Сделав положенный круг над аэродромом, Васильев повернул к морю. Туман над прибрежной косой гороховый: обещанных для ориентировки судов не разглядеть. Сулили чуть ли не крейсеры. Дело, конечно, ограничилось несколькими катеришками, на которых, верно, там, внизу, хлыщи барышень катают. Надо стараться лететь вдоль самой кромки берега. Маркизова лужа и в самом деле что лужа: упадешь — хоть не утонешь. Вчера он запомнил, что после пятого полуостровка — поворот. Этот, кажется, третий. Или четвертый? Окаянный туман. Да, обещали еще неведомую «лампу Миклашевского», дающую снизу отражение на облака. Либо ничего она не отражает, либо, что скорей всего, попросту забыли. Обещали, впрочем, в последний момент и воздушные шары. Говорят, действительно подняли. Но прав Сергей Исаевич Уточкин: чтобы его заметить, надо на него сесть.
Они верили лишь собственным глазам. Костин, к примеру, в поисках Московского шоссе, основного ориентира, дважды садился(?!) с целью расспросить местных жителей.
«Санктпетербургские ведомости» по причине правых взглядов, симпатий к чинам оргкомитета, решившие отчасти переложить вину с больной головы на здоровую, проворчали: «Авиацией занимаются и морские, и штабные офицеры, для которых буссоль и карта — не Белая Арапия, но среди участников занимали видное место люди без всякого образования, вчерашние велосипедисты и автомобилисты, у которых весь ум в икрах и которые смотрят на компас, как гусь на молнию».
Соображение резонное. Но мы-то с вами знаем, кто виноват, что не полетели морские и штабные.
Вернемся к Васильеву.
Он нашел поворот не по шпилям и куполам Северной Пальмиры, но по косым черным дымам бесчисленных фабричных труб. Словно дредноут плыл там, внизу, устремленный в просторы нового века — ко благу ли человечества, к несчастьям ли, как знать?
«Сто двадцать лет назад, — начинает свой репортаж «Русское слово», — Радищев писал: «Отужинав с друзьями, я лег в кибитку». Всего лишь 120 лет назад! Но вот другой контраст. 120 лет назад была написана радищевская книга, и только 5 лет назад она увидела свет в России. Мы не удивим Европу. Она видела уже полеты Париж — Мадрид, Париж — Рим — Турин, Париж Утрехт — Брюссель. Мы займем скромное место — кажется, пятое. Но и оно для нас — национальный праздник. Ведь у нас лишь пять лет назад радищевская кибитка взлетела…»
Намек, как мы понимаем, на события первой русской революции.
Внизу, подобно сохнущему на берегу рыбачьему неводу, змеились часто сплетенные пути железнодорожного узла. Какой основной, какие запасные? Пути сходились к еле видимым стрелкам, разбегались, скрывались за пакгаузами. Где нить Ариадны, коей надо держаться? Тут же черт ногу сломит.
Его осенило: впереди идут Лерхе и Янковский, верно, они уже определились на маршруте, увидеть бы их… Вскоре он заметил мелькнувшую меж облаков темную черточку. Кто-то из них, чьи-то крылья.
А вот внизу и долгожданный Московский тракт.
Впереди ж, вероятно, Янковский. Новехонький «Блерио», ухоженный так, что на земле хотелось погладить его по капоту, похлопать, словно по холке скакуна, летел странновато — неровно. То дыбился вверх, то нырял. Что, и Янковский не уверен в направлении? Зря — вот же петляет шоссе. И держась его, Васильев, тем не менее срезал углы на поворотах: благо на небеса не ипподромная дорожка. На прямых же Янковский от него легко ускользал — лучше, должно быть, работал двигатель.
Сильно тянул клош: чужая машина, необлетанная тобою, все равно что жеребчик, впервые почуявший руку твою на своих удилах, твой шенкель. Клош тянул, приходилось то и дело менять руки.
Попытался рассмотреть карту, Н-да-с, господа, не для него напечатано, не мастак он в картографии, да и оттиск бледный… Впереди показались крыши — тесовые, за ними железные, ближе к церкви. Это, несомненно, Тосно. Мотор гудит исправно, перламутром отливает прозрачный диск впереди. С улиц машут, кричат невнятное, но радостное, и радостно на душе. Минуло полчаса, унеслись назад леса, деревеньки, снова леса, вот и бурые стены Чудова монастыря. А зачем нам здесь, в Чудове, приземляться? Мы, глядишь, и Новгород преспокойно минуем.
Ах, бабушка говаривала: «Не загадывай, Сашенька, наперед, загад не бывает богат».
«Вдруг я услышал, что в моторе перебои. Черт возьми! Взглянул на контрольную трубочку, показывающую высоту бензина в резервуаре. Вижу — пуста. Надо спускаться в Новгороде. Над самым городом опять тревога. Вдали на шоссе сломанный аппарат, на хвосте № 4. Уточкин! А вот и его характерная фигура. Жив — слава Богу!
Старт обозначен перед ангарами. Возле них стоит «Блерио». Уверенно снижаюсь чуть левее, но аппарат, коснувшись земли, неожиданно заскакал и увяз в болоте. Как оказалось, старт был устроен справа от ангаров (на карте ошибка!), и я, подобно Янковскому, только благодаря счастливой случайности не поломал машину. Вылезти из аппарата нет никакой возможности. Подбежавшие солдаты взяли меня на руки и, шлепая по колено в воде, потащили к ангарам».
«На таком старте только на бекасов охотиться», — жаловался потом Агафонов.
Это происходило в восьмом часу утра. Что же было до того с другими?
Фон Лерхе от самого Петербурга пытался гнаться за Уточкиным, но безуспешно: его моноплан, единственных «Этрих», хоть и новенький, был не в состоянии развить такую же скорость, как отличавшийся лучшей аэродинамичностью «Блерио». Над Чудовом Лерхе от Уточкина отстал, и у него самого «сидели на хвосте» Янковский и Васильев. Однако, поскольку Уточкин не долетел 10 верст до Новгорода, Лерхе сел там первым: на минуту раньше Янковского, на пять — Васильева.
С поляны увидели, что «Этрих», пролетев створ, вроде не собирается приземляться. Полетел дальше. Вернулся. Сел. Его вынимают.
«Вид его ужасен, — телеграфирует репортер. — Воспаленные красные глаза безумца, перекошенное лицо нервно подергивается. Он производит впечатление человека, не отдающего себе отчета в происходящем. Несут, вручают серебряную братину с гравированной надписью «1911 год. Перелет Петербург — Москва. Первому авиатору, прилетевшему в Новгород». Он роняет ее в лужу».
Какие уж такие особенные переживания в воздухе почти доконали бывшего камер-пажа, получившего в самом привилегированном военном учебном заведении достойную строевую и физическую закалку? Известного спортсмена, автомобилиста, которому случалось в пробегах мускулистым плечом выталкивать из родимых колдобин доблестный «Фиат»? Турниста с осиной, но несгибаемой талией? Завсегдатая атлетического заведения доктора Краевского, где он играючи орудовал двухпудовиком? С бритым, гравюрным, невозмутимым лицом тевтонского рыцаря — лицом-забралом? Скрытая неврастеничность аристократической натуры? Да нет, иначе бы фон Лерхе вовсе прекратил летать. А он предавался этому увлечению долго, добровольцем вступил в войско сербов во время Балканской войны. В авиачасть — в войну мировую. В восемнадцатом, когда английские интервенты высадились на нашем Севере, сформировали там из своих и белых пилотов сводный отряд, в его составе был и Лерхе. Затея кончилась ничем — мороз помешал бриттам, белогвардейцы-пилоты по льду, через Карское море, перебрались к Колчаку. Среди них и фон Лерхе. Характер, согласитесь, стойкий.
А что здесь — в Новгороде?
Новичок…
Когда сел Васильев, комиссар этапа Белопольский заметил ему, что он (как, впрочем, и Янковский) пролетел в стороне от створа. Лерхе бросается к ним и бессвязно требует, чтобы они взлетели снова и выполнили правило. Янковский резко отвечает товарищу, что белые флаги на мачтах сверху не видны. Подходит пан Любомирский: кавалькада варшавской «Авиаты» уже здесь.
— Панове, — урезонивает он, — вшистко в пожондку, все в порядке, господин комиссар, не предадим этому значения.
— Предадим! — кричит потерявший голову Лерхе.
Комиссар Белопольский соглашается оставить инцидент без внимания.
Лерхе жаждет лететь дальше тотчас. Любомирский и Белопольский урезонивают безумца. Всем, в том числе князю, предлагается щедрый, с гастрономическими изысками, завтрак. Янковский не возражает — ему надо отдохнуть. Лерхе попадает в крепкие объятия врачей.
На трассе до Новгорода тем временем происходит следующее.
Борис Масленников, первый из группы бипланов, уверенно миновал Тосно, где был захронометрирован в 6 часов 18 минут. Время занесено в протокол, который было положено вести в трех экземплярах. Зачем, никому не известно. Разве чтобы занять делом побольше добровольцев и тем увеличить суету.
