Союз Львов и Орлов (август — сентябрь 1796 г.)

Действо первое

J’ai éspéré satisfaire la curiosité de lecteur et non sa malignité.

Louis-Philippe de Segur. «Souvenirs»[188]

1

Летом 1796 года двор вернулся в столицу из Царского Села раньше обычного.

Уже в начале августа Зимний дворец, в котором заканчивались ремонтные работы, ожил. Близ поварни разгружались обозы с волжской стерлядью и балыком, икрой и астраханскими арбузами. С барж, приходивших с Ильмень-озера, спускались огромные корзины, полные морошки и клюквы, с Валаама привозили запечатанные воском банки с маринованными опятами и солеными рыжиками — царским грибом. Из винных погребов доставались пыльные пузатые бутыли бургундского, изящные тонкошеие карафы с золотым испанским хересом, штофы черного, как смоль, портвейна из далекого Лиссабона, города моряков. Мадера, токай, шампанское рядами выстраивались в буфетных. Томились на льду запотевшие серебряные лохани с устерсами из Марселя и оливками из Салоник, дозревал в запечатанных пузатых бочонках игристый английский эль, привезен был из Ливорно заморский фрукт — ананас, похожий на маковку Василия Блаженного, осененную экзотической туземной растительностью.

Помимо подготовки сюрпризов гастрономических и питейных заметны были и другие признаки, указывавшие на то, что северная столица жила ожиданием события чрезвычайного. К подъезду «под фонариком», где располагалась канцелярия обер-церемониймейстера Валуева, одна за другой подкатывали кареты иностранных дипломатов. Выходившие из них секретари посольств исчезали за дверями, имея на лицах выражение государственной озабоченности. Мимо их цепких взглядов не могло, разумеется, пройти незамеченным то обстоятельство, что кавалергардам, несшим охрану личных покоев императрицы, были выданы новые черные перья на серебряные шлемы. Примечали также, что по ночам Невскую першпективу, Луговую-Миллионную и другие улицы, прилегающие к Зимнему дворцу, мели с сугубой тщательностью. А по ночам из-за контрфорсов Петропавловской крепости в бархатное августовское небо, дробясь в темных водах Невы, одинокими звездами уходили шутихи — это дрезденский мастер Иоганн Вайсмюллер под руководством артиллерийского генерала Петра Мелиссино налаживал jeux d’artifice — огненные игрища.

Впрочем, не будем долее испытывать терпение читателя. На исходе лета 1796 года в Петербурге действительно готовились к событию государственной важности — приезду шведского наследного принца Густава-Адольфа, будущего короля Швеции. В те далекие времена коронованные особы редко покидали пределы своих государств, и потому подготовка визита была окружена завесой таинственности. Впрочем, на этот раз конфиденциальности требовали не только дипломатический этикет, но и, как мы вскоре увидим, соображения высокой политики.

Это, разумеется, лишь подогревало интерес общества к знаменательному событию. Слухи о небывалых торжествах, предстоявших по случаю приезда Густава, циркулировали повсеместно — от великосветских салонов на Каменном острове до портовых кабаков за Адмиралтейством.

У каждого, как водится, был свой интерес.

— А что, Антон, — говорил, сидя в питейном заведении у Чернышева моста, будочник Семен Патрикеев своему приятелю кучеру Антипу Гвоздилову, — по паре ковшиков хлебного вина за здоровье прынца из Стекольного града[189] на нас придется?

— Окстись, Семен, — возражал на это гулким извозчичьим басом Гвоздилов, укоризненно качая кудлатой головой. — Мне, чтобы в кураж войти, не менее ведра надобно.

При этих словах Антип, хорошо знакомый с могучей натурой друга, уважительно крякал.

В салонах больше интересовались целью приезда принца.

Граф Валентин Эстергази, представлявший при екатерининском дворе французских эмигрантов, нашедших в России спасение от якобинской диктатуры, горячился, утверждая, что Густав-Адольф намерен был по примеру своего отца объявить о присоединении Швеции к коалиции европейских держав против республиканской Франции.

Английский посол Чарльз Витворт, сообщивший о предположениях Эстергази в Лондон, снабдил их, однако, комментарием столь же скептическим, сколь и лаконичным:

— Wishful thinking[190].

Зная практический ум Екатерины, Витворт полагал, что со столь тщательно готовившимся визитом в Петербурге связывали ожидания совсем иного рода.

Как вскоре выяснилось, английский дипломат был недалек от истины.

2

Впрочем, довольно лукавить. Проницательный читатель, конечно, заподозрил, что стилизация разговора между будочником Семеном Патрикеевым и кучером Антипом Гвоздиловым «под Соловьева», не говоря уж о чересчур многозначительной ремарке британского посла, — плод разыгравшейся фантазии автора.

Вынуждены подтвердить справедливость подобного подозрения, с той лишь оговоркой, что, хотя нам достоверно не известно, как реагировал Чарльз Витворт (фигура, кстати говоря, весьма заметная в петербургском обществе того времени) на слухи, распространявшиеся Эстергази, он вполне мог высказаться подобным образом. В Лондоне внимательно следили за связями между Петербургом и Стокгольмом и, вне всяких сомнений, прекрасно знали, что, по крайней мере, в течение последних трех лет русские и шведские дипломаты обсуждали возможность заключения династического брака между наследником шведского престола будущим королем Густавом-Адольфом IV и внучкой Екатерины великой княжной Александрой Павловной. Британский посол, если не знал наверное, то догадывался, что Густав прибывал в Петербург на смотрины.

История неудавшегося сватовства шведского наследного принца к внучке Екатерины описана многократно и красочно, хотя, к сожалению, в манере, которую мы попытались воспроизвести в начале нашего рассказа. Многочисленные мемуаристы, историки, а вслед за ними и романисты не могли, конечно, пройти мимо временами забавных, временами трагических событий, развернувшихся после приезда Густава в Северную столицу.

Между тем не все в этом ярком и, казалось бы, досконально исследованном эпизоде великого царствования так просто. Начнем с того, что в документах, рассказывающих о пребывании шведских гостей в Петербурге, — явный некомплект. Не вполне ясна, в частности, предыстория появления принца в Петербурге, хотя дипломатическая переписка о переговорах, ведшихся на этот счет, частично опубликована[191]. Еще хуже обстоит дело с пребыванием будущего короля в российской столице, столь красочно, хотя и противоречиво описанным мемуаристами. Даже в камер-фурьерских журналах — официальной летописи жизни и царствования российских монархов, сведения за последние два месяца жизни Екатерины II отсутствуют. Это, насколько нам известно, единственная столь значительная лакуна в трехсотлетней истории дома Романовых.

Между тем, документы сохранились. К примеру, в бумагах Церемониального департамента Коллегии иностранных дел в Архиве внешней политики Российской империи ожидали своего часа «Журналы и записки о приезде ко двору короля Швецкого под именем графа Гага и дяди его герцога Зюдермандляндского под именем графа Ваза, 1796 года»[192]. Этот документ, никогда не бывший предметом внимания исследователей, является, на наш взгляд, недостающей частью записей в камер-фурьерских журналах за август — сентябрь 1796 года.

В фонде «Трактаты» того же мидовского «Архива на Серпуховке» сохранились подлинные тексты подписанного, но не ратифицированного в сентябре 1796 года русско-шведского союзного договора и проект обсуждавшегося во время пребывания короля в Петербурге брачного договора с секретными приложениями[193]. С помощью прекрасных специалистов своего дела, сотрудниц АВПРИ О. И. Святецкой и С. Л. Туриловой удалось обнаружить протокольную запись состоявшейся 18 сентября 1796 года последней конференции полномочных представителей России и Швеции, обсуждавших проекты союзного договора и брачного трактата[194], а также сделанные рукой Марии Федоровны копии писем и записок, которыми она обменивалась с Екатериной и Н. И. Салтыковым в августе — сентябре 1796 года[195].

И, наконец, в личном фонде А. Я. Будберга, посла России в Швеции, — хранящемся в Государственном архиве Российской Федерации, удалось найти целый ряд ранее неизвестных интереснейших документов, включая составленные Будбергом «две исторические записки», в которых детально изложен ход дипломатических переговоров о русско-шведском династическом браке[196].

Изучение этих документов позволяет во многом по-новому и, как мы надеемся, более точно реконструировать романтическую историю, произошедшую в Петербурге осенью 1796 года. На наших глазах как бы приподнимается завеса над удивительным явлением — брачной дипломатией Екатерины, нацеленной на упрочение не только династических связей Романовых с царствующими домами Европы, но и достижение тех же политических целей, ради которых ее армии сражались в Финляндии, Польше и Молдавии.

Династическими браками как средством политики не пренебрегал, как известно, и Петр Великий, покончивший, по выражению одного из крупнейших знатоков XVIII века Е. В. Анисимова, с «кровной изоляцией» Романовых. Сына своего Петра женил в 1711 году на Софье-Шарлотте Брауншвейг-Вольфенбюттельской, сестре австрийского эрцгерцога Карла, ставшего в том же году германским императором Карлом VI. Женихов для своих дочерей и племянниц Петр искал в северогерманских княжествах, как бы продолжая политику овладения побережьем Балтики, начатую Северной войной. Анна Иоанновна и Екатерина Иоанновна были выданы им за герцогов Курляндского и Мекленбургского, чьи владения занимали значительную часть балтийского побережья. Та же логика прослеживается в браке любимой дочери Петра Анны с герцогом Голштейн-Готторпским в 1724 году: Киль, столица герцогства, был прекрасным портом, позволявшим контролировать не только выход из Балтики, но и часть Северного моря. Не случайно и то, что женихом второй дочери Петра Елизаветы стал князь-епископ Любекский Карл-Август, скончавшийся до свадьбы, в 1727 году.

Для понимания скрытой подоплеки дальнейших событий важно иметь в виду, что со времен Петра брачный союз с герцогами Голштейн-Готторпскими означал косвенное вовлечение России в сложные династические комбинации государств Северной Европы. Голштейн-Готторпы были младшей ветвью Ольденбургского дома, старшая линия которого более четырехсот лет правила Данией и Норвегией. На протяжении столетий они находились в состоянии то разгоравшейся, то затухавшей вражды с Данией из-за своего наследственного владения — Шлезвиг-Голштейна, одна часть которого (Шлезвиг) была связана унией с Данией, а другая (Голштейн) — являлась ленным владением Германской империи.

Герцог Голштинский Карл-Фридрих, супруг Анны Петровны, был племянником шведского короля Карла XII по матери и, таким образом, являлся потенциальным претендентом на шведский трон. В браке с дочерью Петра он видел дополнительные гарантии своих династических амбиций, тем более что, по мнению ряда историков, в последние месяцы жизни Петра к брачному контракту Анны Петровны с голштинским герцогом была добавлена секретная статья, предусматривавшая возможность вступления на российский престол ее будущего сына.

Надо думать, что именно в этом, а не только в сентиментальности Елизаветы Петровны, питавшей нежные чувства к голштинской родне своей сестры, крылась причина появления в Петербурге в 1742 году сына герцога Карла Фридриха и Анны Петровны Карла Петра Ульриха, ставшего русским великим князем, будущим императором Петром III. Внук Петра Великого и Карла XII имел одинаковые права и на российский, и на шведский троны. Дядя его, Христиан Август, в 1743 году стал королем Швеции при поддержке России, опекавшей Голштейн-Готторпскую династию.

Екатерина, ставшая в 1744 году супругой наследника русского престола, происходила по отцу из младшей, Ангальт-Цербстской ветви древнего Асканийского дома, мужская линия которого пресеклась в 1793 году со смертью ее младшего брата Фридриха-Августа. Однако по матери она была голштинкой, принадлежавшей к младшей линии Голштейн-Готторпской ветви Ольденбургского дома, находившегося в политическом и династическом союзе со шведским королевским домом. Густав III, взошедший на шведский престол в 1771 году, был сыном дяди Екатерины короля Швеции Адольфа-Фридриха и, стало быть, приходился ей кузеном.

Став императрицей, Екатерина провозгласила национальные, государственные интересы России высшим приоритетом своей внешней политики. На тесные династические связи с королевскими домами Пруссии, Дании и Швеции, родственные связи с владетельными князьями ряда германских государств она смотрела как на естественное и удобное средство придания дополнительной эффективности своей дипломатии. В этом, похоже, кроется одна из причин горячей поддержки ею уже в 1764 году Северной системы, разработанной Паниным, бывшим послом в Стокгольме, и Корфом, послом в Копенгагене.

Однако стремление, немного женское, как нам кажется, решать проблемы Северной Европы в семейном кругу нередко вступало в более или менее острые коллизии с реальными законами, определяющими отношения между государствами. В частности, разменяв в 1773 году являвшийся предметом многовековых споров Шлезвиг-Голштейн на Ольденбург и Дальменгорст, которые были переданы в наследственное владение князю-епископу Любекскому Фридриху-Августу, представителю младшей линии Голштейн-Готторпов, и, следовательно, дяде шведского короля Густава III, Екатерина существенно улучшила отношения с Данией, ставшей на долгие годы надежной союзницей России. Густав III, однако, увидел в этом ущемление прав средней линии Голштейн-Готторпов, к которой принадлежал сам, и обратился с жалобой на действия Екатерины к германскому императору Иосифу II. Франция, использовавшая любой предлог, чтобы ослабить позиции России в Стокгольме, поддержала шведского короля. Положение осложняло и то, что в обмене Шлезвиг-Голштейна, наследственного владения Павла Петровича, многие в Европе усмотрели намерение еще больше ущемить права великого князя, непростые отношения которого с матерью и без того являлись предметом пересудов в дипломатических гостиных европейских столиц.

В этот непростой для Екатерины момент у нее возникла идея, с которой она не расставалась до конца своего царствования. 29 сентября 1773 года, как мы помним, в Петербурге состоялось бракосочетание Павла Петровича с Гессен-Дармштадтской принцессой Вильгельминой, в православии Натальей Алексеевной. Брак этот, как, впрочем, и замужество самой Екатерины, был устроен Фридрихом II, племянник которого Фридрих-Вильгельм, наследник прусского престола, женился в 1769 году на старшей сестре принцессы Вильгельмины Фредерике, названной, кстати, в честь прусского короля. Однако еще в июле, за два с половиной месяца до свадьбы, у Екатерины появился план выдать замуж старшую дочь маркграфа Гессен-Дармштадтского Каролину за датского короля Кристиана VII, только что разведшегося со своей женой Каролиной-Матильдой, а младшую из принцесс Гессен-Дармштадтских Луизу пристроить за брата шведского короля герцога Карла Зюдермандляндского. Таким образом династический союз между Россией и Пруссией, скрепленный женитьбой Павла Петровича и Фридриха-Вильгельма на родных сестрах, естественно перерос бы в семейный пакт государств Северной Европы — России, Пруссии, Дании и Швеции.

Идея «семейного пакта» Северных держав была сообщена Екатериной прусским послом в Петербурге графом Сольмсом. «De cette façon tout le Nord sera apparenté, ce qui pouvait même avec le tems avoir des influences sur les affaires politiques»[197], — так передавал он слова российской императрицы в постскриптуме к своей депеше Фридриху II № 910 от 2 (13) июля 1773 года. По просьбе Екатерины Фридрих II изложил этот план шведскому королю. Тот, однако, с безукоризненной и оттого еще более обидной для Екатерины вежливостью отвечал, что его брат уже помолвлен с принцессой Эйтинской, причем посредником в этой помолвке выступил не кто иной, как князь-епископ Любекский Фридрих-Август, которому только что по воле российской императрицы достались графства Ольденбург и Дальменгорст, обмененные на Шлезвиг-Голштейн. Екатерине не оставалось ничего другого, как поздравить Густава III с помолвкой его брата[198].

Как известно, первый брак Павла Петровича оказался неудачным. Весной 1776 года после смерти Натальи Алексеевны от родов Екатерина вновь прибегла к матримониальным услугам прусского короля и его брата принца Генриха, прибывшего в Петербург по странному совпадению за две недели до кончины Натальи Алексеевны. Для того чтобы устроить второй брак Павла Петровича, на этот раз с принцессой Вюртембергской Софией-Доротеей, нареченной после крещения Марией Федоровной, Фридрих II не останавливался даже перед тем, чтобы расстроить ее помолвку с братом покойной Натальи Алексеевны принцем Людвигом Гессен-Дармштадтским. Мария Федоровна, вся родня которой была тесно связана с Пруссией, до конца жизни сохранила чувство признательности к Фридриху II, всячески поддерживая и подогревая пруссофильские настроения своего мужа.

И тем не менее, семейные связи Романовых с Гессен-Дармштадтским и Вюртембергским домами (с 1805 года Вюртембергская династия стала королевской) оказались весьма устойчивыми. До октября 1917 года еще две Гессен-Дармштадтские принцессы стали российскими императрицами: Мария Александровна — жена Александра II и Александра Федоровна — супруга последнего российского императора Николая II. Заметную роль в расширении династических связей российской императорской фамилии сыграли и герцоги Ольденбургские (29 декабря 1774 года указом Иосифа II графства Ольденбург и Дальменгорст были превращены в герцогства). В 1781 году Екатерина устроила свадьбу своего двоюродного брата Петера-Фридриха-Людвига Голштейн-Готторпского, ставшего вскоре герцогом Ольденбургским, с тринадцатилетней сестрой Марии Федоровны Фредерикой. Их сыну герцогу Константину будет суждено основать так называемый «русский Ольденбург».

И последнее, возможно, самое важное. Упрочение и расширение династических связей российской императорской семьи в Европе никогда не являлось для Екатерины самоцелью. В брачной дипломатии, которой она так охотно занималась, императрица видела лишь средство для достижения политических целей. Когда в начале 80-х годов она сочла союз с Австрией более выгодным для государственных интересов России, чем с Пруссией союз, она без всяких колебаний поменяла и направленность своей брачной дипломатии. В январе 1782 года, несмотря на сильнейшее противодействие со стороны Фридриха II, она устроила помолвку эрцгерцога Франца, сына Леопольда Тосканского и племянника австрийского императора Иосифа II, и младшей сестры Марии Федоровны принцессы Елизаветы Вюртембергской. Эта брачная сделка скрепила русско-австрийский союз, просуществовавший до смерти Иосифа II в 1790 году.

Впрочем, в 90-е годы, когда императрице пришлось устраивать браки многочисленных внуков и внучек, Екатерина, как и в молодости, была далека от понимания, что браки, заключенные по политическому расчету, редко бывают счастливы.

3

В конце октября 1792 года в Петербург из Баден-Бадена привезли дочерей тамошнего маркграфа принцесс Луизу и Фредерику. Луизе, предназначавшейся в невесты великому князю Александру Павловичу, весной этого года исполнилось тринадцать лет. Фредерике было на год меньше. Александру, старшему из внуков Екатерины, едва минуло пятнадцать.

В Стрельне баденских принцесс, прибывших в сопровождении матери, встретила вдова знаменитого Андрея Петровича Шувалова — друга Вольтера, камергер Федор Стрекалов и Александр Салтыков, сын вице-президента Военной коллегии. Гостей разместили в Шепелевском дворце, стоявшем на месте здания нового Эрмитажа.

