«Основные истории» повествуют о людях, ищущих свое место в мире. Монтень, Сенека и Хайнер Мюллер сравнивают жизнь с путешествием на корабле. Откуда ждать пиратов? Где искать маяки? Одним из достижений архитектуры времен Французской революции был проект маяка для путешествующих по пустыне.
«Все же мы были счастливчиками. И нам нет нужды приносить обеты и клятвы, чтобы закрепить нашу чудесную дружбу. Мы и так достаточно тесно связаны более прочной материей».
Госпожа Маргарете Шике с годами стала женщиной дородной, как и все другие сотрудницы столовой предприятия «Хармс и компания», ее пять подруг: госпожа Шафнер, госпожа Денике, Мария Пличе, Зигрид Бергер, Анна Шмидт. Мощные, колышущиеся при ходьбе ягодицы, массивные бедра, размах спины, объемистые руки, хоть и крепкие (это она проверяла, стоя дома перед зеркалом), но слишком пышные груди, отделенные от живота жировой складкой (дело было не в деталях, просто тело уже было далеко не девическим), — все уже не первый год было скрыто платьем в каждый момент, когда можно было рассчитывать на посторонний взгляд. Все шестеро не осмеливались демонстрировать свои телеса, и поскольку никогда нельзя исключить какой-нибудь посторонний взгляд, они почти никогда не могли открыть пышные формы воздуху и солнцу. Закутанные в одеяния, подруги часто обменивались сомнениями (как обменивались они и платьями), не считать ли состояние, до которого они докатились и в котором им придется встретить смерть, полным бредом. Это была их общая ноша.
Может, задавалась вопросом Анни Шафнер, все дело в питании? Так же как прочие привычки и ритм работы в столовой, еда почти не была делом личного выбора. Они ели к чему привыкли. Я часами жую хлебцы, говорит госпожа Пличе, и все равно не наедаюсь. Съедаю шесть крекеров, все до крошки. Она говорила это так же, как говорят: «я ушила блузку сбоку, но неудачно, получилось слишком узко, а до того она болталась; придется, видно, опять распарывать». Это было бы лучше всего, отвечала Маргарете Шике. Диету не всегда удавалось соблюдать, особенно когда ешь в компании.
Но может быть, дело вовсе не в том, что мы налегаем на копченую колбасу, а расплывшаяся фигура происходит от того, что наше тело больше не является предметом достаточно пристального внимания? На это возразила госпожа Бергер. Мощные слоновьи ноги очень кстати детям, которых не волнуют стандарты молодежной моды. За эти колонны можно держаться, прятаться за ними, а на коленях сидится прямо как в кресле. А после обеда можно прилечь, а прикорнувший рядом ребенок откинется на живот, словно это спинка, и тело не будет колыхаться, а спокойно согревать и убаюкивать, получше всяких подушки и одеяла.
Собственно говоря, если учесть, что как женщины они и так уже никому не принадлежали, их полнота (между прочим, гарантированный запас на крайний случай) была достаточно практична, и единственным недостатком было то, что тяжесть тела мешала свободе передвижения. Мы несколько тяжеловаты для нашего организма, сказала госпожа Шафнер. Скелет перегружен. Мария Пличе показала подругам страницу из иллюстрированного журнала «Бунте», с фотографиями русских женщин, купающихся в Крыму. Наша родня, сказала она. Подругам хотелось объявить себя и миллионы женщин той же конституции еще вполне годными к жизни существами. Для этого нам бы надо стать морскими животными, воскликнула госпожа Денике, молчавшая до того. Они представили себе, как они вшестером появляются из пучины у Азорских островов этакими рыбоподобными млекопитающими, вроде бегемотов или морских слонов, нарастивших жир для холодного времени года; тощие газельи тела не потянут такие души, не удержатся они и в стремительном течении. Госпоже Шике это представилось вполне реальным, но Эгону Шике, своему во многих отношениях равнодушному повелителю, она об этой фантазии никогда бы не стала рассказывать.
Она подготовила несколько записок: черты характера, гигиенические привычки, предпочтения в еде, особенности сна, средства утешения. Она переписала и то, что привезла на машине: кровать, игрушки, плюшевые зверюшки и одна фотография матери. Ребенок держал ее за руку.
В течение шести прошедших месяцев ответственность за ребенка лежала на ней. Но в этом доме, занятом переездом, передавать ребенка было некому. Сестра погибшей во время несчастного случая матери, которой следовало бы этим заняться, поручила заботу о ребенке прислуге. Однако у девушки было множество занятий, и она, похоже, думала о другом. Жена домоправителя, не имевшая к делу отношения, слушала, о чем говорила попечительница.
— Если ребенка куда-нибудь придется везти, дайте ему с собой мягкие игрушки, а то он ничего не будет есть.
— Это не пойдет, — сказала жена домоправителя.
— Через час его нужно уложить, он привык спать днем.
— Ему придется изменить привычки.
— Что ему дадут на обед?
Жена домоправителя сказала, что ребенка придется покормить в каком-нибудь кафе поблизости, потому что кухня еще не оборудована.
— Есть ли тут кто-нибудь, кто займется ребенком? — спросила попечительница.
— В данный момент никого.
— А кому отдать записки, игрушки и плюшевых зверюшек?
— Можете положить это вон на ту кучу, — ответила жена домоправителя.
Однако попечительница решила подождать, пока не сможет сообщить все, что знала о ребенке, тому, кто им будет заниматься.
— Давайте ребенка сюда. Тогда он хоть сможет присесть, — посоветовала жена домоправителя, уже готовая заняться своими делами.
Тут появилась хозяйка дома, она обняла ребенка, подхватив его вверх; потом она опустила его и поспешила к рабочим, распаковывавшим мебель.
Попечительница огляделась в кухне, нашла подходящую посудину и сварила в ней кашу, накормила ребенка, подождала, сидя рядом с ним, пока он уснет. Хозяйка прошла мимо, дала ей пятьдесят марок одной бумажкой и сказала:
— Очень мило с вашей стороны. Теперь вы можете оставить малыша. Фройляйн Эльза займется им потом.
— Какая комната отведена ребенку?
— Детская наверху справа, на четвертом этаже.
Попечительница осмотрела комнату. В ней не было подходящего для кровати угла; новая, только что купленная кровать стояла у батареи отопления, рядом с двумя окнами. Тут он не заснет, подумала попечительница, которая знала, что ребенок спал тяжело, засыпал только в прохладном помещении, а ночью реагировал на сквозняки. Кроме того, рано утром в комнате не должно было быть слишком светло, ребенок спал только в углах, ему было нужно нечто вроде пещеры. Но два окна скорее напоминали прерию. В углы по бокам от окон кровать не помещалась, в других углах уже стояли шкаф и комод. В этой комнате надо бы все переставить, чтобы подходило ребенку, сказала попечительница, да и кровать эта не годится, а та, что надо, есть внизу, она привезла на машине.
