ведь твое благородие тоже начальство, а у нас сбор! Теперь уж и кофейня стала школой! Заканчивай и приходи!

— А мне тоже прийти? — спросил старик Христофис и подмигнул своим товарищам. — Я гожусь в Иуды.

Но капитан Фуртунас уже поднимался по склону, тяжело опираясь палкой о мостовую. Сегодня ему нездоровилось, его мучил ревматизм — всю ночь глаз не сомкнул. Еще поутру он выпил два-три стакана раки вместо лекарства, но это не помогло — боль не проходила, даже раки не смогла ее унять.

— Кабы не стыд, — пробормотал он, — я бы закричал, — может, боль и утихла бы; да вот проклятое самолюбие не позволяет кричать! И если палка выпадет из рук, никому не разрешу помочь мне, нагнусь сам и подниму! Прикуси, капитан Фуртунас, губы, держи паруса по ветру, прямо по волнам, смотри, чтоб не опозориться! Жизнь, по-видимому, тоже буря, пройдет и она!

Так он поднимался, посапывая и бранясь вполголоса. Остановился на минуту, осмотрелся — никто за ним не следил. Передохнул и немного пришел в себя. Поглядев наверх, увидел сквозь деревья на краю села белый с синими оконными рамами дом попа.

— Вишь, построил себе дом на краю села, чертов поп, — пробормотал капитан. — Будь он проклят!

И снова начал подниматься по склону.

В доме попа уже находились двое старост. Они сидели на тахте, поджав под себя ноги, и молча ждали угощения. Поп командовал на кухне; его единственная дочь Марьори ставила на поднос кофе, холодную воду и варенье.

У окна сидел первый староста Ликовриси, дородный Георгиос Патриархеас. Был он господского происхождения. На нем — суконные шаровары, на указательном пальце — толстое золотое кольцо; на кольце — печать с двумя заглавными буквами: «Г. П.». Руки у него были пухлые и мягкие, как у архиепископа. Никогда он не знал, что такое труд, за него работали и его кормили батраки и арендаторы. И он разжирел спереди и сзади, брюхо у него висело, как у лошади, а тройной подбородок покоился на волосатой и пухлой груди. У него не хватало нескольких передних зубов, и когда он говорил, то шепелявил и проглатывал слова. Но даже и этот недостаток подчеркивал его господское происхождение, ибо собеседник вынужден был наклоняться, чтобы понять, о чем он говорит.

Справа от него, в углу, сидел, покорно сгорбившись, второй староста — самый богатый хозяин деревни, старик Ладас. Был он слабый, тощий, с маленькой головой, с гноящимися глазами и с двумя неожиданно огромными, мозолистыми руками. Семьдесят лет он не разгибает спины над землей, вскапывает, засевает ее, сажает на ней оливковые деревья и виноград, выжимает и пьет кровь ее. С малых лет не расставался он с землей. Ненасытный, жадный, бросался на нее, давал ей одну монету, а требовал — тысячу, и никогда не говорил: «Слава тебе господи!», а всегда что-то бормотал недовольно. Даже в старости не хватало ему земли; чем ближе был он к смерти, чем больше чувствовал, что уже не в силах съесть много хлеба, тем сильнее торопился проглотить весь мир. Начал давать взаймы односельчанам с большой для себя выгодой. Несчастные закладывали виноградники, поля и дома, а когда приходило время расплачиваться, денег у должников не оказывалось, и их имущество шло с молотка: все проглатывал старик Ладас.

И постоянно жаловался, и постоянно голодал; и жена его ходила босая, и даже дочь родную отправил он на тот свет, потому что не позвал врача, когда та слегла в постель.

— Много расходов, — твердил он, — большие города далеко, откуда же взять врача? И потом, что они знают? Да ну их к бесу! У нас тут поп, он знает все способы лечения, я ему заплачу, прочтет он молитвы, вылечит тебя, и обойдется это дешевле.

Но лекарства попа оказались бессильными, молитвы не помогли, и девушка умерла семнадцати лет, избавившись от своего алчного отца; он тоже избавился от свадебных расходов. Однажды, спустя несколько месяцев после ее смерти, сел и подсчитал: приданое стоит примерно столько-то; одежда, столы, стулья — столько-то; надо было бы приглашать на свадьбу родственников, а те бы обожрались мясом, хлебом, вином — это обошлось бы во столько-то… Избавилась дочь от страданий мира сего — от мужа, детей, болезней, стирки! Счастье выпало ей на долю, прости ее господи!

Вошла Марьори с подносом; опустив глаза, поздоровалась со старостами, остановилась перед первым из них, Патриархеасом. Была она бледная, с большими глазами, тонкими бровями, с двумя толстыми каштановыми косами, уложенными венком вокруг головы. Старик староста захватил ложечкой вишневого варенья, посмотрел на девушку и поднял стакан:

— За твою свадьбу, Марьори! Мой сын торопится!

