Под вечер три избранных апостола вместе с Манольосом отправились к озеру Войдомата, расположенному неподалеку от села, чтобы погулять и поговорить. Они искали уединения, благотворной тишины, чтобы спокойно побеседовать, ибо чувствовали приятную усталость и таинственный трепет во всем теле, словно после причастия.
Дождь прекратился, блестели деревья и камни, пахло сырой землей, и где-то уже насмешливо и радостно куковала кукушка. Солнце, как бы приберегая свою силу, ласково гладило землю теплой рукой, дождевые капли еще играли на листьях, мир улыбался и плакал в нежном, омытом дождем воздухе.
Некоторое время четверо товарищей шли молча, пробираясь по мокрым садовым тропинкам. Мушмула уже зацвела, лимонные цветы ярко выделялись на фоне темно-зеленой листвы. Христос еще не воскрес, но вся земля, играющая яркими красками после дождя, благоухала, словно плащаница. Веял теплый ветерок, деревья слегка покачивались, распустились даже самые невзрачные ветки.
Костандис первым прервал молчание.
— Тяжелое бремя возложил на наши плечи поп, — сказал он тихим голосом. — Пусть господь поможет нам нести эту тяжесть. В прошлый раз, помните, Христа изображал дядя Хараламбис, хороший хозяин и добрый глава семейства; но он так старался идти по стопам Христа, так весь год трудился, чтобы стать достойным креста, что под конец рехнулся: в первый же день пасхи надел терновый венец, поднял на свои плечи крест, оставил все, пошел в монастырь святого Георгия Сумеласа в Трапезунде и там постригся в монахи. Распалась его семья, умерла жена, а дети бродят по деревням и попрошайничают. Манольос, ты помнишь дядю Хараламбиса?
Но Манольос молчал. Слушая Костандиса, он весь ушел в свои мысли; комок подступил к горлу, и он не мог говорить. То, чего с самого детства он желал, то, о чем мечтал столько ночей, сидя на коленях у старика Манасиса и слушая жития святых и рассказы об их чудесах, — все это теперь бог ему посылал. Хотелось ему пойти по следам святых мучеников, умертвить плоть свою, отдать жизнь за веру Христову и войти в рай, держа в руках орудия пытки — терновый венец, крест и пять гвоздей…
— Ты думаешь, мы тоже сойдем с ума? — сказал Михелис, насмешливо улыбаясь, но чувствуя в душе какое-то странное, смутное беспокойство. — Думаешь, мы и впрямь уверуем, что мы апостолы? Боже сохрани!
— Разве я знаю? — ответил Яннакос, качая своей выгоревшей на солнце головой. — Человек — очень хрупкая машина и очень легко развинчивается. Один винтик расшатается и…
Они подошли к озеру Войдомата и остановились. Темно-зеленая вода, густой камыш, дикие утки. Два аиста поднялись и медленно пролетели над их головами. Солнце садилось на западе.
Они смотрели ничего не видящим взором на вечернее озеро, редко посещаемое людьми. Мысли блуждали далеко; всех их вдруг охватили непривычные заботы. Все молчали. Наконец Яннакос нарушил молчание.
— Правда, Костандис, задача трудная, очень трудная, — сказал он. — Приобрел я — прости, господи! — плохие привычки. Как от них избавиться? Не кради, говорит, при взвешивании, не расклеивай чужих писем… Поп думает, это легко… Но если не воровать при взвешивании, как ты заработаешь деньги, чтобы стать когда-нибудь человеком? И если не читать чужие письма, как, скажи мне, коротать время? Много лет назад, после того как меня покинула покойная жена, появилась у меня эта привычка. Не от злости, боже упаси, просто от скуки… Это единственная моя отрада! Да еще мой ослик, господь его храни! Другой радости у меня нет. Когда я возвращаюсь из поездки по селам, я запираюсь в своем бедном доме, кипячу воду и расклеиваю письма над паром… Я их читаю, узнаю, как живет тот или другой односельчанин, потом заклеиваю снова и утром раздаю. А теперь поп убеждает… Что ни говори, вороне трудно стать голубкой. Прости меня, господь!
Михелис самодовольно улыбнулся и погладил свои тонкие черные усы. Он не крал, не читал чужих писем, никакого греха не знал за ним поп Григорис — можно было гордиться собою. Он вынул портсигар, угостил товарищей, и все четверо закурили большие сигареты. Покурили, повздыхали и немного успокоились.
Михелис не смог удержаться и похвалился:
— Священник сказал, что мне не нужно менять привычки; я и так, по его словам, не опозорю имени апостола.
Похвалился и густо покраснел от стыда, но сказанных слов уже нельзя было вернуть.
Манольос строго посмотрел на него; на какое-то мгновенье мелькнула мысль, что Михелис — сын его хозяина, но тут же он вспомнил, что и сам он с сегодняшнего дня уже не только Манольос, а нечто более значительное, — и осмелел.
— И все-таки, кто знает, хозяин, не нужно ли и твоей милости изменить кое-какие привычки? — сказал он. — Ешь поменьше — подумай, сколько голодающих в селе! Откажись от этой роскоши, от этих коротких штанов из сукна с дорогой вышивкой, от этой новой куртки. Подумай только, как много в нашем селе бедняков, дрожащих зимой от холода… И время от времени открывай свои амбары, раздавай что-нибудь бедным… Слава богу, добра у тебя больше чем достаточно.
— Ну, а если старик пронюхает, что я даю милостыню? — испуганно спросил Михелис.
— Тебе уже двадцать пять лет, ты же мужчина, а не ребенок, — ответил Манольос. — К тому же Христос выше твоего отца; он твой настоящий отец, он приказывает тебе.
Михелис повернулся и посмотрел на своего слугу с удивлением: первый раз тот обращался к нему так смело… «Кажется, он зазнался, после того как его выбрали Христом, — подумал Михелис. — Придется посоветовать отцу поставить парня на место».
— Я думаю, мы должны купить евангелие, — сказал Костандис. — Тогда мы увидим, по какому пути нам следует идти.
— У нас есть большое евангелие, дедовское, — откликнулся Михелис. — Оно переплетено в дощечки и свиную кожу; каждая половина его переплета похожа на ворота крепости; на нем есть даже замок с тяжелым ключом; когда ты его открываешь, то кажется, что входишь в большой город. Давайте каждое воскресенье собираться в нашем доме и читать его.
— Мне тоже нужно было бы в горах евангелие, — ответил Манольос. — До сих пор, когда мне становилось скучно одному, я находил кусок дерева, делал из него ложки, посохи, табакерки, козлов — все, что приходило мне в голову… Понапрасну расточал я время свое. Но теперь…
Он замолк и снова впал в раздумье.
— Да и мне, пожалуй, — сказал Яннакос, — когда я брожу по селам со своим ослом или отдыхаю под каким-нибудь платаном, не плохо было бы иметь под рукой евангелие и читать его. Вы скажете, что я многого не пойму, но это ничего, хоть что-нибудь, да уловлю.