— Может быть, вы немножко преувеличиваете? — ответила хозяйка дома, когда попечительница начала высказывать свои соображения. Однако ее соображениями о детской комнате дело отнюдь не исчерпывалось, о чем она и собиралась поведать. Дом устроен на технократический манер, в нем нет места детям. Горничная и жена домоправителя заметили отрицательное отношение хозяйки к попечительнице и переняли его. Попечительница, по их мнению, была привередливой, а ребенок — избалованным.
Попечительница разозлилась. Она понимала, поскольку ее права истекали в этот день, слабость своего положения, как, впрочем, и положения ребенка, она начала искать возможность ответного удара. Она скомкала в руке свои записки. Пока что она решила ждать, не отпуская ребенка.
— Вы все еще здесь? — удивилась хозяйка, пролетая мимо.
— Да! — выкрикнула попечительница ей вослед. — И ребенок. Сидим вот и ждем.
Она не могла решиться оставить этим людям ребенка, который после ее шестимесячных трудов находился в отличном состоянии, оставить, словно это была какая-нибудь коробка, среди нагроможденной мебели, ведь она не была уверена, что они обратят внимание на надписи: «Не кантовать!», «Осторожно, стекло!».
Хозяйка дома, обычно занимавшаяся по поручению своего мужа, крупного металлопромышленника, приемом гостей, уже находила поведение этой персоны нахальным. Попечительнице, похоже, было мало пятидесяти марок и сердечной благодарности. И хозяйка еще раз остановилась перед ней, хотела еще раз подхватить ребенка на руки, прижать его к груди.
— Да оставьте ребенка в покое, так ему лучше, — сказала нахалка. — Посмотрите сначала, хочет ли он, чтобы вы его поднимали, или нагнитесь, если хотите посмотреть ему в лицо.
— Не вмешивайтесь не в свое дело.
— Что я еще хотела сказать: если вы по вечерам будете на четверть часа приходить к ребенку и читать ему что-нибудь, то со временем, когда он к вам привыкнет, можете сократить время до трех минут.
— С чего это вы решили, что я буду следовать вашим предписаниям?
— Может быть, у вас уже есть опыт?
— Нет, — была вынуждена признаться хозяйка и нетерпеливо добавила: — Фройляйн Эльза может посидеть с ним перед сном. Я скажу ей.
— Тогда мне надо рассказать все это не вам, а Эльзе. Не могли бы вы предоставить ее в мое распоряжение на час, чтобы я ей все объяснила?
Этим хозяйка заниматься вовсе не собиралась, потому что тогда пришлось бы сначала разыскать фройляйн Эльзу. Ей было некогда. Она подозвала жену домоправителя:
— Возьмите ребенка и отведите его наверх. Пусть поспит пару часов. А мы пока разберемся с вещами.
Грузчики втаскивали в дом шкафы и ящики. Но попечительница не отдавала ребенка, обеспокоенного сварливыми нотками, звучавшими в репликах женщин. Хозяйка замерла в нерешительности. Она опасалась доводить ситуацию до предела, что было чревато дискуссией о юридических отношениях, которые обеспечивали ее авторитет. Не могла же она звать на помощь грузчиков, чтобы воспользоваться своими правами на ребенка.
Попечительница тоже понимала, что попытка диалога могла увязнуть в вопросах принципа. Она не собиралась читать лекций о том, как строить отношения с детьми, ей надо было сообщить нечто в интересах вот этого единственного ребенка.
— Может быть, мы могли бы поговорить спокойно за чашкой чая? — спросила она.
Предложение явно не подходило для дома, где еще ничего не стояло на месте.
— Оставьте ребенка и игрушки здесь, — решила хозяйка. — Грузчики снимут кровать с машины и поднимут ее наверх. Приходите завтра, и мы все обсудим.
Попечительница, предпочитавшая формулировать предложения сама, испытывала недоверие. Хоть ей и говорили, что она не умеет слушать, но на самом деле она слышала обертоны речи. Она хочет от меня отделаться, подумала попечительница, а завтра меня даже не примут. Поведение женщины, которая старалась отделаться от нее, чтобы заняться расстановкой мебели, было оскорблением проделанной попечительницей работы с ребенком.
— Вас послушать, так ребенок ипохондрик какой-то, — сказала хозяйка. — Судя по всему, что я знаю от своей покойной сестры, это не так. Ребенок вполне здоров. Ни к чему делать из него неженку. А что он ест — мы разберемся.
— Ему будет у нас хорошо, — поспешила добавить жена домоправителя. Она хотела угодить хозяйке.
— Не надо подхалимничать, — набросилась на нее попечительница.
— Ладно, — сказала хозяйка, — тогда поговорим сейчас.
Попечительница разгладила скомканные листки и начала:
— «Утром поднять сразу, как только он проснется, иначе он наделает в постель, обтереть лицо холодным влажным полотенцем, если он хватает полотенце, чтобы сделать это самому, значит, он проснулся…»
— Так он уже проснулся, — возразила хозяйка, — вы ведь до того сказали: «поднять сразу, как только он проснется».
— Да, но еще не совсем. Он еще не понимает, что ему говорят, в полусне, и так будет, пока он не освежится. Вы можете ощупать его, он еще совсем тепленький со сна. Если его так оставить, он снова ляжет и наделает в постель, если вы не уследите. Он и у кровати уляжется, если вы отвлечетесь, например пойдете открывать дверь, тогда вы обнаружите его лежащим на коврике, и он уже наделал лужу.
— И вы собираетесь так вот рассказывать про весь день? У меня нет на это времени.
— Я уже перехожу к играм.
— Не сегодня, завтра.
— Или вот обед. Надо следить…
— Вы не очень-то внимательны, — заявила хозяйка, — вы должны были бы заметить, что мы заняты переездом.
Поодаль стояли грузчики. Им надо было кое-что спросить. Тут как раз вошла фройляйн Эльза.
— Выслушайте-ка эту даму, что она скажет, — остановила ее хозяйка.
— Что, простите? — спросила Эльза.
— Я полагаю, вы будете заниматься ребенком? — ответила попечительница вместо ускользнувшей хозяйки.
— Еще не знаю. Обязанности между мной и второй горничной еще не распределены.
— Но я поняла хозяйку именно так.
— Определенно мне этого еще не сказали.