Разумеется, принцесс подробно проинструктировали о том, как следовало вести себя при русском дворе. Однако живой и непосредственный характер избранницы Екатерины дал знать о себе уже во время ее первой встречи с императрицей. Не обращая внимания на далеко отставших спутников, Луиза стремительно взбежала по ярко освещенной парадной лестнице Зимнего дворца. Лишь семнадцатилетний Александр Салтыков успевал за ее легким бегом по анфиладе великолепно убранных комнат. Луиза и сама не заметила, как оказалась в опочивальне, стены которой были обиты вышитой золотом дамасской тканью. Перед ней стояла женщина и двое мужчин. Поняв, что это императрица, Луиза, из головы которой мгновенно выветрились все наставления и советы, живо подбежала к ней и поцеловала руку.

Екатерина, поджидавшая гостей из Бадена вместе с Салтыковым-старшим и Платоном Зубовым, не только не рассердилась за нарушение церемониала, но и, поговорив с Луизой, нашла, что принцесса была прекрасно воспитана. Девочка любила поболтать, но суждения ее были основательны.

Через день Луизу представили великокняжеской чете. Она впервые надела платье русского фасона с фижмами, ее волосы были причесаны и напудрены, как было положено при дворе. Естественная грация и обаяние баденской принцессы пришлись по душе Павлу, хотя ни он, ни Мария Федоровна не одобряли затеи Екатерины с женитьбой сына. Они считали, что Александр еще ребенок.

Великий князь послал за сыновьями и дочерьми. Вновь забыв о приличиях, Луиза впилась взглядом в Александра. Он ей очень понравился, хотя и не показался таким красивым, как ей описывали. Александр же, напротив, даже не подошел к принцессе. Весь вечер он дичился и старался держаться от нее подальше.

После взаимных представлений Екатерина начала свою обычную партию в бостон. Детей посадили за поставленный по соседству круглый стол. Присматривала за ними камер-дама Шувалова. Девочки быстро нашли общий язык, Александр же со скучающим видом глядел в сторону.

Лишь недель через шесть после приезда баденских принцесс между Александром и Луизой произошло объяснение. В записочке, посланной им Луизе, говорилось, что поскольку родители велели сказать, что он любит ее, то может ли он надеяться, что она будет счастлива, выйдя за него замуж. В ответ принцесса выразила покорность воле родителей, пославших ее в Петербург. С этого момента Александр и Луиза считались помолвленными.

Свадьбу Александра и Елизаветы Алексеевны — так была наречена принцесса при принятии православия, — отпраздновали 19 сентября 1793 года. Венчание проходило в церкви Зимнего дворца с необыкновенной пышностью. Короны над головами новобрачных держали граф Шувалов и князь Безбородко.

Молодые были очень красивы. Стройный Александр, затянутый в парадный кавалергардский мундир, который ему необыкновенно шел, благожелательно улыбался. Елизавета, в белоснежном платье с розами в белокурых волосах, была ему под стать.

Восторг был всеобщим. Когда новобрачные под звуки специально сочиненного Державиным для этого торжественного случая марша «Александр, Елизавета!» спускались по парадной лестнице, направляясь на молебен в Казанский собор, приветственные крики огромной толпы, собравшейся на их пути, заглушали гром оркестра.

После Александра настал черед Константина. Летом 1795 года на смотрины в Петербург были вызваны принцессы Саксен-Кобургские: София-Антуанетта, которая впоследствии вышла замуж за Александра Вюртембергского и провела всю жизнь в России, и Юлия. Екатерине их представили перед спектаклем в Эрмитаже.

Герцогиня Кобургская, сопровождавшая дочерей, чувствовала себя бедной родственницей среди блестящей толпы екатерининских вельмож, столпившихся у дверей, чтобы первыми увидеть принцесс. Все знали, что ее дорожные расходы, включая придворные платья для принцесс, были оплачены Екатериной. Довольно скованно вели себя и ее дочери, однако молодость искупала видимые недостатки их воспитания. Раньше всех освоилась младшая из принцесс. На балу в Зимнем дворце она подошла к Елизавете, ласково потрепала ее за мочку уха, прошептав по-немецки: «Какая ты милашка». Елизавете понравилась эта непосредственность, они быстро подружились. Днями напролет девушки болтали, вспоминая жизнь в Германии, по которой очень скучали.

Между тем сватовство шло ни шатко, ни валко. Герцогиня явно раздражала Екатерину. Константин тоже колебался. Только через три недели он остановил свой выбор на младшей из принцесс — Юлии. Та, в свою очередь, не выглядела от этого счастливой, тем более, что Константин и не думал соблюдать правил приличия по отношению к принцессе.

Он приходил к свой суженой ежедневно ровно в 10 часов утра и во время завтрака заставлял ее играть на клавесине свои любимые военные марши. Музыканты придворного оркестра аккомпанировали ей на барабане и трубах. Этим его знаки внимания и ограничивались. Когда музыкантов под рукой не оказывалось, Константин демонстрировал привязанность к принцессе, больно щипая ее за руку, а иногда даже кусая ее.

Особенно он разошелся после свадьбы, которую сыграли в феврале 1795 года. Принцесса была наречена Анной Федоровной. Молодые поселились в Мраморном дворце, однако поведение новобрачного, почувствовавшего себя хозяином в доме, показало, что за ним нужен глаз да глаз. Как-то Екатерине донесли, что Константин развлекался тем, что стрелял в манеже дворца живыми крысами, которых заряжали в пушки. Вернувшись в начале осени из Царского Села, императрица поселила молодых поближе к себе — в апартаментах, прилегающих к Эрмитажу.

4

Екатерина раньше других поняла, что браки ее внуков были заключены слишком поспешно, для того чтобы стать счастливыми.

Лето 1796 года Александр и Константин с молодыми супругами провели в Александровском дворце Царского Села, специально построенном Екатериной для старшего внука. Накануне переезда императрица пригласила к себе Варвару Николаевну Головину, муж которой стал гофмейстером двора великого князя Александра Павловича, и попросила ее поселиться вместе с великокняжеской четой. Головина, боготворившая императрицу, с готовностью согласилась.

— Я рада, что именно вы так близки к моей старшей невестке, — сказала Екатерина. — Вы видите молодых каждый день, скажите мне, действительно ли они любят друг друга, довольны ли они друг другом?

Головина ответила лишь то, что могла ответить.

— Мне кажется, что великий князь и его молодая супруга вполне счастливы.

Положив свою руку поверх руки Головиной, Екатерина произнесла тоном, который обличал крайнее душевное волнение, фразу, навсегда оставшуюся в памяти графини:

— Я знаю, вы не тот человек, который разъединяет любящих. Я все вижу и знаю гораздо больше, чем вы можете себе представить. Моя признательность к вам будет длиться вечно.

Головина была тронута до глубины души. Ее и саму все более беспокоило то, как складывались отношения между Александром и Елизаветой. После замужества великая княгиня очень похорошела. Когда она появлялась на людях, ее ангельское лицо, грациозные движения, легкая походка привлекали внимание всех. Всех, кроме великого князя.

Внешне жизнь Александра и Елизаветы, особенно на первых порах, выглядела вполне безоблачной. В окружении Екатерины их называли не иначе, как Амуром и Психеей. И лишь немногие замечали, что отношения великокняжеской четы были, если можно так выразиться, чересчур платоническими. Ни по возрасту, ни по воспитанию Александр не был готов к браку. Кроме того, нравы екатерининского двора не могли не деформировать его представлений о существе и даже о внешних формах супружеских обязанностей.

Как-то вечером, после игры в мяч, великий князь подвел к Головиной раскрасневшуюся от бега по царскосельской лужайке Елизавету и сказал ей с детским самодовольством:

— Графиня, Зубов влюблен в мою жену.

При этих словах Елизавета страшно смутилась, но ее юный супруг даже не заметил, что поставил жену в ложное положение. Варвара Николаевна ответила, что если Зубов способен на такую низость, то он достоин презрения и не надо обращать на это внимания. Было, однако, слишком поздно. Эти слова запали в сердце великой княгини.

Зубов, между тем, вовсе не собирался скрывать своих чувств, что не осталось незамеченным толпившимися вокруг него шпионами, наушниками и прочей сволочью. Роль поверенной в чувствах Зубова взяла на себя графиня Шувалова. Ей помогали находившиеся в большом доверии у фаворита граф Федор Головкин и Оттон Магнус Штакельберг, престарелый дипломат, бывший послом в Варшаве и Стокгольме.

Однажды, встретив Головину на аллеях царскосельского сада, Штакельберг попытался и ее привлечь на свою сторону.

— Дорогая графиня, — сказал он со светской развязностью, — чем дольше я наблюдаю за нашей очаровательной Психеей, тем больше теряю голову. Однако и у нее есть, по крайней мере, один недостаток.

— Какой же? — подняла брови Головина.

— Ее сердце недостаточно чувствительно: вокруг нее столько несчастных. Скажите, почему она не хочет воздать должное самым нежным чувствам и глубочайшему уважению?

— Но с чьей стороны?

— Со стороны того, кого я обожаю.

— Вы с ума сошли, дорогой граф, я не желаю слушать ваши пошлости. Пойдите к мадам Шуваловой, она поймет вас лучше. Но знайте раз и навсегда, что слабости так же далеки от Психеи, как ваши слова недалеки от низости.

Между тем Зубов по вечерам продолжал шептаться с Шуваловой, бросая влюбленные взгляды в сторону великой княгини. Шувалова с упоением предавалась роли сводни. Для нее, с юности имевшей скверную репутацию, сейчас, на шестом десятке, это было как бы вторым рождением. Злой и наблюдательный Федор Растопчин, служивший при великом князе, говорил, что от Шуваловой веяло пороком.

Окна Зубова выходили на апартаменты, которые занимали в Царском Селе Александр и Елизавета. По вечерам он устраивал у себя под окнами концерты. Генрих Диц, музыкант, дававший уроки великому князю, играл на viole d’amour, ему аккомпанировали альт и виолончель. Серенады Дица невольно трогали сердце великой княгини, очень любившей музыку и прекрасно игравшей на арфе.

И вот во время очередной серенады Зубов уговорил Шувалову умолить Елизавету пройтись по лужайке возле ее окон в знак одобрения его чувств. Великая княгиня, которую пугала и приводила в отчаяние двусмысленная ситуация, в которую она попала, чуть было не согласилась. Лишь решительное вмешательство Головиной заставило ее остаться дома.

И уже на следующий день, итальянский гитарист Сарти, близкий к Зубову, имел наглость заметить Елизавете, что она не понимает la politique de la société[199]. Елизавета действительно не понимала того, что происходило вокруг нее. Ее душевные страдания усугубляло то, что она была воспитана очень добродетельной и обладала развитым чувством долга. Она всячески пыталась сблизиться с Александром. Тот относился к жене как к близкому другу, но и только. Утешение великая княгиня находила лишь в долгих разговорах с Головиной.

Варвара Николаевна храбро противостояла интригам Шуваловой и Зубова. Заметив как-то, что тот из своего окна подглядывает за тем, что происходит в комнатах великой княгини, она демонстративно завесила окно темной шторой. И, тем не менее, вряд ли одной Головиной хватило бы сил обуздать наглость Зубова. Трудно сказать, почему так долго — целых два года — Екатерина предпочитала не замечать безумств своего фаворита. И все же к весне 1796 года князь Платон вынужден был поумерить свой пыл. Полагали, что причиной этого стало состоявшееся между ним и императрицей объяснение.

Впрочем, семейная жизнь Елизаветы от этого лучше не стала. Зимой 1796 года в Петербурге появились братья Чарторыйские — Адам и Константин, сыновья одного из богатейших польских вельмож. В Петербурге они жили фактически в качестве заложников: в смуте, начавшейся в Польше после восстания Костюшко и последовавших второго и третьего разделов, России важно было обеспечить себе поддержку и повиновение со стороны могущественного клана Чарторыйских.

Старший из братьев — Адам — был серьезен и молчалив, но в темных глазах его таилась страсть. Младший, Константин, отличался живым поведением, любил пофранцузить.

Александр быстро сошелся с Чарторыйскими. Они практически не расставались. Константин принялся ухаживать за великой княгиней Анной, у которой не хватало ни ума, ни такта отказать ему в этом. Ее кокетство превращало ситуацию при молодом дворе в комедию ошибок, тем более, что старший из братьев — Адам — обращал слишком пристальное внимание на Елизавету. Александр, казалось, не замечал щекотливого положения, в котором оказалась его жена. Более того, временами складывалось впечатление, что он чуть ли не поощрял князя Адама в его увлечении.

Головина и ее муж пытались образумить Александра, но дело окончилось лишь тем, что их отношения с великокняжеской четой испортились. Великий князь вел себя, как испорченный ребенок. Своими тревогами и сомнениями Елизавета могла отныне поделиться только с Анной, но той явно не хватало не только твердых нравственных убеждений, но и просто здравого смысла, которые могли бы уберечь ее от опасностей, подстерегавших при дворе.

Екатерина, однако, не теряла надежды образумить молодежь. После того как верная камер-юнгфера Мария Саввишна Перекусихина, поведала императрице на ушко, что великий князь Александр самолично расшнуровывал корсет Елизаветы, чтобы показать князю Адаму ее прелести, братьям Чарторыйским запретили появляться при дворе. Александру было сделано внушение. Елизавета же утратила расположение императрицы.

В отношении младшего внука чаша терпения императрицы переполнилась, когда воспитательница великих княжон мадам Ливен, конфузясь, рассказала ей о том, как Константин, без всяких видимых причин, учинил жестокую и бессмысленную расправу с гусаром, несшим караульную службу во дворце. Екатерина была настолько поражена выходкой внука, что поручила Захару Зотову провести следствие. Тот в деталях повторил рассказанное мадам Ливен.

Екатерина так расстроилась, что заболела. Она написала Павлу Петровичу, попросив наказать сына, что тот и сделал с удовольствием и, по обыкновению, крайне жестоко. Затем императрица отдала приказ посадить Константина под арест. Но в того будто бес вселился. После понесенного наказания он стал вести себя еще более разнузданно.

Считали, что в эти дни с императрицей произошел первый из трех ударов, которые вскоре свели ее в могилу.

5

Первые неудачи не остановили, однако, матримониальных опытов императрицы.

У Екатерины было пять внучек. Старшей, Александре, в июле 1796 года исполнилось тринадцать, младшая, Анна, родилась в январе 1795 года. Самой красивой считалась вторая, Елена, отличавшаяся правильными чертами лица и стройностью фигуры. Однако среди всех великих княжон, каждая из которых была по-своему хороша, и Екатерина, и строгая мадам Ливен, которой было поручено их воспитание, выделяли Александру.

В свои тринадцать лет Александра Павловна — Alexandrine, как называла ее бабушка, свободно говорила на четырех иностранных языках, прекрасно рисовала, играла на клавесине, пела, танцевала и к тому же отличалась чрезвычайной кротостью характера.

Бабушку Alexandrine боготворила.

Рассказывали, что когда Александре было десять лет, императрица раскрыла перед ней альбом в голубом переплете, в котором были собраны портреты лучших женихов Европы, и шутливо предложила:

— Choisissez-vous un prince[200].

Внимательно, с той забавной серьезностью, с которой ее сверстницы играют в куклы, Александра перелистала страницы голубого альбома и без колебаний указала на портрет молодого человека с серыми, холодными, как льдинки, глазами и прямыми белокурыми, почти белыми волосами, ниспадавшими на плечи черного камзола.

Разумеется, это был шведский наследный принц Густав, будущий король Швеции Густав-Адольф IV.

Екатерина пришла в восторг, хотя, надо полагать, другого выбора и не ожидала. С ранних лет Александру Павловну приучали к мысли, что ей предстоит стать королевой Швеции.

Идея связать Россию и Швецию узами династического брака возникла по окончании русско-шведской войны 1788–1790 годов.

Странная это, надо признать, была война — началась без повода, закончилась без результата. Виновником ее Екатерина считала шведского короля Густава III. Тот и сам не отрицал, что военные действия начались по его инициативе.

— Il faut une guerre pour caractériser un reigne[201], — говорил он.

Впрочем, войн без причин не бывает. Со времен Петра Великого интересы Швеции и России, двух сильнейших держав Балтики, сталкивались на просторах от Полтавы до Финляндии, поделенной между ними в результате Северной войны. Однако войны с Турцией, завоевание Крыма, польские дела побуждали Екатерину действовать на северном направлении сугубо осторожно. В Стокгольме воевали дипломаты, оружием их были политические интриги и финансовые субсидии, в которых остро нуждалась измотанная войнами Карла XII Швеция. Посланники России и Франции беззастенчиво вмешивались во внутренние дела Швеции, выступая арбитрами между партиями «колпаков» и «шляп» в шведском парламенте — рикстаге. Как ни странно, но монархическая Россия поддерживала «колпаков» — партию «третьего сословия», а республиканская Франция имела влиятельных друзей среди стокгольмской аристократии. В жестком противостоянии короля и парламента Россия неизменно держала сторону последнего. В ее интересах было, чтобы до поры до времени Швеция, как и Польша, «держалась беспорядком».

Государственный переворот 1772 года, в результате которого Густаву III удалось ограничить полномочия парламента и укрепить основы монархической власти, явился неожиданным и сильным ударом по этим планам. В Петербурге забеспокоились, но Густав — надо отдать ему должное — оказался на высоте. Летом 1777 года он посетил русскую столицу и сумел если не развеять, то поколебать предубежденность, с которой относилась к нему Екатерина. Обращаясь к императрице, он по-русски называл ее «сестрой». Та, в свою очередь, направила «братцу Гу» в Стокгольм повара, умевшего готовить понравившиеся королю квас и щи, сделала его действительным членом Российской Академии наук — следуя традициям своего просвещенного века, шведский монарх переписывался с Вольтером.

После личного свидания отношения Густава и Екатерины преобразились. Их переписка приобрела семейный характер. Сообщая шведскому королю о рождении внука Александра в 1777 году, императрица подробно рассказала о своих заботах по его воспитанию и даже посылала ему куклу, одетую в костюм, который она придумала для Александра.

Густав отвечал взаимностью. В 1778 году, сообщая, что жена его, после долгих лет бесплодия, наконец, беременна, он не скрывал и того, что и он, и его жена стали жертвами клеветы. По Стокгольму прошел слух, что отцом будущего наследного принца был не Густав, а его друг, красавец барон Монк (к несчастью, супруга Густава имела репутацию женщины фривольных нравов). Самое печальное, что усердней всех распространялась на этот счет мать Густава, вдовствующая императрица Луиза-Ульрика. Не остался в стороне и его дядя, герцог Карл.

Екатерина, имевшая основания смотреть на шведского короля как на близкого родственника, в судьбе которого она принимала участие, несомненно, была тронута подобным доверием и, как могла, пыталась утешить Густава, советуя не обращать внимания на «злоречие, обычное при королевских домах». Она обещала даже попросить прусского короля Фридриха II оказать воздействие на его сестру, вдовствующую королеву Швеции. И действительно, Луиза-Ульрика вскоре угомонилась, однако отношения ее с сыном до конца жизни оставались натянутыми. Одно время Густав подумывал о том, чтобы удалить мать за пределы Швеции.

