В 30-х годах нашего столетия несчастный, затравленный фашистами Стефан Цвейг вспоминал о начале века как об утраченном рае: «Вена, Париж, Милан, Лондон при каждой новой встрече изумляли и восхищали: все шире и великолепнее становились улицы, грандиознее общественные здания, богаче и изящнее магазины. Уровень жизни возрастал… Новые театры, библиотеки, музеи возникали повсюду; такие удобства, как ванна и телефон, бывшие доселе привилегией избранных, проникали в быт мелкой буржуазии. Все шло вперед… никогда Европа не была сильнее, богаче, прекраснее, никогда не верила она так глубоко в прекрасное будущее».
Накануне нового века Лев Толстой в дневнике писал иное, иные гулы слышались ему в недрах общественной жизни: «…стали говорить про то, какой будет скоро матерьяльный прогресс, как — электричество и т. п. И мне жалко их стало, и я им стал говорить, что я жду и мечтаю, и не только мечтаю, но и стараюсь о другом единственно важном прогрессе — не электричества и летании по воздуху, а о прогрессе братства, единения, любви».
И вовсе уж не известно, что думали о прогрессе кетменщики, насквозь прокаленные жестоким среднеазиатским солнцем, угрюмые ткачи, чахоточные швеи, потерявшие человеческие черты, земноводные амы-ныряльщицы за жемчугом, гранильщики алмазов, чьи легкие изъязвлены, изъедены колкой пылью…
«О, этот юг, о, эта Ницца!»
Праздная нарядная толпа под сенью пальм и платанов, белоснежная фланель мужчин, неизменные канотье с цветными ленточками. Роскошные туалеты дам, кружевные зонтики, блеск бриллиантов и жемчугов. И еще более нежный, переливчатый блеск шаловливого прибоя Ривьеры — такого богатства оттенков не даст ни один драгоценный камень.
О, этот юг — неделя полетов в Канне.
В программе сенсационных номеров артистов воздушного цирка: 1. Подъем с авиационного поля. 2. Полет над достопочтенной публикой. 3. Полет на высоту. 4. Воль планэ (свободное планирование). 5. Атериссаж (спуск на землю). 6. В заключение — полеты над морем.
Всплывали ли в мозгу старого инвалида, скудно доживавшего столь долгую после столь короткого звездного часа жизнь там же, на Ривьере, те волшебные картины? Не для того ли, чтобы больше не вспоминать, в одну черную минуту решительно полоснул он бритвенным лезвием себе вены?..
Почти два десятка лет назад русский пилот описывает на «Райте» круги и «восьмерки» над аэродромом Ля Напуль. Затем устроители радуют «мсье де Попофф» поразительной вестью: его желает лицезреть ее высочество великая герцогиня Мекленбург-Шверинская. Происходящая из дома Романовых (ветви Михайловичей), нынешнему государю царю двоюродная тетя, великому же князю Александру Михайловичу родная сестра, близкая родственница английскому королю, она, как пишет современный биограф Попова, невольно взявший тон светского хроникера, «равного как ее брат Сергей Михайлович, проявляла интерес к аэронавтике».
Не станем, впрочем, особенные претензии по поводу тона предъявлять. Как знать, возможно, ее высочество была и умна, и интеллигентна, и образованна. Слыла же музой многих наших писателей, дружила с Пушкиным великая княгиня Елена Павловна, сестра Николая I. И все же юмористически звучит в устах сегодняшнего исследователя сообщение о «исключительном внимании» вдовствующей вельможной гранд-дамы к смелому пилоту, эффектному мужчине. Она, пишет биограф, сияя, отбросив этикет, удостоила «Николя де Попофф» поцелуя. Брат же Сергей попросту, без чинов, сграбастал в объятия. Вслед за чем герцогиня произвела модного летуна в камергеры своего двора. Крошечного двора чисто номинального, вассального великого герцогства, входившего в Германскую империю наряду с пятью другими великими, двенадцатью просто герцогствами и четырьмя королевствами. Анастасия Михайловна принесла в приданое покойному к тому времени супругу более миллиона золотом (круглая сумма, предназначавшаяся великим княжнам по рождении, тотчас вкладывалась в акции, но если не самые прибыльные, случались и семейные скандалы).
…Случалось русским пилотам общаться с высокими особами. Даже катать их. Но вздеть расшитый кафтан с золотым ключом пониже поясницы никто более не сподобился.