Спустя четыре версты на высоте 900 метров мотор чихнул, умолк, заговорил было снова, но заикаясь, и окончательно затих. Борис Семенович, летун умелый, перешел на планирование, выбирая поляну поровней. Вот, кажется, подходящая. Оставалось метров восемьдесят, как злой «Гном» вдруг зататакал, машина рванулась вниз, и ее перевернуло. Над головой Масленникова пронеслось что-то большое и темное — тело механика.
Им повезло; зеленая поляна оказалась попросту покрытым ряской болотом. Повезло, потому что аппарат упал прямо на них, и они ушли по горло в топь. Благо, к ним уже бежали крестьяне. Пропеллер пришелся на корневище и разлетелся в щепки, руль — также. Вздохнул Борис Семенович и, в грязи с ног до головы, этакий водяной, пошлепал к шоссе, где катил уже к месту происшествия автомобиль с механиком, комиссаром и репортером: блокнот наготове, карандаш в зубах.
— Как ваше самочувствие?
— Прекрасно. — Борис Семенович верен себе. — Жалко, в лужу сели. В буквальном смысле слова. И промокли насквозь.
— Намерены ли продолжить полет?
— Какое там…
Через некоторое время в Тосно сел Костин. Механик выбрался, чтобы подтянуть стяжки, и обнаружил, что холст руля оторвался от каркаса: на пенсию пора бы ветхому «Фарману». Дамы из публики принесли иголки, нитки, взялись заштопывать. Костин вздремнул в тенечке под крылом. Когда открыл глаза и узнал, что спал полтора часа, что давно прилетел Агафонов, крикнул механику:
— Злуницын, крутани, прыгай на ходу!
На его удачу, Агафонов маялся в Чудове, искал отвертку, которой на стартовой поляне на нашлось: послали верхового стражника в ближайшую кузницу. И там подходящей не обнаружили. Отвертку дал Колчину, механику Агафонова, механик Костина Злуницын.
На Новгород они ушли практически одновременно. Отсюда начался их, так сказать, персональный поединок.
Во второй половине дня в Чудове объявился барон Каульбарс. Из Петербурга он отбыл с ревизией трассы в шестом часу утра, но авто потерпел аварию, и на крестьянской подводе генерал доковылял до Любани, где сел на проходящий поезд.
Ознакомившись с произошедшим здесь до него, изъявил удовольствие ведением протоколов, соболезнование несчастию Масленникова и крайнее недовольство тем, что авиатор Агафонов не имел при себе нужного инструмента.
В Санкт-Петербурге, в буфете Комендантского аэродрома, за особой загородкой обедают Неклюдов и Срединский. Сюда доносятся звуки мотора, который все пробуют не потерявшие надежду Слюсаренко и Шиманский. Срединский, желая понравиться, обращает беседу в русло высокой политики: «Вы не полагаете, что нынешнее положение международных дел чревато, и весьма? Я читал, что германцы в ответ на протест Англии призвали четыреста тысяч запасных. Что крейсер «Бремен» держит курс в океан…» — «Ллойд-Джордж жаждет роли Бисмарка, — глубокомысленно замечает видный думец. — Недооценивает темперамент нынешнего канцлера. Обольют они Европу-то кровью…» — «Полагаете?» — «Со временем — несомненно. Кстати, вчера Марков у меня спрашивает: «А где эта Агадырка, что за дырка такая?» Напомнил анекдотический случай. Когда у нас с макаками затеялась война. В клубе за пикетом — военные высшие чины. И Струков, генерал-адъютант, старый кавалерист, спрашивает: «А где находится она, Япония?» — «На островах», — отвечают. Не поверил. «Полноте, господа, как это может быть империя — на островах!»
Запись в сафьяновой тетради государя: «10 июля. Воскресенье. Утро было жаркое, с неясным солнцем. В 11 часов началась обедня на юте. После завтрака простились с Мишей и Ольгой. В 2 1/2 «Полярная Звезда» снялась с якоря; провожал я недолго на моторе и затем съехал в старую бухту на Павио. Оттуда прошел по знакомой тропинке до северной оконечности острова. Вернулся на яхту в 4 3/4. После чая покатался в байдарке и почитал до обеда. Поиграл в домино».
Мы не знаем, что читал император. Не исключено, доставленный из Петербурга, на особой мелованной бумаге отпечатанный номер «Нового времени», обозрение международных дел стратега и полемиста М. Меньшикова. «А в чем дело? Германия направляет старенькое небольшое судно в захолустный марокканский порт? Нам-то что за дело? Почему бы не разрешить немцам смешной затеи переселить часть своего населения на варварийский берег или в пекло Центральной Африки?»
На Комендантском Неклюдову внезапно вручают телеграмму: «Из Сиверской. Лопнул бак с бензином, сел в лесу близ станции Оредеж. Если удастся запаять, продолжаю полет, в противном случае возвращаюсь. С наилучшими пожеланиями граф Сципио дель Кампо».
— Ничего не понимаю, — говорит Неклюдов. — Какая Сиверская, откуда Оредеж?
— Это Виндавская железная дорога, — поясняет Среди иски и.
— Сам знаю, что Виндавская. Куда ж он летел? Не в Варшаву же, не в Киев?
Сципио, действительно, заблудился. Сперва в тумане, потом, когда выпростал из кармана «колоду» клочков карты, запутался окончательно. Опустился пониже: под ним шоссе. Откуда ему было знать, что оно не Московское, а Царскосельское? Бог знает, куда бы его занесло, если бы не лопнул бак.
Сел на поляне, пешком через лес побрел на станцию, которую приметил сверху, и дал телеграмму. А также другую — с покорнейшей просьбой прислать механиков. Дождался, они явились, походили, повздыхали: характер аварии таков, что винить-паять надо в столице: «Холера ясна!» — выругался граф. Пошел искать еще помощь и, к счастью, набрел на исправника, проявившего чудеса распорядительности. Вскорости явились туземцы с топорами и пилами, поплевали на ладони, проделали просеку, получили «на чаишко», и на железнодорожной платформе «Моран», сопровождаемый хозяином, вернулся в Петербург. В мастерские Офицерской воздухоплавательной школы.
Новгород. Васильев торопится стартовать. «Александр Алексеич, не желаете ли перекусить? У нас уж все накрыто». — «Некогда, господа. Скорее бензина и масла!» Кажется, обиделись.
Местный хлебосол Белопольский в роли комиссара был, извините, ни к черту. Этакая странность пришла в голову: вместо того, чтобы приготовить все необходимое подле ангаров, распорядился запрятать бензин и масло в какие-то подвалы. Ключ, понятно, у того, кто «сейчас тут был, верно, на минутку отлучился». Бензин волокли в четвертной бутыли, масло еще бог знает в чем. Да есть ли воронка? «Господа, у кого ж она?» Выяснилось, ни у кого. Попытался налить без воронки: бес с ним, что «разведчики» попачкали тужурки — корпус залили, педали, клош… Руки скользили! «Нет ли тряпки?» Со всех сторон тянутся носовые платки. И их перепачкал. Некто шустрый тащит охапку стружек, некто озабоченный закурил папироску, спичку было отбросил… «Вы с ума сошли — сгорим!» — «Э, барин-барин, что вяжетесь с безрукими?» — старик-буфетчик несет стопу салфеток.
Его авто с механиками, разумеется, не приезжало. Сам осмотрел мотор, переменил две свечи, вычистил остальные… Показал солдатам, как держать и отпускать аппарат. «Господин Белопольский, поверните пропеллер». Господин робко пятится. «Ну, кто-нибудь». Охоты не изъявляет никто. Не просить же Янковского или Лерхе — неловко, конкуренты.
Дальнейшее известно: появился Уточкин — помог.
Васильев ушел из Новгорода раньше Янковского. На сколько тот задержался, не знал (позже выяснилось, что на час пятьдесят минут). Ясно одно: он — лидер.
Это чувство торжества вскоре сменилось иным — настороженности. Сильней сделался встречный ветер, то и дело менял направление, бил то в правую, то в левую скулу, что могучий, умелый и злой боксер. «Тучки небесные, вечные странницы», не жемчужные, но обратившиеся в серое рубище, тяжелое от сырости, хлестали аппарат, норовили заслонить то землю, то зенит. Одна обдала мелким дождем, и тотчас отяжелели крылья. Но не от горсти капель машина резко канула вдруг вниз: начались воздушные ямы. «Слыша раньше от заграничных авиаторов о существовании таких ям, в которые аппарат сразу падает на 150–200 метров, я считал эти рассказы анекдотами, теперь…»
Он понимал, что Валдайская возвышенность — не какие-нибудь там Альпы, Пиренеи. Но и болотистые, овражистые горки эти рождали завихрения почище, нежели теснины Кавказа, когда в Тифлис летал. И кудлатую шевелюру леса ветер точно частым гребнем то всю враз в одну сторону причесывал, то в другую..