— Так я могу объяснить вам, как обходиться с ребенком?
— Я и сама знаю.
— Вы не знаете этого, потому что не изучили ребенка.
— Мне не надо ничего изучать, чтобы разобраться с ребенком, — ответила Эльза.
Попечительница хотела возразить: вы заблуждаетесь самым ужасным образом, однако основным ее желанием было сообщить в интересах ребенка то, что она о нем знала, и потому ей пришлось отказаться от выяснения отношений. Она попыталась разрядить ситуацию.
— Послушайте, вот здесь несколько записок, а вот эту зверюшку надо дать ему на ночь в постель. Кровать, она там на багажнике машины, нужно поставить в правый угол детской комнаты, а отопление на ночь отключить. Он любит, когда руки лежат поверх одеяла, а пока он засыпает, надо посидеть с ним пару минут. Лучше всего, если вы почитаете ему какую-нибудь историю из этой книги. Если он будет хватать книгу, дайте ее ему, а то он разозлится.
— Я все это так сразу не запомню, — ответила Эльза.
— Здесь все написано.
— Я не разбираю ваш почерк.
Она даже по-настоящему не взглянула на записки. Грузчики вносили стулья. Фройляйн Эльза воспользовалась моментом.
— Подождите, — крикнула она, — я покажу, куда нести.
Тем временем попечительница уже поняла иерархический уклад дома. Меня никто не будет слушать, сказала она себе, потому что эта дама не обращает на меня внимания, а с ней мне не совладать. От ее распоряжений нет проку, если видно, что это ее не интересует. Все дело в том, каким тоном что сказано. Именно тон — настоящее распоряжение.
Хозяйка дома обходила стороной заваленный вещами вестибюль, в котором попечительница с ребенком просидела еще несколько часов. Электрики вешали люстру. Им попечительница передать ребенка как полагается не могла. И тогда она увела ребенка к машине и уехала, забрав его снова с собой.
Жена Берендса была тираничной. Ну так, значит, он сам в этом виноват, сказал Фриц Герлах. Все это сложилось не без его участия.
— Зачем ты вообще на ней женился, если вы вечно с ней ссоритесь?
— С ней ссоры не затеешь.
— Что? Мы же видим, что вы только и делаете, что ссоритесь.
— Настоящей ссоры она не выносит.
— То есть то, что мы видим, — еще не ссора?
— Не настоящая.
— И потому вы ссоритесь?
— Что вообще значит «ссориться»? Я уж и не знаю.
— То, что вы нам демонстрируете.
— Это не ссора, потому что иначе она бы тут же ударилась в болезнь. Она умеет нагнать себе пару градусов температуры, тут же у нее начинает болеть спина и прочее. Так что я могу не заботиться об аргументах.
— Она не аргументирует?
— Она тут же заболевает.
— Однако воздух вокруг вас наполнен аргументами.
— То есть ты полагаешь, что аргументация — это ссора?
— Нет, но вы и не аргументируете.
— Но ты только что говорил иначе.
— Но и ты не ответил на мой вопрос. Зачем ты вообще на ней женился?
— Так сложилось.
— Как это понимать?
— Практически невозможно аргументированно это разбирать. С ней это было невозможно. У нее тут же начинались обмороки.
— И это была причина женитьбы.
— Практически да. Я хотел объяснить ей, до какой степени мы друг другу не подходим. Что было бы разумнее расстаться, а она в ответ потеряла сознание.
— И тебе пришлось везти ее к врачу, и никакие дискуссии уже были невозможны?
— Именно так.
— А потом вы поехали в загс?
— Сначала надо было подать документы, выждать срок.
— То есть опять не было времени на размышления.
— Время размышлений для меня, не для нас двоих. Только я заговаривал об этом, она закрывала тему.
— Мне кажется, это было необдуманно.
— Не с моей стороны. Я все обдумал. Но ничего из своих раздумий не мог высказать.
— Подобное решение всегда принимают вдвоем.
— Верно. А вдвоем не получалось никакого решения.
— Так что вы автоматически оказались женатыми?
— В некотором роде.
— Так сказать, из вежливости. Ты не решался противоречить, опасаясь обмороков с ее стороны, так что в конце концов ты и получил этот результат?
— Точно так.
— А она тоже так считает?
— Об этом с ней никто не может говорить.
— В твоей аргументации кое-что не так.
— Это и не была аргументация, а поступательный процесс, шаг за шагом.
— И в основе — несогласие?
— Изначальный разлад.
— Кто проигрывает в ссоре?
— Всегда оба. Я добиваюсь своего, она заболевает.
— И все это продолжается?
— Да.
— Нельзя тратить всю жизнь на ссоры. Это отравляет окружающую атмосферу.
— Но я же сказал, что это не настоящая ссора.
— И как же ты назовешь эти пререкания, от которых страдают ваши друзья?
— Раздор.
— И какая разница между ссорой и раздором?
— Изначальный разлад.
— То есть вам никак нельзя было жениться?
— Никак.
— Но если смотреть на ваши раздоры, то кажется, что вы словно созданы друг для друга. Когда я вижу другие ссоры, то там нет такого сочетания, как у вас.
— Что ты все заладил «ссора». Все не так просто. Она использует иное оружие, не сочетающееся с моим, и у нее другие цели, не те, что у меня.
— Выходит, что ты ей служишь, и практически получается согласие?
— Против моей воли.
— И против ее воли?
— Да, ведь то, как я ей служу, ей ничего не дает, и она оказывается слабой.
— Но эта слабость — ее сила.
— В аргументации — да, это ее самый сильный аргумент.
— Устанавливающий согласие.
— Если тебе угодно…
— То есть вместо ссоры мы можем сказать «согласие»?
— Смотри куда повернул…
— Это не я повернул.
— А кто?
— Вы.
— Только не я.
— Так, может, ты поэтому на ней женился?
— Пока я с тобой говорю, мне кажется, эта идея могла бы мне понравиться.
— Это источник шуток.
— Для кого?
— Для нас, для тех, кто вас окружает.
— И как ты думаешь, что бы она сказала, если бы я так ей это представил?
— Она выцарапает тебе глаза.
— Нет, она не настолько активна. Она заболеет.
— Это наводит меня на мысль, что жизнь ваша, в сущности, вполне здоровая. Она ведь никогда не болеет по-настоящему, это только ее аргумент.
— Похоже, наш разговор идет по кругу…
— Она тиранична?
— Да.