Гораздо меньшее сиянье предшествовало началу летной карьеры Михаила Ефимова.
Началось с того, что в Париж учиться летать отъехал было Уточкин. Приподняв неизменный котелок, бросил в окно вагона многочисленным провожающим одну из тех своих фраз, которые потом из уст в уста передаются на Дерибасовской:
— Жд-дите Уточкина с неба!
Он был фразист, этот наш герой. Но не упрекнет ли читатель автора в желании несколько, что ли, принизить облик легендарных личностей? Так снова — впредь, на будущее — сформулирую позицию: мне — и, думаю, вам — они симпатичней, ближе: не ангелы, а живые люди, как мы, головой достающие порой до небес, ногами же порой вынужденные шлепать по лужам, пятнить брюки, не всегда отглаженные в ниточку.
Уточкин уехал — гол как сокол. В его характере — не загадывать о будущем: как-нито заработает и на обучение, и на аппарат. Не вышло: купил лишь мотор. Однако вдруг получил из Одессы письмо от Ивана Спиридоновича Ксидиаса, уже приобретшего себе баронский титул, со следующим условием: вышепоименованный Ксидиас обещал оплатить обучение нижепоименованного Уточкина в летной школе Анри Фармана в Мурмелоне, где уже заказан аэроплан, за что оный Уточкин три года станет служить Ксидиасу «личным пилотом», совершая публичные полеты в городах России за определенное жалование.
Сергей Исаевич обиделся. Воздушным лакеем? Как говорят в Одессе, «чтоб сказать «да», так «нет». Уточкин решил вернуться и, благо был мотор, собственноручно построить машину: верил в себя, как никто.
Финансисты не привыкли отказываться от затей. Тем паче, преследующих и рекламные цели. Иван Спиридонович зовет «моториста» Михаила Ефимова. Тот тоже мечтает летать. Он — еще бедней. Он — скромней.
Не мешкая, подписывает он кабальный контракт.
В Мурмелоне-ле-Гран Ефимова встретили настороженно. Ибо был он русский, а всего за год до его появления школа попала в конфуз с другим — русским — неким князем Сержем Болотовым.
Французы привыкли к странностям «бояр рюсс», к размаху, распаху таинственных славянских душ. Не счесть, сколько золота кидали на распыл в чаду парижских развлечений сперва аристократы, проедавшие и пропивавшие имения, а затем уж и купецкие сынки. «Эх-ма, налей-ка, братец, ванну шампанского мамзелей купать — да что ванну: бассейн у вас имеется?»
Потому Фарман не удивился, когда русский князь заказал ему даже не биплан — триплан. Был ли то князь, неизвестно. Чертеж чудовищной конструкции (размах крыльев — 49 м, двигатель — «Канер-Левассер» в 100 л. с.) не сохранился. Известно лишь, что Болотов высказал намерение перелететь Ла-Манш, но когда его опередил Луи Блерио, изобретатель как сквозь землю провалился. Оставивши задаток, прочих сумм не заплатил… Вот и насторожился поначалу Фарман — не новый ли «князь Серж» перед ним?
Как бы то ни было, сын смоленского крестьянина — в гнезде «людей-птиц». Мы не располагаем точными свидетельствами очевидцев, как проходило там обучение, но у нас имеется несколько более поздняя запись авиатора Александра Раевского об учебе по соседству, в Этампе, у Блерио (многие ее детали потом подтвердит Александр Алексеевич Васильев). Картина примерно одинакова.
Курс стоил 800 франков. Страховка «третьих лиц, могущих пострадать при обучении», — 150 франков в месяц. Залог на случай поломки аппарата — 1500 франков. Расходы на содержание несет сам ученик.
Их десятка три (полный комплект). Среди них испанцы, итальянцы, даже индус… Золотопромышленник из Канады… При школе ресторация, там сдаются комнаты с полным пансионом, напоминают они чуланы.
Школой заведует мсье Сальков — тощий, надменный и хамоватый. Шеф-инструктор — мсье Колен, тот, что регулировал мотор Блерио, когда маэстро перелетал Ла-Манш. Занятия — с шести утра до пяти вечера. Три аппарата в работе, пять в запасе.