— Мне, мне оно нужно больше, чем вам! — воскликнул Костандис. — Когда моя жена начинает браниться, вся кровь во мне закипает, вот тогда я открою его и успокоюсь, думая о том, что мои муки перед муками Христа, — ничто! Ибо… ты меня извини, Яннакос, она ведь твоя сестра, но трудно ее выносить! Однажды она бросилась на меня с вилкой, хотела выколоть мне глаза; только позавчера выхватила горшок с горохом из печки и начала гоняться за мной, чтобы ошпарить меня. Не раз говорил я себе: или она меня убьет, или я ее; но теперь я буду читать евангелие — и пусть она орет сколько хочет!
Яннакос улыбнулся.
— Бедняга Костандис, — сказал он сочувственно, — один только бог знает, как мне тебя жалко, но потерпи. Ведь на долю каждого мужчины приходится лишь одна женщина; окружи ее вниманием и молчи.
— Плохо только, — продолжал Костандис, — что я читаю с трудом, — от одной буквы еле-еле переползаю к другой и ломаю над ними голову.
— Ничего, — возразил Манольос, — это даже лучше; читаешь по слогам и понимаешь все слово. Апостолы тоже были простыми и неграмотными людьми, почти все они были рыбаками.
— Апостол Петр был грамотным? — нетерпеливо спросил Яннакос.
— Не знаю, — ответил Манольос, — не знаю, Яннакос. Спросим об этом священника.
— Еще мы спросим его, продавал ли Петр рыбу, которую ловил, или просто раздавал ее бедным, — пробормотал Яннакос. — Ясно, конечно, что он не крал, когда взвешивал, но, может быть, он все-таки продавал ее? Вот вопрос! Продавал или дарил?
— Мы должны еще прочесть жития святых… — предложил Михелис.
— Нет, нет, — запротестовал Манольос, — мы простые люди и запутаемся. Я, когда еще служил мальчиком в монастыре, читал их и чуть с ума не сошел. Пустыни, львы, страшная болезнь проказа, от которой их тела покрывались язвами и червями или становились твердыми и высыхали, как черепаший панцирь… А иногда еще приходило искушение в виде красивой женщины. Нет, нет! Только евангелие.
Так вечерней порой бродили они медленно вокруг озера и впервые в своей жизни вели такие необычные беседы… Как будто внутри их забил новый ледяной источник, стремясь просверлить старую твердую скорлупу и выйти наружу… Все время звучали в их ушах странные слова попа Григориса: «Пусть дух господа бога повеет на вас…» Разве святой дух — ветерок, что может повеять? Такой же ветерок, как сегодня, теплый и влажный, который раскрывает почки на деревьях и от которого набухают и распускаются сухие ветки? Может быть, святой дух — такой же ветерок, дующий нам в душу?
Они размышляли над всем этим, вопрошали самих себя, старались все это понять. Но никто не желал спросить своего соседа, потому что каждый испытывал тайную странную сладость от этих мучительных размышлений.
Молча они наблюдали, как угасал вечер. Вечерняя звезда трепетно мерцала на краю неба, бестолково и радостно квакали лягушки. Слева чернела безмолвная зеленая гора Богоматери, где находилась кошара Манольоса и где он пас овец своего хозяина. Справа возвышалась дикая гора Саракина, из фиолетовой превратившаяся уже в темно-голубую; в ее недрах зияли черные как смоль пещеры. А на ее вершине сверкала втиснутая между огромных скал маленькая, недавно побеленная, похожая на яйцо церковь пророка Ильи.
А внизу, на мокрой земле, между камышами, время от времени вспыхивали и замирали в ожидании светлячки, тихие, терпеливые, полные нежности.
— Поздно уже, — сказал Михелис, — нужно возвращаться.
Но Яннакос, который шел впереди, вдруг резко замедлил шаг и, приложив ладонь к уху, прислушался: все услышали далекий нарастающий топот спускающихся с горы людей — словно гудел улей или звучал рог…
Время от времени раздавался чей-то громкий голос, то ли подбадривая кого-то, то ли кому-то приказывая.
— Посмотрите… посмотрите, друзья! — воскликнул Яннакос. — Что это за муравьи ползут по полям? Словно крестный ход!
Все пристально вглядывались в темноту и напряженно прислушивались.
Длинная цепочка женщин и мужчин тянулась среди засеянных полей и проходила через виноградники, — казалось, что люди увидели село и спешат к нему.
— Вы слышите? — сказал Михелис. — Как будто поют псалмы.
— Вроде бы плачут, — откликнулся Манольос. — Я слышу плач.
— Нет, нет! Поют псалмы! Затаите дыхание, послушаем!
Остановились, прислушались. Теперь в вечерней тишине отчетливо и торжественно звучал старинный военный тропарь: «Спаси, господи, люди твоя…»
— Это наши братья христиане! — закричал Манольос. — Пойдемте встретим их!
Все четверо пустились бежать. Голова колонны уже достигла первых домов села. На дорогу с бешеным лаем выскакивали собаки, открывались двери, появлялись женщины, бежали мужчины, на ходу дожевывая хлеб, — было время ужина. Обычно в эту пору ликоврисийцы ужинали, сидя у столов с поджатыми под себя ногами. Они услышали псалмы, рыдания, тяжелый топот и выскочили на улицу. Поспешили и три апостола во главе с Манольосом — Христом.
Вечерний свет еще не угас, и теперь, когда люди подошли, можно было хорошо видеть их. Впереди шел опаленный солнцем священник, худой, с большими черными глазами, сверкающими из-под лохматых густых бровей, с редкой седой бородой клинышком. В руках он сжимал тяжелое евангелие в серебряном переплете, прикрытое епитрахилью. Справа от него шагал широкоплечий огромный мужчина с обвислыми черными усами; он нес хоругвь, на которой был вышит золотом лик святого Георгия. За ними шли несколько высохших стариков с большими иконами в руках, а за стариками брела целая толпа: женщины, мужчины, дети, которые кричали и плакали. Мужчины были нагружены тюками и рабочим инструментом: мотыгами, лопатами, кирками, серпами, а женщины тащили колыбели, треножники, посуду.
— Кто вы, христиане, откуда вы пришли и куда идете? — крикнул Яннакос и остановился перед священником в то время, когда толпа уже хлынула на площадь села.
— Где поп Григорис? — ответил хриплым голосом старик. — Где ваше начальство?
Он повернулся к ошеломленным ликоврисийцам, которые с беспокойством смотрели на пришельцев.
— Мы христиане, братья, не пугайтесь нас, мы преследуемые христиане, такие же греки, как и вы! Позовите старост села, я хочу с ними поговорить… Бейте в колокола!
Усталые женщины рухнули на землю, мужчины спустили с плеч груз, вытерли потные лица и молча смотрели на своего священника.
— Откуда вы идете, дедушка? — спросил Манольос одного побелевшего от времени старика, который склонялся под тяжестью огромного мешка, но продолжал держать его на своих плечах.
— Не торопись, сынок, — ответил ему старик, — не торопись! Отец Фотис об этом вам расскажет.