Это «да» вылетело наконец изо рта, потому что Берендс впервые за долгое время видел, что может прямо высказаться, не опасаясь дурных последствий. Герлах предпочел в этот день не углубляться далее в путаницу этих отношений. Поразительно, насколько туго были стянуты узы, связывающие эту пару. Только классическое кузнечное искусство способно произвести подобное соединение, практически без стыков и спаек. В таком соединении нет ничего искусственного. Затянутый узел был настоящим фактом, ничего произвольного. Они были разом соединены друг с другом и были не в состоянии вновь разойтись. Этот образец кузнечного искусства — солидная старинная вещь, которую стоило бы показать оценщику.
Сутенер отправился к психологу. Его звали Максимилиан Конрид, и он выполнял предписание судьи, который был готов освободить его от наказания при условии, что Конрид «изменит курс своей ракеты». Он выбил дверь и отказался возместить причиненный ущерб.
Психолог — а это была женщина — ему понравилась. Он был мягок (то есть не совершал никаких насильственных действий), пока еще не заполучил желаемое. Психологов не было ни в его конюшне, ни в числе намеченных для покорения женщин. Но если он ее завоюет, ее дело будет пропащее. Он собрался заставить ее на себя работать.
В течение сеансов сделать это было непросто. Один от другого отделяла неделя. Ожидание окончания отведенного на встречу часа портило все время занятия, так что Максимилиан уже через пять минут после начала, под влиянием временных разрывов, терял нить беседы. К тому же он был отделен от женщины столом, так что не мог приблизиться к ней. Он попытался добиться сдвоенных занятий или нескольких занятий в неделю. Психолог же не видела в этом никакой вытекающей из обстоятельств необходимости. Он удрученно сидел перед ней, с безнадежными требованиями, и пытался найти подходящие точки соприкосновения. Объяснения, что ему нужно срочно выполнить предписание судьи, потому что его ждут дела, она не приняла. Ускоренным порядком характер не исправишь, считала психолог. Максимилиан ответил, что и не собирался менять характер, а только хотел «изменить курс своей ракеты», чтобы выполнить судейское предписание. То есть чтобы она быстренько переключила кое-какие провода в его характере (если считать, что он у него есть), чтобы он не крушил больше двери и столы, а занимался своей работой в более деловом стиле.
Однако психолог была женщиной образованной, вполне властвовавшей над своей личностью, а потому превосходившей неотесанного землевладельца Максимилиана, который со своей душой совладать не мог. Несомненно, согласно закону «признанного эгоизма неудержимого протеического Просвещения» победа над «привязанным к месту, полагающимся на опыт, простодушным, неповоротливым и фантастическим своенравием суеверия» была за ней. А сутенер (она тут же угадала род его занятий) считал ее залогом удачи, и весь его интерес был направлен на то, чтобы поставить ее возможности на службу своему предприятию. Он хотел, чтобы его подопечные прошли психологическую подготовку, а на верхней строчке в списке своего прайс-листа он уже готов был указать это прекрасное и наделенное острым разумом создание, ожидая, что за нее можно будет запросить специальную цену. Проблема заключалась для него в том, что он никак не мог вступить с ней в телесный контакт, чтобы разряд его воли перешел на нее, как перескакивает электрическая искра. Поскольку она не соглашалась на сдвоенные занятия, он подстерег ее в конце рабочего дня и был настроен во что бы то ни стало нести ее портфель, провожая по пути к вокзалу.
Просвещенная женщина, опрометчиво полагаясь на свои психологические познания, допустила ошибку, согласившись, чтобы этот недалекий тип сопровождал ее, словно собачонка. Она полагала, что в терапевтических целях это допустимо, ведь она установила, что с точки зрения психической у него нет никаких отклонений. Он только испытывал адаптационные трудности: когда в поле его зрения вся работа была сделана, то есть не было никаких новых жертв, не получавшая применения агрессивность находила выход в проявлениях насилия. Она назвала это «выражением неверия в обладание, не связанное с опасностью». Психологическая интерпретация была здесь бессильна, и задача состояла в том, чтобы переключить его ценную и неукротимую энергию «на более высокие цели». Дело стоило того, чтобы помочь ему советом. Она хотела, так сказать в факультативном порядке, получая удовольствие от достигнутого результата, попытаться поставить его на службу самому себе; таким образом, она не собиралась стать чем-то вроде моральной бандерши этого сутенера — это было бы проявлением своекорыстия, — а лишь помочь ему стать более совершенным сутенером самого себя.
Пока она анализировала его во время занятий, ее утонченный импульс был защищен от воздействия этого мужчины: благодаря разделенности занятий во времени, а также из-за конкуренции других пациентов. Когда же он был готов стать ее слугой и семенил рядом с ней по пути на вокзал, дело обстояло иначе. Она участвовала в этом всецело, и как целая личность она испытывала наслаждение от доставшегося ей «бесхозного добра». Внутренне она присвоила себе этого симпатичного молодого человека, желая помочь его развитию. Корысть была при этом исключена.
Однако неповоротливый, простодушный, упорный, по-собачьи верный спутник умел наблюдать и знал, что никто в мире не может создавать частную собственность без корысти. В том числе и личность, получившая в ходе образования способность «не обращать внимания на несущественные вещи». Тогда она сама становится бесхозным добром и ее могут прибрать к рукам. Хитрый пес, увязавшийся за ней и проникший в ее сердце как представление о собственности, не отпускал цепочку, привязывавшую ее к сфере его интересов. Возникали компромиссы. Она не могла отказаться от некоторых позиций, и ей пришлось отучить его обращаться с ней так же, как он это делал со своими обычными лошадками. Зато она соглашалась — уже чтобы не потерять эту собственность — зайти с ним в какой-нибудь ресторанчик, а позднее и в пансион. Учитывая разницу в образовании, она не считала эти события существенными, но ей важно было — учитывая внутреннее опустошение в ходе бескорыстной терапии в течение недели — соблюдение равновесия.
Поэтому она согласилась, когда он потребовал (при этом он дергал за воображаемую цепочку ее инстинкта собственницы, угрожая, что в противном случае удерживающая его цепь может оборваться), чтобы она занялась его девушками. Это была интересная задача, потребовавшая полного включения ее интимных познаний (все это находилось ниже образовательного уровня). И вот она занялась наставлением девушек, совершенствуя их методы работы. То есть она учила, что обрабатывать городского мужчину или американского офицера (по курсу 1 марка восемьдесят за доллар) — совсем не то, что деревенского парня. Сама она заниматься практикой отказывалась, однако согласилась, чтобы Максимилиан познакомил ее с одним банкиром, в результате чего возникли длительные, прибыльные для обоих отношения.
