ГЛАВА XXI

На следующий день ага проснулся, прислушался — ни выстрелов, ни голосов. Тишина. Он забеспокоился.

— Гяуры, — пробормотал он, — неужели они уже кончили? Дьявол их побери, они уже не убивают друг друга!

Он позвал к себе Марфу.

— Что, они уже перестали убивать друг друга?

— Да, дорогой ага, успокоились. Но бунтовщики заняли дом старика Патриархеаса и не хотят уходить. Они говорят, что дом — их. А несчастного учителя убили.

— Убили? — закричал довольный ага. — Молодцы! С одним уже покончено. А что попы?

— Э, у них семь душ, ага, как у котов! Только морды разбиты да бороды повыдерганы, но они выживут, не умрут.

— Это плохо, — пробормотал ага. — Ну, ничего, потерпим до следующей схватки. Оседлай мне кобылу.

Горбунья собиралась уйти, но ага позвал ее снова.

— Где Ибрагимчик? С самого утра он ушел от меня.

— Пришла Пелагея, ага. Она пришла, сука, когда было еще темно.

— Дьявол ее побери! Неужели она ему еще не надоела? И что он в ней находит? Чтоб ты пропал, бесстыжий!.. Ну, ничего, он еще маленький, не может хорошее от дурного отличить! Ну ладно, оседлай мне кобылу!


Отец Фотис тоже проснулся рано утром. Его мучила боль, но он, закусив губы, старался не поддаваться ей, чтобы не показать своей слабости. Он подозвал Манольоса.

— Дорогой Манольос, — сказал он, — нужно торопиться, не теряйте времени. Раздели людей на группы, займите сады, виноградники и оливковые рощи… Пусть на каждом участке построят сарай и укрепят его для обороны, чтобы никто не мог нас выгнать. А со мной пусть останется несколько человек. Идите. Да благословит вас бог!

— Тебе еще больно, дорогой отче?

— Что значит — больно или не больно? Тут люди гибнут, а ты на такие пустяки обращаешь внимание! Собирай мужчин, идите! Ведь скоро непременно появится ага.

Манольос спустился во двор. Учитель все еще лежал на гальке посреди двора. Его глаза остекленели, их не смогли закрыть. Они смотрели вверх, в небо, хотя уже ничего не видели.

Женщины нарвали лавровых веток и прикрыли его. Какие-то старухи сидели вокруг убитого, поджав под себя ноги, и тихо, нежно, но без особой грусти, оплакивали его. Мать недавно умершего ребенка вложила в скрещенные руки учителя большую ветку базилика, чтобы он передал привет ее сыночку. Еще совсем недавно ее сын был учеником в школе Хаджи-Николиса, и учитель любил его.

Манольос собрал мужчин, разделил их на три группы. Они взяли с собой палки, оружие, продукты — сколько смогли захватить из кладовой Патриархеаса — и отправились в путь. Одна группа должна была занять сады покойного архонта, другая — виноградники, третья — оливковые рощи.

Село спало. Они быстро прошли по пустынным улицам. Дом старика Ладаса еще дымился. Снег в долине уже растаял, небо было ясное. Белоснежная вершина пророка Ильи улыбалась, окаймленная зеленью оливковых деревьев. Сельский пономарь услыхал топот ног, открыл свое окошечко, увидел саракинцев и все понял. Обрадовавшись, он быстро оделся и побежал к попу Григорису сообщить плохие новости.

— Когда поп узнает, он взбесится, — бормотал пономарь хихикая. — Мне следовало бы быть митрополитом, а ему стать пономарем. Но судьба слепа.

Он быстро стал подниматься по склону. Проснулись петухи, кое-где робко приоткрывались двери. Он добежал до поповского дома, толкнул дверь и вошел. Поп сидел на кровати и смотрел в окно, встречая новый день. Вчера вечером старуха Мандаленья намазала его разбитую голову какой-то густой желтой мазью и обвязала ее черной тряпкой. Борода его поредела, с правой стороны был выдран большой клок. Правый ус тоже пострадал. Знатный поп вышел из боя ощипанный, побитый, похожий на бездомного кота после драки.

Но он не чувствовал ни боли, ни стыда. Только одним были заняты его мысли — как бы уничтожить Манольоса. Ему было мало, что он отлучил его от церкви и выгнал из села. Он хотел его уничтожить. В нем проснулся людоед, ожили темные, первобытные инстинкты. Ему хотелось повалить Манольоса на землю, топтать ногами, впиться ему в горло и высосать кровь. Он, как голодный волк, готов был завыть от ярости. Христианская любовь и доброта, страх перед богом, ад и рай — все исчезло из головы попа Григориса, и только волчья жестокость осталась в его одичалой, опустевшей душе.

Пономарь подошел, глотая слюну, не зная, какие сказать слова, чтобы побольнее задеть попа. И в то же время ему надо было делать вид, что он и сам расстроен.

— Отче, — начал он, притворяясь, будто убит горем. — Извини меня. Большие корабли — большие бури. Ты — большой корабль, отче. На тебя бросаются волны…

— Не строй из себя дурачка, иезуит! — крикнул поп. — Я тебя хорошо знаю. Ты хотел — у-у, морда! — стать митрополитом, но не сумел, и теперь твои уста источают яд… Не заговаривай мне зубы, выкладывай поскорее, что случилось!

Пономарь рассердился, но не подал виду и капля за каплей начал изливать свой яд.

— С попом Фотисом, — сказал он плаксиво, — ничего не случилось, он живет и здравствует.

— Дальше, иезуит! Ты ведь хочешь сказать что-то другое! Изливай свою желчь!

— Саракинцы — я видел это своими глазами — отправились рано утром захватить именье старика Патриархеаса. Мы проиграли игру.

— Ах, чтоб тебя! Дальше!

— Все село покатывается со смеху. Говорят, подлые, будто поп Фотис повалил тебя на землю и уложил на обе лопатки…

— Ну-ка, иезуит, подойди поближе.

Но пономарь побоялся ручищ попа и отошел подальше, в угол.

— И самое страшное…

— Самое страшное? Говори, проклятый, выкладывай поскорее!

— Самое страшное, дорогой отче… Но мужайся, все мы люди, все умрем…

Поп схватил железную табакерку и бросил ее в голову пономаря. Но тот пригнулся, табакерка с грохотом стукнулась о дверь, и тонко нарезанный табак рассыпался по полу.

— Говори, а то встану, изобью тебя до смерти, несчастный! Итак, самое страшное?

— Как, разве ты этого не знаешь, отче? Ох, ну как же тебе это сказать? Я сейчас потеряю сознание… Твой брат, отче…

Поп не в силах был больше сдерживаться. Отбросив простыни, он спрыгнул на пол и набросился на пономаря. Но тот ухитрился сделать баррикаду из стола и двух стульев и за нею чувствовал себя в безопасности.