— А что у тебя в мешке, дедушка?
— Ничего, сынок, ничего, мои вещи… — ответил старик и очень осторожно опустил мешок на землю.
Священник стоял, крепко сжимая в руках евангелие. Тем временем какой-то молодой ликоврисиец взобрался на колокольню, схватил веревку и яростно забил в колокол. Две испуганные совы бесшумно слетели с платана и исчезли в темноте.
На балконе появился совершенно пьяный ага. Ему показалось, что площадь заполнилась чужим народом. В ушах у него гудело: где-то как будто кричали, плакали или пели — он ничего не мог понять! И что такое случилось, почему бьют в колокол?
— Иди сюда, Спаномария, — сказал он, обернувшись назад, — иди сюда и открой мне тайну! Что это за толпа на площади? Что это за гул, что за колокола? Или, может быть, мне все это снится?
Капитан Фуртунас показался на балконе, на ходу обвязывая белым полотенцем голову, чтобы она не трещала. Пьянствуя с агой, он всегда делал себе такую повязку, потому что раки, говорил он, может разорвать голову на тысячу частей. Время от времени он разворачивал полотенце, окунал его в ведро с холодной водой и снова крепко обвязывал разгоряченную голову.
Капитан нагнулся и посмотрел вниз; он неясно различал собравшихся вокруг платана мужчин, женщин, какие-то знамена.
— Ну что ты там видишь, Спаномария? — снова спросил ага. — Понимаешь ли ты, что там, внизу, творится?
— Люди! — ответил капитан. — Люди, мне кажется. А ты как думаешь, ага?
— Мне тоже кажется, что люди… Откуда они взялись? Что им нужно? Выгнать их из села? Оставить их? Спуститься с кнутом? Как ты думаешь?
— Да брось, ага! Зачем теперь кричать, спускаться с кнутом и портить себе настроение! Не думай о них, будем лучше сами развлекаться. Давай-ка выпьем еще по стакану.
— Юсуфчик, — крикнул ага, — принеси сюда, золотой мой, подушки, стаканы и большую бутылку. И закуски! Иди сюда, веселись и ты с нами, Юсуфчик! А греки пусть себе дерутся.
— Где отец Григорис? — продолжал спрашивать поп Фотис. — Где ваше начальство? Неужели нет ни одного христианина, который сходил бы за ним?
— Я пойду! — ответил Манольос. — Потерпи немного, отче!
И повернулся к Михелису.
— Потрудись немного, Михелис, пойди позови своего отца. Скажи ему: пришли христиане, преследуемые христиане, и припадают к его ногам, взывая о помощи. Он же архонт, он должен им помочь. А я побегу к попу Григорису. Ты же, Костандис, беги к деду Ладасу, скажи ему, что чужие люди пришли и продают свои вещи за полцены, они в нужде; так ему и скажи, а то он не придет. А ты, Яннакос, беги к капитану домой! Пришли люди, потерпевшие кораблекрушение на Черном море; слышали о нем и пришли… Проходя мимо, позови и учителя, пусть он тоже придет; скажи ему: греки пришли, и они в большой беде!
Какой-то мальчуган вмешался:
— Капитан ест и пьет наверху, у аги… Вот он вышел на балкон. Ого! И голова у него обвязана полотенцем; значит, пьян вдрызг!
— Архонт тоже спит, храпит! — послышался за ним веселый голос. — Даже пушка его не разбудит!
Они обернулись. Вдова Катерина, кругленькая, с пухлыми губами, краснощекая, подошла, запыхавшись. У нее на голове была новая зеленая шаль с большими вышитыми розами, щеки ее горели, вычищенные ореховым листом зубы сверкали.
— Он сейчас на седьмом небе, спит и храпит! — повторила Катерина, игриво посматривая на Манольоса и улыбаясь. — Ты напрасно шлешь к нему вестников, Манольос!
Манольос повернулся к ней лицом, но испугался и опустил глаза. «Это же зверь, — подумал он, — зверь, пожирающий людей. Отойди от меня, сатана!»
Вдова подошла ближе. От нее одуряюще пахло — настоящий зверь! Но тут же она услышала чье-то грозное рычание и обернулась. Опустив голову, на нее мрачно смотрел Панайотарос. По-видимому, он тоже бежал, потому что дышал прерывисто, и его покрасневшее, изрытое оспой лицо было страшно.
— Пошли! Пошли! — сказал Манольос, торопя друзей.
Они побежали вверх по склону и вскоре исчезли в кустарнике.
Стиснув зубы, рассерженный Панайотарос сделал шаг-другой и остановился перед Катериной.
— Ты что же, ходила домой к этому парализованному хрычу? — прорычал он и, дрожа, наклонился к ее плечу. — Что тебе нужно было от него? Мерзавка, я тебя сожру!
— Я не гипс, чтобы ты мог меня съесть! — засмеялась вдова, скользнула в толпу и остановилась около великана, державшего знамя.
— Потерпите, дети мои! — говорил теперь священник, расхаживая взад и вперед среди своих людей. — Потерпите, сейчас придет начальство, придет и отец Григорис, кончатся наши муки! Мы вырвались с божьей помощью прямо из когтей смерти. Снова пустим корни в землю, не погибнет наше поколение! Не погибнет, дети мои, — оно бессмертно!
Раздался радостный крик, словно улей загудел, потом все притихли. Некоторые женщины, расстегнув блузки, стали кормить грудью детей, чтобы те не плакали. Великан опустил знамя на землю, а столетний старик протянул свою мозолистую руку к мешку и улыбнулся.
— Слава тебе господи, — пробормотал он, — пустим снова корни! — и перекрестился.
Тем временем со всех сторон сбегались напуганные селяне, подошло и несколько старух; собаки устали лаять и обнюхивали пришельцев; а мальчуган, держась за веревку, все звонил и звонил в колокол.
Над миром расстилалось синее бархатное бескрайнее небо с разбросанными по нему редкими звездами. Подняв глаза к небу, пришельцы смотрели на него, доверчиво ожидая прихода старосты и решения своей судьбы. В наступившей тишине слышалось ласковое журчанье льющейся воды.
— Ну, чертов капитан, налей еще, — сказал ага, слушая, как журчит ручей. — Это похоже на сон. Хорошо нам живется, налей, выпьем еще, чтобы не просыпаться. И имей в виду, когда подерутся греки, дай мне знать, чтоб я спустился с кнутом.
— Не беспокойся, ага, я смотрю внимательно и дам тебе знать! Я на вахте!
— Позвал бы сеиза, пусть придет с трубой! Может быть, он мне понадобится. Юсуфчик, разожги мою трубку!
Юсуфчик зажег длинную трубку с янтарным наконечником, ага закрыл глаза, начал курить, и ему казалось, что он вот так, сидя на подушке, с большой бутылкой и Юсуфчиком, входит в рай.
Манольос тем временем вернулся и, воздев руки, кричал, с трудом переводя дух от быстрой ходьбы:
— Расступитесь, расступитесь, братья, священник идет!