Вдали показались Крестцы — крыши, церквушка. Хотел было сесть — не углядел стартовой поляны. Ветер повернул, двинул слева, машина шла боком, иначе не могла. Ни лужайки внизу, ни души.
В десятом часу утра внизу, наконец, предстало поле. По нему навстречу бежал человек, размахивая флагом. Рукой, покрытой кровью от того, с какой силой был сжат клош, Васильев двинул его от себя, колеса коснулись земли, побежали…
Это был Валдай.
Похоже, пилот пережил самые страшные в жизни полтора часа.
Янковский приземлился в Крестцах: старта, впрочем, тоже не нашел, сел неподалеку в овсы.
Лерхе… Вероятно, его вообще не следовало пускать. Как мог, уговаривал прервать полет князь Любомирский. Нет — вырвался. Махом перевалился через борт глубокого фюзеляжа «Этриха», жестом потребовал заводить. Поднялся.
Свидетельство. «Он держится низко над землей, полет его производит странное впечатление, словно он не знает, лететь ли дальше. Сначала направляется к городу, потом заворачивает, снова и снова, и на середине второго круга опускается, однако будто бы непреднамеренно. Его ведут под руки, на голове платок. Он утверждает, что аппарат упал, а он ушиб голову. Аппарат совершенно цел. Авиатора увозят в больницу, где обнаруживается сотрясение мозга».
Янковский уже в Валдае. Пьет чай. Спокоен, мягок, ровен в обращении. Его спрашивают, откуда шрамы на лице. «Я был отчаянным корпорантом в одном из германских университетов».
Кажется, он ничуть не утомлен. Кажется, приехал в вагоне второго класса — в серенькой своей пиджачной паре. Не будь наброшена на спинку стула кожаная куртка, не лежи у носка сапога шлем.
Две противоположности — Васильев и Янковский. Первый — тонок, пылок, нервен, литературный дар (вспомним строки о «бледных костлявых руках смерти», мнившихся ему в ветвях под Валдаем) делает натуру более пластичной, подверженной художественной фантазии, но менее защищенной. Одолевать глубоко спрятанную, подавленную привычкой, но теплящуюся боязнь высоты, постоянно одолевать и потому предугадывать опасность, однако ж взывать к личной чести, стремиться ее не уронить — само по себе подвижничество. Янковский — сильней, бронированней, порывы не властны над ним. Не случайно в том же 1911 году он предпринял попытку совершить перелет Варшава — Берлин, но в Познани не приготовили запасных частей, пришлось прервать маршрут. Как бы то ни было, он первым пересек по воздуху границу империи. Георг-Витольд Янковский был вторым пилотом у Игоря Сикорского, когда тот в мае 1913 года поднял в небо первый свой фрегат — «Гранд». Позднее участвовал в первом слепом — по приборам — полете «Русского витязя». Склонен к конструированию и, скорей, к анализу техники, которой доверился, чем к самоанализу и предвидению последствий собственных поступков в сложных, подчас закулисных земных обстоятельствах. Так, в 1916 году, доложив специальной комиссии об объективных трудностях управления «Муромцами», невольно дал повод верховному главнокомандующему — царю — перечеркнуть идею дальнейшего выпуска уникальных воздушных кораблей.
Душа, обрамленная сталью, на которую натянуты дивно тонкие струны, — редкость величайшая. Природа дала Васильеву одно, Янковскому — другое. Природа соединила, казалось бы, несоединимое в ренессансной фигуре великого Михаила Громова. Атлета, красавца, наделенного, кроме мужества и отваги, педантичной организованностью, осторожной предусмотрительностью. Все, что может произойти в полете, он представлял и в воображении — художественной ипостаси предвидения. Мысль о том, что впереди, приходила не только по пути выкладок и опытов, но и озаряла. Михаил Михайлович изучал труды Сеченова, стремясь познать, закалить, усовершенствовать свой нервный аппарат. Но и страстно любил литературу, великолепно декламировал Пушкина, Гоголя (говорят, «Старосветские помещики» в его исполнении звучали лучше, чем у Игоря Ильинского). Летчик Громов блистательно рисовал. Плакал, слушая «Вокализ» Рахманинова. Завещал, чтобы на похоронах его вместо траурных маршей исполняли это произведение, полное борений страсти: поистине — «пер аспера ад астра», через тернии к звездам.
Такие, как он, раз в столетие рождаются.
В Новгороде разом приземляются Агафонов и Костин. Верно, это было эффектное зрелище: бипланы шли на посадку голова в голову (или можно сказать и так — стабилизатор в стабилизатор) и так же пересекли меловую черту, и встречены были овациями.
Костину со Злуницыным вновь необходимо перещупать каждую проволочку тяг, каждый стежок подшитого руля. На это уходит больше трех часов. Но столько же возятся у своего ненадежного «Фармана» фирмы ПТА Агафонов и Колчин. Оба экипажа — единственные верные претенденты на приз для пилота с пассажиром. Костин, надо полагать, уверен, что опыт поможет обогнать мальчишку. Эх, если бы ему аэроплан, а не эту телегу…
Оба долетают до Крестцов и остаются ночевать.
Москва, невзирая ни на что, включая многочисленные пожары, искони легковерна и исполнена поистине неискоренимого оптимизма.
Москва хлынула за Тверскую заставу чуть ли не в полдень, наивно считая, что долететь до нее от северной столицы можно за считанные часы. «Эко дело, сударики, там, наверху, чай, ни шлагбаумов, ни семафоров каких, да и дорога торная, без ухабов, эй, залетны-и…» Вали да вдоль по Питерской, огибая Триумфальные ворота (в просторечии Трухмальные), теснясь обок. Гиляровский, летописец наш, сохранил шутку: во всей-де Москве найдутся только два трезвых кучера — один правит лошадьми на фронтоне Большого театра, другой же — на Триумфальных воротах. Правда, над оперой и балетом скачет мужчина — Аполлон, на Тверской же — богиня славы с венком (в просторечии «баба с калачом»).
Трюхали коляски с купеческими семействами — отцы прямо из Сандуновских бань, минуя трактиры (у Яра ждали их после торжества, растегаи пекли, рябиновую на лед ставили), лихачи с необъятными ватными задами покрикивали пешеходам «Па-абе-регись» и сами береглись властно тявкающих сиренами «Фиатов», «Дарраков», модных «Делоне-Бельвиль» 1910 года и вовсе уж фешенебельных «Дион-Бутонов».
С Кузнецкого моста, скоротав там ночь после спектакля в ресторане Щербакова, ехали актеры. Барышни ехали, обмирали, узнавая чарующий профиль Качалова, кумира Художественного театра, его интеллигентное пенсне, в другом кабриолете — императорский бронзовый лик Императорских театров артиста Южина, князя Сумбатова, премьера Малого театра…
Кто только ни ехал, ни шел в направленьи Ходынки! Шли бледные испитые ткачи с Трех гор, неприязненно косясь на ражих мясников-охотнорядцев. Шли студенты, обитатели громадной «Ляпинки». Ехали банкиры, магазинщики с Дмитровки, картежники и бильярдисты из Английского клуба — вплоть до старцев, кажется, «времен Очакова и покоренья Крыма», пробудившихся от дремоты в Портретном зале. Шли — это с другой стороны, с Башиловки, — похлопывая стеками по сапогам, горделивые московские малыши-жокеи и беговые наездники — коломенские версты, а на почтительном расстоянии валили за ними цыгане.
Все сие многолюдство шарахнулось вдруг, сбилось влево, чтобы дать промчаться трубящему, блистающему касками и начищенными крупами желто-пегих битюгов поезду Тверской пожарной части, на всякий, как говорится, пожарный случай вызванному распорядительным помощником градоначальника г-ном Модлем. Г-н Модль вновь проявил себя ревнителем авиатики, отчасти даже меценатом: о прошлом годе, когда Сергей Исаич Уточкин, порхая над Первопрестольной, намеревался облететь Храм Христа Спасителя, но сел на Пресне, именно конные стражники, выставленные рачительным Модлем, поскакали галопом и помогли завести аппарат. Это дало речистому думцу, кадету Маклакову пример «дружной совместной работы правительственной власти и общественных сил».
Завтра газетчики станут острить, что в столь невиданно обильном и невиданно раннем съезде публики на Ходынку сыграло роль русское «авось». «Всяк бежал заранее, уповая, что авось летчик виднеется уже над Всехсвятским». Но и газетчики сами торопились «на авось».
Томительно тянется время. Хорошо, что буфет торгует на славу.
«В Валдае, — писал Васильев, — царил образцовый порядок. Я отладил аппарат, сменил еще две свечи, выпил чаю, принял каких-то успокоительных капель, предложенных любезным доктором, и занялся просмотром карты до Вышнего Волочка, из расспросов окружающих желая установить, как далеко отстоит он от Валдая, так как на карте расстояния обозначены не были. В 12 часов я взлетел. Небольшой ветер на высоте вдвое увеличился. Когда пролетал мимо Валдайского озера, меня начало качать и бросать, пожалуй, еще больше, чем в предыдущем пути. Вокруг царила дикая свистопляска. Порою мне казалось, что я цепляюсь за верхушки деревьев. После полуторачасовой борьбы я увидел Вышний Волочок. Начал искать старт — тщетно. Покружившись напрасно несколько минут и отчаявшись спуститься на этом этапе, я резко повернул по направлению расстилавшегося подо мною шоссе и, стиснув зубы от досады, решил лететь к Торжку».