— Его убили, — пробормотал он плаксиво.

— Кто? Кто? — взревел поп, и из его ран на голове снова закапала кровь. — Кто его убил?

— Не знаю, отче. Где мне знать, несчастному? Говорят, его нашли в канаве с разбитой головой… В него швырнули большой камень, сделали из его головы пирог с начинкой и теперь он лежит во дворе Патриархеаса.

— А ты никого не подозреваешь, Хараламбис? Есть у тебя кто-нибудь на примете?

— Что тебе сказать, отче? Никого… Но, правда… Может быть…

— Что — правда?.. Что — может быть?.. А ну-ка, вспомни хорошенько! Ты — человек умный, ты что-нибудь, наверно, знаешь…

Поп подошел, отодвинул стулья и стол и с деланной лаской положил руку на плечо пономарю.

— Ты должен знать! Не может быть, чтоб не знал… Ты думаешь, что это…

— Э-э… э… вроде я что-то видел краешком глаза, э-э… но э…э… я не хочу согрешить…

— Не бойся ада, я здесь… Говори смело… Я тоже о нем подумал. Сатана! Ты его видел? Видел своими глазами?

Несчастный пономарь молчал. Он боялся попа, но боялся и ада. Он чувствовал, что совсем погиб.

Поп с силой потряс его.

— Ты будешь свидетелем, — сказал он ему. — Помоги мне, ты ведь знаешь, как я тебя люблю! Помоги мне одеться, я разыщу агу и отомщу за кровь брата. Значит, ты его видел, видел собственными глазами!

— Как тебе сказать, отче? Вроде видел, вроде и не видел.

Разозленный поп поднял руку. Пономарь съежился.

— Ты его видел, проклятый? Почему ты скрываешь?

Пономарь поднял глаза и увидел над собой занесенный кулак.

— Отче, — крикнул он, — дай мне время собраться с мыслями!

— Хорошо, жду.

«Я сказал, что видел его, — подумал пономарь. — Но кого — я не сказал. Значит, я не беру никакого греха на свою душу. А тогда что я теряю, если скажу: видел?»

Он успокоился и закричал:

— Я его видел, отче, я теперь вспомнил. Я его видел собственными глазами. Клянусь, я его видел, когда поп Фотис повалил тебя на землю и прижал коленом…

— Ладно, ладно, не об этом сейчас речь! Замолчи! Я тебе сказал, помоги мне одеться… Главное, что ты видел его, антихриста. Ты и не знаешь, какую услугу оказываешь христианству!

Пономарь, обрадовавшись, схватил штаны, носки, подрясник и начал одевать толстого попа. Потом обул его, надел ему на голову камилавку и, довольный, вывел его на улицу.

— Отведи меня в конак… Тише! Да не торопись же, проклятый! А теперь ступай скажи, чтобы прах учителя перенесли в церковь.


Ага уже собирался сесть на лошадь. И в этот момент увидел, что к нему, пошатываясь, еле волоча ноги, идет поп Григорис с забинтованной головой. Ага громко захохотал.

— Что за вид у тебя, поп? — крикнул он. — Кто тебе разбил голову?

— Справедливости, дорогой ага! — закричал поп, протягивая руки к аге. — Отмщения! Это Манольос! Он поднял на ноги Саракину, он поджег наше село, он разбил мне голову и убил моего брата-учителя. У меня есть свидетели! Ты представитель турецкой власти в Ликовриси. Я прихожу к тебе и простираю руки — я прошу справедливости и мести! Передай мне Манольоса, чтобы я судил его. Этого требует все село!

— Да не кричи ты, поп, совсем меня оглушил. Ну, садись. Марфа подаст тебе кофе, чтобы ты пришел в себя! Все идет как надо, вы ведь греки, и головы у вас греческие, ударяются одна о другую и разбиваются! Все идет как надо!

— Отдай нам Манольоса! — снова закричал поп, прислоняясь к стене, чтобы не упасть.

Подбежала Марфа, пододвинула к нему стул и помогла сесть. Ага медленно надел патронташ, навесил на себя пистолеты с серебряными ручками, взял плеть.

Открылась дверь. Вошел босой старичок, сгорбленный, измятый, с обгоревшими волосами и бородой, с кровавыми подтеками на лице и руках. Он перебежал двор и упал в ноги аге.

— Дорогой ага, — закричал он, — помоги!

— Слушай, а ты случайно не дед Ладас? — спросил ага, пнув его ногой. — Что за рожа у тебя? Где ты ее приобрел?

— Меня сожгли, дорогой ага! Распороли бурдюки и разбили бочки, сожгли мои сундуки, одежду, мое сердце!

— Кто же?

— Манольос! Манольос, большевик!

— У нас есть свидетели, дорогой ага! — закричал и поп. — Его видел Панайотарос, его видел пономарь… я тоже его видел!

— Сожги его, дорогой ага, сожги его так же, как он сжег меня, — плаксиво затянул старик Ладас. — Разложим в центре площади костер, швырнем его туда, обольем смолой и подожжем!

Ага почесал затылок и, обеспокоенный, сплюнул на землю.

— Вот еще беда! Вот еще беда!.. — пробормотал он. — Будьте вы все прокляты, греки!

Он ходил взад и вперед по двору, стегая воздух плетью. И чем сильнее хлестал, тем больше злился.

— Клянусь Мохаммедом, — наконец заревел он. — Я прикажу схватить вас всех подряд — попов, старост, большевиков — и повешу вниз головой!

Он услышал скрип ворот и обернулся.

Прихрамывая, без фески, с одним только пистолетом за поясом, оборванный, в запачканной кровью и грязью одежде, с опухшим и посиневшим от побоев лицом, вошел Панайотарос.

Ага не выдержал и расхохотался.

— Это еще что за карагёз?[32] — закричал он. — Как тебя назвать — ободранным медведем, паршивым верблюдом или Панайотаросом?

Взбешенный Панайотарос зарычал, но ничего не ответил. У него болело колено, и он с трудом стоял на ногах. Он прислонился к стене, но не удержался и упал.

Ага посмотрел на своих утренних гостей: поп, скорчившись на стуле, стонал, руки у него дрожали, и он пролил на рясу весь кофе, который принесла ему Марфа; старик Ладас, лежа на земле, медленно, как больной кролик, вертел своей лысой головой, поводил налитыми кровью глазами, шевелил губами, будто жевал что-то; Панайотарос походил на кучу грязных лохмотьев, откуда торчали патронташ, огромные ноги и распухшая морда.

— Ха-ха! — громыхал ага. — Что это за разбитые корабли? Что за изодранные знамена? Что за обгадившиеся капитаны?! Да здесь вся Греция собралась! Провоняли мне весь двор! Эй, Марфа, принеси половую тряпку, вымой-ка их хорошенько!