Мужчины вскочили на ноги, женщины вытянули шеи и затаили дыхание. Хоругвь опять поднялась, снова заколыхалась около священника, старики с иконами опять стали за ним. Священник перекрестился.
— В добрый час, — пробормотал он и продолжал ждать, не двинувшись с места.
Пришел Михелис и, нагнувшись к уху Манольоса, тихо сказал:
— Спит он, храпит, я не смог его разбудить. Перепил, переел, я толкал его, но он даже не пошевелился. Как я ни кричал ему, он ничего не слышал, и я оставил его в покое.
Пришел и Костандис.
— Хитрая лиса, этот мерзкий старик! — сказал он возмущенно. — Пронюхал ловушку, — занят я, заявил, не приду! А если у нас собираются, говорит, помочь этим оборванцам, свалившимся в село, то он даже ломаного гроша не найдет для них! И пусть лучше не стучат в дверь, никому не открою, говорит.
Как раз в этот момент вернулся и Яннакос.
— Я видел учителя, он читал свои книжонки; сейчас, ответил, закончит чтение и придет; и, как решит поп Григорис, так оно и будет.
— Ничего себе, главы села! — пробормотал Манольос и вздохнул. — Один храпит, другой пьянствует, третий читает, а скупец сидит, как наседка, на своих монетах… Но я надеюсь на нашего священника, — он явится, он глас божий, он все нам скажет.
Какая-то молодая женщина, высохшая как скелет, с землистым от голода лицом, закричала тонким голосом и уронила голову на грудь; когда-то ей жилось хорошо, но теперь она не ела вот уже несколько дней и обессилела так, что была почти при смерти.
— Крепись, Деспиньо, крепись, — говорили ей другие женщины и обмахивали ее платками. — Мы пришли в богатое село, наши пошли за хлебом, поедим и окрепнем! Ободрись!
Но та только качала головой, и глаза у нее уже помутнели. Послышались радостные голоса, толпа зашумела.
— Идет! Идет!
— Кто идет, Спаномария? — спросил ага, приподнимая свои тяжелые веки.
— Я тебе говорю, ага, не порть себе настроения… Сейчас ты в раю, не уходи оттуда! Я сижу рядом с тобой, внимательно слежу и дам тебе знать, если что… Мне кажется, идет поп Григорис.
Ага засмеялся.
— A у толпы, которая пришла к нам, есть свой поп? — спросил он.
— Да, — ответил капитан, наполняя очередной стакан.
— Ну, тогда мы посмеемся! Два попа подерутся! Эти ваши попы на женщин похожи, клянусь своей верой! Отрастили себе длинные гривы, и когда встречаются, то так и норовят вцепиться друг другу в волосы. Где сеиз? Сходи и скажи им, чтобы орали погромче, я хочу послушать!
Тем временем Панайотарос, преследуя вдову, подошел к знаменосцу.
— Я сожру тебя, бесстыжая! — снова прорычал он ей в самое ухо. — Зачем ты крутишься здесь, среди мужчин? Марш домой, быстро! Уходи отсюда! Я тоже пойду за тобой.
— Неужели ты не видишь страданий этих христиан? Тебе не жаль этих голодных?
Она на минуту замолчала, повернувшись к нему спиной, и вдруг, не в силах больше сдержать тяжкого слова, душившего ее, резко обернулась и крикнула:
— Иуда!
И, бросившись в самую гущу беженцев, скрылась.
Панайотарос почувствовал, как у него закружилась голова, земля заходила под ногами, словно кто-то вонзил ему нож в сердце. Он схватился за древко знамени, чтобы не упасть, и стоял с разинутым ртом, ожидая, когда земля перестанет качаться и он сможет убежать отсюда.
— Вот он! Вот он — отец Григорис! — послышались отовсюду голоса.
Толпа увидела его. Высокий, откормленный, в лиловой атласной рясе, с широким черным поясом на огромном брюхе, поп Григорис — представитель бога в селе Ликовриси — появился перед голодной толпой.
Мужчины и женщины упали на колени, тощий поп пришельцев раскрыл объятья и сделал шаг вперед, чтобы по-монашески обнять откормленного божьего служителя. Но тот протянул пухлую руку, нахмурил брови и оттолкнул попа. Окинул сердитым взглядом ободранных, голодных, полумертвых людей; зрелище это ему не понравилось, и он громко спросил:
— Кто вы такие? Почему вы покинули свои дома? Что вам здесь надо?
Женщины притихли, — услышав его голос, дети подбежали к своим матерям и схватились за их платья, собаки снова начали лаять. Наверху, на балконе, капитан приложил ладонь к уху и внимательно слушал.
— Дорогой отче, — спокойно, но решительно ответил поп беженцев. — Я священник Фотис из далекого села святого Георгия, а все эти люди — души, вверенные мне богом. Турки сожгли наше село, прогнали нас с наших земель, многих убили; мы же спаслись, оставили все и ушли, Христос повел нас, и мы следуем за ним, ищем новых земель, на которых могли бы поселиться.
С минуту он помолчал; во рту у него пересохло, и слова с трудом вылетали из горла.
— Мы тоже христиане, — продолжал он через некоторое время. — Мы, эллины, великий народ, мы не должны погибнуть!
Свесившись через перила, капитан, хоть и пьяный, прислушивался к резкому, гордому голосу взволнованного священника. Понемногу раки испарилась, и в голове капитана посветлело.
«Действительно, — подумал он, — что мы за черти, что за упрямцы! Откуда у нас столько мужества! Мы как осьминоги: отрезали одно щупальце, отрезали другое, а на их месте вырастают новые».
Он развязал полотенце, от которого шел пар, окунул его в ведро с водой, стоявшее рядом, снова повязал себе голову, и ему стало легче.
Опять послышался голос отца Фотиса:
— Мы не погибнем! Тысячи лет прожили и тысячи лет еще проживем! Мы рады приветствовать тебя, отче!
«Что за атаман этот поп, — снова подумал капитан Фуртунас. — Откуда у него этот огонь, этот задор, это мужество, притом он совсем нечестолюбив! Клянусь морем, он, по-моему, прав… Мы, греки, бессмертная нация. Нас вырывают с корнем, нас жгут, нас режут, но мы не сдаемся. Берем иконы, корыта, треножники, евангелие — и снова в путь! Чтобы пустить корни где-нибудь подальше…»
Его душили слезы. Вдруг он перегнулся через перила балкона и крикнул:
— Здравствуй, Папафлесас![19]
Несколько человек подняли головы к балкону, но из-за шума, вызванного словами попа, не все поняли, что сказал капитан. Женщины причитали, вспоминая свои дома, а голодные дети громко плакали.
Когда шум несколько утих, отец Григорис поднял свою толстую руку и заговорил:
— Что бы ни делалось в мире, все делается по божьей воле. С неба бог видит землю, держит в руках весы и взвешивает. Он дает Ликовриси возможность радоваться своему богатству и погружает ваше село в траур. Бог знает, какие грехи вы совершили!
Он на минуту замолчал, чтобы толпа хорошенько разобралась в этих суровых словах, потом снова поднял руку и крикнул с упреком:
— Отче, только правду! Признайся, какие дела свершили вы и как дожили до такого несчастья.