Дочь попа была обручена с его единственным сыном, Михелисом. Поп гордился своим будущим родственником и надеялся вскоре пестовать внуков.

— Не могу понять, почему он так торопится, благословенный. Говорит, невтерпеж ему, — добавил староста, улыбаясь и подмигивая девушке.

Та покраснела до ушей, растерялась и не могла вымолвить ни слова.

— Будет свадьба, будет! — сказал поп Григорис входя с бутылкой мускатного вина. — Да благословят вас Христос и богородица!

У попа было грубое толстое лицо, волосы были завязаны узлом на затылке, борода расчесана на две стороны, от него пахло ладаном и сливочным маслом. Он увидел, что дочь его покраснела, и постарался изменить ход беседы.

— А ты, староста, когда сам выдашь замуж свою приемную дочь Леньо? — спросил он.

Леньо — одна из тех незаконнорожденных, которых староста смастерил со своими служанками. Он обручил ее с верным ему и смирным пастухом Манольосом и посулил ей богатое приданое — стадо овец, которых пас Манольос на горе, что высилась напротив церкви Богоматери.

— Если бог захочет, то на днях, — отозвался староста. — Леньо спешит. Торопится, счастливица; поднялась ее грудь, хочется ей кормить сына. «Скоро май, — заявила она мне позавчера, — скоро май, хозяин, и нужно торопиться».

Он улыбнулся благодушно, и его тройной подбородок заходил ходуном.

— В мае, говорит, венчаются только ишаки! Права Леньо — нужно торопиться. Хоть они с Манольосом и слуги, но ведь тоже люди.

— И его я люблю, как своего сына, — сказал староста. — Когда я был в монастыре святого Пантелеймона, увидел там мальчика, — ему, наверно, было лет пятнадцать. Пришел он с подносом в келью игумена, чтобы угостить меня. Истым ангелом выглядел, только крыльев ему не хватало. Пожалел его я! Жаль его, сказал я, такой молодец и должен чахнуть в монастыре, как кастрат. Пошел я в келью старца, отца Манасиса. Парализованный, лежал он в постели много лет. «Отче, — сказал я, — об одном одолжении тебя попрошу; и если ты его сделаешь, подарю монастырю серебряное кадило». — «Только Манольоса не проси», — сразу сказал Манасис. «Как раз о нем-то и речь, старче, я хочу его взять к себе в работники». Старик вздохнул. «Люблю его, как сына, говорит, никогда не приходилось мне жаловаться на него. Болен я и одинок, друзей у меня уже нет. Каждый вечер я рассказываю ему об отшельниках и святых, он учится, и так у меня время проходит». — «Отпусти его, старче, говорю, пусть войдет в мир, детей плодит, живет; а если жизнь ему опротивеет, пусть тогда пострижется в монахи». В общем, сумел я уговорить старика и забрал мальчика; а теперь я ему даю Леньо — путь добрый!

— Он тебе наплодит внуков, — сказал Ладас, злобно хихикая; потом взял ложечкой одну вишню, медленно пожевал ее, глотнул муската и пожелал: — Доброго вам урожая, да поможет вам бог не умереть с голоду! Виноградники и посевы в этом году плохие, пропадем.

— Бог даст, — ответил своим зычным голосом поп, — бог даст, дед Ладас, не падай духом! Подтяни пояс и не злоупотребляй едой, много есть вредно. И не будь таким щедрым, не раздавай свое имущество бедным.

Староста-барин засмеялся так, что затрясся весь дом.

— Подайте милостыню, христиане, старик Ладас помирает с голоду! Наплакался он, напопрошайничался, протягивая свою здоровенную ручищу.

Послышались тяжелые шаги, под которыми задрожала лестница.

— Прибыл капитан Фуртунас, старый волк, — сказал поп и пошел открывать гостю дверь. — Постой, Марьори, не уходи, нужно будет его угостить! Я принесу ему стакан раки, пить вино он считает ниже своего достоинства.

Капитан остановился за дверью, чтобы перевести дух. Потом вошел с улыбкой, но капли пота выступили у него на лбу. За капитаном показался учитель, — он запыхался, догоняя моряка, и теперь обмахивался фуражкой. Следом вошел поп со стаканом раки.

— Христос воскрес, молодцы! — сказал капитан, обращаясь к трем старикам.

Стиснув зубы от боли, он с показной быстротой опустился на ковер и повернулся к девушке.

— Я не хочу сладостей и кофе, Марьори, они для дам и стариков. Этого стаканчика, который вы называете стаканом для воды, мне хватит. За твою свадьбу! — сказал он и выпил залпом.

— Большой день сегодня, — заметил учитель, потягивая кофе. — Скоро соберется народ, нужно побыстрее принять решение.