Большинство доходов школы сводится к плате за поломки: шеф-пилот и механики получают процент с ремонта. Расценки за некоторые части превышают действительную стоимость раз в десять. Машины специально содержат в истрепанном состоянии. Части никогда не заменяют новыми, ожидая, пока их окончательно испортит (а значит, заплатит) ученик. Раевский вспоминает случай, когда у него правая шина шасси была накачана слабо. При рулежке на земле она на повороте соскочила, колесо подломилось, аппарат клюнул носом, задел пропеллером за землю и вонзился в нее. Счет — 1500 франков.
Отделиться от земли ученику позволили на пятую неделю, еще через две недели устроили экзамен.
Месье комиссары (все те же, но возглавляемые мсье Блерио) расположились кружком на лужайке, смакуют красное вино — так, словно оно истинно бургундское, а не пойло дешевле воды, — крутят усы, посматривают…
Полет по кругу прошел удачно. Но лишь дошло дело до «восьмерок», впереди что-то подозрительно треснуло. Раевский пошел на посадку, а как только коснулся земли, отвалился бак с бензином. Механики нехотя поднялись с травы, поплелись к аппарату. Часа не прошло — привинтили. Снова взлет. Только взобрался бедняга курсант метров на тридцать, остановился мотор. Раевский спланировал, попал на поле ржи, попортил пропеллер — 80 франков.
Дали другой аппарат. На левом вираже на высоте 20 метров отломился и улетел пропеллер. Падение, аэроплан пополам, пилота выбило из сиденья: благо, ухватился за стойку крыла, повисел, спрыгнул. Счет — 4500 франков.
Экзамен он все же сдал. Но летал мало, занялся литературной деятельностью, и имя его из истории русского воздухоплавания как-то стерлось. Мелькнуло лишь в числе членов оргкомитета перелета Петербург — Москва, не более.
Надо заметить, что Ефимов в Мурмелоне летал не в пример удачней. Михаил Никифорович вообще терпел аварий меньше, чем, может быть, все наши остальные летуны, вместе взятые (один Васильев с ним в этом смысла схож, хоть и он уступает). А дело в изначальном подходе.
Первые пилоты, они все ж были лихачи, им бы только на сиденье, клош в руку — заводи, па-ашел! Практичный, приметливый, да и средств на уплату штрафов не имевший, Ефимов поначалу у Фармана сказался больным, а сам в Париже сумел познакомиться с земляками-типографщиками: они там печатали какую-то газету — возможно, левую, нелегальную. Они свели его с мотористами. Свой брат-рабочий класс пристроил его на моторный завод фирмы «Гном». Словом, к моменту начала обучения Михаил знал ротативный этот мотор так, что разобрать-собрать мог с закрытыми глазами.
Анри Фарман это оценил. Вдобавок, Ефимов-спортсмен был близок сердцу Фармана-спортсмена. Шеф допустил Ефимова в мастерские своего аэродрома, показал, как пятьсот рабочих занимались тонким делом изготовления и отладки лонжеронов и нервюр. Не скрыл секретов сборки. Фарман не брезговал сам встать к станку, позволял и Ефимову обточить ту или иную деталь.
Кроме же всего прочего, Михаил Никифорович располагал к себе людей особым обаянием — совершенной естественностью и непринужденностью. Ему ведь тоже приходилось и пыл восторгов публики на себе испытывать, и к руке высоких особ допущенным быть. Но — редкое в знаменитом спортсмене свойство! — он был напрочь чужд позировки, аффектации. Его широкая простодушно улыбчивая физиономия с носом-картошечкой была редкостно симпатична, и даже, мягко говоря, не совсем французский язык казался мил. Он был шутник, забавник.
Да вот, в доказательство, эпизод из его дальнейшей жизни.
Все та же Ницца. «Митинг» экстра-класса: участвуют звезды первейшей величины — Латам, Полан, быстро набирающий силу перуанец Гео Шаве. Предстоит долететь над водой до мыса Антиб и вернуться. До четырех вечера Ефимов в своем ангаре колдует над мотором.
Убедившись, что уставший за предыдущие дни состязаний «Гном» окончательно сдал, заменяет его. Взлетел — что-то не ладится.
Механики — и свои, и чужие — уговаривают не лететь.
— Нет, — отвечает он, — коверкая французский. — Решил попробовать заглянуть на тот свет, так уж полечу.
Взобравшись в кабину, небрежно, словно интересуясь, который час, спросил одного из соперников, англичанина Роллса:
— Вода холодная?
Тот лишь удивленно приподнял брови на бестрепетном британском лице — он же сегодня в воду не падал…
Ефимов махнул механику заводить. Не прошло и десяти минут, как с Антиба сигнализировали: № 11 обогнул мыс.