Ей было уже все равно, что необразованный симпатяга за посредничество получил гонорар в 20 тысяч марок, и при этом тут же принялся за старое и разнес в квартире ее нового любовника ценную мебель. Она объяснила банкиру психологические основы содеянного: человек, благодаря которому они встретились, всегда испытывал отчаяние от реализации своих волевых устремлений и выражал это отчаяние во вспышках насилия. Счастливый финансист об этом вскоре и думать забыл.
Зато сутенер быстро вернулся в состояние верного пса, поджидал ее на углах, порывался нести ее вещи, настолько легкие, что она предпочитала носить их сама. Он явно ждал, терпеливо или расчетливо, что цепь снова станет крепче и вновь впустит его, своего слугу, в сердце, что она, чтобы воспользоваться им (безо всякой корысти), опять принесет ему прибыль; он ждал и бежал за ней, «словно надеясь, что она еще бросит ему кость».
Холод — не энергия, а потому не может отражаться… Это было интереснее, чем она думала, поскольку оказалась на этом занятии случайно: на курсы народного университета по английскому языку, этажом ниже, она уже опоздала. Она упустила электричку, опоздав всего на четверть минуты, чуть раньше — и она успела бы протиснуться через автоматические двери. И вот она не хотела входить в аудиторию через дверь позади преподавателя, бормоча (по-английски или по-немецки?) извинения, и проталкиваться на место, чувствуя на себе взгляды всех глаз, на своей заднице, на своей шее. Поэтому она в панике бросилась выше, в аудиторию 109, куда можно было войти через дверь, расположенную у последних рядов. Она уселась незамеченной на место у двери и стала размышлять о холоде, не обладавшем силой для отражения, вообще никакой силой, потому что холод — это состояние, о неспособности Ахима заметить, когда в ее отношении к нему царит холод или жар. Он был не в состоянии отражать что-либо, им полученное.
А вот во Флоренции, в наиболее продуктивном столетии, пережитом этим городом, ученые продемонстрировали герцогу, одному из финансистов Медичи, прибор: кусок льда (усталый, как Ахим), установленный перед зеркалом; ожидалось, что сияние льда, отраженное зеркалом, сможет остудить горшок горячего супа. Этот эксперимент, проведенный весенним днем, не дал определенного результата, поскольку суп остывал на прохладном воздухе и без воздействия ледяных лучей. Но потом как-то там удалось доказать, что лед не дает излучения, в то время как укрепленный рядом с куском льда источник света (и тепла) обладает способностью сообщать материи в определенных эрогенных точках заключенную в нем энергию через систему зеркал, пусть не механически, точка за точкой, но все же передавать, как сегодня известно, отдельными порциями, пока она не иссякнет совсем. Герда замечательно провела эти сорок пять минут, к тому же бесплатно. Она решила незамедлительно расстаться с Ахимом, однако не выполнила решения в этот вечер, потому что была еще в спешке.
Кто, пусть и воспаленный, о словах не забывает, Тот не горит по-настоящему, тот не пылает.
Они прилетают с Британских островов, сказал сотрудник посольства, отвечающий за безопасность, и вместо того чтобы оставаться на территории посольства, спокойно устроиться здесь на английском газоне и ждать, пока одна из соответствующих московских инстанций найдет время принять их, они хотят познакомиться с Россией, таинственной и неизвестной. А кончается дело тем, что мы обнаруживаем этих искателей счастья в каком-нибудь парке при попытке запустить свой агрегат в девицу, работающую на КГБ.
Какое ужасное выражение, отозвалась сотрудница, только что прибывшая из Великобритании для проведения внутренней ревизии. Ей предстояло проверить расходы московского посольства, и поэтому она стремилась наладить контакт с руководителем службы безопасности. Представьте себе, что мы влюбились друг в друга («fallen in love») и вы овладеваете мной с моего согласия, — в этом случае сначала возникает некая атмосфера, окутывающая покровом непосредственный акт. И такое техническое выражение, как «запустить агрегат», для этого просто не подходит. Разве что вы намеренно разрушаете ауру, излучаемую этим действием. Разве вы не согласитесь со мной хоть немного?
Нет, ответил контрразведчик. Этих людей нам возвращают без всякой атмосферы, раздетыми и подвергнутыми шантажу, даже если на них сохранилась одежда. В том-то и заключается, если посмотреть с позиций другой стороны, смысл этой сцены. Если представить, что я соблазню вас вот здесь, то это была бы другая история, и я поостерегся бы пользоваться такими техническими терминами.
И как бы вы это назвали? Молодая сотрудница считалась свободомыслящим ревизором зарубежных представительств. Это зависит от того, составляю ли я отчет или разговариваю с вами вот здесь, а также от того, касается ли это меня самого, или я просто наблюдатель и должен прокомментировать это как специалист, ответил контрразведчик. Если бы дело касалось меня самого, я бы нашел переносное выражение.
Почему же? быстро отреагировала женщина. Должны же быть какие-то утонченные выражения для этого.
Но их нет, ответил контрразведчик. Вам это известно так же хорошо, как и мне. Это постоянно крутится в голове, но выхода не находит, потому и нет выражения.
— Но в ваших словах содержится некий смысл…
— Что значит «содержится»?
— Когда вы говорите, что это «постоянно крутится в голове».
— И что?
— Мне кажется, что выражение все-таки есть.
— О чем это вы?
— О том же, о чем и вы.
— Я говорил о том, что «содержится», и спросил, как это понимать.
— А я ответила, но уже не знаю точно, на что.
— Мы говорили о визитерах из Британии с их «агрегатом» и кагэбэшной девицей.
— Ах да, и мне не понравилось это выражение.
— Но вы не предложили ничего более подходящего.
— Нет, потому что думала о себе самой.
— И для этого у вас тоже нет подходящего выражения, так ведь?
— Так, может, оно есть у вас?
— Когда я хочу сказать о себе?
— Да. Признайтесь, у вас мелькнула какая-то мысль?
— Именно что мелькнула.
— Вас вдохновил пример.
— Потому что я представил себе выражение получше.
— Для этого самого?
— Получше, чем «агрегат».
— Атмосфера?
— Нет, я просто представил себе «запуск», если быть честным.
— Тогда выражение годится для чего-нибудь нехорошего.
— Это как посмотреть.
Настроение улетучилось.
Ну так расскажите, в чем задачи вашего отдела, сказала молодая сотрудница. Я сравню это потом с расходами.
Что ж, это ваша работа, разочарованно проговорил он.
Это моя работа, ответила она. Как и полагалось, они сидели на подстриженном английском газоне.