Марьори вышла с подносом, и поп запер дверь. Его широкое загорелое лицо вдруг исполнилось пророческого величия. Под густыми бровями засверкали глаза. Когда поп бывал в настроении, он любил поесть, выпить, отпустить грубую шуточку; любил и подраться, когда был рассержен. Даже теперь, в старости, поглядывал он на женщин, и кровь у него кипела; в его голове, в груди, во всем его существе бурлили человеческие страсти. Но когда он служил обедню, или протягивал для благословения руку, или изрыгал проклятия, над ним словно проносились злые ветры пустыни, и поп Григорис, обжора, пьяница, любитель грубых шуток, становился пророком.

— Братья мои, знатные люди, — начал он низким голосом, — сегодня у нас праздник, бог нас видит и слышит; все, что говорится в этой комнате, он запишет в своих книгах, помните об этом! Христос воскрес, но в нас, в нашем теле он еще распят; давайте воскресим его и в нас самих, братья старосты. Забудь, архонт[14], на минутку свои земные дела, — хорошо устроились на этих землях и ты, и твои потомки; ты много ел, пил, целовался — отрешись хоть на миг от всех этих благ и помоги принять решение. И ты, дед Ладас, позабудь в такой торжественный день об оливковом масле, вине и золотых турецких монетах, которыми набил свои сундуки. Тебе, учитель, брат мой родной, мне нечего сказать; твой разум всегда выше еды, золотых монет и женщин, он всегда с богом и с Грецией; ну а ты, капитан, старый грешник, свершивший на Черном море немало незаконных дел, сегодня и ты подумай о боге и тоже помоги нам принять правильное решение.

Капитан вышел из себя:

— Оставь прошлое, поп, бог нас рассудит! Если бы мы могли с тобой побеседовать, мне кажется, многое можно было бы сказать и о твоей святости.

— Говори, старина, но не забывайся, — к старейшинам ведь обращаешься! — добавил и староста-барин, нахмурив брови.

— К червям я обращаюсь! — закричал рассерженный поп. — И сам я червь, но не прерывайте меня. Народ, где бы он сейчас ни был, придет сюда, и у нас должно быть какое-то решение. Ну, слушайте. В нашем селе сохранился от дедов и прадедов древний обычай: через каждые семь лет выбирать из односельчан пять-шесть человек, которые во время страстной недели должны изображать Христовы муки. Шесть лет уже прошло, настает седьмой год; мы, старейшины села, должны сегодня выбрать из наших односельчан самых лучших, способных воплотить трех великих апостолов: Петра, Иакова, Иоанна; а еще кто-нибудь изобразит Иуду Искариота и Магдалину-распутницу. Наконец кто-то из смертных, прости меня грешного, господи, должен будет, сохраняя в течение всего года свою душу чистой, изобразить Христа распятого.

Поп остановился на минуту, чтобы перевести дыхание; его молчанием воспользовался учитель, и кадык у него заходил вверх-вниз.

— В старину это называли таинством, — сказал он, — начиналось оно в воскресенье перед пасхой в церкви и кончалось Христовым воскрешением в страстную субботу, в полночь, в саду. У язычников были театры и цирки, а у христиан — таинства…

Но поп Григорис прервал его:

— Хорошо, хорошо, все это мы знаем, учитель, дай мне закончить! Слово становится плотью, мы это видим собственными глазами, когда приобщаемся к Христовым мукам. Из всех соседних сел собираются паломники и разбивают свои палатки вокруг церкви, плачут и бьют себя в грудь в течение всей страстной недели, потом начинается веселье и танцы с пением; «Христос воскрес!» Много чудес творится в эти дни, вы их помните, братья старосты, многие грешники начинают плакать и раскаиваться, некоторые богачи вспоминают, какие грехи совершили они для того, чтобы разбогатеть, и приносят в дар церкви виноградник или участок своей земли, чтобы спасти душу! Ты слышишь, дед Ладас?

— Говори, говори, отче, да не намекай, — ответил рассерженный Ладас. — На меня намеки не действуют, знай это!

— Значит, собрались мы сегодня для того, чтобы о божьей помощью выбрать односельчан, которым доверим это святое таинство. Говорите откровенно, пусть каждый выскажет свое мнение. Архонт, ты первый староста, ты и первый говори, а мы послушаем.

— Иуда у нас есть! — вскочил капитан. — Лучше Панайотароса Гипсоеда, мы никого не найдем! Человек он дикий, рябой, сильный, настоящий орангутанг; одного такого я видел в Одессе. И самое главное, у него борода и волосы как раз такие, какие нужны: рыжие, как у черта!

— Не твоя очередь, капитан, — сказал поп строго. — Не торопись, уважь других. Ну, так как же, мой архонт?

— Что же тебе сказать, отче, — ответил первый староста. — Я хочу только одного: пусть мой сын, Михелис, изображает Христа.

— Не пойдет, — грубо прервал его поп, — твой сын богат и очень уж толст, слишком хорошо ему живется, я Христос был беден и тощ. Не подходит он, уж ты меня извини! Да и вообще, годится ли Михелис для такого трудного дела? Его кнутом исхлещут, наденут ему на голову терновый венец, поднимут на крест — Михелис этого не выдержит! Хочешь, чтобы он захворал?