Как знать, не повезло ли нашему герою. Янковский, к примеру, приземлился, но едва не угодил в яму — точнехонько на финише.
Чуть позже, когда он уже поднялся, на шоссе затормозил автомобиль: сопровождаемый свитою явился барон Каульбарс. Его и к яме подвели: глубокой, с обрывистыми краями. И указали, что на карте здесь имеется ошибка, Янковский спускался почти наугад.
Барон выразил по поводу сказанного недовольство и заметил, что сегодня авиаторов больше не будет.
Но и без этого уверенного заявления все равно произошло бы то, что непременно случалось в каждом пункте отбытия председателя комитета. Лишь только скрывалось в пыли авто генерала, стражники сворачивали цигарки, заворачивали лошадей и отправлялись на покой. Их примеру следовали «разведчики» — автомобилисты, мотоциклисты, велосипедисты. Секретари складывали протоколы, комиссары, изображая крайнюю усталость, потирали руки в чаянии домашнего обеда с рюмочкой.
О ты, родимая показуха! Потемкинские деревни — неизбывные! Кажется, время над ними не властно — одна лишь новация на протяжении веков. Во дни совсем недавние по обочинам того самого шоссе, над которым летят сейчас персонажи нашей правдивой повести, сколько высилось фундаментальных транспарантов с лозунгами об успехах! Их невозможно было прочесть из окна бегущей машины, они проносились, багряные, подновляемые, чтобы не выцвели, дорогие, бесполезные…
А то, помню, неподалеку от моего дома годами мок, мерз, то пылью, то снегом засыпаемый, типичный плод долгостроя. Сперва на заборе красовалось: «Сдадим объект к 1 Мая», потом — «к 7 Ноября», опять — «к Первомаю», опять — «к Октябрьской годовщине», пока, отчаявшись назвать точные сроки, ответственные за агитработу не решили написать попросту: «Вперед к коммунизму».
Не смешно…
И еще соображение. Подумайте-ка: помимо стражников, выставленных по приказу начальства, остальные лица, причастные к обслуживанию перелета, были, так сказать, общественники. Какая же индифферентность и в ту пору владела обществом, если, посуетясь перед власть имущими, за их спиной все бодро-весело бежали восвояси?..
День 10 июля перевалил за середину.
Янковский в 16.47 стартует из Вышнего Волочка. Верст через 15 у него заглох мотор. На шоссе длинный обоз, садиться невозможно. Спланировал на лес, напоролся фюзеляжем на верхушку сосны. Повис, выпал. Повредил руку. Доставлен назад в город. Решил ждать утра.
Васильев далеко впереди. Летит к Торжку. Вскоре сплошной зеленый ковер внизу словно прорежился, истончился, мелькнула, кажется, крыша, другая, искоркой блеснула колокольня. Не мираж ли, спросил он себя, видится воспаленному воображению? Нет, похоже, место жилое. А коли так, где край леса, шоссе, насыпь железной дороги? Неужто сбился с маршрута? Все насмарку? Не помня себя, круто взял влево, крыши исчезли как не было, землю заволокло лесом. Солнце до сих пор светило все справа и должно, должно было светить…
Сколько времени продолжалось то рысканье, затмение, несомненно, рассудка, позже вспомнить не мог. Он и куда летит-то забыл. В Тифлис? В Кушку? Одиночество, беззащитность.
Очнулся, когда меж стволов буднично явилась желто-бурая краюха голой земли с ножевым в ней лезвием железнодорожного пути. А вот и шоссе. Неторопливо рысит на сивой лошади синий городовой. Господи, никогда бы не подумал, что интеллигент может испытать прилив радости, лицезрея полицейского. Конечно же, чин здесь «для порядку». Конечно, впереди Торжок!
Подлетая к городу, поискал внизу сигнальные знаки или ангары. Ничего. Тишь, безлюдье. Пролетел около трех верст — ни малейших признаков старта. Бензина — на час. Лететь дальше — в Тверь? Но вдруг засбоил мотор. Незнамо куда залетел бы Васильев, кабы не это. Торжок он искал… близ Ржева.
Он повернул. Метнулся вправо, влево, выискивая, где бы приземлиться. Увидел луг у кромки ржи. Пошел вниз. Попрыгал аэроплан, постенали на кочках шасси. И — тишина. Теперь что ж — сорвать ромашку, погадать, куда сел? Изо ржи вышла босая крепконогая молодка. «Эй, красавица, Торжок близко ли?» — «Недалеко». — «Меня там ждут?» — «А как же. Только ты, голубчик, не сюда попал. Исправник во-он, в трех верстах дожидается».
Появились мужики.
— Беда! Замучились мы с тобой! Со вчерашнего дня не работаем! Жать самая пора, а они гонют: ходи, мол, высматривай, и коли кто прилетит, сейчас же и доноси. Второй день маемся. Напридумали вы, господа, чтоб не сказать худого слова, на нашу голову — чай, семьи у нас…
Версия. Среди деятелей комитета (не мелкого ранга, экзамены пилотские принимал) был некто Константин Вейгелин. Когда по окончании перелета печать приступила к разоблачению его неподготовленности, разгильдяйства, сему юноше поручили написать брошюрку в опровержение. В доказательство, что если кто и виноват, то сами пилоты. Что он старательно и проделал. В дальнейшем Константин Евгеньевич Вейгелин посвятил себя истории авиации, автор нескольких основательных трудов, издававшихся и в советское время, но грех молодости на его совести. Так вот, энтузиазм «пейзан» живописует он слащаво-лубочно: «На некоторых лиц крестьянского звания виденные полеты производили столь сильное впечатление, что они готовы были видеть в летчиках чуть ли не признаки божества. Так, в Крестцах при спуске одного авиатора некоторые со слезами на глазах бросались перед ним на колени, целовали ему руки, а какой-то старик молился вслух, благословляя судьбу за доставленный ему случай увидеть это».
Иное — репортерски бесстрастное — свидетельство: «Крестьяне, обозленные тем, что их оторвали от полевых работ, тем, что на дороге лошади, напуганные моторами, опрокинули два воза, в селе Медном накинулись на автомобилистов, остановившихся для починки мотора. Мотоциклисты и велосипедисты, обслуживающие пункты, из страха быть избитыми, отказывались выезжать из городов» (газета «Руль». Москва).
Истина многолика. Но, полагаем, ближе к ней газетчики, да и Васильев подтверждает. В самом деле — июль, на дворе ведро, а перестаравшееся, как всегда, начальство еще накануне сгоняет народ ждать летунов. Поневоле возьмешься за дубинку. А то и за оглоблю. Не на стражника, конечно, подымешь, но на «стрюцкого» с его тарахтелкой.
Что описанное случилось в селе Медном, совпадение, как говорится, провиденциальное. В «Путешествии из Петербурга в Москву» именно в главе «Медное» Радищев произнес знаменитую тираду, осуждавшую рабство.
Детям рабов или самим рожденным в рабстве (всего сорок лет минуло с отмены крепостного права), с чего бы им, барской прихотью оторванным от извечных забот, в ножки падать, ручки барские лобызать?
Минут через пятнадцать, лихо топча рожь, лупя каблуками сапог лошаденку, подскакал курносый унтер в заломленной бескозырке. Соскочил, откозырял:
— Вас просят перелететь вон туда. Здесь версты три будет.
— Как перелететь? А они что же — не могут приехать? У вас автомобиля, что ли, нет?
— Разве мысленно, чтобы без автомобиля? — солидно ответствовал обладатель лычек. — А только просят перелететь.
— С ума вы посходили? Скачи назад и скажи, что лететь к ним я не могу. Поле, передай, в ямах, взлетать опасно, да мотор дает перебои, и проволоки, стягивающие фюзеляж, лопнули. Скажи, пусть сюда везут сейчас же бензин, масло, проволоку, пусть слесаря захватят!
Особая миссия придавала унтер-офицеру и неприступность особую и недоверчивость. Как каждому лицу, в обыкновенное время подчиненному, в необыкновенное же, пусть краткое, становящееся властью. Звездный час для того, кого «цукает» любой, имеющий звездочки на погонах. Видеть надо было, каким надменным взором окинул он шпака и его машину, каким неторопливо-величественным шагом удалился.
Секунды бежали, слагаясь в минуты, и каждая невозвратима. Наконец над проселочной дорогой показалось облако пыли. Затормозило авто. Некто в дворянской фуражке подошел, рекомендовался помощником комиссара.
— Бензин привезли? Слесаря?
— Никак нет-с. Надобно вам лететь на старт.