Оскорбленный поп поднял голову.

— Любезный ага, — сказал он, — знай, что ты будешь отвечать перед властями! Ведь здесь у нас дьявол, которого подкупила Москва, чтобы он уничтожил наше село, уничтожил Турцию! Не относись к этому легкомысленно, не смейся! Лучше замахнись и бей! Что мы делаем, когда волк забирается в стадо? Убиваем его! Отдай нам Манольоса… Пусть твоя милость не вмешивается, все село соберется сегодня перед твоим конаком и загудит. А глас народа — глас божий! Прислушайся к народу, который требует справедливости. Ты — ага села, сверши же правосудие!

Ага впал в глубокое раздумье. «Неплохо было бы избавиться от одного грека. Одним будет меньше — от этого всегда польза, а я останусь в стороне. Увидим, что получится…»

— Что тут долго думать, ага? — вскочил вдруг Панайотарос. — Я видел, как он убивал огромным камнем учителя, я видел, как он давал Яннакосу бак с керосином и говорил ему: «Подожги, Яннакос, в первую очередь конак аги, подожги эту собаку, чтобы наше село освободилось от турок».

— Ты можешь поклясться в этом, Панайотарос? — зарычал ага, и кровь бросилась ему в голову. — Можешь поклясться?

Панайотарос бросил быстрый взгляд на попа, — тот кивнул ему.

— Клянусь, ага!

— Он большевик, дорогой ага, — сказал поп Григорис, пытаясь встать со стула. — У него одна цель: взорвать Турцию! А за ним стоит Москва и поддерживает его. Если мы его оставим в живых, то он озвереет и сожрет весь мир!

— Ну, это ты уж слишком, любезный поп, — сказал ага, снова почувствовав некоторое беспокойство.

Тогда поп поднялся на ноги и, собрав все силы, подошел к аге.

— Я? Слишком? Но ведь это же ясное дело! Ты вспомни, дорогой ага, кем был Манольос в нашем селе и кем он стал? Был паршивым пастухом, слугой Патриархеаса. У него не было ни одной своей овцы, ни пяди земли. Он был жалким батраком. А через несколько месяцев, с помощью обмана и при поддержке Москвы, — пожалуйста, кем он стал? Зверем! Он поднял знамя восстания, стал убивать людей, разводить женатых, притащил черт знает откуда попа Фотиса и его голодранцев, занял Саракину, построил у нас под носом новое село, где живут одни большевики! Он дал клятву прийти к нам, поджечь конак, убить тебя, дорогой ага, разграбить Ликовриси, а потом позвать московитов и хозяйничать у нас в селе… Ты рискуешь головой, любезный ага, будь осторожен! Волк вошел в твою овчарню, и ты должен убить его.

Ага снова задумался. До сих пор он не придавал всему этому особого значения. «Это — греческие дела, — размышлял он. — Пусть дерутся греки с греками, пусть выцарапывают друг другу глаза! Но теперь в эти дела оказались замешанными власти, Турция… Если я разрешу этому червю, Манольосу, стать зверем, что потом будет с Турцией? Придет московит и захватит ее. И тогда черт знает чем все это кончится. Козлобородый прав: волк вошел в мою овчарню — если я его не съем, он меня съест!» Ага заговорил:

— Что бы там у вас ни делалось, — мне на это наплевать. Но теперь я вижу, что это не только греческие дела — вся эта история гораздо серьезнее… Идите теперь все к черту, оставьте меня одного, я подумаю, — а дальше видно будет. Ну-ка, живо, убирайтесь!

Он поднял свою плеть и начал размахивать ею над их головами и согнутыми спинами. Все трое испуганно втянули головы в плечи, чтобы уберечься от ударов, и, прижимаясь друг к другу, бросились к двери. Позади них слышался свист плети. Потом ага захлопнул дверь ногой и остался один.

— Принеси мне бутыль раки! — крикнул он Марфе. — Мне надо все хорошенько обдумать.

Поп Григорис и Ладас помчались в село и приказали пономарю звонить в колокол, как на похоронах. Все ликоврисийцы собрались на площади. Всю ночь они переживали свое поражение, которое потерпели от голодранцев, а сегодня, израненные и избитые, были злы и жаждали отмщенья. Поп стал в центре площади — он уже ожил — и закричал:

— Дети мои, мы опозорились, нужно отомстить! Я беседовал с агой, мы обо всем с ним договорились. Кто виновен во всех наших несчастьях? Только один человек — отлученный от церкви Манольос! Но час его пробил. Ага передаст его нам, чтоб мы его судили, вынесли приговор и выпили из него кровь. Идите, дети мои, идите к дому аги, рвите на себе одежды и кричите: «Манольос! Манольос! Выдать нам Манольоса!» И ничего больше. Остальное — мое дело.

Он быстро направился к церкви, вошел в нее, упал на тело своего брата, поцеловал его, наскоро прочитал молитвы. Сейчас мысля его были заняты другим. Потом крестьяне подняли тело учителя и отнесли его на кладбище. Поп облокотился на свой посох, вспомнил свое детство и заплакал. Учителя поспешно зарыли в землю, выпили по рюмке раки за упокой его души и разошлись. Все думали о другом и торопились.


К обеду мертвецки пьяный ага принял решение. Он позвал к себе Панайотароса, который, как побитая собака, сидел на пороге и ждал приказаний.

— Иди сюда, Панайотарос, — сказал он ему. — Ты можешь ходить или совсем охромел, бедняга?

— Могу, если речь идет о Манольосе, — ответил тот.

— Я вижу, что у тебя не покрыта голова. Где же твоя феска? Что ты с ней сделал, гяур?

— Я вчера забыл ее, ага, у колодца святого Василия. Я узнал, что ее нашла старуха Мандаленья. Я попрошу ее принести мне феску.

— Надень на голову феску, возьми с собой двух сильных крестьян, если сам не надеешься справиться, пойди в деревню и приведи ко мне Манольоса. Ступай!

— Живого или мертвого?

— Живого!

Гипсоед тут же перестал хромать от радости и побежал так, как будто у него выросли крылья.

«Твой час пробил, Манольос! — бормотал он, потирая ручищи. — Теперь будь здоров, Иуда Панайотарос! Мы его сожрем!»

Манольос со своими друзьями расположился в большом саду Патриархеаса, на окраине села, около озера Войдомата. Они уже построили сарай. Манольос назначил часовых и ждал конца дня, чтобы, как стемнеет, пойти в село, узнать о здоровье отца Фотиса и посоветоваться с ним. Он услышал колокольный звон, и его охватило беспокойство.