— А самое главное, — снова вскочил капитан, — Христос был белокур, а у Михелиса шевелюра и усы черны как смоль!

— Магдалина у нас есть, — вмешался Ладас, хихикая, — вдова Катерина. Все у грешницы налицо: она и распутница, и красивая, да и волосы у нее белокурые и длинные, до самых колеи. Я видел однажды, как она причесывались на дворе, — тьфу, будь она проклята! Эта девка и митрополита в искушение введет!

Капитан открыл было рот, чтобы снова брякнуть какую-то грубость, но поп строго посмотрел на него, и безбородый прикусил язык.

— Плохих мы находим легко, — сказал поп. — Иуду, Магдалину, а хороших? То-то оно и есть! Мне кажется, нужно сделать скидку. Где же мы найдем — согрешил я, господи, — человека, который был бы похож на Христа? Хотя бы приблизительно, хотя бы только телом своим? Много дней и недель я думаю об этом, много ночей не сплю. И как будто бог сжалился надо мной — я нашел.

— Кого же? — спросил недоверчиво старый барин. — Говори, мы послушаем.

— С твоего разрешения, архонт мой, нашел я его среди твоих людей; этого человека и ты любишь. Пастух твой, Манольос! Он спокойный, разговорчивый, грамотный — как-никак бывший монастырский служка. У него и глаза голубые, и борода негустая, цвета меда. Таким рисуют Христа! К тому же верующий; каждое воскресенье спускается с горы, чтобы послушать обедню — и, сколько раз он ни причащался, я всегда отпускал ему грехи, ибо никаких недостатков у него не находил.

— Он какой-то неземной, — пропищал старик Ладас. — Ему являются видения!

— Это хорошо, — убежденно заметил поп, — и вы это запомните! Главное, чтобы душа была чиста!

— Он выдержит и побои, и боль от тернового венца, и крест он сможет нести. Ну а то, что он еще и пастух, совсем хорошо, ведь и Христос пасет человеческие стада, — добавил учитель.

— Я ему разрешаю, — сказал первый староста, немного подумав. — Ну, а сын мой?

— Он подходит для Иоанна! — воскликнул поп восторженно. — У него есть все, что для этого нужно: полный, черноволосый, глаза продолговатые, как миндалины, вдобавок из хорошего дома — таков был и любимый ученик Христов.

— В роли Иакова, — сказал учитель, робко посмотрев на своего брата попа, — будет хорош, как мне кажется, — лучше я не нашел! — Костандис, хозяин кофейни: он диковат, сухощав, неразговорчив и упрям. Именно таким рисуют апостола Иакова.

— Да и жена у него такая, всю душу из него выматывает, — снова вставил слово капитан. — Апостол ведь тоже был женатый. Что ты на это скажешь, мудрец?

— Не играй со святынею, безбожник! — рассердился поп. — Ты не на своем корабле, где мог отпускать грубые шуточки среди матросов, — тут у нас таинство происходит!

Учитель приободрился.

— Недурным Петром, представляется мне, будет Яннакос: узкий лоб, кудрявые серебристые волосы, короткая борода; он то сердится и тут же успокаивается, то вспыхивает и гаснет, как трут. Но добрая душа! Лучшего Петра в нашем селе не нахожу.

— Только малость на руку не чист, — сказал старейшина, покачивая тяжелой головой. — Но ведь он торговец, чего ж от него ждать? Это не мешает.

— Говорят, — снова пропищал Ладас, — что он убил свою жену. Удавил ее.

— Ложь, ложь! — закричал поп. — Меня об этом спрашивайте! Однажды съела покойная горшок недоваренного гороха и обожралась, потом на нее напала жажда, выпила воды полный кувшин — очень пить хотела, бедняжка, — раздулся у нее живот и лопнул. Не бери на себя греха, дед Ладас!

— Так ей и нужно, — сказал капитан. — Вот что вода делает, лучше пила бы раки.

— Нам еще нужны Пилат[15] и Кайафа[16],— продолжал учитель. — И мне кажется, их трудно будет найти.

— Лучшего Пилата, чем твоя милость, архонт, нам не найти, — сказал поп елейным голосом, обращаясь к первому старосте. — Не хмурься, Пилат был тоже большим архонтом и имел твою внешность: представительный, дородный, чисто вымытый, со складками на подбородке. И человек он был хороший: сделал все, что мог, чтобы спасти Христа, но в конце концов сказал: «Я умываю руки», — и тем избавился от греха. Согласись, архонт, что ты придашь величие таинству. Подумай, какая это будет слава для нашего села и сколько людей соберется, как только они узнают, что великий архонт Патриархеас будет изображать Пилата!

Тот гордо улыбнулся, зажег трубку и не сказал ни слова.

— Чудным Кайафой будет дед Ладас! — сорвался с места капитан. — Где мы найдем лучшего Кайафу? Ты ведь рисуешь, отец, так не можешь ли сказать, как изображают Кайафу на иконах?