Александр Алексеевич, конечно, был взвинчен. И пережитым в небе, и земною этой нелепостью. Тут уж не знаешь, смеяться, плакать ли. Все раздражение выплеснулось разом:
— Сигнализация невозможна! Флаги не видны! Блуждаешь, как в потемках, — о чем думаете? Белые-то флаги сливаются с полянами, их не разглядишь! Телеграфируйте по всей линии — и вперед, и назад, за мной же другие летят! — чтоб заменили цветными! И срочно! И костры зажгите.
Командный тон, похоже, унизил достоинство прибывшего:
— Позвольте-с вам заметить, что относительно цвета флагов имеется распоряжение. Что до костров… Возможны лесные пожары. Вам лететь, а нам здесь жить.
Стена. Головой в нее биться?
— Но слесаря привезти вы мне могли бы?! А главное, бензина! Я же просил!
— Не все так скоро делается. Ваш прилет неожидан, телеграмму мы не получили…
— Как не получили?! Своими глазами видел я в Валдае, что пошли на телеграф!
— Пошли, да, может, не дошли? — тонко усмехнулся господин.
Надо заметить, что, несмотря на исключительные права по скорейшей доставке телеграмм, предоставленные организаторам, вести о вылетах с предыдущих пунктов приходили на последующие, как правило, позже, нежели приземлялись пилоты. Не потому ли, что телеграфисты благоговели перед хваткими столичными корреспондентами, своих же студентов и гимназистов, служивших курьерами, не ставили ни в грош?
Однако в будущем выяснится, что если чем и гордился оргкомитет, и хвастался, то — единственно — безупречно налаженной связью.
Развернувшись (ох, до чего медленно), авто отбыло. Вернулось уже с другим официальным деятелем.
— Честь имею представиться — Арно Людвиг Карлович. Комиссар этапа. Город наш невелик, но, смею заверить, вам понравится. Как это у Пушкина? «На досуге пообедай у Пожарского в Торжке, жареных котлет отведай…» Цел, цел трактир Пожарского, котлеты же — пальчики оближете!
Он был, конечно, невежлив, наш герой. Но он же не получил просимого бензина! А доставленное масло оказалось автомобильным!
— Нужно авиационное — итальянское!
— Вот что? Никак не предполагал разницу. Ну-с, это мы уладим. Что до бензина… У нас в наличии всего один пуд, посудите сами, как отдать последнее, если не прибыли другие авиаторы?
— А мне как быть?
— Незадача. Голубчик (это шоферу), езжайте, велите сыскать итальянского масла.
— Да что я, нанялся — попусту гонять туда-сюда? Рессоры на честном слове держатся!
Александр Алексеевич роется в карманах. Полтинник… Пятиалтынный…
Чего и нужно было бравому вознице. И масло привез, и бензин: «Господин аптекарь дали».
Вручную вытащили аппарат на шоссе. Хочешь не хочешь, надо долететь до старта.
Свидетельство. «В Новгороде на аэродроме трясина. В Крестцах трясина, в Торжке тоже. Колыбель русского государства в трясине. В такой обстановке летели. Авиатор терпит аварию. Подходит мужик. Кроме бечевочки и тряпочки, у него ничего нет. «Без снасти и вошь не поймаешь», а мы хотим… итальянского масла. Ишь ты, механика захотели! Да вся Россия жаждет механика! Но разве можно его дождаться от Императорского аэроклуба? Им же руководят «самые патриотические силы». Ведь в Петербурге барометром заведует градоначальник, весна устраивается на улицах по приказу полиции.
Авиаторы попали в трясину «всеросийской организации». Летать по небесам, не устроив «земли», невозможно».
Автор фельетона в «Русском слове» известный публицист Д. Философов позволяет себе тонкие, но весьма прозрачные намеки. Впрочем, литература российская за века поднаторела, как никакая другая, изъясняться слогом Эзопа.
Добравшись до Торжка. Васильев умоляет телеграфиста срочно отбить по всей линии — где-то же едет там Кузминский: «Лечу Тверь. Мотор дает перебои. Думаю Твери откажет». Сообщить и на этапы Тверь и Клин: «Васильев просит приготовить масло, бензин, инструменты, механика, зажечь костер старте».
Эти телеграммы дали впоследствии молчалинствовавшему перед оргкомитетом Вейгелину повод высказать подозрение: Васильев-де затем лишь давал эти телеграммы, чтобы дезориентировать главного соперника — Янковского. Как говорится, каждый понимает в меру своей испорченности. Мы-то с вами уже знаем, с чем сталкивался Александр Алексеевич на этапах.
Пока суд да дело, он учит «умасленного» шофера, как завести пропеллер. Тот устал, зовет помощника из публики.
«Я увидел это в тот момент, когда оба ухватились за один конец. Если бы немедленно не выключил вспышку, пропеллером оторвало бы руки».
Взлетел.
В Тверь прибыл распорядительный барон Каульбарс.
Свидетельство. «Стоило представителям комитета явиться на какой-либо пункт, это мгновенно увеличивало дезорганизацию. Так, генерал Каульбарс в Твери по неизвестным причинам приказал переставить флаги на старте, и получилось два места старта — теперь авиаторы не будут знать, где надо пересекать линию».
На высоте аппарат Васильева подхватил сильный попутный ветер. Перед взлетом некий студент сел на мотоциклетку и теперь, сломя голову, мчал впереди, горделиво чувствуя себя лоцманом. Впрочем, наш герой вскоре его обогнал. Показалась Тверь. По шоссе взад-вперед носятся автомобили. Из них машут платками, шляпами, флагами. Едва не сталкиваясь, поворачивают, уносятся по дороге в Клин.
Похоже, сегодня он будет в Первопрестольной…
Вон и костер на поляне: ах, молодцы!
Все прекрасно. Он даже запел. Под рокот мотора. Эдакие фиоритуры выводил, что твой Шаляпин! «Тебя я, вольный сын эфира, возьму в надзвездные края, и будешь ты царицей ми-и-и-ра…» Пиано не получилось, петуха пустил. Нет, не Шаляпин. Довольно с тебя и своей славы, которая, несомненно, приумножится, когда коснешься колесами Ходынского поля. Нет-нет, не стоит приземляться в Твери: он может сделать без остановки три этапа! Он может побить свой всероссийский рекорд — Елисаветполь — Тифлис!
В Твери задирают головы к небу. Шестой час вечера. Васильев низко проносится над линией старта, видит даже, как с некоего господина ветром сорвало панаму, она покатилась по земле, он за ней припустил, чудак…
Снизу же видно, что ветер кренит машину. «Да нет, господа, это он приветствовал, крыльями помахал!» — «Не сядет? А как же с шампанским?» — «Выпьем за его здоровье! Послать телеграмму в Клин: «Пьем ваше здоровье!»
Москва ждет.
Репортер строчит в блокноте: «Томительно тянется время, если смотреть на часы. Если не смотреть, еще томительней. Если бы Васильеву прибавить силу желаний всей этой толпы, она давно принесла бы его сюда! Попытались развлечь публику, вывезли какой-то «Фарман», мотор потрещал и заглох».
Другой репортер, дотошнее, уточняет: «Из ангара появляется аппарат. Габер-Влынский намерен сделать два круга. Как? Он же записан пассажиром Масленникова! Он объясняется, что Масленников «лететь с пассажиром не решился».
Мы уже знаем, что это не так. Габер-Влынский просто оказался таким же провидцем, как братья Ефимовы, Сегно, Эристов.
«Пошумел пропеллером. Лететь опасно — ветер. А как же они?»
— Вот он! — слышится вдруг на трибунах. — Вот он, смотрите!
Но черная точка вдали оказалась змеем, запущенным во Всехсвятском. Над аэродромом поднимают шар с рекламной вывеской шустовской рябиновой. Значит, ждут. Значит, указывают направление. Судьи выбежали на середину круга. Самые закоренелые буфетные обитатели покинули столики. Все глаза устремлены к горизонту…
«Тебя я, вольный сын эфира…» — мотор исправно, как по нотам, напевал, кажется, усладительную мелодию Рубинштейна. Даль была ясна, предзакатное небо золотилось, тихо густея багрянцем. Такое — к ветреному утру. Но утро-то он в Москве встретит…
Ах, взгляни ты, бедняга, на трубочки перед собою!
«Взглянул. Масла довольно, а бензинная — пуста. Вздор — верно, в одном резервуаре горючее вышло, из другого же поступает медленно и проходит сразу в карбюратор. Запасся я бензином на три часа, летел только два, — значит, у меня час времени. А осталось полчаса, и победа. Вдруг сразу замолк мотор. Я начал планировать, высматривая удобное место. На шоссе сесть невозможно. Не говоря о том, что на нем виднелись автомобили, а по бокам оно было обрамлено телеграфными столбами, справа и слева тянулись глубокие канавы.