Вскоре после обеда прибежал Костандис и принес новости:

— Поп Григорис снова поднимает людей. Он ходит с перевязанной головой, уговаривает крестьян собраться перед конаком и требовать от аги: «Передай нам Манольоса! Он виноват, он!» Они хотят схватить тебя, дорогой Манольос, свалить на тебя всю вину и осудить тебя, как вора и убийцу, за поджог села и за то, что ты большевик… Все, все сваливают на тебя… Скройся, уходи обратно на Саракину, уходи еще дальше… Твоя жизнь в опасности, они совсем взбесились!

— Мое место здесь, с моими братьями, которые тоже подвергаются опасности, — ответил Манольос. — Как же я могу уйти, дорогой Костандис? А что с другими товарищами? Ты их видел?

— Яннакос увел своего ослика из моего дома и спрятал его в большой оливковой роще, где и обосновался со своими друзьями. Отец Фотис чувствует себя лучше. Завтра, говорит, встанет и пойдет к аге. «Он турецкий варвар, — говорит отец Фотис, — но хороший человек и поймет наши справедливые требования…» Я за тебя боюсь, дорогой Манольос! Поп Григорис дал клятву уничтожить тебя…

— Дай бог, чтобы во всем он только меня обвинил, Костандис, и чтобы только меня он уничтожил! Тогда пройдет его гнев и он оставит в покое наших людей… Этого я и хочу. На все вопросы я буду отвечать — да! Да, я воровал, и никто другой. Да, я убил, я поджег село, я большевик… Я все возьму на себя, лишь бы спасти наш народ! Я сам сдамся аге.

Вытаращив глаза, Костандис смотрел на своего друга. Лицо Манольоса излучало радость; он словно вырос и стоял в саду среди деревьев, окруженный ярким сиянием. Так казалось Костандису, и он даже зажмурился от этого нестерпимого света.

— Дорогой Манольос, — сказал он, — я не могу давать тебе советов. Я знаю себя, Костандиса, свой дом, ну, в крайнем случае еще нескольких своих друзей, и это все. Ты же охватываешь взглядом целый народ. Ты с восторгом идешь на то, о чем я даже думать боюсь. То, что я называю страхом, ты называешь надеждой… Ты хочешь и можешь пойти по стопам Христа. Делай то, что велит тебе бог, дорогой Манольос…

— Пойдем, — сказал Манольос и направился к выходу из сада.

Опустив голову, Костандис пошел за ним.

Они вышли из сада и пошли по берегу озера. Небо было ясное — стоял хрустальный зимний день. В неподвижной темно-зеленой воде озера Войдомата отражались ивы и камыши. Аист стоял на одной ноге и посматривал вокруг; два других, прижав к животу ноги, парили над водой, поглядывая на нее голодными глазами.

Манольос медленным взглядом обвел все: озеро, обнаженные блестящие деревья, далекую темно-фиолетовую Саракину, ее вершину — этот сторожевой пост, покрытый снегами. Потом взглянул на долину, увидел оливковые деревья, цветущие сады, мушмулу, лимоны в густой зелени, миндальные деревья, которые уже предвещали весну, — почки на них набухли, вот-вот раскроются…

— Красив мир, — сказал Манольос и улыбнулся.

«Еще красивее иной раз душа человека», — подумал Костандис, но ничего не сказал вслух.

Они направились к селу. Колокол продолжал звонить, как на похоронах. Издалека доносился гул людских голосов, лай собак, пение петухов.

— Погода изменится, — сказал Манольос. — Ты слышишь, поют петухи?..

Но Костандис молчал, крепко сжав губы, боясь разрыдаться. Он шел, опустив голову, время от времени поглядывая на Манольоса.

И, уже подходя к колодцу святого Василия, они заметили, что за забором прячутся Панайотарос и два здоровенных крестьянина с палками в руках. На голове Панайотароса снова красовалась круглая красная феска сеиза. Костандис увидел их и остолбенел.

«Они пришли схватить его!» — подумал он. Хотел бежать, но ему стало стыдно. Он остановился, дрожа от страха.

Панайотарос обогнал своих товарищей и стремительно бросился вперед, несмотря на свою хромоту.

— Куда ты идешь, проклятый? — зарычал он, схватив Манольоса.

— Я иду к аге, Панайотарос, не злись! Я узнал, что он меня ищет, и иду сдаться ему.

Панайотарос посмотрел на него смущенно.

— И ты не боишься? — спросил он. — Ты не боишься аги, попа, села? Что за дьявол в тебе сидит?

— Я не боюсь смерти, Панайотарос, значит, никого не боюсь. Вот и весь мой секрет… Пошли!

— Иди впереди меня, а то еще удерешь! Я пойду за тобой.

Он обернулся к своей свите.

— Вы уходите, я сам справлюсь. Убирайтесь! Уходи и ты, Костандис, паршивая шкура!

Костандис не решался уйти и посмотрел на Манольоса.

— Иди, дорогой Костандис! Иди домой, к своим детям. Оставь меня.

Теперь они остались вдвоем. Долго шли молча.

— Панайотарос, — сказал Манольос тихим, ласковым голосом, — неужели ты так ненавидишь меня и хочешь моей смерти? Что я тебе сделал?

— Не говори со мной таким голосом, — зарычал Панайотарос. — Ты погубил мое сердце.

Он вспомнил тело вдовы, ее звонкий смех, ее алые горячие уста, ее сверкающие белые зубы, ее светлые волосы, ее нежный ночной лепет. Глаза Панайотароса наполнились слезами, он глубоко вздохнул, душа его разрывалась от горя.

— Когда ты умрешь, Манольос, — сказал он, — я тоже кончу свою жизнь. Я живу только для того, чтобы убить тебя… А потом зачем мне жить? Выстрел из пистолета — и пойду к черту!

Они уже входили в село. Колокол еще звонил, на площади слышался шум. Наверно, там собрались мужчины; наверно, они толпились перед конаком аги и кричали.

— Что они кричат? — спросил Манольос и остановился на секунду, чтобы послушать.

— Сейчас сам услышишь, проклятый! Шагай быстрей!

Шум не смолкал, и уже можно было различить отдельные слова. Манольос горько улыбнулся и ускорил шаг. «Иду, иду, — прошептал он. — Иду, не кричите!»

Как только Манольос показался на площади, люди в бешенстве хотели наброситься на него. Но Панайотарос стал впереди и поднял руки.

— Никто его не тронет, — заорал он, — он мой! Потерпите!

— Вор! Убийца! Большевик! — рычали люди и рвались растерзать его.

Поп Григорис заметил Манольоса издалека и в ярости кинулся к нему.

— Убейте его, дети мои! Смерть проклятому!

Но открылась дверь, Панайотарос пнул Манольоса ногой, и оба вошли в конак.


Ага сидел в комнате, скрестив ноги на своей подушке, пил раки и смотрел на раскаленные угли в медной жаровне. Стояла приятная жара, в воздухе пахло раки и колбасой. Ага от удовольствия прикрыл глаза. Через балконные двери он слышал, как шумит народ, собравшийся перед конаком: «Манольоса! Манольоса! Смерть!» Ага слушал и улыбался.