Идиллия в отношениях между русским и шведским царствующими домами, однако, длилась недолго. Вскоре после второго свидания Густава III и Екатерины (на этот раз во Фридрихсгамме, в 1782 году) между ними наступило резкое похолодание. Внешним поводом для размолвки стали странности, проявившиеся в характере Густава под влиянием семейных неурядиц. Он, к примеру, полюбил примерять сшитые по его собственным эскизам рыцарские наряды в духе Карла XII, бывшего его кумиром и примером для подражания. Екатерина говорила впоследствии Иосифу II, что для того чтобы овладеть вниманием «короля пик» (так она к этому времени называла Густава), нужно было говорить с ним, стоя спиной к зеркалу. В этом случае он был готов порассуждать о французской опере и о последних книгах философов, смотрясь в зеркало за плечом собеседника и прихорашиваясь перед ним.

Истинные же причины назревавшего русско-шведского разрыва лежали в сферах более основательных. Во Фридрихсгамме впервые обнаружилось несовпадение политических целей Густава и Екатерины. Российская императрица говорила о пользе тройственного союза России, Швеции и Дании в рамках Северного аккорда. Густав, конфликтовавший с Данией из-за Норвегии и Шлезвиг-Голштейна, настаивал на двустороннем русско-шведском союзе, «семейном пакте», в рамках которого обе страны обязались бы не препятствовать друг другу в их предприятиях.

В несговорчивости Густава Екатерина увидела опасность возрождения французского влияния в Стокгольме. В шведскую столицу в качестве чрезвычайного посланника был направлен Аркадий Иванович Морков, дипломат, которому, кстати, предстояло сыграть весьма своеобразную роль в нашей истории. Морков, человек до крайности самоуверенный, получив назначение, отправился прямо в Италию, где шведский король находился осенью 1783 года. Густав назначил местом встречи собор св. Петра, уединенную часовню, отделенную занавесом от большого зала. Беседа, как и следовало ожидать, зная характер обоих ее участников, оказалась настолько острой, что уже через два месяца, в феврале 1784 года, Екатерина сочла необходимым объясниться с Густавом, якобы сказавшим Моркову, что, воспользовавшись слабостью русских войск в Финляндии, он в любое время может совершить легкую прогулку в Петербург, чтобы там поужинать.

Новые осложнения произошли летом 1785 года после смерти князя-епископа Любекского, графа Ольденбургского. В письме, направленном Екатерине по этому печальному случаю, Густав, никогда не признававший передачу Ольденбурга и Дельменгорста младшей линии Голштейн-Готторпского дома, заявил Екатерине резкий протест против того, что покойный епископ оставил Ольденбург своему сыну, лишив таким образом и потомство самого Густава, и герцога Карла, женатого, кстати, на дочери епископа, законного наследства.

В ответном письме Екатерина подтвердила непреклонность ее решения относительно судьбы Ольденбурга и Дельменгорста, которое, по ее словам, было в той же мере продиктовано семейными интересами, что и позиция Густава.

Русско-шведская война сделалась неизбежной. Существенно, кстати, что в ходе ее Дания выполнила свои обязательства по договору от 1773 года с Россией и объявила войну Швеции в августе 1788 года.

После «полупроигранной-полувыигранной» войны с Россией, Густав счел, что получил «свою часть бессмертия». Именно в этот момент — по крайней мере так утверждала Екатерина — и появилась у него мысль скрепить новое сближение с Россией, к которому его побуждало желание всемерно противодействовать нарастанию революционных событий во Франции, браком своего сына с русской великой княжной. Предполагали, что договоренность эта была оформлена как секретная статья Дроттингольмского мирного трактата, подписанного в октябре 1791 года, и предусматривавшего выделение Россией значительных финансовых субсидий Швеции для организации совместной военной операции в Нормандии. Никаких официальных документов, подтверждающих намерения Густава в отношении русского брака, никто, однако, никогда не видел.

Намерения эти, если они, разумеется, существовали, были нарушены внезапной смертью короля, последовавшей 16 марта 1792 года. Густав III был убит фанатиком, капитаном лейб-гвардии Анкарстремом — как подозревали, якобинским террористом — во время маскарада в зале стокгольмской оперы. Барон Курт фон Штеддинг, назначенный сразу после войны шведским послом в Петербурге, описал реакцию Екатерины по получении этой вести. Курьер из Стокгольма прибыл в субботу, около 6 часов вечера, когда у императрицы собрался ее обычный круг придворных. Вскрыв конверт, Екатерина была так потрясена, что удалилась в соседнюю комнату, куда были допущены только принц Нассау-Зиген и князь Николай Репнин. Выйдя из нее, императрица сказала:

— Я слишком любила отца, чтобы покинуть сына. Он найдет во мне искреннего друга.

В Стокгольме, однако, события развивались далеко не так, как рассчитывала Екатерина. По малолетству наследного принца регентом к нему был определен его дядя, герцог Карл Зюдермандляндский. Регент имел репутацию человека лукавого, как говорят в России, криводушного. Его подозревали в связях с теми, кто направлял руку Анкарстрема, казненного по приговору суда. Другие заговорщики отделались высылкой за границу. Густавианцы — друзья короля во главе с бароном Армфельтом — подверглись преследованиям.

Ближайшим советником регента и фактическим министром иностранных дел стал его давний любимец барон Рейтергольм, вызванный из ссылки, в которую он был отправлен Густавом III. Ссылка барона протекала в Париже, что обеспечило ему в Швеции репутацию якобинца. Поверхностность таких суждений, однако, не замедлила сказаться — его симпатии к Франции были лишь обратной стороной глубокого недоверия к России.

Не зная способа поправить положение страны, полуразрушенной воинственной политикой Густава, герцог полагал, что только кардинальное изменение всего, что делалось королем, способно приглушить всеобщее недовольство. Средством утверждения своей политики он избрал разного рода мистиков, масонов и теософов (Рейтергольм был их главой), коих немало развелось в Швеции со времен Сведенборга.

На первых порах антироссийская подоплека новой шведской политики не могла проявиться открыто. Учитывая силу партии «колпаков», вожди которой симпатизировали России, сложную обстановку в шведской части Финляндии, где усиливалось русское влияние, регент остерегался предпринимать шаги, которые могли бы вызвать раздражение Петербурга. С известием о переменах в системе правления Швеции вследствие убийства Густава III, в Россию был послан генерал Клингспорр, передавший Екатерине письмо от регента, выдержанное в самых теплых выражениях. Неофициально, как бы от себя, Клингспорр обмолвился о благоприятном отношении в Стокгольме к желанию Густава III устроить брак шведского наследного принца с русской великой княжной.

Намеки Клингспорра, считавшегося другом России, встретили самое сочувственное отношение Екатерины. У нее были свои причины желать династического союза со Швецией. Сын Густава III приходился Екатерине племянником. Его брак с Александрой Павловной, оставаясь делом семейным, обещал немалые политические выгоды. Помимо открывавшейся перспективы противодействия революционной Франции, русско-шведский союз при молодости Густава открывал возможность надолго получить свободу рук на севере, а при счастливом стечении обстоятельств — и усилить русское влияние в балтийском бассейне.

Однако дело это обе стороны предпочитали вести с сугубой осторожностью.

Действо второе

Русские сделаны не так, как другие народы Европы. У них есть блеск, позолота, великолепие, пороки, но у них нет добродетелей.

Густав III в письме Карлу Зюдермандляндскому из Петербурга, июнь 1777 г.

1

В октябре 1792 года через русского посла в Стокгольме регенту был передан портрет Александры Павловны, которой к тому времени не исполнилось еще и десяти лет.

В ответ регент, бывший главой шведского масонства и, возможно, в силу этого предпочитавший обходные пути официальным, направил в Петербург для неофициального обсуждения брачного договора некоего барона Витали. Однако в приеме при петербургском дворе посланцу регента было отказано. Отсутствие у него формальных полномочий для ведения переговоров явилось, разумеется, лишь предлогом. Действительная причина неудачи миссии барона Витали крылась в другом.

Дело в том, что после гибели Густава III планы совместной с Россией высадки в Нормандии, вызывавшие такой энтузиазм у Густава, были оставлены. Швеция, несмотря на дружественные жесты в сторону России, оставалась единственной монархией в Европе, не прервавшей официальные отношения с республиканской Францией даже после того, как там казнили короля. Русскому послу в Стокгольме было предписано всемерно противодействовать росту французского влияния в Швеции и распространению якобинской заразы вблизи российских границ.

Словом, в конце 1792 года у Екатерины не было основания верить в искренность дружественных заверений регента и, особенно, Рейтергольма, которого посол Штакельберг представлял в самых черных красках. Ответ на письмо герцога Карла, переданное через Витали, был дан по официальным каналам, через посольство. Характер его был вполне благоприятный, но трактовать вопрос о браке шведской стороне предлагалось с соблюдением всех необходимых формальностей, через полномочных представителей.

Между тем, сближение Стокгольма с «цареубийцами», как в Петербурге называли французов, продолжалось. Из Константинополя и Варшавы начали поступать донесения о причастности шведских дипломатов к антироссийским интригам Франции. Штакельбергу было поручено сделать по этому поводу представление. После его беседы с регентом шведский кабинет потребовал немедленного отзыва посла, обвинив его в оскорблении шведского королевского дома.

В Петербурге начали склоняться к мнению, что под пагубным влиянием Рейтергольма и сам регент, продолжая получать русские субсидии, начал тайно действовать в направлении, расходящемся с интересами России.

Екатерина, поступавшая в таких ситуациях решительно и жестко, немедленно распорядилась о приостановке субсидий, выплачивавшихся Швеции по Дроттингольмскому трактату. Но не их прекращении. В отношениях с северным соседом она предпочитала избегать действий, которые впоследствии не могли бы быть поправлены.

Регент, разумеется, всполошился. Швеция, истощенная последней войной, нуждалась в русском золоте. В октябре 1793 года он направил в Петербург графа Стенбока. Помимо передачи поздравлений по случаю бракосочетания великого князя Александра, графу было поручено вступить в официальные переговоры о династическом союзе с Россией.

На этот раз выбор регента оказался верным. Стенбок, в отличие от Витали, занимал высокое положение при шведском дворе. Екатерина дала графу личную аудиенцию, переговоры с ним вел князь Платон Зубов.

Переговоры оказались непростыми. В ответ на «домашнюю заготовку» Стенбока, сходу заявившего, что окончательное составление и подписание брачного трактата поручено барону Рейтергольму, Зубов от имени императрицы пригласил регента и наследного принца посетить Петербург, чтобы познакомиться с великой княжной. Стенбок сказал, что в соответствии с основным законом Швеции король не может выезжать за пределы своего государства до совершеннолетия. Князю Платону не оставалось ничего другого, как принять этот довод.

Второй вопрос, поднятый Зубовым, имел более важные последствия. Он обратил внимание Стенбока на то, что решающим условием династического брака в Петербурге считают сохранение русской великой княжной, когда она станет королевой Швеции, свободы исповедовать ту религию, в которой она была рождена и воспитана. Осторожный Стенбок предпочел не вступать в рассуждения по столь деликатному вопросу.

Расценив переговоры со Стенбоком как начало официального обсуждения династического брака, Екатерина не замедлила сделать ответный жест. Еще до отъезда Стенбока из русской столицы было объявлено о назначении послом в Стокгольм вместо Штакельберга графа Сергея Петровича Румянцева, сына великого фельдмаршала. Тем самым императрица как бы давала понять, что считает устраненными недоразумения, возникшие между ней и регентом.

Впрочем, и Румянцев находился в шведской столице недолго. Прибыв в Стокгольм в начале марта 1794 года, он был отозван домой уже в августе, поскольку возникли новые обстоятельства, еще более омрачившие русско-шведские отношения. В Стокгольме был раскрыт заговор, который клонился к устранению регента от власти. Одним из его руководителей оказался друг Густава III генерал Армфельт, известный как глава «русской партии» в Швеции. Будучи приговорен к смертной казни, он сумел бежать в Неаполь, затем в Вену и через некоторое время объявился в Калуге, где жил под протекцией российского двора. Рейтергольм, заклятый враг Армфельта, распространял в Стокгольме слухи о том, что тот пытался вывезти из Швеции в Россию будущего короля, который близко знал и уважал его с детства.

Крайне неприятная для России сторона этого дела заключалась в том, что агентам республиканской Франции удалось похитить у Армфельта адресованные ему собственноручные письма Екатерины, ясно указывавшие на того, кто если и не стоял прямо за спиной заговорщиков, то, во всяком случае, сочувствовал им.

Отношения между русским и шведским дворами обострились до крайности. Регент был настолько раздосадован, что, отбросив свои обычные уловки, прямо и недвусмысленно написал Екатерине, что только из желания пощадить ее он не опубликовал для всеобщего сведения документы, которые могли бы скомпрометировать ее самым серьезным образом.

С запальчивостью, мало соответствовавшей обстоятельствам, Екатерина отвечала, что если бы она хотела свергнуть правительство Швеции, то могущество ее государства позволило бы ей не прибегать к тайным проискам и интригам, в которых ее пытаются обвинить.

Кризис, вызванный раскрытием заговора Армфельта, прервал на время переговоры о браке наследного принца. Не форсировать события Екатерину побуждали и сведения, поступавшие из Стокгольма. Еще в марте 1794 года посол Румянцев достаточно откровенно, хотя и, разумеется, с крайней осторожностью предупреждал ее в конфиденциальном письме о двусмысленной позиции регента в вопросе о браке. В этом же письме посол дал и весьма любопытную характеристику будущего шведского короля:

«Король имеет рост ниже среднего, весьма худощав; его лицо, обрамленное белокурыми волосами, говорит о здоровье скорее деликатном, чем блестящем, глаза большие, светлые, движения их скорее медленны, но не лишены величия. Физиономия его обычно непроницаема, нервного тика, о котором шла речь в прошлом году, я не заметил. Регент сказал мне, что этот тик появлялся у короля только тогда, когда он был вынужден присутствовать на неожиданно назначавшихся церемониях, к которым не имел времени подготовиться. Это суждение кажется мне вполне обоснованным, поскольку сейчас король выглядит совершенно подготовленным к выполнению своих обязанностей и с ним более не случается нервных срывов, которые внушали опасения в прошлом. Кроме того, исполнение своих обязанностей, к которому он постепенно привыкает, день ото дня, видимо, укрепляет его характер.

Темперамент этого монарха, его пристрастия представляются вполне умеренными. В возрасте, когда их развитие сопровождается некоторыми крайними проявлениями, король сохраняет спокойствие и выдержку, являющиеся главными чертами его характера. Проникнуть в его чувства и намерения весьма трудно, впрочем, его манера держать себя, в которой видят проявление ума, не свидетельствует о склонности к притворству или хитрости. Король сдержан по характеру, а не в силу убежденности в необходимости держать себя таким образом. Такова его натура, в его поведении нет ничего от рисовки, связанной с его высоким положением или опасения в отношении тех, кто окружает его по воле дяди. Говорят, что в своем окружении он никого не выделяет; кажется только, что он предпочитает общество пожилых людей общению с молодыми. У него совершенно нет ясно выраженных пристрастий, хотя некоторые говорят о его наклонности к военному делу, указывая на удовольствие, которое он получает от участия в маневрах. Не следует упускать из виду, что, как считает регент, в этой стране все излишне милитаризировано. Вполне естественно, что король из противоречия своему дяде выказывает склонность к армии. Впрочем, люди, хорошо его знающие, не видят в Густаве-Адольфе черт характера, которые напоминали бы сумасбродства Карла XII. Одним словом, Ваше величество, если попытаться кратко охарактеризовать нынешнее состояние личности короля, его можно назвать скорее ребенком интересным и много обещающим, чем заслуживающим внимания или способным вызвать беспокойство. Справедливо, что обращение с ним регента и незначительность тех, кто составляет так называемую партию короля, много способствовали приведению короля в нынешнее состояние. Однако я весьма сомневаюсь, чтобы при других обстоятельствах он мог развить в себе большую энергию…

Сведения, которые мне удалось получить о расположенности короля к браку, наилучшим образом свидетельствуют о чистоте его принципов. Их можно считать совершенно способными обеспечить счастье и спокойствие той, с которой он разделит ложе. Время выбора супруги в соответствии с завещанием покойного короля определено на конец 1795 года, когда королю исполнится 17 лет. По той же статье завещания будущая супруга короля должна быть королевской крови, что существенно сужает круг претенденток. Высказываясь публично по этому вопросу, регент всегда говорит, что свое участие в выборе невесты он ограничивает предписанием, направленным послам Швеции за границей: собрать портреты принцесс королевской крови, дальнейшее — за королем, который будет делать свой выбор сам. При некоторой искренности, которую видят в подобных заявлениях, я не считаю, что регент при определенном стечении обстоятельств останется безразличным к выбору своего воспитанника. Впрочем, барон Штединг, как и другие шведские послы, получил соответствующие указания относительно российских великих княжон. Регент неоднократно спрашивал меня о них, но поскольку я не получил лично от Вашего величества никаких инструкций на этот счет, то ограничился тем, что должен был сказать без лести как о достоинствах великих княжон, так как и о совершенстве их воспитания»[202].

Сведения Румянцева о намерении шведов перенести переговоры о браке будущего короля оказались верны. В депеше Рейтергольму от 17 ноября 1794 года Штединг, передавая разговор, состоявшийся у него по этому поводу с Платоном Зубовым, писал: «Г-н Зубов сказал мне положительно, что императрица весьма желает этого брака». В ответ посол напомнил, что во время переговоров Зубова с графом Стенбоком главный для шведов вопрос — в религии будущей супруги короля — не был решен. «Казалось, Зубов не мог прийти в себя от неожиданности, — сообщал Штединг. — Он дал мне понять, что императрица может подумать, что намерения нашего двора не особенно искренны относительно брака короля, если он ставит такие условия, которые заведомо не могут быть приняты. — Почему, сказал он, приходится слышать в первый раз о таковом препятствии, когда переговоры о браке велись уже давно? он меня уверил, что никогда не было примера, чтобы русская княжна, при вступлении в брак с иностранным принцем, переменила свою религию; этого не было даже и тогда, когда Россия не принадлежала к разряду могущественных держав. Это невозможно даже и само по себе — так как греческая религия не допускает ни для кого подобного отступления, тогда как в Швеции всеобщая религиозная терпимость допускается законами. Он знал, что духовенство было проводником этого закона, и в доказательство сослался на общественное мнение, которое было за терпимость. Я, в свою очередь, ему сообщил, что основной и конституционный закон в нашей стране предписывает, чтобы король был лютеранского вероисповедания, добавив при этом, что не могу с положительностью утверждать, распространяется ли этот закон и на королеву. Несомненно одно, что шведский народ будет оскорблен в своем религиозном чувстве, если при исполнении обряда бракосочетания и коронования он увидит чужеземные церковные обряды и чужеземное духовенство. Примером может служить покойная королева Луиза-Ульрика, воспитанная в правилах протестантской — реформаторской религии и вынужденная до вступления в брак принять религию лютеранскую, так как общественное приличие требует, чтобы жена исповедовала одну религию с мужем. — Наконец все, что только я могу подумать, было мной поставлено на вид, чтобы доказать г-ну Зубову, что брак великой княжны с королем будет неосуществимым, если с ее стороны не последует согласия относительно перемены религии. Я заметил, что все, что я говорил по этому поводу г-ну Зубову не произвело сильного впечатления на него и что он становился все более и более холодным ко мне по мере того, как я говорил. В одном, казалось, он согласился со мной, это в необходимости для королевы сопровождать короля на богослужение и во всех торжественных религиозных церемониях, в чем, как он полагал, не представится никакого затруднения»[203].