Правее шоссе я заметил пустой уклон, отделенный от дороги только канавой. Туда и направил аппарат. Коснувшись земли, он покатился со страшной быстротой. Свернул к канаве. На полном ходу выбрасываюсь за фюзеляж, чтобы тяжестью тела ослабить ход и смягчить падение, тащусь по земле. Что-то бьет в спину, царапает ноги, но рук не разжимаю. Вижу, что одно колесо повисло над канавой. Ноги потеряли опору. Валюсь в канаву. Неужели это все? Аппарат рядом — нос в яме, хвост почти отвесно задран вверх. Смотрю пропеллер — цел. А цел ли я? Пытаюсь шевелиться. Похоже, все в порядке. Сильно ушиблена спина, но это пустяки. Блаженно улыбаясь, вылезаю из канавы. Ко мне бегут.
— Что случилось? Что значит ваше падение?
А я повторяю одно:
— Пропеллер цел!»
Москва. Трибуна Ходынки взбудоражена. В 6 часов 17 минут Васильев пролетел Клин! «Смотрите, смотрите, сейчас покажется!» — «Деточка, да не туда, вон откуда дядя прилетит — из-за лесочка!» — «Позвольте на минуточку ваш бинокль!» Вдруг к беседке комитета пошли, побежали, сгрудились, машут руками. Кричат оттуда: «Упал!» Весть — огоньком по запальному шнуру — обегает толпу, окружившую поле. «Упал? Разбился?» — «Спустился благополучно!», — «Нет, упал, упал! Верховой прискакал оттуда!» — «Зачем вы вводите в заблуждение? Просто воль плане. Быстро». — «Карбунатор попортился». — «Губернатор? Приехал?» — «Бензин надо послать! А карбункул послали?» — «Кардитор послали?»
Шоссе близ станции Подсолнечная, 58 верст от Москвы.
«Невообразимая суматоха, миллионы советов. Плохо сознавая, что делаю, я инстинктивно заслоняю грудью аэроплан от натиска толпы. Из подъехавшего авто выскакивает секретарь Московского общества воздухоплавания Лебеденко.
— Ведь я же инженер! Я знаю это дело, доверьтесь мне!
Аэроплан подняли из ямы и поставили на ровную почву. Ищем причину остановки мотора. Первая мысль — отвинтилась гайка карбюратора. Лебеденко моментально помчался в Москву за новым карбюратором. Но, продолжив осмотр, я убедился, что все в полной исправности, лишь кран в трубочке, соединяющей два резервуара, полузакрылся, и по израсходовании бензина в первом из второго поступало слишком незначительное количество. Тем временем из Москвы прислали механика с новыми свечами, ключами для мотора. Заменяем «заеденный» клапан, регулируем крылья. Работа занимает около часа. Затем аппарат вывозят на шоссе. Я хочу продолжать полет».
Москва. Сгрудясь возле комитетской беседки, почтенные господа спорят приглушенными голосами. Репортеры навострили уши.
— Господа, восьмой час, надо закрывать старт.
— Позвольте, последний этап, Клин, он прошел до восьми. Имеет право лететь дальше.
— Нет, не имеет. В восемь мы его регистрировать не будем.
— Так что же вы ему прикажете делать после восьми?
— А пусть себе делает, что хочет. Если он прилетит сюда после восьми, мы его просто не примем. Лети обратно и возвращайся завтра после трех утра.
— Выходит, арестован в Подсолнечной? Полицейский участок вместо воздухоплаванья!
— А билеты завтра действительны?
— Билеты, господа, действительны только на сегодня. До восьми.
«Прибывшие из Москвы представители комитета решительно воспротивились моему законному намерению, утверждая, что старт закрыт. Не могу передать моего бешенства:
— Ведь я же прилетел последний хронометражный пункт раньше восьми! Вы не имеете права после восьми пускать меня с этапа, но долететь до этапа должны дать мне возможность, — чуть не плача, кричал я. — Поймите, это крючкотворство! Я не спал две ночи, провел ужасный день, силы мои слабеют, через несколько часов наступит вполне понятная реакция, смогу ли я завтра сесть на аэроплан? Если вы не хотите захронометрировать меня сегодня, дайте, по крайней мере, добраться до Москвы, а завтра утром я перелечу стартовую линию.
«Господа» были неумолимы. Я был для них вроде незначительной какой-нибудь «входящей» или «исходящей» бумаги, которую невозможно написать не в срок».
Свидетельство. «Подсев на чье-то авто, я устремился к месту аварии. Навстречу машины тех, которые прослышали, что авиатор упал за 22 версты, а когда узнали, что за 58, раздумали и вернулись.
— Ах, я так устал! Хотите боржома? У меня в машине большой запас.
— Благодарствуйте, не откажусь.
Лучше бы везли бензин!
Нахожу Васильева в доме доктора А.Ф. Малинина.
— Сильный ушиб?
— Трудно сказать. Как бы не разыгрался.
Васильев уже разделся, лежит в постели. Лицо изможденное. Спрашиваю о здоровье. Он взвился: тут прямо на смерть посылали, а то — бок! Что — бок?! Возбужденно рассказывает: карта никуда не годна, летишь с завязанными глазами, белые флаги на этапах сливаются со светлыми пятнами на земле, мы просили вывесить красные, нам сказали, что это, видите ли, революционный цвет. Не хватало еще, чтобы метили боржомными бутылками. Свой успех объясняет слепым счастьем. Спрашивает, как дела у остальных. Последний слух — под Вышним Волочком упал Янковский. Он вскакивает: «Ну вот! Ну вот! Нельзя лететь в таких условиях! Все внимание на то, куда лететь, не успеваешь следить за работой мотора…»
— Вряд ли заснет, — говорит доктор.
Он все же заснул — часа на полтора. Но доктор рассказывал, что беспрерывно бредил свечами, бензином, падением…»
Наступило 11 июля. И прежде чем вернуться к главному герою, расскажем, что в дальнейшем произошло с остальными.
Янковский сумел вылететь из Вышнего Волочка только в четветом часу пополудни 10-го. Через несколько минут у него остановился мотор, он упал, но — о, спасительное болото: остался невредим. Аппарат перевезли обратно, бригада механиков князя Любомирского взялась за дело, последовал новый старт и — новая авария. Получив ушибы и опять доверив «Гном» рабочим, пилот по совету патрона решил (все равно второй!) ждать следующего утра.
Агафонов и Костин, мы помним, ночевали в Крестцах. Первый из них заводит мотор, едва рассвело, стартует раньше конкурента, но до Валдая тот отыгрывает у него 20 минут из 30. Похоже, фортуна решила предоставить им равные возможности. Или, если угодно, невозможности. У Агафонова в воздухе неисправность зажигания, приземление на шоссе — сломано шасси. На телеге машину возвращают в Валдай, чинят до вечера, после чего ему удается дотащиться по воздуху до Вышнего Волочка, где опять ремонт. Ясно, что раньше 12-го ему не вылететь. У Костина в Валдае сплошные неудачи. Сперва над самым городом ветер спутал тросы руля, Костин вынужден сесть прямо на улочку, задев и повалив одним из рулей управления чей-то палисадник. То-то собаки по всей округе с ума посходили. Опять телега, влекомая одром, тащит его обратно на старт. Неимоверные усилия позволяют привести в порядок все, что еще можно привести на драном, ломаном теле его летучего инвалида. Под вечер (хронометристы собрались было ужинать, едва уговорил потерпеть) он опять взбирается в небо и — одышливый мотор отказывается работать. Бесславная, как говорили предки, ретирада: он на этап позади Агафонова.
В Петербурге, на Корпусном аэродроме, чинится Сципио дель Кампо.
На Комендантском все возятся с мотором, все пробуют Слюсаренко и Шиманский.
Где-то по Московскому шоссе ковыляет не раз и не два ломавшийся автомобиль, нанятый Кузминским, уже не нужный Васильеву, и Лидия Владимировна расспрашивает о муже.
Еще не занялся рассвет, как подали пролетку. Доктор Малинин, верно, и не ложился. На веранде накрыт завтрак. Но кусок в горло нейдет. «Экая роса обильная», — говорит доктор, прихлебывая дегтярно-крепкий чай. «Парусина отсыреет, — мрачно откликается Васильев. — Брезента вчера не нашлось аппарат накрыть». — «Уж и рябина покраснела, — это доктор переводит разговор на малозначительное, не желает попусту волновать летуна. — Зима ранняя будет». — «Надо еще дожить», — бормочет под нос Васильев.
По дороге он подумал, что ни разу не вспомнил вчера о Лидии. Грешен перед нею: все, что принесла ему за собой, просадил до копеечки, жемчужную нитку последнюю пришлось заложить. Грешен, но не тем, что обижал. Да и когда было — месяцами не видел. Холодностью. Знала бы, идя под венец, что супруг, окажется двоеженцем: авиатика — его нареченная, ей он безраздельно верен. Впрочем, Лидия, надо отдать ей справедливость, не ревнует: напротив — похоже, тщеславится, что Александр у самой рампы общественной жизни верхнее «до» берет.
Опять забегая вперед сюжета, заметим, что жизнь четы Васильевых вся прошла на отдалении, в редких встречах и взаимном охлаждении. И письма из кочевий своих писал он сестре.