«Какая подлая раса! — думал он. — Какие они лисы, какие воинственные черти! Ворон ворону глаз не выклюет, а грек греку — и глаза, и брови, и нос! Теперь во что бы то ни стало хотят съесть несчастного Манольоса… Чем он перед ними провинился? Он глупенький, жалкий. Он не сделает ничего плохого человеку. И все же они хотят его сожрать! Притворяешься святым, твоя милость? Ну и получай по башке и катись к шайтану! Зачем мне беспокоиться? Защитить его и самому влипнуть? Вам хочется погубить этого несчастного? Возьмите его, съешьте, приятного вам аппетита! Я умываю руки и пью раки. А еще у меня есть верблюжья колбаса… И Ибрагимчик… И плеть! Все, все у меня есть!»

На веранде послышались шаги. Ага поднял голову.

Вошел веселый Панайотарос, плотно закрыл за собой дверь, низко поклонился и подошел к аге, прихрамывая.

— Я его поймал, дорогой ага! Он забаррикадировался в саду со своими людьми, — было их человек двадцать, и все вооруженные, как омары! Моих двух товарищей прошиб холодный пот. «Уходите, трусы!» — сказал я им и пошел против всех один. Вынул пистолет. «Трусы, — крикнул я, — назад! Я — Панайотарос!» Как только они меня услышали, разбежались, как зайцы! Остался только Манольос, — он, по правде говоря, не уходил… Я его схватил и привел к тебе!

— Честь твоим рукам, ты настоящий лев! — сказал ага, пряча усмешку в свежевыкрашенных усах. — Ты что-то слишком разошелся, но ведь ты настоящий грек! Врун ты… Ну, ладно, приведи его, потешимся немного!

Панайотарос выбежал, схватил Манольоса и сильным ударом втолкнул его в комнату. Манольос, скрестив руки, спокойно остановился перед агой и ждал.

— Закрой дверь, Панайотарос, и стань с той стороны! — приказал ага.

Ага наполнил чашку раки, выпил ее залпом, запихнул в рот большой кусок колбасы и начал медленно жевать, глядя на Манольоса прищуренными глазами.

— Слушай, Манольос, — сказал он наконец, — второй раз ты попадаешь в мои лапы, но мне кажется, что на этот раз живым ты не уйдешь… Много страшных грехов валят на твою голову, бедняга. Говорят, что ты крал, говорят, что ты убил, что поджег село… Правда ли это?

— Правда, ага.

Рассерженный ага нахмурился.

— Слушай, что я тебе скажу, — закричал он, — оставь свои старые штучки, не притворяйся святым, а то дьявол тебя возьмет, знай это! Чтобы ты крал, убивал… чтобы ты поджег село?! Этот номер не пройдет, Манольос!

— Я, ага, я! Притворяюсь святым, притворяюсь несчастным, не поднимаю глаз, чтобы посмотреть на людей, но душа у меня сатанинская.

Тем временем крики на площади усилились:

— Манольоса! Манольоса! Смерть!

— Ты слышишь? Кричат, чтоб я тебя им выдал. Живым ты не выйдешь из их лап, подумай над этим хорошенько.

— Я все обдумал, дорогой ага, — выдай им меня. Об одном только прошу: чтоб ты им не разрешил тронуть еще кого-нибудь. Саракинцы правы, но добром они не смогли отстоять свои права. Поэтому я постарался это сделать силой и сделал, ты сам знаешь. Я виноват, и больше никто! Они хорошие люди, дорогой ага, спокойные, честные, трудолюбивые.

— Но, говорят, они большевики? Говорят, что они хотят взорвать всю Турцию?

— Не слушай, дорогой ага! Это бедные люди, они хотят жить, хотят осесть на этой земле. Больше ничего.

Ага схватился за голову. Комната перед ним закружилась.

— Да вы, греки, с ума меня сведете! Слушаю одного — он прав, слушаю второго — он тоже прав. Я совсем запутался… Клянусь аллахом, когда-нибудь я всех вас схвачу и повешу, чтобы обрести покой!

С площади доносились все более яростные крики:

— Манольоса! Манольоса! Смерть!

— Не знаю, шайтан их подери, что и делать… — пробормотал ага. — Мне тебя жаль, несчастный человек, потому что ты, я уж говорил тебе, глупый и святой. Ты хочешь, словно наседка, прикрыть своими крыльями всю грязь мира… Мне тебя жаль, но ведь если я не удовлетворю их требования, мне самому попадет. И потом разве я уверен, что ты не большевик? Этот проклятый поп, который заставляет людей кричать во все горло, — ведь он способен дойти до паши в Измире и донести на меня, а тогда пропала моя голова! Ты понял, Манольос? Ну пусть войдет твоя милость в мое положение! Как бы ты поступил на моем месте? Не лучше ли выдать им тебя, и пусть они делают с тобой что хотят, вместо того чтоб надо мной днем и ночью висела петля? Выскажи и ты свое мнение — прав ли я?

— Ты прав, дорогой ага. Выдай им меня!

— Не говори мне этого так спокойно, потому что меня охватывает ярость! Ну скажи, что ты большевик, чтобы я разозлился, встал и выдал тебя, чтобы у меня совесть была спокойна, чтобы мне не казалось, что я выдал волкам невинного ягненка… Ты понимаешь, что мне нужно? Мне нужен собственный покой, — шайтан вас всех побери! — собственный покой! Я с удовольствием избавился бы и от тебя и от них…. Но я не хочу брать лишнего греха на душу — убивать невинного… Ты понял? Если ты мне скажешь, что ты большевик, все уладится.

— Я большевик, дорогой ага, — сказал Манольос: — Я опасен для ваших властей если бы я мог, я бы их уничтожил!

— Ну, говори еще, говори! Клянусь моей верой! Распали меня, чтобы я пришел в ярость!

— Бесчестен этот мир, дорогой ага, несправедлив, ничтожен! Самые лучшие люди голодают и терпят несправедливости, самые плохие пьют, едят и правят — без веры, без стыда, без любви. Несправедливость не может больше править! Я выйду на дороги, стану на площадях, поднимусь на крыши и закричу: идите сюда все голодные, все обиженные и все честные! Давайте объединимся и раздуем пожар, чтоб очистить землю от архимандритов, от господ, от аги.

— Говори еще, Манольос, говори, у тебя хорошо получается, я начинаю злиться.