Штединг, бывший, судя по всему, сторонником брака короля с российской великой княжной, действовал не только через Зубова, но и других лиц, близких к Екатерине, не желавшей в виду осложнения ее отношений с регентом и Рейтергольмом объясниться со шведским послом напрямую. Воспитательница великих княжен Шарлотта Карловна Ливен, «больше всего на свете желавшая того, чтобы ее любимая воспитанница сделалась королевой Швеции», уговаривала посла «не терять терпения, вполне надеясь, что все устроится, потому что она знает, что императрица принимает чрезвычайно близко к сердцу этот брак». Вице-канцлер И. А. Остерман, напротив, взяв предварительно со Штединга честное слово, что тот ни в чем не скомпрометирует его перед его двором, рассуждал более здраво. «Говоря откровенно в качестве друга», он советовал Штедингу «перестать и думать об этих переговорах, что дело это совершенно невозможно по множеству причин, которые он не в состоянии перечислить все, но достаточно знать, что положительно немыслимо восстановить доброе согласие между императрицей и Вашим королевским высочеством, что когда король станет совершеннолетним, тогда будет достаточно времени подумать об этом браке, который все равно не мог бы осуществиться ранее по той причине, что принцессе было всего только 12 лет. Таким образом, он сказал мне больше, чем я спрашивал. «В таком случае, — возразил я ему, — браку этому никогда не бывать, потому что наверно короля женят, или, по крайней мере, он будет помолвлен до своего совершеннолетия». «Вот это-то, — сказал старик, — и не должны допустить добрые шведы»[204].

Забега вперед скажем, что если бы все русские дипломаты, приложившие руку к этому делу, оказались бы столь же рассудительными как Остерман, история, которую мы рассказываем, имела бы, надо полагать, другой конец. К несчастью, однако, в начале 1795 года к переговорам со Штедингом подключился Аркадий Иванович Морков, бывший в середине 80-х годов посланником в Стокголье, а затем ставший доверенным лицом Зубова. Встретившись со Штедингом «в одном петербургском доме, он отвел Штединга в сторону и сообщил, разумеется, конфиденциально, что ее величество «никогда не переставала сердечно желать брака короля с ее внучкой». Затронув затем вопрос о религии, Морков сказал, что императрица была «вынуждена покоряться существующим в стране предрассудкам и что, следовательно, она не могла подписать требуемого от ее внучки отречения, но что она будет советовать ей согласиться с обрядами нашей религии и публично присутствовать вместе с королем на всех религиозных церемониях и обрядах, которые соблюдает король, оставив за собой право исполнять свои религиозные обряды в строгой замкнутости… Как только она сделается королевой Швеции, власть императрицы над ней кончается — и, если тогда она пожелает принять лютеранскую религию, то императрица, конечно, не будет в силах ей в этом препятствовать, но дать на то согласия в настоящую минуту она считает положительно невозможным»[205].

Надо отдать должное проницательности Штединга — к авансам Моркова он отнесся с большим резервом.

2

В этих обстоятельствах остается только гадать, чем руководствовался регент, поручая шведскому послу в Петербурге Штедингу летом 1795 года, в самый разгар скандала, связанного с делом Армфельта, продолжить официальные переговоры о браке наследного принца.

Еще более странным выглядит поведение Екатерины, с ходу согласившейся с предложением регента.

Первый вопрос, заданный Штедингом Зубову, касался приданого великой княжны. Князь Платон, не разобравшись в том, что опытный дипломат начинает переговоры с самого легкого, счел слова посла добрым знаком и ответил в том смысле, что шведы будут довольны.

Второй вопрос Штединга — о вероисповедании будущей королевы Швеции — Зубов не то чтобы пропустил мимо ушей, он просто не придал ему серьезного значения. Князь Платон пребывал в уверенности, что вопрос о религии был решен во время переговоров с графом Стенбоком и посол поднимает его лишь для того, чтобы успокоить противников России в Стокгольме. Едва ли кто-либо в Петербурге понимал, что именно в этот момент была сделана первая из решающих ошибок, предопределивших неудачу переговоров.

Споры возникли только тогда, когда Штединг перешел к наиболее важному пункту, касавшемуся выдачи Армфельта, продолжавшего жить в Калуге на пенсию, назначенную ему Екатериной. С русской стороны последовал резкий отказ. Штединг сообщил в Стокгольм, что в этом пункте Екатерина никогда не уступит.

Регент, подстрекаемый Рейтергольмом, пришел в крайнее раздражение. Оставив осторожность, он пошел на открытое столкновение. 1 ноября 1795 года, в день, когда Густаву-Адольфу исполнилось 17 лет, в Стокгольме было официально объявлено об обручении будущего короля с принцессой Луизой-Шарлоттой Мекленбург-Шверинской. Во всех костелах Швеции было приказано молиться за здравие будущей королевы. Французская Директория, помогавшая мекленбургскому браку, торжествовала.

Коварство герцога вызвало бурю негодования в Зимнем дворце.

«Пусть регент ненавидит меня, пусть ищет способ отмстить — в добрый час! Но зачем он женит своего племянника на кривобокой дурнушке? Чем король заслужил такое жестокое наказание? Ведь он думал жениться на невесте, о красоте которой вся Европа говорит в один голос», — недоумевала Екатерина.

В Мекленбург были отправлены тайные агенты русского двора с целью расстроить готовящийся брак.

Однако планы регента не осуществились совсем по другой причине. Глубоко уязвленный тем, что переговоры об обручении были затеяны без совета с ним, Густав-Адольф впервые пошел против воли своего опекуна, публично заявив, что вступит в брак только после того, как станет королем.

Тем не менее, по настоянию регента, желавшего досадить Екатерине, в Петербург был направлен граф Шверин с извещением о предстоящей помолвке. Шверина встретили на подъезде к Выборгу и без лишних церемоний развернули обратно. Впоследствии, остыв, Екатерина называла это «женским капризом».

Отношения между Россией и Швецией к началу 1796 года обострились до крайности. В большую силу при шведском дворе вошел посланник Французской Республики Леок.

В январе 1796 года Суворов провел смотр русских войск в Финляндии, на границе со Швецией. Зубовым была заготовлена дипломатическая нота для рассылки по европейским дворам, в которой регент обвинялся во всех смертных грехах: от тайных сношений с французскими якобинцами до убийства своего брата Густава III. Безбородко, едва ли не единственный, кроме Остермана, кто сохранял в эти дни остатки здравого смысла, всерьез опасался, что Зубов может подтолкнуть Екатерину к открытию военных действий.

3

До войны, к счастью, не дошло, но дипломатам пришлось потрудиться изрядно. В шведскую столицу был направлен Андрей Яковлевич Будберг, заслуженный генерал, преподававший великим князьям военные науки. По ряду причин Будберг пользовался неограниченным доверием Екатерины. Выходец из старинного эстляндского рода, обладавшего обширными связями в Германии и Швеции, он еще в 1782 году успешно выполнил деликатное поручение императрицы, связанное с устройством на русскую службу ее родственника графа Ангальта. Затем — устраивал брак великого князя Константина с принцессой Кобургской. На этот раз, однако, поставленная перед генералом задача была не в пример сложнее. Хорошо понимая, какой прием его ждал в Стокгольме, Будберг ехать не хотел. Однако все его попытки отговориться успеха не имели.

Отъезд Будберга в Швецию был обставлен с некоторой таинственностью. Ввиду срочности дела ему надлежало прибыть в шведскую столицу из Кобурга, где он находился, проводив мать принцессы, ставшей русской великой княгиней. Будберг был снабжен тремя различными верительными письмами. Какое из них вручить, он должен был решить сам, в соответствии с настроением в Стокгольме. Первое адресовалось регенту и давало ему только возможность говорить от имени императрицы. Второе представляло собой верительную грамоту, которая должна была аккредитовать его в качестве чрезвычайного посланника. Третье давало Будбергу статус посла. Подготовить почву для его работы в Стокгольме должен был советник посольства Будберг, дальний родственник Андрея Яковлевича, которого спешно назначили поверенным в делах.

В Петербурге старшего Будберга называли дядей, младшего — племянником.

В Стокгольме же одного называли генералом, а другого — бароном.

Старший Будберг направился в Стокгольм через Копенгаген, где счел за лучшее оставить все три свои верительные грамоты. Дело в том, что младший Будберг сообщал, что в шведской столице его дядю никто не ждал. Поразмыслив, генерал предпочел появиться в Стокгольме в качестве путешественника. Случилось это 8 февраля 1796 года, под вечер.

Шведы долго не могли взять в толк, с какой целью пожаловал к ним генерал Будберг. Штединг тоже терялся в догадках, предполагая, что генерал прибыл хлопотать о браке наследного принца с одной из владетельных немецких княжон. На всякий случай, Будберга-старшего старались не замечать, что еще более осложняло его миссию.

Поскольку обоих Будбергов — и дядю, и племянника — во дворец не приглашали, генерал решился действовать через посредников. В то время в Стокгольме находился некто Фердинанд Кристен, женевец, представлявшийся как доверенный секретарь бывшего французского суперинтенданта финансов Калонна. Этот Кристен был добрым приятелем госпожи Гюсс, французской актрисы, имевшей ангажемент в Петербурге и состоявшей метрессой Аркадия Ивановича Моркова. Письмо от госпожи Гюсс помогло генералу сблизиться с женевцем, которого он нашел вполне подходящим для роли, определенной для него в Петербурге (по некоторым сведениям, Екатерина заметила его еще весной 1793 года, когда он приезжал в Петербург в свите герцога д’Артуа). Кристен был умен, ловок, красив, пользовался успехом у стокгольмских дам и был принят в лучшем обществе.

Потребовалось совсем немного времени, чтобы ушлый женевец добился аудиенции у регента. Тот, однако, поняв, о чем идет речь, не упустил возможности покуражиться. Прервав на полуслове Кристена, только начавшего распространяться о выгодах для Швеции брачного союза с Россией, герцог поинтересовался, есть ли у него полномочия говорить от имени императрицы. Полномочий не было — и агент Будберга был отправлен объясняться с Рейтергольмом.

У Рейтергольма Кристена ждал еще более унизительный афронт. Уверения в том, что русская императрица питает к нему особое уважение и в силу этого готова признать его верховным арбитром в решении вопроса о браке шведского наследного принца, Рейтергольм встретил взрывом хохота.

— О, как это неосторожно со стороны Ее императорского величества, — проговорил он, оправившись от приступа веселья. — Передайте ей, что она найдет во мне очень плохого русского, но очень хорошего шведа. Передайте императрице, а также тому, кто вас послал, что господа Будберги напрасно жалуются на холодный прием. Мы приняли их гораздо лучше, чем графа Шверина встретили в Петербурге. Неуважение, проявленное великой Екатериной к представителю королевского дома Швеции, унижает ее, а не нас.

Пресекши попытки Кристена вставить хоть слово, Рейтергольм продолжал:

— Российский поверенный в делах барон Будберг находится в Швеции совсем непродолжительное время, однако успел зарекомендовать себя как интриган, стремящийся посеять рознь в шведском обществе. Не думайте также, что никому в Стокгольме не известно, что вы проводите ночи напролет в доме Будберга, оставляя его лишь для того, чтобы нанести визит английскому поверенному в делах. Скажите своему хозяину, что мы хорошо осведомлены о его тайных замыслах, и лучше всего ему самому убраться домой подобру-поздорову.

Кристен, однако, оказался не робкого десятка и на угрозы ответил угрозами. Он вежливо, но жестко напомнил Рейтергольму, что терпение русской императрицы не безгранично. Упомянув о военных приготовлениях с обеих сторон, он, как бы вскользь, сослался на пример Польши, только что подвергнувшейся третьему разделу.

— Молчите, мсье! — вскричал Рейтергольм. — Никогда не сравнивайте Швецию с Польшей. Национальные характеры наших народов слишком различны, энергия и свободолюбие шведов известны во всем мире.

— Императрица прекрасно видит, чем отличается Швеция от Польши, — ответил Кристен. — Именно поэтому она желает вашей стране только добра, а молодому королю — счастливого и благополучного царствования. Сближение России и Швеции служит вашим интересам.

На этом Рейтергольм перебил его:

— Вы слишком хорошо говорите по-французски, чтобы не знать историю французского короля Генриха IV, который покрыл себя несмываемым позором, переменив религию. Чтобы закончить это разговор, скажу вам с полной ясностью: греческая религия никогда не получит распространения в Швеции[206].

Надо полагать, что о разговоре Кристена с Рейтергольмом Будберг сообщил в Петербург в самых общих чертах. И правильно сделал. Выговорившись, Рейтергольм начал вести себя осмотрительнее.

Кристен же, получивший относительную свободу, сумел в середине апреля передать королю через одного из его учителей, шевалье Сюрмена, содержание своих бесед с герцогом и Рейтергольмом. Король слушал с большим вниманием, заметив, что совершенно не разделяет неприязненных чувств относительно российской императрицы. Напротив, он питает к ней большое уважение и восхищается ее царствованием. Впрочем, когда Сюрмен принялся говорить о том, что следует сделать, чтобы предупредить разрыв с Россией, король остановил его, сказав, что по всем государственным делам следует обращаться к регенту, который управляет государством.

— Я буду следовать его советам, — сказал Густав, — ибо, хотя императрица моя родственница и желает мне добра, как меня уверяют, герцог гораздо ближе мне, и я ему многим обязан.

Разумеется, слова короля немедленно стали известны генералу Будбергу, который счел, что они подтверждают сделанное им заключение о том, что в шведских правящих кругах нет согласия в политике по отношению к России. Почувствовав под ногами твердую почву, Будберг начал действовать увереннее. Он не пошел на обед, наконец-то устроенный в его честь регентом, отказался говорить с Рейтергольмом и Шверином. Это лишь усилило впечатление, которое произвели в Швеции военные демонстрации России в Финляндии.

Шведы дрогнули. Губернатор Стокгольма граф Эссен, густавианец и друг России, сказал Будбергу, что регент весьма желает знать, что он мог бы сделать, чтобы доказать императрице свое искреннее желание жить с Россией в полном согласии.

— Лучший путь к этому, — отвечал Будберг, — собственноручные письма регента и короля императрице, в которых официально объявлялось бы об отказе Швеции от союза с Францией и расторжении мекленбургской помолвки.

5 апреля 1796 года письмо регента, составленное в соответствии с пожеланиями Будберга, отправилось в Петербург. Письмо короля Екатерине последовало за ним через неделю.

10 апреля посланник французской республики Леок покинул Стокгольм.

4

Демарши Будберга в Стокгольме привели регента и Рейтергольма в сильнейшее уныние. Король нашел способ высказать свое неудовольствие в связи с вызывающим тоном, который принял Рейтергольм в беседе с Криспеном. Впрочем, и без этого было ясно, что герцог и его министр иностранных дел зашли слишком далеко: прямое оскорбление царствующей особы даже в частной беседе могло быть расценено как недружественный акт. Это было тем более опасно, что в окружении будущего короля находилось немало людей (не обязательно принадлежавших к «русской партии»), которые по политическим или личным причинам весьма неприязненно относились к регенту и Рейтергольму.

«Vous savez la grande nouvelle? — писал Штедингу 19 февраля сенатор Карл Спарре, признанный лидер партии «колпаков» в шведском парламенте. — Le mariage du Roi est differé si non rompu tout a fait, mais ils auront beau se mettre à genoux, desormais il leur en coutera, ma foi, bien chère avant d’obtenir la grande duchesse»[207].

Стоит ли пояснять, что упреки Спарре были адресованы некому иному, как герцогу и Рейтергольму.

Штединг, воспитывавшийся в юности в доме Спарре и считавший его своим наставником в жизни и политике, поддерживал переписку со старым сенатором, которая порой бывала более откровенна, чем депеши, которые он направлял регенту. Зная сложную и постоянно меняющуюся расстановку сил при шведском дворе, он с похвальной осторожностью предпочитал поддерживать контакты со всеми партиями. К тому же, информируя Спарре о петербургских делах, он мог быть уверен, что его сообщения станут известны королю без купюр и комментариев, которые позволял себе регент, лично составлявший для Густава-Адольфа экстракты из депеш шведских послов.

«Il est maleureusement que trop certain d’après des bonnes informations que l’impératrice n’a point renoncé encore à son projet que le Roi épouse sa petite fille. Elle y est si attachée au contraire qu’Elle est prête à lui tout sacrifier. Il semble que le bonheur de se vie depend de cela»[208], — сообщал он Спарре 21 марта.

5

Ко времени описываемых нами событий граф Курт фон Штединг был послом Швеции в Петербурге уже шестой год. В русской столице он появился в сентябре 1790 года, прямо из Финляндии, где во время русско-шведской войны командовал полком драгун. Воевал Штединг хорошо. Одержанная его полком в июле 1789 года победа при Паркумякки стала одним из немногих успехов шведов в этой войне.

«Вы первый, кто обогатил мой арсенал трофеев» — писал Штедингу отличавший его король Густав III.

Штединг родился в Пиннау, в шведской Померании 26 сентября 1746 года. Отцом его был барон Кристоф-Адам, матерью — дочь знаменитого маршала Шверина. Густаву III он был представлен, когда приехал в Стокгольм в 1763 году хлопотать об имениях отца, пострадавших во время прусско-шведской войны.

Fluet de taille, très bien de figure et indulent de charactère[209], Штединг, как и его младший брат, ставший адмиралом шведского флота, получили строгое семейное воспитание. В присутствии родителей детям не разрешалось садиться. Латынь, катехизис, ни капли вина, даже кофе. По субботам — порка, если полученные за неделю отметки были недостаточно хороши.

По традициям своей семьи Штединг был записан в армию с одиннадцати лет, в тринадцать участвовал в войне с Пруссией в чине младшего лейтенанта пехотного полка. Затем — Упсальский университет, где в то время преподавали великие Линней и Цельсий.

В двадцать один год Штединг переехал в Стокгольм. Родители его умерли, и он поселился в доме друга отца, Карла Спарре. Как уже говорилось, Спарре являлся лидером партии «шляп», лозунгом которой был «Франция и торговля». (У «колпаков» — «Сельское хозяйство и Россия»). В доме Спарре Штединг впервые увидел неблаговидную изнанку политики. Не раз приходилось ему наблюдать, как деньги, полученные от французского посла, укладываются в пакеты в кабинете Спарре. Тот распределял их среди влиятельных членов своей партии. Отвращение к парламентаризму Штединг сохранил до конца своих дней.

С 1766 года он вновь вернулся на военную службу. В августе 1772 года полк, в котором Штединг состоял капитаном, благодаря счастливо сложившимся обстоятельствам, умудрился поздравить Густава III с совершенным им переворотом раньше других. С этих пор Штединг стал доверенным лицом и другом короля.

Через четыре года судьба занесла его в Париж, где он командовал полками одновременно в двух армиях: французской и шведской, непрерывно курсируя между Бретанью и Финляндией, где были расквартированы его полки.