— Ну, — сказал поп неуверенно, — примерно таким, как дед Ладас! Кожа да кости — словом, скелет, с впалыми щеками, с желтым носом…

— И под носом у него был стригущий лишай? — продолжал задира капитан. — И он не давал воды даже своему ангелу? И держал свои туфли под мышкой, чтоб не стерлись подошвы?

— Я уйду! — рассердился Ладас и поднялся с тахты. — Будь Кайафой ты, капитан Спаномария![17] Разве не нужен хоть один безбородый?

— Я останусь про запас, — сказал капитан, посмеиваясь и делая вид, будто закручивает усы. — Мы, старики, смертные люди. Может, конечно, статься, что за год кто-нибудь из вас двоих — ты, Ладас усатый, или твоя милость, Пилат, — отправитесь на тот свет. Вот тогда я и займу ваше место, чтоб не расстроилось таинство.

— Ищите другого Кайафу, вот что я вам говорю! — закричал скряга. — Мне еще нужно землю поливать, я ухожу!

И направился к выходу. Но поп шагнул к двери и загородил ее, расставив руки.

— Куда же ты идешь, ведь народ собирается! Не уходи, не позориться же из-за тебя!

И прибавил мягче:

— Ты тоже должен принести какую-нибудь жертву, уважаемый староста. Подумай об аде. Многие грехи тебе зачтутся, если ты нам поможешь в этом богоугодном деле. Лучшего Кайафы мы не найдем, не упрямься! Бог это запишет в своих книгах.

— Кайафой я не буду! — закричал испуганно дед Ладас. — Ищите другого! И в книгах, о которых ты говоришь…

Но он не успел закончить своей речи: по лестнице уже поднимались односельчане, и поп открыл им дверь.

— Христос воскрес! — поздоровались вошедшие (было их человек десять), прикладывая ладони к груди, потом к губам и к голове, и выстроились вдоль стены.

— Воистину воскрес! — ответили старосты и снова уселись на тахтах, поджав под себя ноги.

Архонт вынул портсигар и угостил вошедших сигаретами.

— Мы приняли решение, дети мои, — сказал поп. — Вы пришли вовремя. Добро пожаловать!

Поп похлопал в ладоши, вошла Марьори.

— Марьори, — сказал он, — угощай молодцов! Принеси каждому по красному яйцу. С наступлением пасхи!

Пришедшие выпили, взяли по красному яйцу и стали ожидать дальнейшего.

— Дети мои, — начал поп, поглаживая свою раздвоенную бороду, — я вам объяснил вчера, после обедни, для чего вы нам нужны. Большое таинство будет в нашем селе на пасху, и мы должны все, от мала до велика, подать друг другу руки. Вы все помните страстную неделю шесть лет назад. Как все тогда плакали от волненья! И потом, в Христово воскресение, какая была радость, сколько было зажженных свечей, как все мы обнимались, когда начали танец и запели «Христос воскрес из мертвых»! Все стали тогда братьями! Вот так же, даже лучше, должны быть отмечены страсти господни, воскресение Христово и в наступающем году. Вы согласны со мною, братья?

— Согласны, отец наш! — в один голос ответили все. — Благослови нас!

— Бог вас благословляет! — сказал поп и встал. — Мы, старосты, уже решили, кто из наших односельчан будет воплощать в этом году Христовы страсти — кто будет апостолом, кто Пилатом и Кайафой, кто Христом. Во имя бога, подойди, Костандис!

Хозяин кофейни подоткнул свой фартук, приколол один его угол к широкому красному поясу и подошел.

— Ты, Костандис, будешь представлять Иакова, старшего брата Иисуса. Так мы, старосты, решили. Тяжел этот божественный груз, и нужно с честью его нести, не опозорить апостола! Ты должен стать с этого дня новым человеком; ты хороший человек, но должен стать еще лучше! Будь честнее, разговорчивее, чаще ходи в церковь. Поменьше ячменя клади в кофе, не смешивай остатки вина с тем вином, которое продаешь, лукум не режь пополам, продавай его целиком. И, имей в виду, больше не бей свою жену, потому что с сегодняшнего дня ты не только Костандис, но и Иаков. Понял? Отвечай!

— Понял, — ответил Костандис и, пристыженный, отошел в сторонку, к стене.

Ему хотелось сказать; «Не я бью свою жену, она меня бьет», — но он постеснялся.

— Где Михелис? — спросил поп. — Он нам тоже нужен.

— Торчит на кухне и разговаривает с твоей дочерью, — сказал Яннакос.

— Пусть кто-нибудь сходит за ним! А теперь подойди ты, Яннакос!

Торговец приблизился, поцеловал руку попа.