— Отец Григорис, — ответил истощенный поп, с трудом сдерживая гнев, который уже начал клокотать в его груди, — отец Григорис, я тоже служитель всевышнего, я тоже читаю святое писание, я тоже держу в своих руках чашу с телом и кровью Христа! Мы оба, — нравится тебе это или нет, — равны. Может быть, ты богат, а я беден; может быть, у тебя обширные поля и дом — полная чаша, а мне, как видишь, некуда голову приклонить, но перед богом мы оба равны. Может быть, я даже ближе к богу, потому что я голодаю. Поэтому не кричи так, если хочешь, чтобы я тебе ответил.
Поп Григорис запнулся. Он тоже почувствовал, как гнев закипает в его груди, но сдержался. Он понял, что не прав и что односельчане видят его неправоту и сочувствуют справедливым словам грозного приблудного попа.
— Говори, говори, дорогой отче, — сказал он более мягким тоном. — Бог слышит нас, и народ тоже слышит нас; все мы христиане и греки. Все, что мы можем, и даже то, что свыше наших сил, мы сделаем, чтобы спасти души, вверенные тебе богом.
— Отец Григорис, — снова раздался голос пришельца, — мы слышали в наших краях о тебе, теперь мы воочию видим тебя и любуемся тобой; мы слышим твои слова, и они придают нам бодрости. Ты меня спросил, каким образом наше село попало в такое бедственное положение? Я тебе отвечу. Слушай, отец Григорис, слушайте вы, старосты, хотя вы даже не потрудились посмотреть на нас, слушайте и все вы, христиане Ликовриси…
Сердце Манольоса сильно билось. Он обернулся к своим товарищам.
— Подойдем поближе к нему, — прошептал он, — подойдем поближе, чтобы видеть и слышать его.
— Таким я представляю себе апостола Иакова, — сказал Костандис.
— А я — апостола Петра, — сказал Яннакос.
Священник рассказывал торопливо и взволнованно, как будто не хотел воспоминаниями бередить рану. Мысли его перескакивали от одного события к другому, голос дрожал, священник словно боялся растревожить прошлое.
— Однажды над крышами нашего села послышался голос: «Идет греческая армия! На перевалах показались фустанеллы![20]» — «Звоните в пасхальные колокола, — крикнул я. — Пусть соберется народ, я буду говорить». Но народ уже устремился на кладбище, люди раскапывали могилы, и каждый кричал своему отцу: «Отец, они пришли! Отец, они пришли!» Они зажигали свечки на могильных крестах и брызгали вином, чтобы оживить мертвых. А потом все устремились в церковь. Я поднялся на амвон: «Братья мои, дети мои, — крикнул я, — христиане! Греки пришли! Земля соединилась с небом. Женщины и мужчины, все берите оружие, чтобы гнать турка до Красной Яблони!»
— Тише, отче, тише, пожалуйста, — шепнул попу подошедший Яннакос. — Тише, ага сидит на балконе и слушает.
Ага действительно в эту минуту вздрогнул; хотя он и был погружен в сон, однако краешком уха уловил какие-то бунтарские речи и вскочил.
— Не нравятся мне эти дела, Спаномария. Мне как будто послышалось…
— Говорю тебе, не беспокойся, дорогой ага, спи! Спи, я весь внимание.
— Я хочу спать, капитан… Но если увидишь, что попы перейдут границы и сцепятся, толкни меня, чтобы я проснулся; тогда я спущусь с кнутом и наведу порядок.
Он обернулся к Юсуфчику.
— Иди сюда, Юсуфчик, пощекочи мне пятки, чтобы я скорей заснул, — сказал ага и опять опустил тяжелые веки.
Отец Фотис продолжал, понизив голос:
— Мы разыскали оружие на чердаках, я тоже надел на себя патронташ и крест и собрал народ на площади: «Дети мои, — сказал я им, — перед тем как отправиться в путь, давайте споем все вместе гимн!» Как радостно звучали голоса, какой это был праздник! Земля задрожала, когда мы все вместе начали петь гимн!
И отец Фотис, забывшись, начал громко петь: «Выросшая на священных костях греков…»
— Тише, тише, отче, — снова прошептал ему на ухо Яннакос.
Но в эту минуту раздался с балкона хриплый голос капитана:
— «И, как в древности, мужественная, да здравствует, да здравствует Свобода!»
Ага слегка зашевелился, как будто его укусила блоха, но тут же снова погрузился в сон.
Люди на площади вздрогнули и посмотрели на балкон. Но капитан все так же сидел на подушке, поджав под себя ноги, и снова наполнял свою чашку раки.
— Твое здоровье, Греция, — прошептал он. — Ты завоюешь весь мир!
— Капитан Фуртунас напился, — сказал Костандис, — и теперь в приподнятом настроении; дай бог, чтобы он не выхватил пистолет из кобуры аги и не прикончил его! Тогда мы погибли!
— Ну и пусть, — взволнованно сказал Михелис. — Этот поп заставляет мое сердце биться сильнее.
— Замолчите, братья, замолчите, дайте послушать, — сказал Манольос, который весь превратился в слух и не сводил глаз с попа Фотиса.
Нахмурившийся поп Григорис тяжело дышал. «Этот поп-голодранец зажигает сердца, — думал он, — это большое несчастье. Нужно найти способ, чтобы он убрался из нашего края…»
— Говори, говори, уважаемый отче, — сказал он покровительственно. — Почему ты остановился? Мы слушаем.
— О дальнейшем не заставляй меня говорить, дорогой отче, — ответил отец Фотис, тяжело вздыхая. — Ведь у меня сердце, а не камень, не выдержит оно…
По щекам его покатились слезы, голос осекся.
Капитан снова навалился на перила балкона и вытер свои глаза мокрым платком.
— Черт меня побери, — прошептал он, — я с ума сошел!
— Божья воля, — сказал поп Григорис, — не проклинай никого, отче, это большой грех.
— Никого я не проклинаю, — крикнул поп, снова входя в раж, — я ничего не боюсь, мы бессмертны! Сердце мое успокоилось, я продолжаю свой рассказ. Эвзоны[21] были разбиты, ушли, а мы остались. Мы остались, и вернулись турки. Вернулись турки — этим все сказано! Сожгли дома, перерезали мужчин, изнасиловали женщин — турки всегда турки! Я собрал всех, уцелевших от гибели, вот этих, которых вы видите, вот этих, стоящих перед вами на коленях, дорогие христиане, — немного мужчин, немного женщин, много детей… Взяли мы иконы, евангелие и знамя святого Георгия, взяли и кое-какие пожитки, я стал впереди, и начался наш поход… Преследования, голод, болезни… Три месяца мы скитаемся, многих потеряли в пути. Мы их хоронили, оставшиеся в живых продолжали свой путь! Каждый вечер мы останавливались, полумертвые от усталости, но я находил в себе силы, вставал, читал им евангелие, говорил им о боге и Греции, и это подбадривало нас, и утром опять начинались наши скитания… Нам стало известно, что далеко, рядом с горой Саракиной, находится богатое село, с хорошими людьми — Ликовриси. Подумали мы: они христиане, греки, у них полные амбары, у них много земли, не дадут они нам погибнуть! Вот мы и пришли. С доброй встречей!