Но состязание велось на время, и лидерством владел другой. Ефимов собрался стартовать снова.
Тут уж не выдержал лидер — честолюбивый шеф-пилот школы «Антуанетт», заядлый охотник теперь уже не на львов, а, за неимением времени в Африку ездить, на фазанов (однажды на сей предмет специально летал в какое-то имение, вернулся с трофеями, привязанными напоказ к стойкам аппарата) — словом, Юбер Латам. Тотчас взмыл вслед за Ефимовым. Началась погоня. Кончилась она тем, что Латам на более скоростном моноплане обогнал бипланиста Ефимова, однако, не долетев до берега, плюхнулся в пену прибоя.
— Ну, вот, — заключил Ефимов. — Думал, мне выйдет купаться, а вышло Латаму.
Но до этого еще далеко. Пока же Фарман сам учит летать русского, убедившись же в его способностях и знаниях, нанимает в инструкторы. Тем паче учеников все прибавляется.
В марте 1910 года Санкт-Петербург наконец решил направить на обучение во Францию первых офицеров. Не станем переоценивать роль в этом военного Министерства и лично министра Сухомлинова (она более чем сомнительна, к чему мы со временем подойдем) или великого князя Александра Михайловича. Отдадим дань уважения первому в отечественных войсках энтузиасту воздухоплавания Александру Матвеевичу Кованько.
В 1887 году великий русский естествоиспытатель Дмитрий Иванович Менделеев вознамерился наблюдать полное солнечное затмение с высоты — на аэростате. Командовать воздушным судном поручил Кованько.
Знаменитый наш военный дипломат генерал Алексей Алексеевич Игнатьев в книге «50 лет в строю» повествует о том, что по окончании Академии Генерального штаба, участвуя в маневрах, он совершал разведывательный полет на аппарате легче воздуха. «Главный начальник воздушных частей известный полковник Кованько встретил меня с распростертыми объятиями… Этот экспансивный человек с красивым орлиным профилем и слегка седеющими расчесанными бакенбардами был страстно увлечен военным воздухоплаванием».
В русско-японскую войну Кованько под Мукденом совершал полеты, разведывая позиции противника, за что был произведен в генерал-майоры.
Это его радением, благодаря его бесконечным рапортам по начальству была создана сперва «кадровая команда военных аэронавтов», затем реорганизованная в учебный воздухоплавательный парк, а в 1910 году — в офицерскую воздухоплавательную школу, которую он же и возглавил. Он совершил более 80 полетов на воздушных шарах. Автор проектов нескольких дирижаблей. В 1904 году в САСШ получил особую награду «За совокупность изобретений и за пользу вообще, принесенную воздухоплавательной науке».
Надо сказать, что зубастая пресса была не слишком к нему справедлива. Фельетонист «Русского спорта» (меняющий в этом амплуа псевдоним «Роддэ» на «Жакасс») специализировался на комических описаниях, имевших якобы место полетов видных государственных и общественных деятелей. Генерала Кованько он представил так:
«Я не мог подняться на воздух. Я был очень взволнован. Наконец-то я узнаю, что такое воздухоплавание. Оделся потеплее: воздухоплавание — опасная вещь, легко можно схватить насморк… Пропеллер бешено завертелся… У меня замерло сердце, и я закрыл глаза. Через минуту, показавшуюся вечностью, открыл снова.
— Летим?
Мы стоим на месте. Авиатор дергает то за один, то за другой рычаг… Я снова закрыл глаза. Открыл — по-прежнему стоим.
— Слушайте, — сказал я авиатору, — я слезу. А то вы, пожалуй, чего доброго, на самом деле полетите. Долго ли до греха!
И действительно, не успел я сойти, как аэроплан взвился к небу. Как хорошо, что я слез вовремя».
Еще больней — и незаслуженней — уязвил Кованько в московском «Руле» известный либеральный публицист Н. Василевский (He — Буква), спародировав горьковскую «Песню о Соколе», где в роли сокола Попов, ужа — Кованько.
«Пусть те, кто землю любить не могут, живут обманом. Пускай летают Поповы, Райты и Парсевали. Я — генерал, ведь их призывам я не поверю».
Заметим к слову, что во времена более поздние (точнее, в совсем недавние для нас) генерал отправился бы в верхи и кулаком по столу стукнул, требуя призвать к порядку зарвавшихся писак. Били-то по самому больному для солдата месту: в трусости обвиняли.