— Тебе, Яннакос, выпал трудный жребий — представлять апостола Петра. Хорошенько подумай! Забудь прежнее. В тайном крещении крестится раб божий Яннакос и становится апостолом Петром! Возьми евангелие, ты ведь немного грамотен, там ты прочтешь, кем был Петр, что он сказал, что он сделал, а я тебе помогу советами. Ты тоже, в сущности, плут, Яннакос, но у тебя доброе сердце. Забудь о прошлом, перекрестись, начинай новую жизнь, стань на путь божий: не обманывай на весах своих покупателей, не продавай кукушку за соловья, не вскрывай больше чужих писем и не выписывай секретов людских. Слышишь? Теперь скажи: слушаюсь и повинуюсь.

— Слушаюсь и повинуюсь, отче мой, — ответил Яннакос и быстро отошел к стене.

Он побоялся, как бы не вздумал этот чертов поп перечислять его, Яннакоса, грехи у всех на глазах. Но поп его пожалел и замолчал, и тогда Яннакос отважился.

— Отче, — сказал он, — об одном одолжении я прошу. Мне кажется, что в евангелии упоминается и ослик. Мне кажется, Христос в предпасхальное воскресенье въехал в Иерусалим на ослике. Значит, и нам понадобится ослик. Пусть им будет мой ослик.

— Воля твоя, Петр, пусть на таинстве будет и твой ослик, — ответил поп. Все захохотали.

В эту минуту вошел Михелис: упитанный, краснощекий, в бархатной шапочке набекрень, с золотым обручальным кольцом на пальце. Был он затянут в сукно и атлас, щеки его пылали, — только что он касался руки Марьори, и кровь в нем еще кипела.

— Добро пожаловать, наш любимец Михелис, — сказал старик поп, гордясь своим будущим зятем. — Тебя мы единодушно выбрали на роль любимого ученика Христова, Иоанна. Большая это честь, большая радость, Михелис! Ты будешь припадать к груди Христа и утешать его, ты будешь следовать за ним до его последней минуты, до креста, и, когда остальные его ученики разойдутся, тебе доверит Христос свою мать.

— С твоего благословения, отец мой, — сказал Михелис и покраснел от удовольствия. — С малых лет я любовался этим апостолом на иконах; там он молодой, красивый, преисполненный благости. Мне он всегда нравился. Спасибо, отец мой! Ты хочешь еще что-нибудь мне поручить?

— Нет, Михелис. Твоя душа — невинный голубь, сердце твое исполнено любви. Апостола ты не опозоришь, с тобой мое благословение!

— Теперь мы должны найти Иуду Искариота, — продолжал поп, рассматривая односельчан своими хищными глазами.

Те дрожали под его суровым взглядом. «Помоги, господи, — бормотал каждый из них, — не хочу, не хочу быть Иудой!»

Взгляд попа остановился на рыжей бороде Гипсоеда.

— Панайотарос, — послышался голос попа, — ну-ка, подойди, у меня просьба к тебе!

Панайотарос повел плечами и толстой шеей, словно вол, пытающийся освободиться от ярма. На одну секунду ему захотелось закричать: «Не пойду!» — но он струсил перед старостами.

— К твоим услугам, отче мой, — сказал он и подошел, ступая тяжело, как медведь.

— Большой услуги мы ждем от тебя, и ты нам не откажешь: ведь каким бы суровым и чудаковатым ты ни казался, у тебя нежное сердце: ты словно неподатливый миндаль — скорлупа каменная, зато под ней таится сладкое зерно… Ты слышишь, что я говорю, Панайотарос?

— Слышу, не глухой, — ответил тот, и его изуродованное оспой лицо побагровело.

Он понял, чего от него хотят потребовать старосты, и ему стали противны их хитрость и лесть.

— Без Иуды не бывает распятия, — продолжал поп, — а без распятия нет воскресения. Значит, кто-то из односельчан должен пожертвовать собою и воплотить Иуду. Мы бросили жребий, и жребий пал на тебя, Панайотарос!

— Иудой я не буду! — наотрез отказался Гипсоед.

Он так сжал в кулаке пасхальное яйцо, что оно лопнуло. Яйцо было всмятку, и кулак сразу стал желтым.

Архонт вскочил и грозно поднял свою трубку.

— В конце концов, — закричал он, — что будет, если все начнут командовать! Тут совет старост, а не базар. Старосты приняли решение, все кончено. Народ должен подчиняться. Ты слышишь, Гипсоед?

— Я уважаю совет старост, — возразил Панайотарос, — но вы требуете от меня, чтобы я продал Христа! Этого я не сделаю!

Архонт, задыхаясь от бессильной ярости, не мог произнести ни слова. В этой суматохе капитан ухитрился снова наполнить свой стакан раки.

— Бестолковый ты и не по-умному рассуждаешь, Панайотарос, — сказал поп, стараясь смягчить свой голос. — Ты же не предашь Христа, дурень, ты будешь только притворяться Иудой, делать вид, будто предаешь Христа, чтобы мы могли распять его и потом воскресить. Какой же ты непонятливый! Ну, рассуди сам, и ты поймешь: чтобы спасти мир, нужно распять Христа, а чтобы Христа распяли, нужно, чтобы кто-то предал его… Поэтому, сам видишь, для того чтобы спасти мир, Иуда необходим. Более необходим, чем любой другой апостол! Если не будет кого-нибудь из других апостолов, это не беда; но если Иуды не будет, то ничего и произойти не может… После Христа он самый необходимый… Ты понял?