— Я бы хотел, дорогой ага, быть таким сильным, чтобы объявить революцию во всем мире. Поднять всех людей — белых, черных, желтых, чтоб мы стали одной могучей армией голодных, чтоб мы вошли в большие прогнившие города, погрязшие в грехах и преступлениях, чтоб мы проникли в серали Константинополя и подожгли их! Но я скромный, слабый человек, батрак в селе, затерянном в глубине Анатолии, и мой голос не может быть слышен дальше Ликовриси и Саракины. Поэтому я стою между ними и проповедую: поднимайтесь, братья, вооружайтесь, дети мои! До каких пор мы будем рабами? До каких пор мы будем склонять свои шеи и кричать: «Зарежь меня, ага, чтоб я стал святым!» Вперед! Настало время! Свобода или смерть! Наши права не отдают нам добром, мы завоюем их силой! Объединяйтесь в одно войско и идите на зажиревших и потерявших совесть богачей этого села! Убивайте всех, кто будет сопротивляться! Подожгите дом скряги Ладаса! Богатый дом Патриархеаса — ваш! Войдите туда и укрепитесь там! И когда вы пустите корни и наберетесь сил, поднимайтесь и бейте агу, чтоб он убирался с греческих земель! Гоните тирана вплоть до Красной Яблони и дальше…

Но Манольос не успел закончить. Ага в бешенстве вскочил на ноги, схватил Манольоса за горло и начал душить его. Потом швырнул его на пол, открыл дверь и сильным ударом ноги столкнул с лестницы. Затем спустился сам, снова схватил его за горло, отбросил в другой конец двора и открыл ворота.

Народ ринулся к воротам, но сразу же остановился в испуге. Ага, весь желтый, с пеной у рта, держал Манольоса за горло, а за ним стоял Панайотарос с синим распухшим лицом, смеялся и делал руками знак толпе — дескать, подходите. Первым бросился вперед поп Григорис и остановился перед агой, вытянув вперед руки, готовый схватить Манольоса. Послышался хриплый, задыхающийся от гнева голос аги.

— Берите его, убейте его, изрубите его в мелкие куски, дьявол вас всех побери! — выкрикнул он и с силой захлопнул за собой ворота.

Поп подскочил к Манольосу и схватил его за плечо, Панайотарос — за другое плечо. Люди с воем окружили свою жертву, навалились на нее, начали бить, толкать, потом потащили ее в церковь. Наступила ночь, не было видно ни одной звезды, черные облака покрыли все небо. Далеко на западе загорались и гасли молнии.

Крестьяне прошли мимо платана, нетерпеливо ощупывая полуживого Манольоса, вдыхая запах его крови, и каждый старался держаться поближе к нему. Прибежал пономарь, вынул из-за пояса большой ключ, настежь открыл церковные двери, и народ повалил внутрь. Три серебряные лампады горели перед алтарем: одна перед образом Христа — богом богатых, другая — перед образом богоматери, и третья — перед образом Иоанна апостола. Все остальные великомученики и ангелы, нарисованные на стенах, тонули во мраке. И только на дверце, ведущей к алтарю и освещенной лампадой богоматери, блестели два крыла архангела Михаила и его красные, как у куропатки, ноги. В церкви пахло воском и ладаном.

Пол Григорис схватил Манольоса за горло, подтащил его к алтарю, грубо повалил на пол и заставил стать на колени перед архангелом Михаилом. Попа охватило такое нетерпение, такая радость мщенья, что он даже не мог говорить. Слова теснились, сталкивались друг с другом у него в горле, и оттуда вырывалось лишь невнятное рычание.

Панайотарос сильно ударил ногой Манольоса, стоящего на коленях с поднятой головой и молча, спокойно глядевшего на красные ноги архангела. Из толпы вышел старик Ладас, приблизился и, злобно засмеявшись, плюнул в Манольоса. Народ толпился вокруг своей жертвы и нетерпеливо, с тайной и сильной радостью ожидал минуты, когда поп подаст им знак броситься на Манольоса. Люди облизывали пересохшие губы. Язык присыхал к гортани, как будто их вдруг охватила нестерпимая жажда.

Поп Григорис вошел в алтарь, надел расшитую золотом епитрахиль, открыл святые врата и остановился. При свете трех лампад его лицо грозно сияло. Рана на голове вскрылась, и по бороде потекли струйки крови. Он кивнул Панайотаросу, тот схватил Манольоса под мышки и бросил его ничком к ногам попа. Люди подошли еще ближе, чтобы лучше видеть.

— Во имя отца, и сына, и святого духа! — послышался громкий голос попа, как будто начиналась обедня.

— Аминь! — ответили люди, и все перекрестились.

— Братья! — крикнул поп Григорис. — Станьте на колени, и все вместе попросим бога спуститься в этот час в церковь и свершить правосудие. Он здесь, господи, у твоих ног, этот отлученный, и ждет, чтоб на него пал твой меч! Он грабил, жег дома, убивал людей, разжигал вражду в народе, вносил раздор в семьи, расстраивал свадьбы, разводил мужей с женами, поссорил отца с сыном, поднял и повел голодранцев и бездельников жечь и грабить хранимое богом село Ликовриси. До тех пор, господи, пока он жив, религия и честь в опасности. До тех пор, пока он жив, христианство и греческая нация, эти две великие надежды мира, в опасности. Он подкуплен Московитом — сыном дьявола. Да сотрется с лица земли его имя! Мы собрались сегодня в твоем доме, господи, чтобы вершить суд. Спустись же к нам, вседержитель, с купола церкви и стань судьей! Направь наши руки, чтобы они привели в исполнение твой справедливый приговор!

Охваченный ликованием и гневом, поп наступил ногой на спину Манольоса и закричал:

— Я потерял свою дочь и брата — виноват он! В нашем селе начались раздоры — виновен он! Антихрист московит вошел в наше село — двери ему открыл он! На склонах Саракины появились осиные гнезда — этот рой притащил сюда он! Братья христиане, глас народа — глас божий! Решайте!

Чем больше говорил поп, тем сильнее злились люди. В мерцающем свете трех лампад ненавистью сверкали белки их глаз, скрежетали зубы, сжимались кулаки — и вся эта темная масса гудела и рычала. Панайотарос, стоя на коленях, смотрел не отрываясь на Манольоса. Он словно боялся, что тот ускользнет от него: Манольос поворачивался влево, сеиз тоже поворачивался влево, Манольос наклонялся вправо — и сеиз наклонялся вправо, готовый броситься и схватить его. А старик Ладас, стоявший рядом, вспомнил свой сгоревший дом, вспомнил свои бурдюки, бочки и заплакал.

Поп Григорис склонился к Манольосу, который спокойно сидел на ступеньке.

— Проклятый, — закричал ему поп, — встань! Подними его, Панайотарос, поставь его как следует, чтоб он не упал! Слышал, какие бедствия ты причинил селу? Слышал, какие грехи падают на твою душу? Ты можешь что-нибудь сказать в свою защиту? Можешь ли что-нибудь сказать?

— Ничего, — ответил Манольос спокойно.

— Признаешь, что ты крал, поджигал и убивал?

— Признаю. Во всем, что случилось, только я виновен, и больше никто.