Поп Фотис вытер пот, струившийся по лицу, перекрестился и, наклонившись к евангелию, которое держал в руках, поцеловал его.
— Другой надежды у нас нет, — сказал он, — иного утешения нет, только это!
И поднял высоко над головой тяжелое серебряное евангелие.
Глаза у всех наполнились слезами, люди вздрогнули от ужаса. Манольос оперся на руку Яннакоса, чтобы не упасть, а Михелис нервно теребил свои черные усики и едва сдерживал слезы. Даже глаза Панайотароса затуманились и смотрели теперь на людей с добротой и нежностью… Вдова тоже плакала о христианах и Греции, о мужчинах и женщинах, стоявших вокруг нее, плакала она и о своих грешных и постыдных делах… А наверху, на балконе, капитан Фуртунас зажал рукой рот, чтобы не разрыдаться и не разбудить храпевшего агу.
Только оба попа не плакали; один потому, что пережил все эти бедствия и иссушил свои слезы, другой потому, что все время мучительно размышлял, не зная, что бы придумать, как бы отвязаться от этого голодного стада и его грязного вожака, который будоражил души людей.
— Некоторые из нас, — продолжал поп Фотис, смягчая голос, — успели пробраться на кладбище, выкопали кости своих отцов и доныне таскают их с собой; эти кости будут заложены в фундаменты нашего нового села. Вот этот столетний дед таскает кости предков на своих плечах уже три месяца!
Поп Григорис начал нервничать.
— Все это хорошо и свято, отче, — сказал он, — но скажи, что вам от нас нужно?
— Землю, — ответил поп Фотис, — землю, чтобы на ней укорениться! Нам говорили, что у вас есть лишние земли — пустыри, дайте их нам, и мы их обработаем! Мы их засеем, мы вырастим зерно и обмолотим его, будет хлеб, чтобы прокормить наш род. Вот чего хотим мы, отче.
Поп Григорис зарычал, словно овчарка. Как, эти голодные хотят войти в его кошару? Медленно он провел рукой по седой бороде и погрузился в размышления. Мужчины и женщины ждали затаив дыхание. Воцарилась гробовая тишина.
Ага вскочил, рассердившись.
— Почему они замолчали? — спросил он. — Разве я не велел им кричать?
— Спи, спи, ага, — сказал капитан, — драка еще не началась.
— Что с тобой случилось? Почему дрожит твой голос? Ты пьян?
— Эта подлая раки ведь не вода, — она меня и свалила! — пробормотал капитан и вытер слезы.
Манольос не мог сдержаться. Батрак, как только решился он выступить на глазах всего села?
— Дорогой отец Григорис, — закричал он, — прислушайся к голосу этих людей! Христос голодает и просит подаяния!
Поп Григорис обернулся, разгневанный.
— Замолчи!
Тишина казалась гнетущей. Костандис и Яннакос стали около Манольоса, будто хотели защитить его. Подошел к нему и взволнованный Михелис.
— Пойди разбуди своего отца, — сказал ему Манольос. — Иди! У него доброе сердце, он пожалеет их. Ведь тебе их тоже жалко, хозяин?
— Мне их жалко… жалко… но я боюсь будить его…
— Бога нужно бояться, Михелис, бога, — сказал Манольос, — а не людей!
Михелис покраснел. Как смеет так говорить его батрак? Кому он приказывает? Михелис нахмурился, но ничего не сказал. Даже с места не сдвинулся, чтобы пойти разбудить своего отца.
Поп Григорис все еще молчал и думал, что сказать, как ему прогнать из своей кошары этих голодных волков. Он чувствовал, что вся его паства взбунтуется, уйдет от него… Что же делать? Позвать агу? Но что скажут односельчане, если он призовет турка решать судьбу тех, кто подвергся разорению и покинул родные места именно потому, что воевал против турок. Позвать старост? Но он доверял только старику Ладасу. Архонт по натуре был человек чувствительный и слезливый, он наверняка сказал бы да. Другой, паршивый капитан, тоже, безусловно, сказал бы да, ибо что он терял? А учитель, пустоголовый очкастый болтун, одержимый высокими идеями, вообще никогда не знал, как разделить сено между двумя ослами…
— Медлит бог, медлит озарить тебя, отче мой, — сказал поп Фотис, у которого истощилось терпенье.
— Медлит, — ответил рассерженный поп Григорис, — ибо он доверил мне души и я перед ними в ответе.
— Все души на земле вверены каждому из нас двоих, — возразил священник, — но не разделяй, отче, души на моих и твоих.
Будь они только вдвоем, поп Григорис набросился бы на него, схватил бы его за горло, задушил бы, но что он может сделать теперь? Пришлось сдержаться. Но молчать он уже не мог, ибо все смотрели на него и ждали его решения. Он пошевелил губами.
— Слушай, отче… — начал он.
— Слушаю, — ответил поп Фотис и сжал в руках тяжелое евангелие, словно собираясь швырнуть его в попа Григориса.
Поп Григорис толком еще не знал, что он скажет. Ничего он еще не придумал. Но как раз в эту минуту и совершилось чудо, которого он так ждал, в котором так нуждался. Послышался крик, и дочь одного из старост, Деспиньо, упала мертвой на землю. Люди бросились к ней, но тут же в ужасе попятились назад: она позеленела, у нее опухли ноги, вздулся живот, посинели губы.
Поп Григорис вознес руки к небу.
— Дети мои, — закричал он, едва сдерживая свою радость, — в эту грозную минуту бог дал нам ответ. Наклонитесь, посмотрите на эту женщину, посмотрите хорошенько на ее вздутый живот, на опухшие ноги, на позеленевшее лицо, — это же холера!
Люди отшатнулись в ужасе.
— Холера! — снова закричал поп Григорис. — Эти пришельцы несут в наше село страшную смерть, — мы погибли! Будьте суровы, подумайте о своих детях, о женах, о селе! Не я решаю, бог уже решил за нас! Отче, ты хотел ответа — вот он!
Так он сказал и простер руку к мертвой, лежавшей посреди площади.
Поп Фотис прижал к своей груди евангелие, руки его дрожали. Он шагнул к попу Григорису, хотел что-то сказать, но не смог — у него перехватило дыхание.
Капитан на балконе встал, пошатываясь, и снова сунул полотенце в ведро; кровь опять бросилась ему в голову, он весь горел. Обвязав мокрым полотенцем голову, он присел, и ему стало легче. Вода текла по его увядшим щекам, по голому подбородку, по безволосой, изъеденной морской солью груди.
— Ну и подлец этот козлобородый! Все свалил на несчастного попа-пришельца! Холера, говорит… Тьфу тебе, богохульник! Не пройдет тебе этот номер, нет! Я спущусь по лестнице и крикну: «Обманщик! Обманщик!» Я тоже староста, тоже управляю селом. Мое слово тоже что-нибудь да значит. Сейчас я ему скажу.