В Париже Штединг близко сошелся со знаменитым впоследствии графом Ферзеном, которого при дворе Людовика XVI называли «красавчик Ферзен». Штединг и Ферзен снимали на двоих одну квартиру, вместе стали завсегдатаями салона Жюли де Полиньяк, в котором Ферзен и познакомился с Марией-Антуанеттой. В июне 1791 года он, рискуя жизнью, предпринял отчаянную попытку вывезти Людовика XVI и его супругу из революционного Парижа по поддельным паспортам, предоставленным ему русской баронессой Корф.

В 1779 году ветры свободы увлекли Штединга и Ферзена в Америку. Ферзен сражался под командованием Рошамбо и Лафайета, Штединг — графа д’Эстена. В битве при Нью-Йорке он командовал центральной колонной, на правом фланге был виконт де Ноайль, слева — Эдуард Диллон.

За выдающиеся военные заслуги Вашингтон наградил Штединга орденом Цинцинната. Штединг принял его не раздумывая, чем — единственный раз в жизни — вызвал гнев Густава III. Шведский король, удивлявший и собственную страну, и весь мир своей редкой непоследовательностью, учинил Штедингу строгий выговор за принятие республиканского ордена да еще без его согласия.

«Шведскому подданному, — писал он Штедингу, — не делает чести участие в восстании против законной власти».

Штединг вернул орден, а с ним и расположение Густава III.

Назначение в Петербург стало для Штединга полной неожиданностью. Этот пост считался в то время одним из важнейших в шведской дипломатической службе. Он пытался было отказаться, ссылаясь на недостаток опыта, но Густав III никогда не менял своих решений.

«Императрица приняла меня в Тронной зале, — писал Штединг королю 22 сентября 1790 года. — В полном блеске своего величия, сверкая бриллиантами, она стояла возле ниши в стене, неподалеку от трона. Граф Остерман держался чуть в стороне и сзади императрицы. Сердце мое громко билось, однако я сумел довести до конца подготовленную мною речь. Императрица слушала с весьма благожелательным видом. Я забыл было поцеловать ее руку, но Остерман сделал мне знак, и я исправил свою оплошность, что вышло даже к лучшему. Императрица, отвечая мне, говорила очень медленно, обдумывая слова. Она сказала, что рада не менее чем Ваше величество видеть законченной войну, которой, если бы на то была ее воля, не было бы вовсе».[210]

Штединг быстро освоился в Петербурге, обзавелся многочисленными знакомствами и был принят в интимном кружке Екатерины, собиравшемся в Эрмитаже.

«Единственный способ получить что-нибудь здесь, — писал он королю, — заключается, как мне кажется, в том, чтобы составить о себе доброе впечатление в глазах императрицы, заинтересовать ее самолюбие, щедрость, даже ее чувства».

Штединг немало преуспел в этом. Дроттингольмский союзный трактат, заключенный между Россией и Швецией а октябре 1791 года, был в немалой степени и его заслугой.

И все же Екатерина, отдавая должное качествам Штединга, не вполне доверяла ему. Его речи и действия, далекие от приемов профессиональных дипломатов, казались ей порой настолько прямолинейными, что она невольно пыталась искать в них двойной смысл. Лично получая субсидии, причитавшиеся Швеции по Дроттингольмскому трактату, участвуя и в веселых Эрмитажных собраниях, и в официальных конверсациях, Штединг сохранял сдержанность и достоинство, никогда не выходя за рамки дозволенного и ни в чем не проявляя личного интереса.

Особенно раздражало императрицу то, что она никак не могла понять личного отношения Штединга к столь дорогой для нее идее брака шведского короля с русской великой княжной. Поэтому-то, надо думать, когда Штединг нанес визит 14 апреля вице-канцлеру Остерману и, по обычаю своему, прямо спросил, что он мог бы сделать для преодоления недоразумений последнего времени, Иван Андреевич, непревзойденный знаток придворных конъюнктур, не стал спешить с ответом.

Через два дня, 16 апреля, Остерман сказал, что ее императорское величество изволили получить и прочесть письмо регента, но ответ на него дадут, только ознакомившись с письмом, которое намерен был направить Екатерине король. В частном же порядке вице-канцлер высказался более откровенно, заметив, что добрые намерения надо подтверждать не словами, а делом. Если брак короля с Мекленбургской принцессой отменен, то что препятствует объявить об этом публично? Равно как и официально возобновить переговоры по известному послу вопросу непосредственно в Петербурге, где короля и регента всегда рады видеть?

6

18 апреля Будбергу в Стокгольм были отправлены указания, выдержанные буквально в тех же выражениях, которые использовал Остерман при встрече со Штедингом. Условия русско-шведского сближения: отмена мекленбургского брака, начало официальных переговоров о русском браке с настоятельным пожеланием видеть короля и регента в Петербурге. В случае положительного ответа Будбергу разрешалось вручить верительные грамоты, аккредитовавшие его в качестве посла при стокгольмском дворе.

Буря разразилась через неделю, когда Екатерина получила письмо короля.

«Я нахожу это письмо притворным, пустым и не имеющим характера откровенности, которая могла бы восстановить доверие», — писала она в депеше Будбергу от 21 апреля».

Еще более эмоционально было оценено письмо регента, высказывания которого по вопросу о мекленбургском и русском брачном проекте были названы «намеренными умолчаниями, уничтожающими всякое доверие».

На этом, однако, дело не кончилось. В Петербурге разум окончательно уступил место эмоциям. Едва успев сообщить регенту о крайнем недовольстве императрицы его действиями, Будберг получил приказание покинуть шведскую столицу. В начале мая он вернулся в Петербург. Кристен был выслан шведами в Данию раньше — в середине марта.

Отъезд русского посла был воспринят в Стокгольме как верный сигнал неизбежности войны.

Впрочем, даже в этих более чем горячих, как тогда говорили, обстоятельствах регент и Рейтергольм предпочитали действовать тайными и, надо признать, весьма извилистыми путями. В старом мидовском архиве на Серпуховке сохранился любопытный документ, относящийся к маю 1796 года. Написан он по-французски хорошо поставленным писарским почерком. Автор неизвестен, хотя с достаточной степенью уверенности можно предположить, что им был граф Аркадий Иванович Морков. Заглянем в него:

«Вчера около шести часов вечера я получил инструкции от графа Зубова отправиться к некоему еврею, прибывшему сюда с письмом от герцога регента Швеции. Он утверждал, что ему, якобы, доверен секрет, по поводу которого он может открыться только Ее императорскому величеству лично. Прибыв по адресу, который мне был указан, я нашел его одного в комнате; он был одет в нечто вроде сутаны из фиолетового сатина, подпоясанный наборным серебряным поясом и, как мне показалось, имел в высшей степени загадочный вид. Впрочем, держал он себя хотя и с несколько искусственной важностью, но спокойно. В нескольких словах я изложил ему цель моей миссии, сказав, что граф Зубов поручил мне сообщить ему о совершенной невозможности его личной беседы с императрицей. Однако, если он хотел довести до сведения Ее величества что-то важное, то он мог бы сделать это через Его превосходительство (очевидно, имелся в виду Зубов. — П.C.). Если же он находил затруднительным передать свое сообщение устно, он мог бы написать записку в присутствии Его превосходительства и передать ее опечатанной, с тем, чтобы она была немедленно передана Ее императорскому величеству.

Он ответил, что, к большому сожалению, не может принять столь любезное предложение, поскольку дал клятву никогда и никому, кроме императрицы, не открывать доверенный ему секрет, который не может быть изложен на бумаге. Он добавил, что скорее пожертвует жизнью, чем нарушит взятые на себя обязательства…

Я снова попытался заставить его прислушаться к голосу разума; он был непреклонен, отвечая, что ему не остается ничего другого, как вернуться назад. Однако он увезет с собой самое живое сожаление о невозможности выполнить поручение, которое было бы приятно императрице. Утешением ему будет только то, что такова была воля Господня…

Наконец, видя, что разговор зашел в тупик, я предложил ему отправиться со мной к графу Зубову. Он, однако, извинился, сказав, что его закон запрещает ему покидать свой дом в день Шаббата до тех пор, пока на небе не появятся звезды»[211].

Зубов, однако, настоял, чтобы таинственный незнакомец был немедленно доставлен к нему. Тому не оставалась ничего, кроме как согласиться, при условии, что по пути ему будет позволено читать молитвы. Разговор незнакомца с Зубовым, как и следовало ожидать, также закончился безрезультатно. На следующий день незнакомец в сопровождении офицера гвардии был доставлен в Ригу. Перед отъездом он все-таки написал письмо на имя Екатерины, однако из содержания его невозможно понять, какой секрет регент поручил передать ему императрице в личной беседе[212].

Вскоре после этого Штединг запросился на встречу с императрицей и был принят. О чем шла речь, неизвестно, но после нее настроение Екатерины изменилось к лучшему. В письме, отправленном регентом Екатерине 26 мая, есть такой пассаж:

«Я льщу себя надеждой, что последние объяснения посла короля при Вашем величестве устранят Ваши сомнения относительно этого предмета (сближение России и Швеции. — П.C.) и что секрет, который он сообщил Вам по моему приказанию, докажет Вам, по крайней мере, всю силу моего к Вам доверия».

В том же письме регент в выражениях самых категорических, под свое честное слово подтвердил, что брак короля с принцессой Мекленбург-Шверинской не состоится.

Вполне откровенно высказался регент и по предмету, в наибольшей степени интересовавшему Екатерину.

«Что касается до известного дела, — писал он, — я не сомневаюсь, что оно будет окончено к взаимному нашему удовольствию и увенчается полным успехом, если с обеих сторон к этому будут стремиться одинаково и с осмотрительностью, которой, безусловно, требуют обстоятельства. Впрочем, никто не знает лучше Вашего императорского величества, какое достоинство должен придавать государь всем своим действиям. Следовательно, Вы легко поймете, как щекотлив для короля этот шаг. На сцене мира он молодой дебютант, призванный к великому назначению и его слова и счастье для меня дороже моих собственных дней. Вы не можете, конечно, не знать, что первые шаги часто определяют всю карьеру».

Письмо регента подвело черту под кризисом. В Петербурге решили аккредитовать в Стокгольме посла, место которого было вакантно со времени отъезда Румянцева. Зубов очень хлопотал о назначении на эту должность своего родственника Осипа Ивановича Хорвата, женатого на его сестре, но Екатерина решила вернуть в Стокгольм Будберга, образ действий которого в шведской столице она одобряла. Сообщая регенту о назначении Будберга, Екатерина направила официальное приглашение королю и регенту посетить Петербург.

Торжественный въезд нового российского посла в Стокгольм свершился в день восшествия Екатерины на престол — 28 июня 1796 года. Прием, оказанный ему на этот раз, превзошел все ожидания. Регент и король состязались в изъявлениях дружелюбия. Действовавший в Швеции строгий и холодный протокол встречи послов был изменен. Регент, подражая французской галантности, разработал план, согласно которому Будберга на подъезде к Стокгольму должны были взять в плен части королевской гвардии и с почетом доставить в королевский дворец. Будберг, не желавший быстро менять суровый тон, который он взял со шведами в последнее время, нарочно не задержался вблизи Стокгольма, спутав расчеты регента. Однако для пользы дела отношения с Рейтергольмом и герцогом надо было налаживать — и на первую аудиенцию у короля Будберг направился в сопровождении Рейтергольма.

Между тем, ясности в главном вопросе, порученном новому послу — устройстве поездки короля и регента в Петербург, — все еще не было. 26 июня сообщая Екатерине о своей беседе с Рейтергольмом, Будберг писал, что король весьма желал бы, чтобы во время его визита в Петербург не было сделано ни малейшего намека на предстоящий брак.

«Министр распространялся при этом об отвращении, которое чувствует король к союзу с Мекленбургским домом, — приводил посол слова Рейтергольма, — что это отвращение высказалось так явно, что он не желает, чтобы об этом больше говорили, но что в то же время государь думает, однако, что было бы слишком неблаговидно предпринимать что-либо относительно нового брака в то время, когда во всех церквах творятся молитвы за принцессу, которая не отвергнута еще публично».


Будберг, понимавший, судя по всему, обстановку при шведском дворе лучше, чем Екатерина и Зубов, ответил в том смысле, что было бы неправильно связывать приезд короля в Россию исключительно с вопросом о его браке, речь идет о сближении двух стран, возможно о новом союзном трактате, который заменил бы Дроттингольмский. Одновременно, желая, видимо, помочь королю и регенту принять правильное решение, он написал письмо Моркову, предлагая сообщить шведам, что в случае, если Густав все же решится приехать, то в Финляндии его встретит один из великих князей.

В Петербурге, однако, продолжали смотреть на происходящее в Стокгольме с большим сомнением. Попытки регента сохранить достоинство молодого короля принимались за проявление неуместной спеси. Морков не замедлил сообщить Будбергу о том, что ни великий князь, ни он в Финляндию не поедут. Решение вопроса о том, следовало ли Будбергу сопровождать короля или остаться в Стокгольме, Екатерина оставила на его усмотрение.

Условия, переданные Рейтергольмом в Петербург через Будберга (восстановление Дроттингольмского трактата, подтверждение границ, определенных Верельским договором, компенсация за ущерб от потерь шведской торговли с Францией), вызвали у Екатерины очередной приступ гнева. Императрица, будто утратив по непостижимым причинам здравый смысл, упрямо не желала принимать всерьез вполне понятную озабоченность регента. В результате дело сугубо политическое превратилось для нее в вопрос личного престижа, если не сказать амбиций.


«Если регент, его наставник Рейтергольм продолжают изобретать новые препятствия к браку молодого короля с моей внучкою, то им можно сказать, что они покинутые Богом люди, замышляющие несчастье королю и королевству Швеции. Таким несчастьем, без сомнения, должно быть признано нежелание их принять самый лучший и ценный дар, который я могу сделать королю и королевству. Этим драгоценным даром спокойствие двух государств было бы утверждено в полном смысле слова на многие лета. Придет время, когда они будут жалеть о своей бездеятельности, и тогда на них падет обвинение в преступлении против короля и королевства» — писала она Будбергу в письме, которое начала 4, а закончила 9 июля.


В порыве эмоций, к сожалению, чисто женских, Екатерина даже приказала Будбергу прекратить обсуждении вопроса о приезде короля в Петербург.

Положение в очередной раз спас Штединг, написавший Зубову 8 июля, что король «будет иметь удовольствие, следуя любезному приглашению российской императрицы, явиться к ней в течение настоящего сезона, не предлагая при этом никаких условий». К счастью, курьер, направлявшийся в Стокгольм с письмом Екатерины, замешкался и императрица успела вложить в пакет листок, в котором выражала согласие на возобновление Дроттингольмского трактата.


«Постарайтесь с возможно большей поспешностью уведомить меня о дне отъезда короля и регента, о титуле, в коем они желают явиться в мое государство, о количестве и свойстве лиц, составляющих их свиту, а также о числе лошадей, нужных под экипажи», — так заканчивались инструкции Екатерины Будбергу.


18 июля Будберг сообщил, что король с многочисленной свитой выезжает в Петербург через две недели. С радостной вестью посол направил в Петербург своего племянника, поверенного в делах.

В день получения окончательного известия о дате выезда короля Екатерина направила старшему Будбергу в Стокгольм знаки ордена Александра Невского.

Впрочем, как известно, только поражение — без отца, у победы же — много родителей. Рейтергольм, в одночасье превратившийся из заклятого врага в друга России, не упустил возможности направить с Будбергом-младшим депешу Штедингу, в которой относил заслугу появления короля в Петербурге на свой счет.


«Я не спал сию ночь с четвертого часу и по эту минуту стол мой окружен людьми, — писал Рейтергольм. — Я так занят распоряжениями и письмом, что насилу успел написать сии строки для сообщения тебе, любезнейший друг, сей радостной вести. Но хотя бы и имел предовольно времени, то и тогда бы тщетно старался описать тебе все те интриги, затруднения и препятствия, которые был должен преодолеть»[213].

Действо третье

Мы с Густавом III так же похожи друг на друга, как круг на квадрат.

Екатерина II

1

Король и регент прибыли в Выборг 11 августа, в понедельник. Королевской яхтой командовал брат шведского посла адмирал Штединг. Рейтергольм и Эссен, не переносившие моря, следовали почтовым путем. В свите короля насчитывалось двадцать три придворных, всего сопровождающих было сто сорок человек.

На русском берегу шведов встречал генерал-аншеф Михаил Илларионович Кутузов. Гостям были отданы почести, положенные коронованным особам, несмотря на то, что они путешествовали инкогнито: регент — под именем графа Ваза, Густав — графа Гага, приняв эту фамилию от названия одного из своих загородных замков.

В Петербург прибыли 13 августа, к вечеру. В просторном двухэтажном доме Штединга у Крюкова канала королю и регенту были отведены лучшие покои, свита и слуги разместились в домах, снятых поблизости. Перед подъездом посольской резиденции непрерывно курсировали экипажи — петербургской публике было любопытно посмотреть на знатного путешественника.

14 августа с утра гости принимали обер-гофмаршала Федора Барятинского, поздравившего их от имени императрицы с прибытием в российскую столицу, затем — прогулка пешком по Петербургу. Осмотрев памятник Петру Великому, король и регент сели в поджидавшую их карету и отправились в Летний сад. Первые места в карете занимали Штединг и Рейтергольм, король и регент укрывались за ширмой.

Утром гости в сопровождении Кутузова посетили Александро-Невскую лавру. В старом Троицком соборе король задержался у мраморной плиты, на которой было высечено имя Петра III[214].

Накануне вечером императрица переехала из Таврического дворца, где всегда останавливалась после возвращения из Царского Села, в Зимний. В седьмом часу по случаю наступающего Успенского поста была отслужена всенощная. На ужин собрался узкий круг приближенных. Разговор, разумеется, шел о назначенном на следующий день представлении Густава.

— Говорят, принц совсем не похож на своего отца, — обратилась Екатерина к сидевшему напротив нее Безбородко.

— Которого отца изволит иметь в виду ваше величество? — откликнулся Безбородко. При тучности фигуры он говорил высоким голосом с характерным малороссийским распевом. — На этот счет есть разные мнения…

Намек был прозрачен, но неуместен. Екатерина не терпела, когда в ее присутствии говорились двусмысленности по поводу частной жизни коронованных особ.

— Покойный король позаботился о том, чтобы дать ему изрядное образование, — продолжала императрица, как бы не слыша Безбородко.

В силу обстоятельств рождения сына, Густав III пытался с малых лет создать ему репутацию вундеркинда. Наследному принцу не исполнилось и четырнадцати лет, когда он был избран почетным доктором Упсальского университета.

— Впрочем, знавала я в своей жизни и докторов, и философов, но, по правде сказать, мало среди них было людей разумных, — задумчиво произнесла Екатерина. — Помнишь ли, князь Платон, — обратилась она к Зубову, — как Пален описывал платье, в котором покойный король явился на подписание мирного трактата?

— Как не помнить, матушка, — отвечал Зубов, скаля мелкие зубы в ускользающей улыбке. — Камзол короткий, по шведской моде, весь в кружевах и обшитый тесьмой по швам, три ряда эполет, из которых последние опускались до локтя, шелковые панталоны в обтяжку, наполовину желтые, наполовину голубые, предлинная шпага на вышитой перевязи и огромная шпора, как он говорил, принадлежавшая еще Карлу XII.

— А шляпа? — напомнил Безбородко — Шляпу забыли, Платон Александрович.