Подъехали к шоссе. Роса и впрямь густо усыпала аппарат: от капелек, в каждой из которых норовило отразиться крепчающее утро, крылья казались розовы. Но мокры, хоть выжми полотно, и тяжелы, конечно: надо ждать, пока просохнут. Или решиться — была не была?
— Который час?
— Три сорок пять.
— Господин журналист, сможете крутануть пропеллер? Доктор, голубчик, придерживайте.
Зажигание, слава те Господи, не подвело.
Вверху холодный сильный ветер слева кренит аппарат, правое крыло ходуном ходит, только что не машет по-птичьи: ослабли расчалки, забыл подтянуть, голова садовая…
Вот уж и насыпь железнодорожная, вот и она позади, видны крыши Всехсвятского, луковка церковного купола. Перехватив левою клош, он перекрестился и поймал себя на том, что финиш, столь вожделенный вчера, столь сей миг близкий, оставляет его равнодушным.
Машинально перевел взгляд на контрольную трубочку. Что за притча? Ну конечно же — перед отлетом, не желая отягощать машину, просил налить поменьше, и добровольный механик, студент, переусердствовал. Мотор еще гудел, но жалобно, слабея. Меж бело-сизых — березовых, осиновых — стволов мелькнуло, похоже, Ходынское поле. Шасси, казалось, задевали верхушки деревьев. Экая будет картинка, коль грохнешься сейчас, четверти версты не долетев. Подумал об этом без испуга — с одной только усталостью.
Выключил мотор. Круто — противу привычки — устремился к земле. Удар колес отозвался во всем теле. Катитесь, милые, бегите, дабы хоть коснуться меловой черты…
Она не метнулась назад — проползла под шасси.
Что-то он говорил красавцу-генералу омертвелыми губами, кто-то куда-то его вел. Похоже, Габер:
— Сервус, Васильев, поздравляю!
— Спать, спать…
— Нумер заказан!
И — словно отрезало.
В столь ранний час Ходынское поле пусто. Но мало-помалу его заполняет публика. «Прилетел?» — «Эка хватились — давно уж баиньки». — «А другие? Янковский, Агафонов, Костин? Что телеграф?» — «Так ведь и телеграфисты последние сны досматривают».
Настроенный по-боевому Модль решительно просит публику расступиться: на «Фиате» подъезжает прибывший вчера, но проследовавший прямо на отдых барон фон Каульбарс. Прямо с вокзала — Неклюдов. Из черного «Мерседеса» выходит, опираясь на среброокованную трость, Николай Иванович Гучков, московский градской голова, брат выдающегося думца, и останавливается в отдалении.
Тут же фон Мекк, тут же Меллер — импровизированное совещание организационного комитета. Барон фон Каульбарс громко, ко всеобщему сведению, заявляет:
— Перенеся все тяготы пути и ревизовав все лично (косой взгляд на Неклюдова, сладко отоспавшегося в отдельном купе), имею засвидетельствовать — организация не оставляла желать лучшего. А если кое-кто ее ругает, то лишь потому, что русские привыкли все вокруг себя оплевывать. И себя в том числе. Между тем иностранцы, с которыми я имел встречи по дороге сюда, удивляются энергичным действиям комитета. Да, удивляются, более того, восхищены. Конечно, были недочеты, но какое дело у нас, господа, делается без дефектов?
(Тут автор должен предупредить, что он ничего не сочинил и не преувеличил: сцена полностью позаимствована из репортажей газет «Речь» и «Руль»).
— Некоторые утверждают, что на этапах не было бензина, — вступает Неклюдов. — Его и не должно было быть, о чем предупреждали авиаторов. Но мы все же по собственной инициативе озаботились доставкой. И если, господа, некоторым авиаторам его не хватило, причина ясна. Иные автомобилисты употребляли его сверх меры.
— Позвольте! — Барон возмущен. — Я сам пользовался приготовленным бензином, но его, смею заверить, было даже в излишке. Однако, дражайший Петр Николаевич, должен заметить вам другое. Когда мы распределяли обязанности, вы взялись отвечать за составление карты. На карте же, чему лично свидетель, были явные ошибки. Где это, позвольте, где у меня записано? Железную дорогу перелетали не с той стороны. Мачты в Твери бог знает где воткнули. Яма на финише в Вышнем Волочке…
— Яма была точно помечена на карте, — надменно ответствует Неклюдов. — Что до составления карты, то я имел честь испросить воздушные шары, и Александр Иванович Гучков взял на себя вступить на сей счет в контакт с военным ведомством. Будучи, между прочим, председателем военной комиссии Думы. Однако Александру Ивановичу вздумалось вояжировать на восход…
Тем часом из гостиницы, где спит Васильев, приезжает Габер-Влынский. Его окружают любопытствующие, к нему пробивается Евлампий Косвинцев!
— Адам Мечиславович, как там наш герой? Что рассказывал?
— Не имею от него полномочий контактировать с прессой.
— Голубчик, я очень прошу! Я настаиваю!
Подбегают другие репортеры, Слышится многоустый — и очень в те годы веский — довод: «Печать — шестая держава».
— Добже, я говорю. О чем шум — что Александру Алексеевичу запретили вылетать из Подсолнечной? Так то было не так. Запрета не было.
Член московского комитета Фульда одобрительно кивает.
— Как не было? Сами слышали! Разве вы были там, Адам Мечиславович? Мы вас не видели!
— А я — не имею чести быть знакомым, — не видел вас! Это я сам дал совет Александру: «Иди-ка, коханый мой, спать», и он меня послушал!
Говоря это, Гавер-Влынский делает шажки в направлении Николая Ивановича Гучкова.
— Александр заверил меня, что московская часть трассы — от Вышнего Волочка — вообще организована была безупречно. Это петербургская — безобразно: безумие было лететь над морем в тумане…
Адам Мечиславович главноначальствует над московской авиашколой.
— Проше паньства. Если бы организация этапов была поручена не столичным господам, а обыкновенной хозяйке, что сразу бы она предложила авиатору, пролетевшему, как безумный, сто верст? Чашку бульона, кусок горячего мяса, мягкий диван. А что предлагали, например, в Чудове? Коньяк! Сардины! Персонал этапа — пишите: комиссар, вице-комиссар, два помощника, три хронометриста, три врача, три фельдшера, десять служителей, конных же и пеших стражей — легион! Вели протоколы, которые никому не нужны, из-за того, по какой форме вести, все перессорились… Составляли телеграммы, которые никуда не уходили… Так то было под Петербургом!
Двенадцатое июля. Мы снова на трассе. Утром Янковский долетает до Торжка. Поднялся он в Вышнем Волочке в шестом часу утра: торопится — вчера его настиг Агафонов. Но машина Агафонова в таком состоянии, что на починку — это ясно — уйдет не менее суток. К тому же поднялся изрядный ветер, против которого аппарат его попросту бессилен. Лишь 13-го он достиг Вышнего Волочка.
Двенадцатое июля весь день ветер не дает улететь из Валдая Костину.
Двенадцатого же в 3.30 утра наконец оседлал свой «Моран» злополучный граф с чужой, у кондотьеров купленною родословной, отцовским польским гонором и предприимчивостью хлопа, выбившегося в паны, материнской — украинской — ясностью натуры и собственным фатализмом. На Корпусном аэродроме офицеры вновь и вновь твердили полюбившемуся им доброму малому: «Миша, главное помни — солнце должно тебе в левый висок светить, в левый, Мишенька?» Он крутанул левый ус.
Полетел уж вовсе над землей, виясь между столбами электрической линии. Добрался до самых Крестцов. Сел, попросил заправить двигатель. «А здесь у нас, ваше сиятельство, Сергей Исаич». — «Что?!» — «В больничке они. Разбились». — «Гей, коня!» На тряской кобылешке подскакал к крыльцу земской больницы. Уточкин, весь перебинтованный, улыбался с койки. «Не послать ли нам, Мишель, за вином?» — «Серж, всей душою бы, да лететь надо». За белым плечом доктора возникла черная, перемазанная физиономия механика: «Михаил Фадеич, все цилиндры расшатались, да и в баке течь». — «Ты тэго не мувил, я тэго не вем! Лететь!» — «Д-доктор, — позвал Уточкин, — п-прикажите поставить тут рядом еще кровать». «Зачем?» — «Затем, что этого сумасшедшего не позже как ч-через полчаса привезут сюда, и вдвоем веселее».
Через силу улыбнувшись шутнику, граф Сципио дель Кампо направился к аппарату. Задумчиво подергал хвост оборванной обшивки. Плюнул в лужу бензина под фюзеляжем. Вернулся в больницу.
«Н-ну-с, в-ваше сиятельство?» — «Жаль было оставлять тебя. Гей, вина!»
Так и кончилась для него эпопея.
В 4.20 утра 12 июля с Комендантского аэродрома поднялся последний из участников — Владимир Слюсаренко с пассажиром Константином Шиманским.