Пробормотав это, он, пошатываясь и спотыкаясь, направился к двери. Одним ударом открыл ее. Остановился на минуту на верхней площадке. Какая-то дьявольская сила поднимала и опускала дом, страшная буря качала зажженный фонарик; висевшие на стенах ружья, ятаганы, красные фески и сеиз, который спал, свернувшись калачиком на пороге, — все это вертелось вместе с домом. Он схватился за перила лестницы, вытянул ногу, ему показалось, что на ней появились крылья. Ступеньки опускались и поднимались, словно волны… Он сделал шаг вперед и вдруг покатился по лестнице головою вниз, так что загудел весь дом.
Вскочил проснувшийся ага.
— Эй, капитан, — завизжал он, — кто там провалился?
Было темно, он протянул руки, пощупал — на балконе никого. Он попытался подняться, но снова свалился на подушку рядом с Юсуфчиком, который спал с мастикой во рту. Ага протянул руку, пощупал горячее, благоухающее тело и улыбнулся.
— Юсуфчик мой, — сказал он нежно, — Юсуфчик мой, ты спишь?
Он прислонил голову к нежной груди мальчика и, счастливый, снова закрыл глаза.
Раздался голос попа Григориса, теперь спокойный и добрый:
— Отче мой, ты нам рассказал о ваших муках, и наши сердца разрываются от горя. Видишь, все мы плачем. Мы раскрыли свои объятья, чтобы принять вас, но в эту минуту бог пожалел нас и послал страшное знамение. Смерть вы несете с собой, братья мои, — поэтому ступайте с богом, не губите наше село!
Так сказал ликоврисийский поп, и в толпе беженцев послышались рыдания. Женщины плакали и рвали на себе волосы, а возмущенные мужчины со слабой надеждой смотрели на своего попа. Ликоврисийцами овладел ужас. Обезумевшими глазами смотрели они на окоченелый труп, лежавший в самом центре села.
— Пусть уходят! Пусть уходят! — послышались отовсюду голоса. — Пусть уходят!
— Принесите извести и бросьте на труп, чтобы не распространилась зараза по всему селу! — завизжал какой-то старик.
— Не бойтесь, братья! — закричал отец Фотис. — Это неправда, не слушайте его! Мы не несем с собой смерть, мы просто голодаем. И эта женщина умерла от голода, клянусь вам!
Он обернулся к попу Григорису.
— Толстобрюхий поп! — заревел он. — Поп с двойным подбородком! Бог слышит нас с неба. Пусть он тебя простит, ибо я не могу! Ты взял грех на душу!
— Уходите с богом! — крикнул какой-то старик ликоврисиец. — У меня дети и внуки, не губите нас!
Страх начал охватывать всех крестьян, их сердца окаменели. Они размахивали руками и кричали:
— Уходите! Уходите!
— Глас народа — глас божий! — сказал поп Григорис, скрестив руки на груди. — Уходите, в добрый час!
— Грех на ваших душах! — крикнул отец Фотис. — Мы уйдем! Встаньте, дети мои, мужайтесь! Они не хотят знать нас, и мы тоже не хотим знать их! Земля большая, пойдем дальше.
Женщины поднялись, снова взвалили груз на плечи; мужчины взяли свои узлы и инструменты, знамя закачалось и встало впереди колонны. Манольос, плача, наклонился, помог столетнему старику подняться, потом взвалил ему на спину мешок с костями.
— Надейтесь на бога, дедушка, — сказал он ему, — не отчаивайтесь! Надейтесь на бога…
Старик обернулся и покачал головой.
— А на кого же, не на людей же? — закричал он. — Ты ведь видел! Тьфу, пропади все они пропадом!
Пока они собирались в дорогу, поп Фотис медлил. Он посмотрел на своих людей, высохших и полумертвых, и его сердце сжалось от горя.
— Братья ликоврисийцы! — крикнул он. — Если бы я был один, если бы мне надо было отвечать перед богом только за свою душу, я не унизился бы до того, чтобы протягивать руку и просить милостыню! Я бы издох от голода. Но мне жаль этих женщин и детей, они больше не выдержат и упадут на дороге от голода. Ради них я забываю и гордость и стыд и протягиваю вам руку — подайте, христиане! Вот наши одеяла — помогите, кто чем может, — кусок хлеба, бутылка молока для детей, горсть маслин… Мы голодаем!
Двое мужчин взяли одеяла и, держа их натянутыми, вышли вперед.
— Во имя бога, — сказал священник и перекрестился. — Мы уходим. Вперед, дети мои, мужайтесь! Мы выпьем и эту чашу. Слава тебе, господи! Мы пойдем по селу, будем стучаться в двери. Терпение! Вот до чего мы дошли — мы закричим: «Подайте милостыню, подайте милостыню! Подайте все, что у вас лишнее, то, что вы бросили бы собакам!» Терпение и мужество! Христос победит!
Он обернулся к попу Григорису.
— Мы еще встретимся когда-нибудь, — закричал он. — Мы еще встретимся! Прощай, до второго пришествия! Тогда мы предстанем перед богом, и он нас рассудит!
Первой отозвалась вдова Катерина; она сняла с головы новую зеленую шаль с большими красными розами и бросила ее на одеяло. Потом порылась у себя в карманах, нашла зеркальце, флакончик с духами и тоже бросила их на одеяло.
— У меня больше ничего нет, братья, — плача, сказала она. — Больше ничего, извините меня…
Костандис на минуту заколебался, но потом вспомнил, что должен играть роль апостола, побежал в свою лавку, схватил пачку сахара, пачку кофе, бутылку коньяку, несколько кофейных чашек, кусок мыла, стремительно вернулся и бросил все это на одеяло.
— Мало этого, — сказал он, — но даю с любовью. Идите, в добрый час!
Они пошли по селу. То и дело высовывалась чья-то рука, торопливо бросала что-нибудь в развернутое одеяло, и дверь тут же захлопывалась, чтобы не вошла холера.
Они подошли к дому старика Ладаса, постучали — дверь не открылась. Свет, маячивший в окне, погас. Яннакос, шедший впереди с тремя своими товарищами, постучал сильнее и крикнул:
— Эй, Ладас! Они — христиане! Они голодают, все дают им кусок хлеба, дай и ты!
Но из дома послышался сердитый голос деда Ладаса:
— Если тебе хочется пить, не выливай воду!
— Когда-нибудь я тебя сожгу, антихрист! — крикнул Яннакос, угрожающе поднимая кулак.
— Братья, пошли к дому архонта Патриархеаса! — крикнул Михелис, обернувшись к трем своим товарищам. — Пошли, пошли, чтобы успеть! Пока старик спит, откроем амбар и возьмем, что сможем.
— А если старик рассердится? — иронически спросил Манольос.
— Выпьет уксусу, чтобы гнев прошел, — ответил Михелис. — Пошли!
Все четверо радостно побежали вперед, словно собирались разграбить какой-то вражеский город.