— Да как же без шляпы? Обязательно шляпа, из желтой соломы, как у пастуха, и с громадным голубым пером.

При последних словах Зубов как бы в недоумении поднял брови и вновь ощерился в полуулыбке. Смеяться громко он не умел. Безбородко — дитя природы, захохотал с подвизгом. Присутствовавшие дамы вторили ему серебряными колокольчиками.

Екатерина задумалась. Потом встряхнула головой, будто отгоняя неприятное, и сказала:

— Надеюсь, принц унаследовал от своего отца только хорошее. Вот и Румянцев, будучи в Стокгольме, писал, что у него добрые задатки. Сидор Ермолаич[215] и этот якобинец Рейтергольм сбивали его с толку. Сейчас вроде одумались, но все равно — крепко смотреть за ними надобно.

И, вставая из-за стола, закончила, как отрезала:

— Поживем — увидим, благо ждать осталось недолго, завтра пожалуют.

2

Представление Густава Екатерине состоялось в восьмом часу вечера в Эрмитаже.

Императрица ожидала принца, вошедшего в сопровождении регента и Штединга, в «комнате, где шкафы с антиками». Сзади и чуть сбоку от нее стояли Зубов и Остерман. Густав понравился ей с первого взгляда. Он оказался стройным, среднего роста юношей, одетым в черный шведский костюм с белым отложным воротничком, на который ниспадали прямые соломенные волосы с рыжеватым оттенком. Юношеское лицо его выражало спокойную приветливость, серые глаза смотрели внимательно, но холодно. Говорил Густав тихим, слегка монотонным голосом, заставляя собеседников ловить каждое его слово. Его французский был безупречен.

Еще более располагали к себе манеры принца, в которых чувствовалась уверенность в себе и привычка держаться на людях — верный признак подлинного аристократизма.

Подойдя к императрице, Густав почтительно наклонил голову, намереваясь поцеловать ей руку, но Екатерина остановила его.

— Я никогда не забуду, — сказала она, — что граф Гага — король.

— Если ваше величество, — легко нашелся Густав, — не желает дозволить мне такой чести как императрица, то разрешите засвидетельствовать мое уважение к великой женщине, достоинства которой восхваляет мир.

Одного этого было достаточно, чтобы тронуть сердце Екатерины. Что же говорить о мнении петербургского высшего света о том, в ком видели будущего родственника императорской семьи? Достоинства Густава были признаны несомненными — он выглядел и держался по-королевски.

Лишь много позже как-то вспомнилось, что за все время пребывания в Петербурге шведский король ни разу не улыбнулся. Необычной показалась и незамеченная поначалу особенность внешности Густава: голова его была как бы несколько сплюснута с боков. Этот недостаток, заметный, впрочем, только очень внимательному взгляду, необъяснимым образом трансформировал его лицо. Если в анфас оно выражало спокойное величие, то при взгляде на него в профиль чуть длинноватый нос принца и волевой, выдающийся вперед подбородок придавали ему сходство со знаменитыми флорентийцами эпохи Кватроченто — то ли с Данте, то ли с Макиавелли.

Зато уж опекун принца герцог Карл дал обильную пищу для петербургских острословов. Он, к сожалению, обладал крайне невыразительной внешностью для второго лица в государстве. Роста был незначительного, haut comme la jambe[216], как вспоминала Головина. Постоянно улыбающийся, кособрюхий, с тоненькими, циркулем, ногами и непропорционально длинными руками, которыми непрерывно жестикулировал — он производил неизгладимое впечатление. Остается только недоумевать, как при такой внешности герцог умудрялся сохранять важность и сановную значительность. Высшие шведские и иностранные ордена, побрякивавшие у него на груди, вовсе не выглядели неуместными.

Было, было в манерах и выражении лица герцога нечто такое, что заставляло забывать о его странной наружности. Взгляд ли, одновременно насмешливый и проницательный слегка косящих глаз, речь ли, вкрадчиво-раскрепощенная, завораживавшая собеседника неожиданным блеском светских банальностей — герцог был известный causeur[217] — трудно сказать. Одно несомненно: он обладал редкой способностью располагать к себе самого пристрастного собеседника.

Это, впрочем, не исключало возможности для записных столичных бонмотистов позубоскалить над странностями шведского гостя.

Далеко не исключало.

Великий князь Константин первый сравнил герцога с Полишинелем, героем французских ярмарочных балаганов. Прозвище будто приклеилось, и с тех пор в петербургских салонах иначе герцога и не называли.

3

К великокняжеской чете, ожидавшей с детьми в соседней комнате, Екатерина подвела шведских гостей сама.

Кланяясь принцу, Павел не проронил ни слова. Его сумрачное лицо несколько прояснилось, лишь когда вслед за принцем к нему приблизился регент. Перед тем как поклониться Павлу, герцог переложил шляпу в левую руку, а правую прижал к груди, сложив ее пальцы особенным образом. Отвечая, Павел как бы нечаянно повторил этот жест. Он знал, что герцог Карл был масоном глубокого посвящения.

Со свитой Густава великий князь вел себя холодно. Его раздражали фраки, в которые были облачены шведы, их круглые шляпы казались ему символом французского вольнодумства.

Мария Федоровна, пышнотелая, возбужденная от переполнявших ее ожиданий, напротив, дарила улыбки. Рядом с ней щупленький, узкоплечий Павел выглядел преждевременно состарившимся мальчиком.

Великая княгиня представила принцу дочерей.

Когда Александра Павловна впервые склонилась в книксене перед тем, кого уже открыто называли ее женихом, щеки ее покрыл жгучий румянец, а на глазах от смущения навернулись слезы. Густав, державшийся до этого момента безупречно, также, видимо, смешался и не мог вымолвить ни слова. Положение спасла Екатерина, обратившаяся к принцу со спасительным вопросом о погоде в Швеции. Отвечая, принц не сводил глаз с великой княжны. Высокая, стройная, со свежим румянцем, озарявшим ее привлекательное лицо, Александра Павловна была в тот вечер особенно хороша.

Словом, Екатерина имела все основания быть довольной первым свиданием с Густавом.

— Надеюсь, вы не будете скучать в Петербурге, — сказала она принцу при прощании.

Придворные и дипломаты впервые увидели принца в большом зале Эрмитажа, где уже находилась его свита. Представление было устроено по версальскому этикету: в распахнувшиеся как бы сами собой раззолоченные двери Екатерина вошла, опираясь на руку Густава. Величественный вид императрицы гармонировал с юношеским благородством принца.

Лиц, сопровождавших принца, представлял обер-церемониймейстер Валуев.

— Барон Густав Адольф Рейтергольм, президент Ревизионной коллегии, обер-камергер двора вдовствующей императрицы, — возвестил Валуев густым голосом.

Рейтергольм был встречен изучающим взглядом, который сменила доброжелательная улыбка.

— Рада вас видеть, барон, — сказала Екатерина, протягивая Рейтергольму руку для поцелуя.

— Генерал-майор барон Ганс Генрих Эссен, губернатор столичного града Стокгольм, — возвестил Валуев при приближении старика с добрым лицом, грудь которого украшала голубая лента ордена Серафимов.

— Un des nôtres[218], — шепнул на ухо Зубову, стоявшему за императрицей, Морков, сохраняя выражение полного бесстрастия.

Последовавшие за Эссеном граф Стенбок, барон Шверин и адмирал Штединг, младший брат посла, были известны в Петербурге.

— Граф Пипер, — произнес Валуев.

— Персона незначительная, но мать его предназначается в статс-дамы будущей королеве, — пояснил Морков.

Зато при представлении барона Флеминга, молодого человека мрачной наружности, комментарий его был более обстоятельным:

— Ce personnage — là est en train de devenir l’eminence grise[219], — прошептал он. — Король питает к нему неограниченное доверие, они воспитывались вместе. Враги регента рассчитывают на его влияние. Осторожен и умело играет на крайней религиозности короля.

Вечером в зале перед Эрмитажным театром был накрыт обеденный стол на сто двадцать кувертов.

Бал в честь гостей из Швеции продолжался до первого часа ночи.

4

Скучать Густаву в течение его шестинедельного пребывания в русской столице действительно не пришлось. Утро субботы прошло в визитах, а вечером, на первый бал, данный в Картинной галерее Таврического дворца, был приглашен избранный круг — «дамы в греческом, а кавалеры в обыкновенном цветном платье». В ожидании короля, который должен был открыть бал, собрались в Китайском зале. Наклонясь к Головиной, которая сидела подле нее, Екатерина сказала:

— Наверное, нужно начинать танцы. Лучше, чтобы к приезду короля все было в движении. Так трудно входить в зал, где у всех ожидающие лица. Я, пожалуй, прикажу, чтобы играли полонез.

— Хотите, чтобы я распорядилась, мадам? — спросила Головина.

— Нет, — ответила Екатерина, — дело нехитрое, я справлюсь сама.

Императрица сделала знак рукой, но камер-юнкер, отвечавший за танцы, был слишком увлечен беседой с дамами. Между тем стоявшему рядом с ним Остерману показалось, что Екатерина подзывает его. Старик устремился к императрице, помогая подагрическим негнущимся ногам длинной тростью, с которой не расставался. Екатерина поднялась, взяла под руку Остермана и, подведя его к оконному проему, начала с ним тихий разговор, продолжавшийся не менее пяти минут. Вернувшись к Головиной, она спросила, довольна ли та ею.

— Поступить иначе было неудобно, — пояснила она. — Старик обиделся бы, если бы понял в чем дело. Je lui ai parlé sur la pluie et le beau temps[220]. Видите, как он доволен, следовательно, довольна и я.

Наконец, появился король. В этот вечер, как и во все последующие, Екатерина вела себя чрезвычайно предупредительно по отношению к гостям, сохраняя, впрочем, чувство меры и достоинство. Король отвечал тем же. По взглядам, которые он бросал на императрицу, складывалось впечатление, что он присматривался к ней не менее внимательно, чем она к нему.

«Aujourd’hui pour la première fois les yeux du roi s’adoussissaient, il avait l’air d’un très grand contentement»[221], — так описывала Екатерина этот вечер в письме к Гримму.

Ужин был накрыт в комнатах великого князя Александра. Императрица появилась на нем лишь на несколько минут — предоставленные сами себе, молодые люди чувствовали себя непринужденнее.

17 августа Густав и Александра Павловна полдня гуляли по лужайкам и аллеям Таврического сада, не замечая стоявшей в этот день жары, великая княгиня-мать была очень весела.

Вечерами — балы, спектакли в Эрмитаже, домашние концерты, где великие княжны пели дуэты, поездки на Каменный остров.

На каждом балу будущий король Швеции танцевал с великой княжной так долго, как это позволяли приличия. Под строгим надзором мадам Ливен, не спускавшей глаз со своей подопечной, Alexandrine была немногословна. Все в ней, однако, — опущенные вниз глаза, легкий румянец щек — свидетельствовало, что внимание принца было ей приятно.

Кстати сказать, танцевала Александра Павловна, так же как и ее сестры — отменно. Танцы были манией в доме Павла Петровича. Он сам был прекрасным танцором и позаботился, чтобы дочерей обучил этому искусству француз Дидло — лучший балетмейстер Петербурга.

Густав поначалу чувствовал себя не очень уверенно. Раз или два ему случалось перепутать фигуры в вышедшем уже из моды в Европе менуэте, любимом танце Александры, но природная ловкость и умение держать себя на публике неизменно выручали его.

Беседы принца и великой княжны поначалу не выходили за рамки общих тем. По мере того как молодые люди привыкали друг к другу, речь их становилась все оживленнее, и уже через несколько дней, провожая Александру Павловну до кресел, Густав начал подолгу задерживаться подле нее, не обращая внимания на беспокойство, которое начинало излучать благопристойное, хотя и несколько лошадиное лицо воспитательницы великих княжон мадам Ливен.

5

По всей видимости, во все время пребывания в Петербурге в душе Густава шла напряженная работа. Как и рассчитывала Екатерина, Alexandrine произвела на него столь глубокое впечатление, что сомнения и колебания раненого самолюбия оставили его, хотя, как оказалось, только на время. Во всяком случае, уже через две недели после приезда принц счел нужным открыть свои чувства Екатерине.

Случилось это 24 августа, в воскресенье, на приеме в Таврическом дворце, который был на этот раз особенно великолепен. Всеобщее восхищение вызвала подсветка колонн в Большой зале, искусно устроенная архитектором Волковым. После ужина, на который, помимо обычных гостей, был приглашен приехавший из Москвы Алексей Орлов, императрица вышла в сад, где в увитой плющем беседке на берегу Круглого озера подали кофе. Пламя свечей оживляло бирюзовые изгибы севрского фарфора. Густав, внезапно возникший рядом с Екатериной из сиреневых сумерек, просил дозволения остаться с ней наедине. Усадив принца рядом с собой, императрица приготовилась слушать. Еще более монотонным и тихим, чем обычно голосом он сказал, что пользуется свободной минутой, чтобы выяснить вопрос, имеющий для него огромную важность.

— Я хотел бы открыть вам свое сердце, Ваше величество, — сказал Густав, — но прежде дайте мне слово, что вы сохраните наш разговор в непроницаемой тайне.

— Разумеется, — ответила Екатерина, внимательно глядя на молодого человека.

После некоторого, вполне, впрочем, понятного замешательства Густав объяснился. Он влюблен в Александру Павловну и хотел бы просить ее руки.

Императрица выслушала признания Густава с подобающей моменту величавостью. Стоит ли говорить, как она ждала этих слов? Тем не менее, отвечая, Екатерина сочла нужным напомнить шведскому гостю о том неловком положении, в которое он ставит и ее, и великую княжну, имея разом двух невест. Густав с готовностью согласился с тем, что с мекленбургским сватовством пора заканчивать. Обещав немедленно устранить затянувшуюся двусмысленность, он просил императрицу разрешить ему переговорить с Александрой Павловной и в случае, если ответ будет благоприятным, дать предварительное согласие на его предложение. Екатерина попросила три дня на размышление.

В тот же день она уведомила — разумеется, в строжайшей тайне — Павла Петровича — гатчинского затворника, и его супругу о предложении, сделанном их дочери. С нескрываемым ликованием сообщала она великой княгине о том, что расчет ее оказался верным: любовь явно одерживала победу над интригами политиков и церковников.

— L’amour va en battant le tambour[222], — писала она торжествующе.

И чуть позже:

— Le roi est épérdumment amoureux[223].

Мария Федоровна вполне разделяла радость свекрови. Она чрезвычайно желала этого брака, не без основания считая, что он мог высоко поднять престиж гатчинского двора. Кроме того, практический ум великой княгини подсказывал ей, что совместные хлопоты по устройству замужества Alexandrine — самый короткий и верный путь к сближению с Екатериной, отношения которой с сыном оставляли желать лучшего.

Много лучшего.

Разумеется, ее согласие не заставило себя ждать. Не возражал и Павел Петрович, хотя он и не слишком беспокоился о предстоящем браке дочери, полностью предоставив это дело на усмотрение великой княгини и императрицы.

Тем временем Екатерина мастерски держала паузу. Вечером, на бале-маскараде, принц весь вечер простоял возле кресла императрицы, за которым расположилась вся ее семья. Не зная еще, каков будет ответ, Густав выглядел печальным и озабоченным.

На следующий день, на большом приеме у Александра Сергеевича Строганова, принц снова не отходил от Екатерины. После очередного танца волна возвращавшихся к своим местам дам и кавалеров поднесла к императрице княгиню Радзивилл. Позвякивая бриллиантами и оживленно щебеча по-французски, красавица-полька протянула императрице медальон с портретом Густава, сделанный энкаустическими красками итальянским живописцем Тончи, который видел принца накануне.

— Портрет похож, — сказала императрица. — Но я нахожу, что граф Гага выглядит на нем печально.

Король с живостью ответил:

— Еще вчера я был так несчастен.

Утром этого же дня Мария Федоровна, не утерпев, намекнула ему, что ее дочь не будет возражать против брака, но окончательный ответ зависит от императрицы.

6

Наконец, ремонтные работы в Зимнем дворце были завершены. Великие князья и двор переехали из Таврического. Всем придворным были разосланы просьбы давать балы.

Первый из них был устроен 27 августа генерал-прокурором графом Александром Николаевичем Самойловым. Племянник Потемкина, он пользовался особой доверенностью Екатерины. Погоды стояли теплые. Несколько русских и шведских вельмож ожидали на балконе великолепного дома Самойлова приезда императрицы. Когда показалась ее карета, все увидели, как над силуэтом Петропавловской крепости в небе прочертила траекторию и исчезла комета. Сопровождавшая Екатерину Анна Степановна Протасова перекрестилась. Появление кометы считалось дурным предзнаменованием.

Когда Екатерина вошла в парадную залу, король был уже там. Бал начался. После первых танцев императрица перешла с Густавом в комнату, где стояли столики для бостона. Подозвав Головину, Екатерина попросила занять ее место за карточным столом, сама же расположилась с королем на диване в дальнем углу.

Густав заметно волновался.

— Я обдумала ваше предложение, — сказала Екатерина. — Более того, я переговорила с Александрой Павловной и ее родителями, о чем вам, как мне кажется, известно.

— Каков же ваш ответ?

Помедлив, Екатерина сказала:

— Я ничего не желала бы так, как устроить счастье моей внучки и ваше, граф. Помимо того, я должна считаться и с тем, что брачный союз с династией Ваза мог бы надолго водворить мир и согласие между нашими странами, устранив недоразумения, которые разделяли нас в последние годы. Словом, я готова дать согласие, если вы, в свою очередь, выполните два непременных условия. Во-первых, формально освободитесь от своих обязательств по отношению к герцогине Мекленбургской. Во-вторых, российская великая княжна, даже выйдя замуж, должна остаться верна той религии, в которой была рождена и воспитана.

Разумеется, условия, выдвинутые Екатериной, не оказались для Густава неожиданными. В отношении первого из них проблем не возникало: и в Стокгольме, и в Мекленбурге понимали, что после всего, что произошло, возобновлять переговоры о династическом браке было бы просто неприлично. Что же касается второго условия, то Густав несколько более взволнованным голосом, чем обычно, но достаточно твердо сказал, что как честный человек обязан теперь же объявить, что законы Швеции требуют, чтобы его будущая супруга исповедовала одну религию с королем.

— Мне известно, — возразила императрица, — что законы Швеции были чужды веротерпимости в начале распространения у вас лютеранства. Тем не менее впоследствии покойный король, ваш отец, издал при участии самих лютеранских епископов новый закон, который дозволяет всем, не исключая и короля, вступать в брак с невестой, исповедующей другую религию.

Не опровергая прямо слов императрицы, Густав высказался, однако, в том смысле, что в случае, если королева Швеции не будет исповедовать господствующую в стране веру, умы его подданных могут взбунтоваться против него.

— Вашему величеству лучше знать, как следует поступать в подобных случаях, — заметила на это Екатерина, приняв серьезный вид[224].

Густав пытался продолжить объяснения, но императрица встала и, не оборачиваясь, прошла к карточному столу.

Король возвратился в танцевальный зал, где его ждал сюрприз. Великий князь Константин, окруженный обычной толпой светских шалопаев, встретил его вопросом:

— Как вам понравился бал, Ваше величество?

Густав, не подозревая подвоха, отвечал со своей обычной сдержанностью.