Дополнение: Не подлежало сомнению, что перемещение островитянки в место, лежащее в самой глубине континента, вызвало неожиданный эмоциональный сбой, которого в обычной ситуации старательно избегают. В чем заключаются, спрашивали себя, независимо друг от друга, контрразведчик и сотрудница министерства, причины этого сбоя? Дело было явно в географии.
Отмеченный высокими наградами Дмитрий Китаенко отвечал на вопросы, предложенные ему западным корреспондентом, в присутствии исполнительницы роли Кармен Эммы Саркисян.
Наша интерпретация «Кармен», сказал он, результат тесного творческого сотрудничества с режиссером Ф. Раскрытие музыкального и драматического образа произведения происходило не только при его поддержке, но и при поддержке всего коллектива. Мы воспользовались, так сказать, заделом, оставленным нам множеством художественных коллективов, уже обращавшихся к образу Кармен, и т. д.
По мысли режиссера, речь в произведении идет об эмоциональном заблуждении, о замещении объектов любви. Микаэла любит Хозе, Хозе любит Кармен, Кармен любит Эскамильо, Эскамильо любит только самого себя. С учетом этой последовательности оказывается логичным возникновение «рокового» стечения обстоятельств, то есть смерти героев.
— В какой степени это относится к смерти Эскамильо? Или Микаэлы?
— Эскамильо убивает бык, Микаэла же умирает в своей деревне, будучи, так сказать, живым мертвецом.
— Теперь же коллектив музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко выдвинул встречную идею?
— Верно. И режиссер Ф. воспринял эту идею и осуществил ее с нашей коллективной помощью.
— И в чем же она состоит?
— Согласно этой идее Эскамильо любит Кармен. Он хочет ей понравиться и погибает во время боя с быком. Кармен же, как известно, не любит Хозе (по крайней мере, в конечном счете). Но и Хозе не любит Кармен. Микаэла, на которой он хотел жениться когда-то в деревне, совсем не любит дона Хозе. То есть никаких оснований для драматических событий. Эти трое могли бы достичь согласия.
— И это более удачное прочтение?
— Таков результат нашей работы.
— Значит, вы играете различные заблуждения действующих лиц совершенно отрешенно?
— Таков смысл оперы. Она о подобных фантастических наваждениях. Герои оперы относятся к идеалу любви как дилетанты. Они ничего в нем не поняли.
— Или они не любят.
— Возможно, что и так. В противном случае они должны были бы думать о благе возлюбленного.
— Как это делает все время Микаэла?
— Да, но так по-дилетантски. Если бы она любила, то нашла бы пути и средства. Человек способен учиться.
— И об этом идет речь в опере?
— В нашей интерпретации.
— Не становится ли действие от этого несколько тяжеловесным?
— Так и мы считаем. Каждое из этих заблуждений можно было бы рассеять быстро.
— Опера стала бы короче?
— Да. И тогда можно было бы включить в репертуар больше современных спектаклей.
— Ты меня любишь?
Она замялась.
— Я кое-что спросил… — упорствовал он.
— Я слышала.
— Ну и?..
Она не хотела отвечать. Через некоторое время Фред снова вернулся к тому же.
— Ты могла бы сказать, что любишь меня?
— Чего ты от меня хочешь?
— Ты должна что-нибудь об этом сказать. Зачем нам быть вместе, если ты не хочешь касаться самого главного…
— Зачем же говорить?
— Любишь ты меня или нет?
— Я бы все равно не призналась, что не люблю, когда мы вот так вместе…
— Это не ответ. Да или нет?
— Ясный ответ?
Она хотела выиграть время, чистила ему яблоко и давала, отрезая по кусочку. Вопрос ей не нравился.
— Любишь меня? Скажи!
Ей бы хотелось отделаться каким-нибудь ироническим замечанием, и она словно не расслышала вопроса, безусловно не становившегося более привлекательным от повторения. Но поскольку он оставался серьезным и настойчиво требовал ответа, она сказала так:
— Я могу сказать, что мне больше нравится, когда ты есть, чем когда тебя нет.
— Как это «нет»?
— Когда тебя нет рядом.
— Это как собака?
— О собаке я бы так не сказала.
— А как-нибудь по-другому? «Мне больше нравится, когда Фифи со мной, чем когда его нет»?
— Примерно так.
Фред был уязвлен. Но она не могла сказать иначе. Неправдой больше или неправдой меньше в этой жизни — было для нее не так и важно. Но слова «Я люблю тебя» обладают магическими свойствами. Произнести их, полагала она, можно только раз в жизни, и в этом случае я бы наверняка ничего не сказала от суеверного страха, чтобы не спугнуть ту частичку любви, которая есть.
После сражения под Смоленском время работало против императора. Своими маленькими шагами (ноги у него были короткие) он пытался поймать неслышное движение маятника. В медлительности не упрекнешь.
Из кареты — сразу, в несколько шагов до чана с водой, помыться, затем в гардеробную, чтобы появиться при параде, оттуда дробным шагом императорского цейтнота в детскую. Прислуга и свита короля Римского, императорского сына, уже обратила внимание ребенка, судорожно напряженного, на приближение отца…
Император опускается на корточки. Он хочет, чтобы сын поспешил к нему в объятья, поэтому останавливается метров за десять до ребенка. Мальчик ковыляет, приближаясь к императору.
Император: Сидеть он все еще не может?
Придворный: Нет, сир.
Император: Что еще он не может?
Придворный: Не то чтобы мы что-нибудь такое замечали… Он лежит, приподнимается и почти без перехода встает или идет. Единственное, что обращает на себя внимание, так это то, что принц не может сидеть. В остальном ребенок нормальный.
Император: Считайте, что я не слышал такого неуместного выражения.
Придворный: Безупречный императорский ребенок…
Император: Только сидеть не может. А что он делает со стульями?
Придворный: Он прислоняется к ним.
Император: Может ли при этом показаться, будто принц сидит?
Придворный: Попозже, может, и будет на то похоже.
У императорского ребенка был выбор из множества детских кресел; складной трон, изготовленный инженерами старой гвардии, два горшка, металлический и деревянный. Но он никогда не сидел на них. Он был послушным ребенком. Он бежал к императору, когда тот произносил (посвистывая сквозь зубы) «dada», как дети называют лошадку, а когда отец разворачивал его, отправлялся назад, к ждавшим его камердинерам. Туда-обратно, туда-обратно. Мальчик не то чтобы очень радовался, но повиновался. Кто знает, чему бы ребенок научился у отца за полчаса и что бы еще он сделал, но для такого долгого общения у императора не было времени.