— Признаешь, что ты большевик?

— Если большевик — это то, что у меня в мыслях — значит, я большевик, отче!

Церковь загудела до самого купола, где парил вседержитель. Старик Ладас выскочил вперед и закричал:

— Смерть! Смерть! Можно ли оставлять его в живых? Какая нам нужда в других свидетелях? Смерть!

Зарычали люди, рассвирепели, замахали руками.

— Смерть! Смерть!

Манольос вырвал свою руку из ручищ Панайотароса, спустился по ступенькам алтаря. Люди отступили. Манольос сделал шаг и протянул вперед руки.

— Убейте меня, — сказал он.

И, не сопротивляясь, пошел вперед, спокойный и беззащитный. На его белокурую голову падал нежный свет лампад. Люди смотрели на него с удивлением и, сами того не замечая, все время расступались перед ним, И все настолько растерялись, что, если бы в это время Манольос дошел до двери и побежал, никто не двинулся бы с места, чтобы помешать ему. Но он остановился посредине церкви, под вседержителем на куполе, и скрестил руки.

— Убейте меня, — повторил он, словно умоляя.

Поп Григорис вышел из алтаря и сделал знак Панайотаросу, чтобы тот следовал за ним. И, пригнувшись, вытянув шею, растопырив пальцы, готовый вот-вот броситься на Манольоса, сам медленно двинулся к своему врагу.

— Закройте дверь! — глухо зарычал он. — Закройте дверь, а то он уйдет от нас.

Пономарь побежал к двери, закрыл ее на ключ и уперся в нее спиной.

Глухой крик попа Григориса вывел толпу из оцепенения, и сразу же ею овладел страх — как бы не убежала дичь. Все сдвинулись и тесным кольцом окружили Манольоса. И теперь он чувствовал на своем лице тяжелое, прерывистое дыхание толпы.

На секунду Манольос заколебался. Он повернулся к двери, но она была закрыта. Тогда он посмотрел на иконостас, на освещенные, неподвижные, покрытые серебром иконы, — краснощекий Христос улыбался, богоматерь склонялась к сыну, а святой Иоанн проповедовал в пустыне… Он поднял глаза к куполу и в темноте угадал святой образ вседержителя, который парил над толпой, не знавшей сострадания. Он посмотрел на людей вокруг себя, и ему показалось, что в темноте блеснули лезвия ножей.

И снова послышался визгливый голос старика Ладаса:

— Смерть! Смерть!


В эту минуту раздался сильный стук; все замолчали и повернулись к двери. Теперь с улицы слышались голоса:

— Откройте! Откройте!

— Это голос попа Фотиса! — крикнул кто-то.

— Это голос Яннакоса, — сказал другой. — Идут саракинцы, чтобы отнять его у нас!

Дверь затрещала, зашаталась, с улицы все сильнее доносился грозный гул, крики мужчин и женщин.

— Откройте, убийцы! Побойтесь бога! — ясно слышался теперь голос попа Фотиса.

Поп Григорис поднял руки.

— Во имя господа бога, — крикнул он. — Я беру грех на себя!

Панайотарос вынул нож и обернулся к попу Григорису.

— С твоего благословения, отче! — сказал он.

— Благословляю тебя, Панайотарос!

Но толпа уже кинулась на Манольоса. Пролилась кровь, забрызгала чьи-то лица, несколько горячих, соленых капель попали на губы попа Григориса.

— Братья… — послышался тихий голос умирающего Манольоса.

Но он не успел закончить, упал на каменные плиты церкви, забился в агонии, раскинул руки, как распятый Христос. Из множества ножевых ран струилась кровь.

Толпа почуяла запах крови и кинулась на еще трепетавшее тело. Дед Ладас беззубым ртом припал к шее Манольоса и как одержимый силился вырвать кусок тела.

Панайотарос вытер нож о свои стриженые рыжие волосы, вымазал кровью свое лицо, изрытое оспой, и крикнул:

— Ты погубил меня, Манольос, я отомстил, — мы в расчете! До скорой встречи!

Поп Григорис наклонился, собрал в ладонь кровь убитого и обрызгал ею толпу.

— Его кровь на всех нас! — крикнул он.

Народ с ужасом принял на себя эту кровь.

— Откройте! Откройте, убийцы! — послышались снова голоса с улицы.

Поп Григорис сделал знак пономарю — тот подошел к нему, пошатываясь.

— Открой дверь, — приказал он, — и скорей возвращайся, чтобы смыть кровь с плит. Не забывай, что сегодня в полночь рождество Христа.

Он обратился к своей пастве.

— Пошли, братья христиане, — сказал он. — Мы выполнили свой долг. С нами бог! Теперь пусть приходит поп Фотис, пусть хоронит его.

Пономарь открыл дверь, и в темноте показались беспокойные, грозные лица мужчин и женщин.

— Где Манольос? — послышался задыхающийся голос Яннакоса.

— В церкви он. Идите возьмите его! — ответил поп Григорис. — Дайте нам дорогу!

— Если вы его убили, — закричал поп Фотис, — его кровь падет на ваши головы и на головы ваших детей.

— В церкви он, — повторил поп Григорис, — идите уберите его!

— Его убили, — заревел Яннакос и бросился в церковь.

За ним ворвались поп Фотис, Костандис, парикмахер Андонис, толстый мясник Димитрос и несколько саракинских женщин.

Когда Яннакос бежал к алтарю, он споткнулся посреди церкви и упал на труп Манольоса. Послышался его душераздирающий крик:

— Манольос!

Яннакос, весь в крови, рыдая, обнимал, целовал, ласкал своего убитого друга.


К полночи радостно зазвонил колокол, зовущий христиан в церковь, чтоб увидеть рождающегося Христа. Зажглись фонари, осветились дома. Одна за другой распахивались двери, христиане отправлялись в церковь, дрожа от холода. Ночь была тихая, темная, холодная. Только в доме Патриархеаса двери были закрыты, и прохожие слышали доносившийся оттуда гул мужских голосов, а время от времени — пронзительный женский плач.

Манольос лежал на широкой кровати старика Патриархеаса, завернутый, как новорожденный, в белые шелковые простыни из приданого матери Михелиса. Вокруг него товарищи, бледные и молчаливые, коротали ночь. Яннакос прижался головой к ногам Манольоса и плакал — тихо, бесшумно, жалобно, словно ребенок. Он устал кричать, бить себя в грудь и теперь, прижавшись лицом к ногам друга, только плакал. Костандис побежал на Саракину за Михелисом. Несколько женщин лежали в углу, отвернувшись к стене, и плакали.