— Иудой я не стану! — повторил Панайотарос, продолжая сжимать в руке раздавленное пасхальное яйцо. — Вы хотите меня сделать Иудой, а я не хочу, и кончено!

— Панайотарос, сделай нам одолжение, — вмешался и учитель, — будь Иудой, и твое имя станет бессмертным.

— И дед Ладас тебя просит, — добавил капитан, вытирая губы, — и подождет денег, которые ты ему должен, не будет к тебе приставать. Даже от процентов откажется…

— Не вмешивайся в чужие дела, капитан, — завопил разозлившийся скряга. — Я ничего этого не говорил! Поступай, Панайотарос, так, как велит тебе бог, а от процентов я не откажусь!

Все замолчали. Было слышно только, как тяжело дышал Панайотарос, — словно в гору шел.

— Не будем терять времени, — сказал капитан, — оставьте человека в покое! Пусть хорошенько обо всем подумает, свыкнется с этой мыслью, ведь так это не делается — раз и готово. Не так-то просто стать Иудой. Конечно, над этим надо поразмыслить и выпить раки, как говорится. Давайте сюда Манольоса, чтобы закончить. Где же он?

— Мы его видели, он любезничал со своей невестой Леньо. Не оторвешь его от нее, — отозвался Яннакос.

— Я тут, — сказал покрасневший Манольос, который тихо вошел и стоял в углу. — К вашим услугам, архонты и старосты!

— Приблизься, Манольос, — промолвил поп, и его голос стал сладок, словно мед. — Подойди, и пусть будет с тобою мое благословение!

Манольос подошел и поцеловал попу руку. Был это белокурый, застенчивый, бедно одетый юноша. От него пахло тимьяном и молоком, в его голубых глазах светилась чистая, невинная душа.

— Самый трудный жребий выпал тебе, Манольос, — сказал поп торжественным голосом. — Бог тебя избрал, чтобы ты воскресил своим телом, своим голосом, своими слезами святые слова… Ты наденешь терновый венец, тебя будут бичевать, ты поднимешь святой крест и будешь распят. С сегодняшнего дня до следующего года, до страстной недели, ты должен только одно помнить, Манольос, только одно: как быть достойным, чтобы поднять страшную тяжесть креста.

— Я не достоин… — пробормотал Манольос, дрожа.

— Никто не достоин, но тебя избрал бог.

— Я не достоин, — снова пробормотал Манольос. — Я обручен, я трогал женщину, у меня грех на уме, через несколько дней я женюсь… Как же я могу поднять страшную тяжесть креста?

— Не противься воле божьей, — строго сказал поп. — Да, ты не достоин, но бог милостив, он улыбается и выбирает. На тебя пал его выбор, молчи!

Манольос замолчал, но его сердце билось и разрывалось на части от радости и страха. Он посмотрел через окно; вдали расстилалось поле, спокойное, мокрое, совсем уже зеленое; мелкий дождь прекратился; взглянув вверх, Манольос радостно вздрогнул: величавая дуга, вся в изумрудах, рубинах и золоте, повисла в воздухе и соединила небо с землей.

— Да будет его воля! — сказал Манольос, крепко прижимая ладони к груди.

— Пусть приблизятся все три апостола, — приказал поп. — Подходи и ты, Панайотарос, не злись, мы тебя не съедим! Подойдите под благословение.

Все четверо подошли и стали по обе стороны от Манольоса. Поп простер руки над их головами.

— Благословляю вас, — сказал он. — Святой дух да снизойдет на вас, и как набухают и распускаются древесные почки весной, пусть так же раскроются и ваши сердца, хотя они у вас и непокорные! И да свершится чудо, пусть вас увидят верующие на страстной неделе и скажут: «Вот эти — Яннакос, Костандис и Михелис? Нет, нет! Это Петр, Иаков и Иоанн!» Пусть смотрят, как поднимается на Голгофу и Манольос с терновым венцом на челе, и пусть их охватывает ужас! И пусть содрогнется земля, померкнет солнце, раскроются врата церкви в их сердцах. Пусть наполнятся их глаза слезами, пусть они прозрят и увидят, что все мы братья! И пусть воскреснет Христос уже не в храме, а в нашем сердце. Аминь!

Три апостола и Манольос почувствовали, что они покрываются холодным потом. От страха, словно ястреб нацелился на души всех четверых, подогнулись у них колени; невольно задрожали и соединились их руки, и все вместе, будто перед опасностью, они образовали одну цепь. И только Панайотарос все еще сжимал свой кулак и не захотел к ним присоединиться; он посмотрел на дверь и заторопился.