В те годы император утратил доверие к своему счастью. Он следил за тем, чтобы король Римский был образован согласно соответствующему плану и подготовлен для выполнения в дальнейшем императорских обязанностей, однако осторожно, потому что момент возникновения нового императора не поддается планированию. В то же время император не был тверд в своих представлениях, он не менял воспитателей, если замечал, что они пытаются подольститься к принцу, стараясь уже сейчас стать незаменимыми. Они верили в наследника, а он — уже не верил в наследование.
Автобус компании «Санрайз» в направлении Саусхолд — Ориент на Лонг Айленде отправляется в половине седьмого вечера от угла Третьей авеню и 44-й улицы. Таксист довез Габи до Шестой авеню (якобы он не расслышал), затем повернул к пересечению 42-й улицы и Третьей авеню, взял деньги; она помчалась и добежала до несчастливого автобуса с минутным опозданием, водитель, уже начавший выруливать, открыл ей дверь и двинулся в путь; проехав тоннель, автобус отправился на восток, поднимаясь в гору. Бесконечная вереница красных огней на несколько часов. Она тут же заснула, потому что здесь, на заднем сиденье автобуса, никаких причин для стресса не было.
Автобус остановился. Водитель вышел. Пассажиры столпились у автобуса. Машины на другой стороне дороги. Где-то дальше сообразили останавливать подъезжающие машины.
Она проснулась не сразу, то есть голова ее уже работала, но глаза еще не запечатлевали того, что она видела. Она нагнулась вперед, поднялась, как и другие, вышла из автобуса. В лучах фар лежал олень с переломанными передними ногами. Он «полз» через дорогу, пытаясь добраться до другой стороны автострады.
— Может, пристрелить животное? Оно мучается…
— Да, и из чего я должен стрелять? — спросил водитель. — Разве что переехать его еще раз.
— А если позвонить в ветлечебницу? Вызвать ветеринара?
— Как позвонить? Может, у вас рация есть?
Животное несколько минут тихо лежало среди машин, глаза его были широко раскрыты, но было непонятно, то ли его слепил свет, то ли оно напряженно всматривалось. Зрители уже было успокоились, некоторые вернулись в автобус, машины на другой стороне уже медленно двинулись.
Но тут животное снова попыталось подняться (и тут же снова упало на брюхо), скулящий звук сопровождал эту «отчаянную попытку», если считать, что животное способно на отчаяние.
Захваченные врасплох души зрителей заработали словно рупоры испытываемой зверем боли. Забравшиеся в автобус пассажиры снова вышли наружу. Олень полз на брюхе по размеченному бетонному покрытию, пытаясь достигнуть травяного шрама разделительной полосы. Пассажиры, переговаривавшиеся между собой, шофер автобуса и другие водители не могли сойтись во мнении: дать ли животному доползти до леса (начинавшегося в нескольких метрах от края автомагистрали) и найти себе там убежище, чтобы «скончаться там естественным образом» (после того как его сбил грузовик, ставший справа на крайней полосе, водитель с испугом ожидал полицейского расследования), или же лучше было остановить животное, уложить его на дороге, где его хорошо видно и можно за ним следить, пока его не доставят в лечебницу или не пристрелят, чтобы избавить от страданий? Решения не было.
Водитель автобуса связался по радио с диспетчерской компании. Там тоже не могли ничего посоветовать.
За животным по асфальту тянулась кровавая полоса. Оно уже почти добралось до края другой стороны. Водитель развернул автобус, чтобы фары освещали оленя. Автобус блокировал движение. Несколько машин остановилось на самом краю, они преграждали путь животному.
— Можно пришибить беднягу домкратом…
— Перестал бы мучаться.
— Я могу сделать это одним ударом, вот так по голове слева. Кость основания черепа разлетится вдребезги, и осколки вопьются в мозг. Это совсем как если бы я его застрелил.
— Стрелять-то умеете? — спросил водитель.
— Нет.
— Есть ли у него вообще кость основания черепа?
— Может, ему врач может помочь? Есть тут врач?
Среди собравшихся не нашлось ни врача, ни полицейского. Олень поднялся вновь, омрачив своими «безумными попытками» («insane efforts») настроение людей.
Шофер, виновник происшествия, твердил: олень выскочил из темноты прямо на машину.
Вереница красных фонарей, так бодро покинувшая Нью-Йорк, застряла здесь, в 24 километрах от Саусхолда. С полицейского вертолета — правда, в тот вечер ни одного вертолета не было — можно было бы увидеть пятидесятикилометровую полосу машин с красными огоньками, в то время как в сторону Нью-Йорка быстро проносились отдельные автомобили.
Самое худшее, что не было никакой связи, не было врача. Участники происшествия чувствовали себя бессильными. Что делать? Они знали только, что они станут рассказывать потом, вернувшись домой. От их сильных эмоций не было никакого проку. Стоит подумать, сказал один из пассажиров водителю, насколько уместна в данном случае жесткая, несентиментальная позиция в духе «борьбы за существование». Наше сострадание ничего не дает животному.
— Да, надо бы эти мучения прекратить.
Все видели, как жизнь уходила из тела оленя. Нельзя же, сказал водитель автобуса, хотевший ехать дальше (да и в диспетчерской ему сказали об этом), но понимавший, что общее настроение этого еще не позволяет, нельзя же все время возить с собой пистолет, только на случай, если собью оленя.
— Вы связались с диспетчерской?
— Да.
— И что вам сказали?
— Что они передадут сообщение.
— Кому?
— Дорожной службе, в полицию…
— Не ветеринарам?
— Вы думаете о лечебнице?
— Или о ком-нибудь, кто прикончит животное со знанием дела.
— Да, как-то его надо убрать, а то мы так никогда не поедем.
Олень путался в кустах зеленого ограждения и рвался спуститься по откосу. Никто уже не пытался его остановить. Он плюхнулся вниз, некоторое время лежал там тихо. Пассажиры стали заходить в автобус.
Габи, не в состоянии справиться с впечатлениями, чувствовала невнятное возбуждение, словно после просмотра фильма; как только автобус набрал ход, шум мотора стал ее убаюкивать, и она забылась легким сном, прерванным происшествием.
Над Нью-Йорком простерлась, словно незримый колпак, пелена радио- и телепрограмм. В субботу 8 октября основное внимание было приковано к заключительному матчу Доджерса против Метрополитен (Нью-Йорк), программе на четыре часа. Однако уже несколько часов шел мелкий холодный и пронизывающий дождь («chilly and penetrating thin rain»). Словно на Северном полюсе собрались десять тысяч белых медведей и плюнули разом на Нью-Йорк. Это принесло прямо из Арктики, сказал мистер Кардиналетти, историю про десять тысяч медведей придумал тоже он. Подняв воротник своего плаща («непромокаемого»), он шел в сопровождении старшего офицерского чина городской полиции по стадиону, чтобы своими ногами проверить, насколько размякло поле. Он знал, что здесь уже не покомандуешь. Игра на таком поле — травмы. Однако ему надлежало в интересах вечерней телепередачи продлить драматизм момента.