Отец Фотис, наклонившись, рассматривал при свете фонаря лицо Манольоса. Оно было спокойное, очень бледное, с большой ножевой раной от виска до подбородка. Время от времени отец Фотис протягивал руку и поправлял ему волосы, на которых запеклась кровь, а потом снова склонял свою голову и погружался в размышления. Старуха Марфа совсем недавно известила его, что ага испугался и послал в Большое Село тайного гонца с просьбой прислать в Ликовриси пехоту и конницу, так как большевики вошли в село и хотят его убить.

«Они придут с винтовками, пушками, лошадьми, — думал он. — Разве можем мы сопротивляться? Нас всех уничтожат… Мы должны сейчас уйти. Нужно уйти как можно быстрее… До каких пор, боже мой, до каких пор?»

Он протянул руку и ласково, медленно провел ею по лицу Манольоса.

— Напрасно, напрасно ты отдал свою жизнь, Манольос, — прошептал он. — Тебя убили, ты взял на себя все наши грехи, ты говорил: «Я воровал, я поджигал, я убивал!» — чтобы нас оставили в покое и мы могли бы закрепиться на этой земле. Напрасно… Напрасно!

Отец Фотис слышал праздничный звон колокола, возвещавшего о том, что родился Христос и спустился на землю спасти людей. Он покачал головой, вздохнул и прошептал:

— Напрасно, напрасно, Христос… Вот уже скоро две тысячи лет, а тебя все еще распинают. И еще… Когда же ты родишься, Христос, чтоб тебя больше не распинали, чтобы ты жил с нами вечно?


Под утро отец Фотис прислонился головой к железной спинке кровати, на которой лежал Манольос, и на минуту задремал. Ему снилось, будто он гонялся вокруг зеленого раскидистого дерева за крохотной желтой птичкой, вроде канарейки. Он начал гоняться за ней, когда был еще маленьким ребенком. Проходили годы; он рос, стал юношей, потом мужчиной, у него выросли борода и усы, сначала черные как смоль, потом седые — он старел и все время гонялся за желтой птичкой. Но она ускользала от него, перелетая с ветки на ветку, и все пела, пела…

Прошла только минута, но когда священник открыл глаза, ему показалось, что прошла тысяча лет, что тысячу лет он без устали гонялся за постоянно нарождающейся силой, — за святой неуловимой птичкой, похожей на канарейку. Но в душе отец Фотис понимал, что желтая птичка, которая то смело прыгала вокруг, то щебетала, охваченная страстью, подняв к небу голову, не была канарейкой.

— Чем бы она ни была, я буду гоняться за ней до самой смерти!

Сказав это, отец Фотис вскочил на ноги, собрал всю свою паству — мужчин и женщин — на большом дворе Патриархеаса. Ночью пришли и все остальные — те, что разошлись по садам, виноградникам и оливковым рощам. Двор наполнился людьми.

— Дети мои, — сказал он. — Мужайтесь! Тяжело то, что я вам сейчас скажу, но наши плечи крепки — вынесут и это. Вчера ночью мне сообщили: сюда идет турецкое войско, чтобы выгнать нас, и нам лучше уйти, чтобы не застали никого из нас ни в Ликовриси, ни на Саракине. Нас, греков, мало осталось в мире. Мы — пусть что угодно говорят наши враги, — мы есть соль земли, и нельзя допустить, чтоб мы погибли, братья!

— Не погибнем, отче, не беспокойся! — крикнул Лукас, уже поднявший знамя святого Георгия-всадника. — Вперед, братья, вперед за святым Георгием! И посмотрим, куда нас приведет дорога.

Все бросились разорять богатый дом Патриархеаса. Отец Фотис открыл кладовые и раздавал добро. Все нагрузились продуктами и одеждой, сняли с петель дверь, положили на нее Манольоса. Двое мужчин подняли ее на плечи, старики взяли иконы. Отец Фотис вышел вперед, и быстрым шагом все направились к Саракине.

— Мы пройдем через Саракину, — сказал священник, — похороним нашего Манольоса, разроем могилы, заберем кости наших отцов и снова отправимся в путь. Мужайтесь, дети мои! Будьте стойкими! Мы бессмертны! Двинемся снова в путь!

Они подошли к колодцу святого Василия. Отец Фотис на минуту остановился.

— Дети мои, — сказал он. — Сегодня на землю спустился новорожденный Христос, Давайте возьмем его с собой. У нас есть матери, которые покормят его… С рождеством Христовым, братья!

Яннакос замыкал шествие. Ночью он вывел своего ослика со двора Костандиса, нагрузил его, чем только мог, и теперь молча шел рядом с ним, опустив голову. Время от времени на глаза его набегали слезы и мир заволакивался туманом, но Яннакос вытирал глаза, и все вновь прояснялось в утреннем зимнем свете. Он осторожно и нежно поглаживал круп ослика, а тот шевелил хвостом, поворачивал голову и смотрел на него, ничего не понимая: что случилось с хозяином? Почему он с ним не говорит? Почему он не протягивает руку, чтобы погладить ему живот, шею и теплые уши?

Они ступили на каменистый склон Саракины и начали подниматься на гору. Впереди несли Манольоса; за ним, в молчании, шел народ. День был холодный. На вершине сверкала церковь пророка Ильи, а далеко на горизонте блестели горы — одни казались розовыми, другие — светло-голубыми.

Около пещер их ожидал Костандис. Он быстро подошел к отцу Фотису.

— Отче, — сказал он, — Михелис не хочет уходить с горы. Он взял с собой узелок с одеждой, большое евангелие, косы Марьори и поселился в келье древнего отшельника. «Мне тут хорошо, — сказал он, — я не хочу больше видеть людей — ни хороших, ни плохих — никого! Я стану отшельником!»

Отец Фотис покачал головой.

— Может быть, он и прав, дорогой Костандис, не будем нарушать его одиночества. Это его путь. А мы пойдем своей дорогой.

— А моя дорога, отче?

— Когда мы похороним Манольоса, ты вернешься обратно к своим детям, дорогой Костандис, — сказал священник и положил руку на голову преданного друга, как будто благословляя его.

Манольоса уложили на земле перед пещерой, служившей церковью. Священник надел епитрахиль и начал отпевание. Народ запел псалмы. Время от времени раздавались рыдания Яннакоса и Костандиса, иногда прерывался и голос самого отца Фотиса, Тогда псалмы продолжали петь другие люди.

По очереди все наклонялись и целовали мертвого. Могила была готова, и священник остановился на краю ямы, чтобы сказать последнее слово и проститься с Манольосом. Но горло его судорожно сжалось, и он заплакал. Одна из старух припала к мертвому, распустила свои редкие белые волосы и простилась с ним.

На чистом девственном снегу — блеск имени героя,

Но солнце растопило снег и смыло все водою…

Через несколько минут отец Фотис рукой подал знак.

— Во имя господа бога! — прошептал он. — Наш поход начинается снова. Мужайтесь, дети мои!

И они снова двинулись в путь — на восток.

Загрузка...