Их машина была окрещена в Императорском аэроклубе — «Память капитана Мациевича». Может быть, у кого-нибудь из присутствовавших мелькнула мысль, что дурная это примета — дать имя первого погибшего русского летчика новопостроенному аппарату, от которого отказался Срединский, не обнародовавший публично своих опасений…
Лидия Зверева обняла на прощание Слюсаренко, осенила крестным знамением.
Он с самого начала почувствовал неблагополучие — несбалансированность машины. Вел ее со всей возможной осторожностью. Карту отдал Шиманскому, чтобы тот выверял маршрут. Когда остановился мотор, пытался планировать. Качало, бросало, круто запрокидывало хвост. Шиманский крикнул:
— Внизу обрыв!
Мало того, что крикнул, — через плечо пилота, мешая ему локтем, потянулся к клошу. Слюсаренко оттолкнул его, Шиманский обхватил его за шею, прижался…
В шестом часу утра староста деревни Московская Славянка, что в нескольких верстах от Царского Села, косил сено у шоссе за Шушерами. В небе послышалось жужжание — исполинского, что ли, шмеля, смолкло, затем треск и неживые, железные всхлипы. Нечто, похожее на короб, явилось из-за леса, рывками, будто по невидимым ступенькам, снижаясь и делаясь чудовищно громадным. Все круче наклонялся к земле нос этой нелюди, подобный долгому изогнутому кверху жалу. Она перевернулась и грянула в траву вверх тонкими, не тележными, колесами.
Староста кинулся к месту падения.
До пояса прижатый к земле туловом машины, лежал мужчина, облитый кровью, с напрочь оторванной нижней челюстью. Был еще жив, тянул руку, в которой — бумажный ком (потом оказалось — карта), но глаза уже заводились в надбровье, мутнели. Царствие ему небесное. Другой человек лежал ничком, обхватив так, что насилу отодрали, железный ком — мотор.
Староста закричал иных косцов, поймали расседланную лошадь, малый охлюпкой помчал в Царское.
Приехали докторы. Шиманский был мертв, Слюсаренко тоже не подавал признаков жизни. Первичный осмотр показал открытый перелом левой ноги, тяжелые повреждения черепа.
По дороге в Царскосельский госпиталь он пришел в себя и шептал: «Лида, слава Богу, Лида…» В палате, в бреду: «Надо лететь, скорей надо лететь» и снова то же имя: «Лида».
Он выздоровел. И снова начал летать. И они поженились (ценой жизни механика провидение сохранило ему Лидию Виссарионовну). И он научил ее летать. Одним из свадебных подарков было пилотское удостоверение, врученное новобрачным, бывшим в комиссии, своей молодой. Свадебным путешествием — совместное летное турне. Затем Владимир Викторович вкупе с Лидией Виссарионовной, женщиной энергичной даже более мужа, организовал под Ригой школу и мастерские. Все шло у них ладно, и младший брат Слюсаренко Георгий также сделал летную карьеру: окончив Николаевское венно-инженерное училище, откомандирован под начало старшего пилотом-испытателем и приемщиком аппаратов для военного ведомства, затем состоял в авиадивизионе по охране Ставки.
Итак, сей небольшой, в духе того времени, сюжет для небольшой кинематографической драмы окончился, опять в том же духе, вполне благополучно. В нем наличествуют традиционные персонажи: благородный бесстрашный герой (его роль мог бы исполнять неотразимый Максимов), нежная чарующая героиня (скажем, Вера Холодная), коварный злодей, пославший героя на гибель (ну, допустим, Рунич). Даже комический тип, недотепа, то за клош хватавшийся с перепуга, то чуть товарища не придушивший. Этакий Глупышкин, над похождениями которого до коликов хохотали наши деды и прадеды.
Некто Шиманский.
Он смотрит на нас с фотографии в журнале «Русский спорт». У него длинные саблеобразные усы «а ля поручик Руднев», кепи лихо, по-пилотски, повернуто козырьком назад. Но глаза его печальны. Как у Чарли Чаплина, который, впрочем, не прибрел еще на мировой экран, уморительно семеня ножками в ботинках с носами, такими же длинными, растопыренными, загнутыми, как усищи Евгения Руднева.
Константин Шиманский владел в Тамбове синематографическим заведением. Иллюзионом. Возможно, как сотни киношек, носившим модное громкое имя «Одеон». Супруга продавала билеты. Потом усаживалась за раздрызганное фортепьяно и сопровождала галопами либо вальсами погони либо немые любовные объяснения бледных теней на полотне. Трещал проектор, охала либо смеялась почтеннейшая публика.
Безымянная муза кино была золушкой среди принцесс. Не только столичных театров, но и провинциальных культурных антреприз — Синельникова, Бородая, Собольщикова-Самарина — актеры и актрисы презрительно воротили носы от «ателье», где платили гроши за кривляния перед объективом. Кино тех лет — искусство для бедных. Безвкусица, низкий пошиб? Да. Но кино с его всеядностью хваталось за все, что наисовременно. Первая лента братьев Люмьер? Прибытие поезда! Могучая фирма братьев Пате завалила мир пустейшими похождениями первого комика тех лет Андре Дида, получавшего в каждой стране свой сугубо национальный псевдоним. В Италии, скажем, Дид назван был несколько обидно — Кретинетти. У нас в России — мило, ласково — Глупышкин.
Свидетельство. «Инженер, имевший наивность считать Глупышкина толковым малым, воспользовался его услугами для пересылки знакомому доктору своего изобретения: врачебной электрической машинки… Но «толковый малый» соблазнился невиданной игрушкой и принялся забавляться ею по пути. Вертя ручкой аппарата, он кидал в пространство такие токи, от которых все встречное пришло в неистовое движение: экипажи, пароходы, барки и лодки мчались с головокружительной быстротой, под неудержимый хохот зрителей».
Мы бы с вами не смеялись такому примитиву. Но вдумаемся: кинематограф, дитя технического прогресса, сам елико возможно этот прогресс пропагандировал. Дид, он же Глупышкин — электричество, преемник Дида Макс Линдер — воздухоплавание (лента «Макс под облаками»).
В ногу с веком. Опережая век.
Это одно, другое же — что Шарль Пате перенял у Люмьеров первое их оружие — всепроникающий оперативный документализм. Хроника «Пате-журналь», петушок, хлопавший крыльями и бодро разевавший клюв в начале и конце каждого выпуска (фирменная марка), кричали и о том, как Блерио перелетел Ла-Манш, и о других авиасенсациях. «Пате-журналь» снимал Ефимова. Снимал Васильева.
Васильев рожден на Тамбовщине.
Такие же, как он, лопоухие гимназеры норовили бесплатно проскочить в тамбовское кинозаведение Константина Шиманского.
Либретто: «В маленьком городе владелец иллюзиона день за днем смотрит киноленты. На экране герой-пилот крутит ус, садясь в аппарат. Синематографист отращивает усы. Пилот летит над горами и долами, опускается, его несут на руках. Синематографисту снятся: аппарат в небе, горы и долы под крылом, восторги публики. Наутро синематографист падает на колени перед женой, жестами показывая, что намерен сделаться летуном, для чего следует продать заведение. Жена ломает руки. Указывает на детишек мал-мала меньше, которых отец намерен оставить без куска хлеба. Синематографист поясняет ей, что слава, которая его ждет, принесет и деньги. Мечта овладела им, он прибывает в столицу. Поступает в летную школу. Предстоит исторический перелет. У синематографиста нет аппарата, средств хватает лишь на мотор (здесь возможен отличный трюк — «гэг» в духе Дида: Глупышкин верхом на вертящемся моторе, он раскидывает руки крыльями, но почему-то не летит). Он молит товарища взять его с собой. Жестом показывает, что в противном случае повесится…»
Тапер иллюзиона на раздрызганном фортепьяно играет траурный марш.
Костин не расстался еще с надеждой обогнать Агафонова. Но, не долетев до Торжка, врезался в дерево, окончательно разбил машину до невозможности починить. Единственное, что ему осталось, — апеллировать в оргкомитет по поводу того, что сопернику напрасно зачли Вышний Волочок: он-де не пролетел створ.
Янковский три дня пережидал ненастье в Торжке, в знаменитом Пожарском трактире. Чаевничал с князем Любомирским в «пушкинском» нумере, когда явился репортер. На вопрос, когда продолжит путь, ответил, что все зависит от князя, поскольку он — личный пилот его ясновельможности, и «Блерио» также принадлежность хозяина. Князь сказал, что аппарат весьма дорог, риск весьма велик, что до приза, то первый или никакой.
Тем не менее Янковский долетел до Твери. Комиссар этапа полковник Бацов официально уведомил комитет о причине аварии, воспрепятствовавшей его дальнейшему участию. После того, как имело место распоряжение переставить стартовые столбы и изменить линию старта (распоряжение, как мы помним, фон Каульбарса), аппарат наскочил на барьерную решетку и сломал пропеллер.
Пятнадцатого июля старт в Москве закрыт окончательно. Перелет объявлен завершенным. Агафонов из Вышнего Волочка телеграфно передал Янковскому предложение просить начальство продлить срок хотя бы на день. Оргкомитет ответил категорическим отказом.