Затем, в 21.40, после получения метеосводки, Кардиналетти вышел из толпы (в которой снимать со штатива было невозможно) и, открыв дверь (в промокшем плаще, но теперь уже под жарким светом юпитеров), оказался в помещении, где была наготове съемочная группа Эй-би-си. Полиция перекрыла вход для посторонних.
Телерепортер: Добрый вечер, господин президент. Каковы результаты?
Кардиналетти: Какими они еще могут быть. Игра не состоится и будет перенесена на другой день.
Собственно, этим уже все сказано, но репортеру нужно растянуть этот ответ на четыре минуты эфирного времени, потому что только так можно заполнить время до блока рекламы, приходящегося на прайм-тайм.
Телерепортер: Как бы вы охарактеризовали этот дождь?
Кардиналетти: Удручающий!
Телерепортер: А если серьезно: посмотрите, как он проникает сквозь щели этого голубого навеса? Такой пронизывающий…
Кардиналетти: Вода всегда проникает во все щели.
Телерепортер: Мне кажется, какой-то особенный дождь…
Кардиналетти: Короткие струи.
Телерепортер: И невыносимо холодный. Проникает за воротник плаща.
Кардиналетти: Прямо «заползает».
Разговор стал живым, началась непринужденная беседа в эфире.
Телерепортер: Что еще вы скажете нашим зрителям?
Кардиналетти: О поле? его состоянии?
Телерепортер: Да, как оно?
Кардиналетти: Земля всосала в себя воду, словно газировку. Всю ночь мы будем работать над тем, чтобы от этой воды избавиться. Земля как опилась…
Телерепортер: Тогда до завтра.
Кардиналетти: До завтрашнего вечера. Нам придется потрудиться.
Телерепортер: А если и завтра будет так же лить?
Кардиналетти: Тогда тушите свет…
Покрытие освещали батареи больших прожекторов, дававших зеленоватый, холодный дневной свет, со стабильной частотой 50 герц. Зеленое поле, причина отмены матча, уже почти 42 минуты драгоценного эфирного времени оставалось безжизненным и, словно операционный стол, залитый светом, представало в таком виде взору миллионов телезрителей. С началом дождя большие голубые навесы были установлены над полем. Пронизывающие струи, коварная «всепроникающая» вода просачивалась сквозь мельчайшие щелки навесов; как сказал один из метеорологов, у воды не было «адгезивных свойств». Не прекращая своего движения, вода устремлялась вглубь подземного царства.
Что делать с вечером? Руководство программ телекомпании Эй-би-си забивало эфир короткометражками. 12-минутные фильмы сохраняли атмосферу ожидания, что настоящая программа последует позже. Основной зрительский интерес в этот «субботний вечер без программы» находил такое же выражение, как и в другие субботние вечера, в которые внимание частичками от 1 до 12 % делилось между 130 различными каналами, которые, словно в модели мироздания Птолемея, программной сферой еженощно превращали плоскость городского пространства (с его небоскребами) в блюдо, за краями которого мир необитаемым океаном колышется пучиной, бездонной, потому что неизведанной.
Боги делают вещи покорными или коварными.
Понемножку они начали показываться. Сначала в форме простуды, угрозы внутри человека. Людям приходится обращать на это внимание, быть настороже. Затем они обнаружились в общественной жизни. Во время солнечного затмения 11 августа 1999 года они явились взбудораженным массам в форме заикания, поразившего телеведущих. Никто из них не смог произнести эзотерического предложения. Говорящие были в возбуждении. Это было знамение богов.
Несколько позднее они взялись за биржи и мировую погоду. Они были ненасытны, неопытны, преисполнены жажды действий. Все из-за неожиданного воскрешения. Многие люди начали в них верить. Они обнаружились в штате Юта (США)[48]. В Македонии. Стали вмешиваться в происходящее.
Что делают боги? Они живут причастностью, влиянием. Мнение, будто они обращают внимание на жертвы или верующих людей, — суеверие. ДВИЖЕНИЕ СКВОЗЬ — вот их занятие. И вечная истина. Даже если никто в нее не верит, она остается верной, то есть она определяет действительность. Мир был уверен, что без помех и согласно человеческим законам войдет в двадцать первый век, сам определяя свою судьбу. Что изменится, если мир определяют боги?
В «данный момент» еще не заметно, чтобы что-нибудь было иначе. Однако поверх эонов происходят серьезные изменения. Ведь у людей есть рабы. Это противоречит сущности богов.
У богов нет рабов.
У богов есть автоматы.
Они пришли из прежних времен, должно быть с других планет. Наверное, они не сильнее, чем масса людей и мертвых. Если бы люди захотели одного и того же в одно и то же время (и если бы это одно и то же обладало субстанцией этих людей), то такое «мощное облако силы воли» оказалось бы сильнее всех автоматов и помощников богов. Скорее, они духи солнца и луны, обладающие силами предков; так, боги могут великолепно пронизывать все субстанции (словно лунный, а не резкий солнечный свет).
Считать ли их ангелами-хранителями? Разумеется, ответил духовидец Лёвенштайн. Однако они ничего не понимают в защите, они защищают того или то, кто (или что) случайно окажется под щитами их автоматов.
Чуждые существа создают горизонты счастья. Они создают «заповедные», неприкосновенные места. Они выбирают для этого некогда существовавшие святилища. В автоматизме богов много инерции. Поэтому физик Шляйфштайн отождествил их с законом инерции, то есть сохранения покоя или движения. Неприкосновенные участки находятся прежде всего на кельтском юго-западе Великобритании. А также в Греции, местность которой издавна знакома богам. Есть ли такие места в Скалистых Горах? Как утверждает Лёвенштайн, пришельцу там тоже могут повстречаться автоматы и заповедные места, и встреча может оказаться опасной или спасительной.
Между тем боги вовсе не добры. Они просто «иные». И там, где счастье и несчастье для человека не различаются, божественное вмешательство может принести или несчастье, или счастье. Поэтому возвращение богов делает наш мир более сложным, то есть более многообразным. Они образуют параллельный мир, дополнительный к тому множеству, которое известно нам по квантовой физике. В то время как люди, внутренне подражающие богам, жаждут их бессмертия, боги обнаруживают бессмертие, не обладая им.
Род человеческий ничего не знает.
Род богов знает все.