Тем временем вдова вернулась к себе домой; ее плечи дрожали от холода, но она довольно улыбалась. «Ничего, — думала она, — какая-нибудь другая женщина накинет на себя мою шаль и не будет чувствовать холода…»
Вдруг позади послышался грубый голос; она почувствовала на своей обнаженной шее горячее дыхание, и чьи-то руки схватили ее за горло.
— Сука! Я купил тебе шаль ценой крови своего сердца, а ты ее даришь?! Я задушу тебя!
На улице было пустынно, и вдова испугалась. Он дышал ей в лицо винным перегаром, она видела его глаза, устремленные на нее с угрозой и мольбой.
— Панайотарос, — прошептала она, — ты зверь, я больше этого не сделаю.
— Зачем ты назвала меня Иудой? Ты вонзила мне нож в сердце. Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел, но почему ты не пожалеешь меня? Могу я прийти к тебе сегодня?
Он ждал и весь дрожал. Немного спустя снова послышался его умоляющий голос:
— Нет у меня другой радости, кроме тебя, Катерина… Позволь мне.
Вдова чувствовала, как ее захватывает эта горячая, торопливая, хмельная, пропитанная потом и слезами мужская страсть. Она вздрогнула.
— Заходи, — сказала она тихо и пошла вперед, покачивая бедрами.
Панайотарос, часто дыша, пошел за Катериной, крадучись вдоль стены в ночной темноте.
А в это время толпа беженцев уже подходила к дому архонта. Четверо мужчин с четырьмя полными корзинами ожидали у порога.
— Братья! — крикнул Яннакос. — Это не поместится в одеяле. Выделите четырех парней, пусть они помогут нам.
— Идите с миром! — сказал Михелис. — Да простит бог нас и архонта Патриархеаса!
— Да простит вас бог! — раздались радостные голоса мужчин и женщин, которые уже почти растащили содержимое одной корзины и теперь что-то жевали.
— Что нам нужно, ребята, чтобы победить смерть? — крикнул великан, несший знамя. — Что нам нужно? Кусок хлеба! Вот он, — сказал он и выхватил из корзины большой каравай хлеба.
— Старик еще храпит, — заметил Манольос, удаляясь от двора.
— Храпит и во сне видит, что входит в рай, — сказал Яннакос. — А впереди идут и указывают ему дорогу не четыре ангела, а четыре корзины!
Все засмеялись, чувствуя, что на сердце у них стало легче.
Они уже выходили из села. Ночь лежала на земле, прозрачная, голубая, благоухающая. Собаки проводили беженцев до околицы, полаяли еще немного и, исполнив свой долг, удовлетворенные, вернулись обратно. Перед беженцами вдруг поднялась гора Саракина, дикая, скалистая, вся в расселинах.
— Пошли, — сказал Манольос своим товарищам, — пошли попрощаемся с попом. Это не поп, это Моисей, который ведет свой народ через пустыню.
Они ускорили шаг.
Манольос схватил руку отца Фотиса и поцеловал ее.
— Отче мой, — сказал он, — мне кажется, наше село взяло на себя грех. Будь нашим заступником перед богом, огради нас от проклятия!
Священник ласково возложил свою худую руку на белокурую голову.
— Как тебя зовут, сын мой? — спросил он.
— Манольос.
— Я не проклинаю жителей села, Манольос. Они простые, доверчивые люди. У них свой пастырь; что он им говорит, то они и делают. Так нужно. Но, пусть простит меня бог, у вас плохой пастырь! — Он на минуту задумался. — Горькое слово я сказал: нет, он не плохой человек, а жестокий. Горе его смягчит. А ты, юноша, кто такой? — спросил он, глядя на Михелиса, который держал за руку Манольоса.
— Это сын нашего архонта, Михелис, — ответил Манольос.
— Скажи своему отцу, Михелис, что бог запишет в свои списки, которые у него заведены на каждого смертного, все четыре корзины; и когда-нибудь в потустороннем мире они ему оплатятся с лихвой. Так платит бог, передай ему; четыре корзины умножатся, как те пять хлебов.
К ним подошли Яннакос с Костандисом.
— Я — Яннакос, грешный торговец, — сказал он. — А это — Костандис, владелец кофейни. Благослови нас, отче.
Отец Фотис благословил, возлагая свою костлявую руку на их головы.
— А теперь, дети мои, — сказал он, — возвращайтесь домой. Да благословит вас бог!
Он обернулся и посмотрел вокруг себя. Была глубокая ночь. Кругом царила тишина, ни один листок не шевелился на деревьях. Все небо было усыпано звездами. Огромная Саракина подымалась прямо над их головами.
— Здесь много пещер, отче, — сказал Яннакос. — В древности, я слышал, в этих пещерах жили первые христиане; а в одной пещере еще можно увидеть богоматерь и распятие Христа, высеченные на скале. Это, наверное, была их церковь.
— Здесь и вода есть, — прибавил Костандис. — Зимой и летом она бьет из-под одной скалы, и если немножко подняться, то станет слышно журчанье родника. И куропатки есть. А на вершине находится церковь пророка Ильи.
— Вы можете сегодня отдохнуть в пещерах, — сказал Манольос. — На горе полно сухих веток, разведете костры, приготовите себе поужинать. И если вас устроит это, вы можете пожить здесь некоторое время и отдохнуть. Пророк Илья, хозяин горы, любит гонимых.
Поп Фотис поднял глаза и посмотрел на гору. Несколько минут он размышлял. Четыре товарища с беспокойством смотрели на него; выражение его аскетического лица непрестанно менялось; казалось, своим взглядом он проникал в неведомые, глубоко скрытые тайны.
Вдруг, словно приняв какое-то решение, он перекрестился.
— Бог говорит твоими устами, Манольос, — сказал он. — Люди отовсюду нас гонят, и мы разделим пещеры со зверями. Во имя господа бога!
Он поднял евангелие, благословляя гору.
— Творение всевышнего, — прошептал он, — сей огромный камень, и ты, бессонная вода, что выходишь из недр скалы и поишь стрижей и соколов, и ты, огонь, что спишь в дереве и ждешь человека, чтоб он тебя разбудил и принял на службу, — мы рады вас приветствовать! Мы люди, гонимые людьми, и вы, стрижи и соколы, приветствуйте нас, наши одичалые, измученные души! Мы несем с собой кости наших отцов, орудия труда, зародыши новых жизней. Во имя господа бога! Пусть примется и пустит корни на этих голых камнях наш род!
Он в темноте нащупал ногой тропинку, повернулся назад к толпе, которая молча ждала его решения, и закричал:
— Следуйте за мной!
Потом обернулся к трем товарищам.
— Христос воскрес, дети мои! Прощайте!
— Воистину воскрес! — ответили те.
Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и смотрели, как беженцы поднимались на гору. Впереди — поп и хоругвь, старики с иконами и столетний старец с костями в мешке; сзади — цепочка женщин с грудными детьми на руках; замыкали шествие мужчины.
Вскоре они скрылись в темноте.