— Так знайте, вы были в гостях у самого известного пердуна в городе, — воскликнул Константин с казарменной развязностью, оглядываясь молодецки на своих приятелей.

Король обомлел.

Когда о выходке великого князя было доложено бабушке, Константин вновь отправился на гауптвахту. Екатерина же со вздохом вынуждена была признать большую разницу в воспитании великих князей и Густава.

7

Вечером этого же дня Екатерина писала Гримму:

«Говорят, будто курьер уже готов отправиться с формальным отказом принцессе Мекленбургской. Прежде этого я, конечно, не могла и слышать о предложении. Но нужно сказать правду: он не может скрыть своей любви. Молодой человек приехал сюда грустный и задумчивый, смущенный, а теперь его не узнаешь: весел, проникнут радостью и счастьем».

Настроение Екатерины невольно передалось и Александре Павловне, для которой бабушка оставалась непререкаемым авторитетом. К этому времени объяснение между ней и принцем, по-видимому, состоялось. Во всяком случае, на очередном балу в Таврическом дворце великая княжна, оттанцевав с Густавом, подсела к матери и сообщила, что говорила сейчас с отцом, который дал ей свое благословение на брак, и просила мать сделать то же.

Во время разговора к дамам подошел регент в сопровождении Густава. Физиономии обоих в отличие от лиц великой княгини и ее дочери, были мрачны. Казалось, между ними только что произошел какой-то неприятный разговор. В продолжение бала регент хранил молчание, а король казался смущенным, мало разговаривал и вообще вел себя необычно, с оттенком не шедшего ему высокомерия.

«Со времени моего второго разговора с графом Гага затруднения, касающиеся религии, возникали только с его стороны, — вспоминала впоследствии императрица. — Регент и его приближенные не видели больше никаких препятствий для брака и надеялись устранить те, которые смущали короля».

Странное затмение посетило Екатерину в эти августовские дни 1796 года. Затмение разума. Ей и в голову не приходило сделать шаг навстречу молодому королю — ее родственнику, стараться понят логику его поведения, попыток сохранить собственное достоинство и достоинство своей страны.

Впрочем, что же тут странного? За долгие годы своего царствования императрица привыкла к тому, что соседи повиновались ее воле. Если же колебались, она знала, как заставить их повиноваться.

Затмение, право слово, затмение.

Действо четвертое

В окружении императрицы слишком рассчитывали на средства, которые вытекали из бедности шведов… Такое поведение обычно вызывает ненависть. Это и произошло.

А. А. Безбородко С. Р. Воронцову, 5 ноября 1796 г.

1

Екатерина не пропускала ни одного бала, театрального представления или маскарада, дававшихся петербургским высшим светом в честь шведских гостей, хотя, будучи в последнее время слаба ногами, с трудом поднималась по парадным лестницам. Для удобства императрицы в тех домах, где давались балы, взамен лестниц сооружались покатые деревянные всходы. Граф Безбородко, устроивший прием в честь шведских гостей 28 августа, только на устройство одного такого всхода истратил пятьдесят тысяч рублей серебром, сумму непомерную по тем временам.

К дому Безбородко на Почтамтской Екатерина подъехала к двум часам дня. Огромный дом, скорее дворец, с подъездом, украшенным четырьмя колоннами из полированного гранита с бронзовыми основаниями, поражал великолепием. Над входом нависал массивный балкон с бронзовыми же перилами, задняя часть дома выходила на Большую Исаакиевскую площадь.

Внутреннее убранство соединяло в себе азиатскую роскошь с утонченным вкусом Версаля. Мраморные лестницы были устланы персидскими коврами, потолки горели люстрами, блиставшими перекрестным огнем алмазов.

Большой парадный зал с колоннами под мрамор был выполнен по проекту Кваренги. В центре его висел великолепный портрет Екатерины кисти Левицкого. Императрица была изображена в белой тунике и парчовой мантии, возле жертвенника, на котором курился фимиам из маковых цветов. В углах зала привлекали внимание две огромные мраморные вазы с барельефами, сделанные в Риме во времена Нерона. Вдоль стен протянулись высокие, почти до потолка, этажерки, сверху до низу уставленные редчайшим китайским и японским фарфором.

Танцевальные залы были украшены дорогой мебелью, скупленной князем у французских эмигрантов за бешеные деньги. В столовой обращала на себя внимание огромная люстра из горного хрусталя, привезенная из Пале-Рояля. Бюро и кресла работы знаменитого Шарля Буля были украшены инкрустациями из черепаховой кости с медными накладками. Жирандоли, бронзовые украшения для столов, урны, шелковые тамбурные занавески когда-то украшали кабинет Марии Антуанетты в Малом Трианоне. Рядом — бронзовые статуи работы Гудона, замечательные севрские вазы из голубого фарфора с накладками из белого бисквита. Стены спальни графа были обиты красным бархатом, благородную глубину которого оттеняли бронзовые украшения.

Однако предметом особой гордости Безбородко служила картинная галерея, в которой имелось немало шедевров из проданных на аукционе коллекций герцога Орлеанского, Шуазеля и других французских аристократов. Александр Андреевич гордился тем, что был у него пейзаж Сальватора Роза, равного которому не имелось и в Эрмитаже. Комиссионеры его по всей Европе охотились за произведениями французских и итальянских романтиков, среди которых граф особо выделял Клода Лоррена. Больших картин в галерее Безбородко было по каталогу триста тридцать, а миниатюр, тоже очень хорошей работы, — не счесть.

У входа в картинную галерею на фигурном столике стояла статуя маленького Амура из белого мрамора, лукаво державшего у рта указательный палец левой руки. Это была знаменитая работа Фальконе, за которую тот удостоился места во французской Академии художеств.

Державин, присутствовавший на празднике в доме Безбородко, излил свой восторг в стихах:

Что есть гармония во устроении мира,

Пространство, высота, сияние, звук и чин?

Не то ли и чертог, воздвигнутый для пира,

Для зрелища картин,

В твоем, о Безбородко, доме?

Я в солнцах весь стоял в приятном сердцу доме.

Густав принимал воздаваемые ему почести как должное. Вежливая улыбка не сходила с его лица. Однако в больших дозах Российское гостеприимство, бывает утомительно. Чем пышнее становились праздники во дворцах петербургских вельмож, тем большую неловкость начинали чувствовать сопровождавшие Густава лица. Головокружительная роскошь, которую несколько навязчиво пытались выставить перед ними, заставляла их чувствовать себя бедными родственниками. До Штединга и регента, несомненно, доходили разговоры о том, что Орловы, Безбородко или Строгановы несравненно богаче шведского короля. Шведов, чутких к покушению на их достоинство, это задевало, а то и выводило из себя. Ростопчин находил, что «шведы в Петербурге были смешны — они или надмевались, или принижались».

Пожалуй, один Густав в этих обстоятельствах продолжал вести себя просто и обходительно. Каждое его слово было взвешено, а рассудительные разговоры казались несвойственными его возрасту.

Поведение регента в Петербурге вполне подтвердило его репутацию хитрого и ловкого политика. Хорошо зная своего племянника, его сильные и слабые стороны, он как-то обмолвился в его присутствии, что уступка в вопросе о вероисповедании будущей королевы чревата угрозой превращения Швеции в русскую провинцию. Эти слова глубоко запали в душу Густава. По политическим резонам и по застарелой обиде на Екатерину герцог Карл, по всей вероятности, был скрытым противником брака, который находил противоречащим не только интересам Швеции, но и его собственным. Однако привыкший за свою долгую и трудную жизнь действовать исподтишка, он опасался высказываться прямо.

Да этого, впрочем, и не требовалось. Густав был воспитан в духе крайнего лютеранского фанатизма. Его протестантские наставники с детства внушали ему мысль о превосходстве лютеранской веры над всеми другими, особенно православной, которую называли еретической. Можно было не сомневаться, что в решающий момент будущий король поступит в соответствии со своими понятиями о долге.

Будучи человеком предусмотрительным, регент даже предупреждал об этом Екатерину. Однако императрица осталась глуха к его словам. Это не означало, однако, что она бездействовала. Напротив, Зубов и Морков регулярно встречались со Штедингом, интересуясь настроениями в шведском стане. Поначалу посол вполне сочувствовал планам Екатерины, даже помог организовать секретное свидание короля с бароном Армфельтом, тайно привезенным в Петербург из своего калужского убежища. Из свидания этого, впрочем, не вышло ничего хорошего. Питая непримиримую вражду к регенту, Армфельт попытался внушить королю, что его дядя давно мечтает стать единовластным правителем Финляндии и поэтому ведет в вопросе о браке собственную игру, пытаясь побудить Екатерину оккупировать шведскую часть Финляндии и отдать ему в пожизненное владение.

Интрига — всегда палка о двух концах. Против ожидания, Густав сообщил о разговоре с Армфельтом регенту. Тот, вспылив, резко изменил тон и принялся пугать короля восстанием в Швеции, если будущая королева не станет лютеранкой. Внушения регента пали на благодатную почву. В его словах король увидел подтверждение собственных сомнений.

Дальнейшие события выглядят загадочно. 2 сентября на балу у Штединга Зубов подвел к императрице Моркова, состоявшего при нем в качестве alter ego[225], и велел повторить только что сказанные ему королем слова.

— Граф Гага изволил сказать буквально следующее: «Я удалил все сомнения относительно вопроса о религии молодой княжны», — доложил Морков.

Екатерина сочла нужным поинтересоваться, сказал ли король эти слова по своей воле. Морков с горячностью подтвердил, что инициатива исходила исключительно от Густава. Императрица довольно наклонила голову. Побитое оспой лицо Моркова просияло.

За ужином Екатерина попросила Головину сесть напротив Густава и Александры.

— Великая княжна выглядела такой печальной, что на нее больно было смотреть, — рассказывала ей Варвара Николаевна. — Король также не ел и не пил, не сводя с нее глаз.

Эти маленькие безумства позабавили императрицу.

Пытаясь скрыть улыбку, которая появилась на ее лице, императрица спрятала его за веером, с которым, впрочем, обращалась весьма своеобразно. По взгляду графини она поняла, что делает это неловко.

— Мне кажется, что вы подсмеиваетесь надо мной.

— Признаюсь, ваше величество, — отвечала Головина, — я никогда не видела, чтобы веер держали подобным образом.

— Наверное, я действительно выгляжу как Ninette à la cour[226], но Нинеттой уже в почтенном возрасте.

— Просто, ваше величество, ваша рука даже веер держит, как скипетр.

Головина слишком любила Екатерину, чтобы быть неискренней. Ей, как, вероятно, и другим, казалось в те дни, что императрица была на пути к своей очередной победе.

Не знала Варвара Николаевна, что веер понадобился императрице совсем для другой цели. Всего лишь полчаса назад, разговаривая с королем на глазах у раздушенной и разнаряженой толпы гостей, она, прикрываясь им, незаметно передала ему четыре аккуратно сложенных листа бумаги, исписанных ее почерком. Сделано это было ловко — пригодилась сноровка, приобретенная еще в старые времена, когда через посла Вильямса или Льва Нарышкина передавала записки для Понятовского.

— Прошу вас после бала внимательно прочитать это письмо, — сказала она после того, как листы исчезли во внутреннем кармане камзола Густава. — Оно поможет вам утвердиться в чувствах, которые вы мне выразили.

К счастью, текст этого столь таинственно передававшегося письма сохранился. Вот он.

2

«Согласны ли Вы со мной, любезный брат мой, что заключить брак, коего Вы, как сами сказали мне, желаете, следует не только в интересах Вашего государства, но и в Вашем личном интересе?

Если Ваше Величество с этим согласны и уверены в этом, то нужно ли, чтоб религия порождала препятствия Вашим желаниям?

Да будет мне позволено сказать Вам, что даже епископы Ваши не найдут что-либо возразить против Ваших желаний и поспешат устранить всякое сомнение в этом отношении. Дядя Вашего Величества, Ваши министры и все те, кои по долговременной службе, привязанности и верности особе Вашей наиболее имеют право на доверие, не находят в этой статье ничего, что стесняло бы Вашу совесть, ничего угрожающего спокойствию Вашего правления.

Подданные Ваши не только не осудят Ваш выбор, но будут рукоплескать ему с восторгом и станут по-прежнему благословлять и обожать Вас, ибо Вам будут обязаны они верным залогом их благоденствия и спокойствия общественного и частного.

Этот выбор, — я смею сказать это, — докажет Ваше благоразумие и разборчивость и увеличит только похвалы Вам со стороны Вашего народа.

Отдавая Вам руку моей внуки, я внутренне убеждена, что делаю Вам самый ценный дар, какой только в моей власти сделать Вам, и который всего лучше может убедить Вас в искренности и глубине моего к Вам расположения и дружбы. Но ради Бога, не возмущайте счастье ее и Ваше собственное, примешивая к нему предметы совершенно посторонние, о которых и Вам, и другим следует хранить глубокое молчание; в противном случае Вы дадите доступ бесконечным неудовольствиям, интригам и сплетням.

По известной Вам материнской нежности моей к внуке, Вы можете судить, как я забочусь о ее счастье. Я не могу не сознавать, что оно сделается неразрывно с Вашим, как скоро она соединится с Вами узами брака. Неужели я могла бы согласиться устроить этот брак, если бы видела в нем что-либо опасное или неудобное для Вашего Величества и если бы, напротив, не видела в нем всего, что может утвердить Ваше счастье и счастье моей внуки.

Ко всем этим авторитетам, которые не могут не повлиять на решение Вашего Величества, я прибавлю еще один, важность коего имеет наибольшее право на Ваше внимание. Проект брака предположен и выработан покойным королем, отцом Вашим. Говоря об этом известном факте, я не сошлюсь ни на свидетелей из вашей нации, ни на свидетелей русского происхождения, хотя их множество; но я назову французских принцев и кавалеров их свиты, свидетельство коих тем менее может быть подвергнуто сомнению, что в этом деле они лица совершенно незаинтересованные. Находясь вместе с покойным королем в Спа, они часто слышали его суждения об этом проекте как о таком, который, по-видимому, был ему более всего по сердцу и осуществление которого могло бы лучше всего упрочить доброе согласие и расположение между двумя царствующими домами и двумя государствами.

Теперь, если этот проект есть мысль покойного короля, отца Вашего, как же мог этот государь, столько же просвещенный, сколько исполненный нежности к своему сыну, — как мог он задаться мыслью о том, что рано или поздно могло бы повредить Вашему Величеству и отнять у Вас любовь подданных. Что проект этот был результатом глубокого и долгого его обсуждения, — вполне доказывают все его действия. Едва он утвердил власть в своих руках, как внес в сейм великий закон о всеобщей терпимости всех религий, чтобы в этом отношении навсегда рассеять мрак, порожденный веками фанатизма и невежества, мрак, возобновлять который в настоящее время было бы безрассудно и постыдно. На сейме в Гетфле он еще более обнаружил свои предначертания, обсудив и решив, вместе с наиболее близкими своими подданными, что в будущем браке его сына и преемника соображение о могуществе дома, с которым он вступит в связь, должно преобладать над всеми другими соображениями и что различие религии не должно в этом случае составлять какого-либо препятствия. Я приведу здесь об этом именно Гетфельском сейме анекдот, дошедший до моего сведения и который все могут подтвердить Вашему Величеству. Когда решался вопрос об установлении народной подати на случай Вашего брака, в акте сказано было об этом так: при браке наследника престола с принцессою лютеранского исповедания. Епископы, прочитав проект этого акта, по собственному побуждению вычеркнули слова «с принцессою лютеранского исповедания».

Наконец, удостойте Вашим доверием опытности тридцатилетнего царствования, в течение коего я имела успех в большей части моих предприятий. Опытность эта вместе с самою искреннею дружбой дает мне смелость дать Вам совет, самый искренний и верный, с единственной целью упрочить Вашу счастливую будущность.

Вот мое последнее слово:

Русской княжне не следует переменять религию. Дочь императора Петра I вышла замуж за герцога Карла Фридриха Голштинского, сына старшей сестры короля Карла XII. Она не изменила религии по поводу этого. Права сына ее на наследие шведского престола были, тем не менее, признаны государственными чинами, которые отправили к нему в Россию торжественное посольство чтобы предложить ему корону. Но императрица Елизавета уже объявила этого сына своей сестры русским великим князем и будущим своим наследником. Тогда решили и скрепили это предварительными статьями Абосского трактата, что дед Вашего величества будет избран наследником шведского престола, что и осуществилось впоследствии. И так вот уже две русские княжны, вошедшие на шведский престол в восходящей линии Вашего Величества; они открыли блестящим дарованиям Вашим путь к царствованию, которому я всегда желаю возможно большего успеха и благополучия.

Позволю себе откровенно прибавить, что Вашему Величеству необходимо следует побороть все препятствия и недоумения, которые устраняются уже многими доводами, и которые могут только вредить Вашему счастью и счастью Вашего государства.

Скажу более: по моему личному дружественному расположению к Вам, которое не ослабевало со времени Вашего рождения, я должна обратить Ваше внимание на то, что время не терпит и что если Вы не решите в настоящую столь дорогую для меня минуту, когда Вы здесь, оно может совершенно погибнуть вследствие тысячи препятствий, которые представятся лишь только Вы уедете и что, с другой стороны, если несмотря на основательные и неопровержимые доводы, приведенные Вам как мною, так и всеми лицами, наиболее заслужившими Ваше доверие, религия должна служить непреодолимым препятствием делу, которого Вы желали по-видимому восемь дней тому назад, — Вы можете быть уверены, что с этой минуты никогда не будет более речи о браке, столь дорогом для нежного чувства моего к Вам и к моей внуке.

Приглашаю Ваше Величество внимательно обсудить все мною Вам изложенное и молю Бога, направляющего сердца государей, чтоб он просветил Ваши мысли и внушил Вам решение, соответствующее благу Вашего народа и лично Вашему счастью»[227].

3

На следующий день, 3 сентября, поутру, Густав «прогуливался верхом» в сопровождении обер-камерюнкера графа Ферзена. Затем состоялся обед, на который был приглашен австрийский посол Кобенцель. Вечером в честь шведского гостя на набережной Невы, близ Летнего сада, был устроен фейерверк.

В павильоне, поставленном у входа в иллюминированный и наполненный великим множеством зрителей сад, король сидел рядом с Екатериной. Здесь же расположилась великокняжеская фамилия.

Фейерверк состоял из трех действий. В первом огнеметные машины, установленные генералом Мелиссино на противоположном берегу Невы, извергали в ночное небо водопады разноцветных огней, удивительным образом соединявшиеся в вензеля «G» и «E». На всем пространстве от Петропавловской крепости до Кадетского корпуса бархатное петербургское небо было расцвечено лавровыми венками, пальмовыми ветвями и причудливыми звездами. Воздух сотрясался от пушечных залпов. Остро пахло порохом.

Во втором действии перед зрителями в мерцании разноцветных искр возник великолепный дворец, перед которым безумствовал, изрыгая столпы огня, огромный вулкан.

В третьем в воздух с оглушительным треском и хлопаньем поднялись, разрываясь, тысячи разноцветных ракет. Стало светло, как днем. Публика кричала от восторга.

Улучив момент, Густав наклонился к императрице и шепнул:

— Я прочел ваше письмо. Благодарю за добрые советы, которые вы соблаговолили мне дать.