— Теперь идите, — сказал старик поп. — С благословением Христовым! Новый, очень трудный путь открывается перед вами; затяните пояса потуже, перекреститесь — и да поможет вам бог!

Так он сказал, и один за другим они поклонились ему, попрощались со старостами и вышли. Поднялись и старосты, разминая затекшие ноги и руки.

— С божьей помощью, все хорошо кончилось, — сказал архонт. — Хорошо у тебя все вышло, отче! Ты нас выручил. Молодец!

Но когда старосты уже переступали порог, капитан Фуртунас хлопнул себя по бокам и захохотал:

— Ах, досада какая! Забыли мы выбрать Магдалину!

— Не беспокойся, капитан, — сказал старик архонт, судорожно глотнув. — Я ее позову к себе домой и поговорю с ней. Думаю, мне удастся уговорить ее, — добавил он, ухмыляясь.

— Если суждено тебе согрешить с нею, архонт, — сказал поп, — поторопись, коль бога не боишься, сделать это до разговора с нею. Если уж она станет Магдалиной, сам понимаешь, получится большой грех.

— Хорошо, что ты меня об этом предупредил, отче, — откликнулся архонт и вздохнул с облегчением, словно избавился от серьезной опасности.

«Будь мы все прокляты, — пробормотал капитан Фуртунас, когда остался один и начал спускаться по склону, тяжело опираясь на палку и направляясь к конаку[18], куда был приглашен агой на обед. — Да, здесь нужно чистое сердце, а у нас — Содом и Гоморра!

Наш поп? Жадина! Открыл аптекарскую лавку, называет ее церковью и продает Христа граммами; излечиваю, говорит шарлатан, все болезни. „Какая у тебя болезнь?“ — „Сказал неправду“. — „Один грамм Христа, столько-то денег“. — „Я украл“. — „Полтора грамма Христа, столько-то“. — „А ты?“ — „Человека убил“. — „О, это тяжелая болезнь, бедняга! Ты вечером перед сном примешь пять граммов Христа, дорого стоит, — столько-то“. — „Дешевле нельзя ли, святой отец?“ — „Цена такая, плати, а то попадешь на самое дно ада“. И показывает он ему рисунки, которых полно у него в лавке, — на них изображен пылающий ад, с чертями и вилами; просителя бросает в дрожь, и он открывает свой кошелек…

Старик Патриархеас? Форменный кабан, сплошное брюхо с головы до пят; кажется, что даже в голове у него кишки. Если уложить с одной стороны все то, что он сожрал за свою жизнь, а с другой стороны все то, что он навалил ртом или задом, поднимутся две огромные зловонные горы. Вот так и явится послезавтра перед богом с двумя горами — справа и слева.

А Хаджи-Николис, учитель? Несчастный, бедный, уродливый, трусливый, в очках, а воображает, что он — Александр Македонский. А сам только на словах герой и набивает головы детей всякой книжной чепухой. Что же от него и ожидать? Учитель!

Дед Ладас? Скряга, бессовестный и жалкий, сидит над своими бочками, наполненными вином, над кувшинами с оливковым маслом, над мешками с мукой — и подыхает с голоду. Это он однажды вечером сказал жене, когда к ним пришли гости: „Жена, зажарь одно яичко, ужинать будут семь человек“. Живет он в голоде, в жажде, оборванный и босой. И зачем он только живет? Чтобы при своем богатстве подохнуть! Пропади он пропадом!

А если спросить обо мне? По моей милости плачут веревка и палка; меня можно касаться только щипцами, а то запачкаешься! Сколько я съел, выпил, сколько воровал, сколько убивал, сколько изменял в своей жизни! Когда все это я успел? Да, слава моим рукам, моим ногам, моему рту, брюху моему; хорошо они поработали, да будут они благословенны!»

Так разговаривал капитан Фуртунас сам с собою, стуча палкой по камням и спускаясь вниз. Фуражку свою он держал в руке и обмахивался ею, потому что ему было жарко. Остановившись перед конаком аги, он плюнул: так он обычно изливал свою злость, — будто оплевывал всю Турцию, будто поднимал маленькое знамя свободы и на миг становился свободным.

Плюнув и тем излив свою злость, он постучал в дверь; при мысли об обеде у него потекли слюнки: хорошо он поест, хорошо выпьет; ага отличный человек, щедрый. Опять они туго повяжут головы полотенцами и будут пить раки большими стаканами.

Раздался стук деревянных башмаков, во дворе послышались чьи-то быстрые шаги, и дверь открылась. Старая служанка аги, горбатая Марфа, приветствовала капитана.

— Если веруешь в Христа, капитан, — сказала она ему, — не напивайтесь опять, нет сил больше терпеть, нет сил!

Капитан ухмыльнулся и ласково похлопал ее по горбу.

— Хорошо, Марфа, не напьемся, а если напьемся, то не будем блевать, а начнет тошнить, принесешь нам таз, чтобы мы не запачкали комнату. Даю тебе слово.

И с независимым видом он переступил порог.

Загрузка...