А «собака зарыта» неглубоко. Дело все в той же моде. Аппараты легче воздуха — аэростаты, дирижабли — из моды вышли, их презрительно звали «пузырями», те, что тяжелей, — монопланы, бипланы — в моду вошли. На дирижаблях — неуклюжих, неповоротливых — не устроишь «митинг», гонку, не выкинешь головоломный трюк, не взволнуешь публику. Кованько же был ревнителем прежде всего плавания, а не летания под облаками.
Громадную убойную силу «сигар» дала понять лишь империалистическая война: над Европой вооруженные пушками и бомбами, почти неуязвимые для хрупких самолетиков, поплыли творения прусского графа Цеппелина.
Далее снова пришел черед авиации. И до сих пор все так. Ведь дирижабли не сданы теорией и практикой в архив, и мы не знаем, за кем будущее. Может, тем, кому необходима скорость, и потребны реактивные лайнеры. Ну а для неспешных туристских путешествий над родной планетой опять в моду широко войдут усовершенствованные «сигары»?
Впрочем, в том, что генерала Кованько поклевывали, известный резон был. Так, будучи главным экспертом по части авиатики, он не оценил изобретения выдающегося конструктора той поры Якова Гаккеля, ссыльного революционера, строителя гидроэлектростанции (одной из первых в России) в Бодайбо, автора оригинального проекта моноплана-амфибии. Начертал на проекте резолюцию «Не заслуживает внимания». И Гаккель ушел из авиации, посвятив себя тепловозам.
Не понял Кованько значения изобретенного Глебом Котельниковым парашюта — тоже с характерной, консервативной формулировкой: «Если бы существовал тип надежного парашюта, то как во Франции, так и в Германии он был бы включен в число приборов аэроплана, на самом же деле этого нет, следовательно, нет и у нас».
Все так. Но роль Александра Матвеевича Кованько в зарождении и развитии отечественного воздушного флота невозможно недооценивать.
К слову, сын его, военный летчик поручик Александр Александрович Кованько, самолично построил аппарат, показавший неплохие летные качества. Три машины его использовались в Гатчинской офицерской школе как учебные. Кованько-младший в первую мировую войну состоял в 11-м корпусном авиаотряде, которым командовал капитан Нестеров. Великий летчик любил его, окрестил почему-то «ежом». Саша Кованько просился у Нестерова сопровождать его в том — последнем, над Жолкевом — полете, завершившемся боем с вражеским «Альбатросом», тараном и гибелью Петра Николаевича. Командир отказал. Впрочем, поручик Кованько вскоре тоже погиб.
Короче, инициативой генерал-майора Александра Кованько-старшего прежде всего следует считать решение о командировке кавторанга Яновича и капитана Ульянина — в Этамп и По к Блерио, поручиков Комарова и Матыевича-Мацеевича, корпуса корабельных инженеров капитана Мациевича в Мурмелон к Фарману, капитана Зеленского — в школу «Антуанетт».
Заключение контрактов с фирмами, которым предстоит выполнить несколько заказов на аэропланы для армии, проверка двигателей, запасных частей возложены на капитана Льва Макаровича Мациевича. Хотя прибывший во Францию (несколько, понятно, рассеяться) великий князь Александр Михайлович доклад капитана слушает небрежно, вполуха, и, уже повернувшись, мимоходом, через эполет, обещает, что подумает, не назначить ли серьезного моряка шеф-пилотом школы в Петербурге, когда она будет. «Экий вы… хлопотун» (фраза — подлинная).
Меж тем среди обучающихся офицеров 35-летний Лев Мацкевич пользуется наибольшим уважением. Потомок запорожских казаков — у него и внешность живописная, с вольно запущенными пшеничными усами, — флегматичный на вид, он успел окончить механический факультет Харьковского технологического института, поступил на флот и, уже будучи военным инженером, завершил образование в Морской академии. Служил на Балтике — командовал подводной лодкой «Акула». Согласно рапорту направлен в летную часть.
Сдатчикам приходилось с ним туго: дотошен, упрям немногословный моряк.
Учат офицеров у Фармана и Блерио так же, как штатских авиаторов, — кое-как. Им помогает Ефимов — уже инструктор. Они же его подкармливают: помните печальную телеграмму, как стыдно и больно первому русскому авиатору, что милые ученики (у офицеров все же суточные) платят за него…