— И что же? — черты оживленного удовольствием лица Екатерины то проявлялись, то вновь исчезали в таинственном полумраке.

— Мне досадно, что вы не знаете моего сердца, — порывисто произнес Густав. — Я не способен огорчить кого-либо, особенно великую княжну, которая мне столь дорога.

Екатерина сделала вид, что не слышала этих слов.

4

4 сентября король был гостем Павла Петровича и его супруги в Павловске.

— Il faut être ferme sans aigreur[228], — наставляла Екатерина сына.

Возле дворца путешественников встретил стоявший в параде сводный полк гатчинской пехоты, гусар, казаков и артиллерии, которыми командовал сам великий князь. Густава проводили в ложу, где его ожидала Мария Федоровна и великие княжны. Около часа Павел демонстрировал гостям выучку своих войск. Пехота маршировала деревянным прусским шагом, делая сложные эволюции, казаки демонстрировали чудеса джигитовки, пушки палили холостыми зарядами.

После обеда великокняжеское семейство, сев на дрожки, любовалось обширным павловским парком, посетило английский зверинец. Романтические окрестности Павловска, пейзажи в романтическом духе, дворец с его мягкими округлыми очертаниями очень понравились Густаву.

Вечером для гостей была представлена итальянская комическая опера.

Король и регент пребывали в превосходном настроении.

На следующий день, на балу, который давал великий князь Александр по случаю дня рождения своей супруги, Густав танцевал только с Александрой Павловной. Когда, после десяти часов вечера, строгая генеральша Ливен собралась уводить великих княжон, он вымолил при содействии регента у Марии Федоровны разрешение протанцевать с Alexandrine еще один танец.

Впоследствии Екатерина утверждала, что именно в этот вечер король вполне определенно говорил Марии Федоровне о своем желании, чтобы его помолвка с Александрой Павловной свершилась в ближайшее время. Сохранился, однако, один любопытный документ. Это письмо великой княгини Екатерине, датированное 7 сентября 1796 года, когда король был гостем великокняжеского семейства в Гатчине. В нем события изложены несколько иначе.

Впрочем, предоставим слово самой Марии Федоровне:

«По-видимому, все устраивается по нашим желаниям… Разговор мой с королем я начала с того, что рассказала ему, как грустит малютка, как беспокоится, видя его печальным. Я просила его поговорить со мною как с другом. Король отвечал: «Я уже просил Вашу дочь успокоиться, не следует ничего опасаться». Затем, поблагодарив меня за дружеское участие, он прибавил: «Когда она будет у меня в Стокгольме, настанет конец всем моим печалям». Поймав его на слове, я отвечала: «Но вы еще так долго не увидитесь. Вы любите друг друга (этому предшествовало множество уверений в дружбе с обеих сторон и сожаление о предстоящей разлуке), и я предвижу, что Вы станете тосковать по ней, а она по Вас. Сочтите, на сколько месяцев вы расстаетесь». Насчитали восемь месяцев. При этом на глазах у молодого человека выступили слезы. «Это очень долго», — прибавила я. На это он мне сказал: «Да, это очень долго».

При таком повороте разговора я просто должна была сказать: «Но Вы же сами говорили, что печали Ваши окончатся, когда она будет в Стокгольме, почему же Вам не ускорить эту минуту?» На это он возразил: «Я очень желал бы этого, но для бракосочетания короля существуют только два времени года: осень и весна — зимою то невозможно». «Но, — заметила я, смеясь, — отчего бы Вам не жениться теперь?» Он отвечал: «Двор не составлен, и апартаменты не готовы». «О, — возразила я, — что касается двора, то его составить недолго, а если кто кого любит, тот не обращает внимания на апартаменты». Тогда он отвечал: «Море опасно».

Тут подала голос Александра: «С Вами я всегда буду считать себя в безопасности». Это весьма тронуло короля, у которого во все время разговора были слезы на глазах. «Доверьтесь мне, Густав, Вы говорите, что желали бы поскорее кончить дело?» «Очень бы этого желал, — отвечал он, — но это зависит от герцога».

Тогда я сказала: «Что же, хотите ли, Густав, чтобы я переговорила с императрицей? Принимаю это на себя, и, без всякого сомнения, Ее величество не поставит Вас в ложное положение». Он отвечал: «Да, Ваше Высочество, но нужно чтобы она сделала предложение регенту как бы от себя, а не от меня».

Это он сказал с искренним облегчением, взволнованно благодарил меня, и разговор закончился выражением нежности к малютке. Он часто целовал ее руки, обнимал ее и говорил нежности. Вообще весь вечер король был в отличном расположении духа. Он и при посторонних говорил с малюткой и ласкал ее. Когда мы прощались, он уверял, что никому не скажет, о чем мы говорили»[229].

Как бы там ни было, однако, в понедельник, 8 сентября, на балу, дававшемся в Большой зале Таврического дворца, Екатерина, считавшая дело вполне устроившимся, предложила регенту обручить короля и Александру Павловну не откладывая.

«Регент тотчас же согласился, — вспоминала Екатерина, — и отправился сообщить об этом своим министрам и потом королю, который уговорился уже с великой княгиней-матерью просить меня сделать это предложение регенту. Через час герцог пришел сказать мне, что король согласен на это от всего сердца. Я спросила, будет ли обручение с церковным благословением или без него. Он ответил: с благословением, по вашей вере и просил назначить день, тогда, подумав, я сказала ему: в четверг, в моих покоях; так как они желают, чтобы это произошло частным образом, не в церкви, в том соображении, что в Швеции брак этот должен быть объявлен публично лишь по совершеннолетии короля. При этой церемонии со стороны короля должны были быть регент и трое государственных чинов, а с нашей стороны, я, мое семейство и министры, коим назначено подписать договор, граф Николай Салтыков и генеральша Ливен».

На следующее утро шведский посол на торжественной аудиенции просил руки Александры Павловны для Густава. Одновременно было официально объявлено о расторжении мекленбургской помолвки.

5

Русским и шведским полномочным, занимавшимся составлением брачных документов, было приказано завершить их подготовку к 11 сентября. Собственно, документов этих было два: союзный трактат и брачный договор. Тексты их подготовила Коллегия иностранных дел.

9 сентября, около 12 часов, к боковому входу в Зимний дворец подкатила одноместная раззолоченная карета, запряженная шестью белыми лошадьми. На запятках стояли два гайдука в голубых епанчах и венгерках со шнурками, на широких бляхах, украшавших их высокие картузы с перьями, был выбит графский герб с девизом «Ни жар, ни хлад не изменяют». Из кареты, опершись на руку лакея, вышел среднего роста худощавый старик лет шестидесяти. Он был одет во французский кафтан, из-под которого виднелась свеженакрахмаленная рубашка, панталоны с гульфиком, на ногах — черные плисовые сапоги, на голове — пудреный парик по старинной моде. Это был вице-канцлер Иван Андреевич Остерман, сын знаменитого петровского дипломата.

За Остерманом в четырехместной восьмистекольчатой карете явился Безбородко. Сначала в открытой дверце кареты показалась толстая нога с полуспущенным белым чулком, а за ней, сияя бриллиантами на пуговицах кафтана и эфесе шпаги, — и вся тучная фигура обер-гофмейстера и директора почтового ведомства. Пыхтя и отдуваясь, Безбородко подтянул панталоны, оглядываясь вокруг со своей привычной приятной улыбкой. Его одутловатое лицо с прямым носом и широким, всегда чуть приоткрытым ртом имело выражение добродушное и веселое. Под широким коротким лбом прятались небольшие, но светящиеся умом глаза. Походка Безбородко была неуклюжей, казалось, он еле передвигает ноги, однако по лестнице на антресоли, где располагались покои князя Платона Александровича, взлетел на удивление легко.

В кабинете его встретил хозяин — тщательно одетый и подтянутый молодой человек тридцати лет. Если бы не выражение усталой пресыщенности, застывшее в его выразительных глазах, Зубов имел бы сходство с вельможей двора Людовика XVI.

Из-за плеча Зубова выступила импозантная фигура графа Аркадия Ивановича Моркова, члена Коллегии иностранных дел и доверенного сотрудника князя. Одетый с французской щеголеватостью, Морков обладал гибкими и лукавыми манерами, которые усвоил за долгие годы дипломатической службы.

В ожидании шведских представителей устроились в креслах. Зубов по праву хозяина дома сел на обитый штофом диван, оставив место по правую руку для главного уполномоченного шведов — барона Рейтергольма.

В списке русских полномочных князь Платон Александрович занимал третье, после Остермана и Безбородко, место. Это, однако, никак не отражало роли, которую в конце царствования Екатерины играл он при дворе. Пользуясь неограниченной доверенностью императрицы, Зубов после смерти Потемкина прибрал к рукам и внешние, и внутренние дела. Влияние его далеко превышало кредит, которым пользовался при жизни светлейший. В 1796 году, на шестой год своего «случая», Зубов отправлял тринадцать государственных должностей, среди них — шеф кавалергардского корпуса, генерал-адъютант, генерал-фельцехмейстер, екатеринославский и таврический генерал-губернатор, начальник Черноморского флота. Ему были пожалованы ордена Св. Георгия и Владимира I степени, богатые имения в Литве и Курляндии, а также в польских землях, отошедших к России по второму и третьему разделу.

Между тем, Зубов был человеком небольших дарований. «Молодой человек, — сообщал в январе 1792 года Павел Трощинский послу в Лондоне Семену Воронцову, — изо всех сил мучит себя над бумагами, не имея ни большого ума, ни пространных способностей. Душа в нем добра, но боязлива на правду и вещи полезные, но неприятные».

Как следствие голова Зубова была наполнена химерами. Он носился то с проектом завоевания Константинополя флотом под командованием императрицы, которой шел шестьдесят восьмой год, то с включением в пределы России Берлина и Вены и создания в Европе новых государств — Австразии и Нистрии, названия которых запомнились ему, вероятно из школьного курса истории. В 1795 году он представил императрице план овладения Персией с тем, чтобы оттуда подойти к Константинополю. Самое удивительное заключалось в том, что план этот был не только принят, но и поставил Зубова в глазах Екатерины на место продолжателя дела Потемкина.

Чутко улавливая движения души Екатерины, Зубов сделал одним из руководящих мотивов во внешней политике покровительство французской королевской фамилии и эмигрантам. Под этим углом он смотрел и на идею брака Александры Павловны со шведским королем, трансформировавшуюся при его энергичном участии в проект русско-шведского союзного трактата, в котором помимо прочего видели возможность вернуться к старой идее совместных действий против революционной Франции.

Имея крайне слабые навыки в руководстве государственными делами, Зубов, разумеется, нуждался в помощниках. Главным из них по иностранной части стал Аркадий Иванович Морков, в молодости служивший при парижском посольстве, где в совершенстве познал искусство дипломатической переписки. Безбородко, руководивший до 1791 года иностранными делами, сделал его третьим членом Коллегии иностранных дел. Однако, как только влияние Безбородко, не ко времени покинувшего Петербург, чтобы принять участие в мирных переговорах с турками в Яссах, упало, Морков переметнулся к Зубову. Это принесло ему в короткое время графское достоинство, ордена Александра Невского и Владимира I степени, четыре тысячи душ в Подольской губернии, каменный трехэтажный дом на Дворцовой площади и многое другое. Служебные успехи до крайности обострили не только самоуверенность, но и природную скупость Моркова. Мало кто в Петербурге мог похвастаться тем, что был приглашен в его дом. Он никогда не устраивал у себя обедов или ужинов. Француженка-актриса Гюсс, от которой он имел двух дочерей, совсем одичала.

Остерман, расположившийся в кресле по левую руку от Зубова, был, несмотря на первенствующее положение в Коллегии иностранных дел, фигурой сугубо представительской. Департамент свой содержал в строгости, но в делах политических вел себя предельно осторожно. Обязанности его ограничивались официальными приемами иностранных послов и церемониальными обедами, которые он давал четыре раза в год по официальным поводам. Иностранные послы, которые лишнего слова из него не могли вытянуть, с досадой говорили, что он имел «une tête de paille»[230].

Единственным действительно незаурядным человеком в этой компании был граф Александр Андреевич Безбородко. Выходец из малороссийских старшинских детей, он с 1776 года по рекомендации Потемкина служил у Екатерины при принятии прошений. Одаренный острым умом и необыкновенной памятью, он в скором времени понял все тонкости течения государственных дел и сделался любимым докладчиком Екатерины. После смерти Никиты Ивановича Панина основные вопросы как внешней, так и внутренней политики шли через него. Действительный тайный советник, он был награжден звездой ордена Св. Андрея и богатыми поместьями. Помимо этого ему принадлежали более шестнадцать тысяч душ крестьян, соляные озера в Крыму, рыбные промыслы на Каспийском море.

Перемену фортуны, случившуюся с ним в конце 1791 года, когда первенствующая роль в государственных, в том числе иностранных делах, перешла к Зубову, Безбородко переживал очень болезненно. Больше года он ежедневно являлся в приемную Екатерины с единственной целью — напомнить о себе. Только к лету 1793 года Безбородко решился объясниться с императрицей, которая, спохватившись, обласкала и обнадежила его. Однако о возврате прежнего значения речи не шло. Безбородко подчищал за Зубовым и Морковым огрехи в устройстве польских и турецких дел, дважды в неделю являлся на заседание Совета, но и только.

Виновников постигших его несчастий Александр Андреевич тихо ненавидел, но, по природному благоразумию, вида не подавал. Вот и сейчас, просматривая бумаги, заготовленные для конференции, Безбородко улыбался, делал уважительные комплименты Моркову, основному составителю союзного трактата и вообще вел себя благодушно.

Наконец, появились шведы. Когда Рейтергольм, шедший первым, пожимал руку Зубову, на его бесстрастном лице обозначилось некое подобие улыбки. Эссен, давний доброжелатель России, смотрел с неподдельной приветливостью. Штединг, за которым с папкой под мышкой тенью двигался секретарь посольства, извинился за небольшое опоздание.

Конференция носила партикулярный характер, поэтому тратить время на проверку и обмен полномочиями не стали, решив сразу приступить к чтению текста союзного трактата. Зачитывать статьи поручили секретарю шведского посольства. Безбородко, слабо знавший французский, — в киевской семинарии, которую он окончил, преподавали только латынь — следил по русскому тексту.

В первой статье трактата заявлялось о возобновлении Дроттингольмского союзного договора, — текст его объявлялся неотъемлемой частью нынешнего трактата, причем сам договор рассматривался как никогда не приостанавливавшийся.

По второй статье, предусматривавшей взаимную гарантию границ и обоюдную помощь в случае, если одно из государств подвергнется нападению извне, слегка поспорили. Шведы предложили снять скопированное Морковым с 5-й статьи Дроттингольмского договора упоминание о Франции как о главном враге европейского мира. Зубов с Морковым поупирались, но, в конце концов, согласились изложить эту статью в следующей редакции:

«Высокие договаривающиеся стороны дают взаимное обещание, что в случае, если одна из них подвергнется нападению со стороны третьей державы, другая сторона окажет ей поддержку в соответствии со статьей 5 Дроттингольмского договора»[231].

Третья статья предусматривала уступку Россией Швеции нейтральной территории, образовавшейся в результате Абосского договора на границе между русскими и шведскими владениями в Финляндии, с той, однако, оговоркой, что новое территориальное разграничение не должно было составить затруднений для взаимного обеспечения безопасности границ.

Следующими статьями оговаривалась процедура редемаркации остальных участков русско-шведской границы, которая должна была быть завершена комиссарами обеих сторон в двухмесячный срок — к 15 декабря 1796 года; взаимное предоставление статуса наиболее благоприятной стороны до заключения нового торгового трактата; возможность закупки Швецией русского зерна в портах Финского залива на сумму до пятидесяти тысяч рублей ежегодно; взаимную выдачу с даты подписания договора государственных преступников, укрывшихся на территории одного из договаривающихся государств по первому надлежаще оформленному требованию.

Эти четыре статьи особых дебатов не вызвали, хотя шведы и попытались для порядка придать обратную силу договоренности о взаимной выдаче государственных преступников, естественно имея в виду остававшегося в России Армфельта.

Исправления пришлось вносить только в заключительную, восьмую, статью, определявшую срок действия трактата в восемь лет и предусматривавшую в русской редакции его подписание и ратификацию в течение 8 дней, то есть до отъезда короля из Петербурга, который намечался на 17 сентября. Рейтергольм вежливо, но твердо сказал, что в соответствии с шведскими законами решение о браке (тем более официальное объявление о нем) может быть принято только после совершеннолетия короля, которое наступит 1 ноября.

После продолжительных и жарких споров, во время которых Зубов бегал советоваться к императрице, решили, что договор будет подписан полномочными и ратифицирован императрицей и королем немедленно. По вступлении короля в совершеннолетие, но в срок не более двух месяцев, последует дополнительная ратификация его шведской стороной, после чего договор будет считаться окончательно вступившим в силу. Окончательную точку поставил Морков, предложивший дополнить последнюю фразу статьи восьмой, заканчивавшуюся словами: «dans l’espace de deux mois»[232] — более растяжимой формулировкой: «ou plutôt si faire se peut»[233].

Шведы, к тихой радости Зубова и Моркова, согласились. Настал черед обсудить секретные и сепаратные артикулы, не подлежавшие оглашению, но считавшиеся частью трактата.

Артикулом I восстанавливалась статья Дроттингольмского договора, согласно которой Россия обязывалась выплачивать Швеции ежегодно триста тысяч рублей на поддержание боеготовности ее армии и флота. Платежи предполагалось осуществлять по фиксированному курсу рубля, равными долями каждые полгода. Кроме того, Россия брала на себя обязательство погасить задолженность по субсидиям, причитавшимся Швеции в соответствии с Дроттингольмским договором, выплата которых была приостановлена в 1793 году. Задолженность, составившая 1 миллион 50 тысяч рублей, должна была быть погашена в течение года[234].

Согласно артикулу II Россия должна была прийти на помощь Швеции не только в случае возникновения угрозы внешнего нападения, но и дискриминации в торговле (а поскольку Швеция торговала преимущественно с Францией, намек на «цареубийц», как Екатерина называла французов, получился вполне недвусмысленным). Швеция, со своей стороны, давала обещание действовать заодно с Россией, если военные корабли какой-либо иностранной державы войдут в Балтийское море.[235]

Третий сепаратный и секретный артикул был зачитан секретарем шведского посольства полностью.

«Его величество король Швеции, одушевленный желанием еще более укрепить узы союза и дружбы, возобновленные подписанным сегодня трактатом, равно как и родственные и семейные связи, существующие между двумя монархами, а также будучи живо тронут прекрасными качествами Ее императорского высочества Великой княжны Александры Павловны, внучки Ее императорского величества, решил избрать Ее своей супругой. После того, как Его королевское величество лично и официально просил руки этой принцессы у Ее императорского величества, а также у Их императорских высочеств великого князя и великой княгини, Ее императорское величество, движимая тем же стремлением к укреплению столь счастливо существующего союза, дала согласие от себя и от лица родителей. Ее императорское высочество великая княжна Александра Павловна также объявила о своем согласии. Ее величество императрица Всероссийская и Его величество король Швеции скрепили своим императорским и королевским словом взаимное обязательство заключить этот брак, возобновляемое настоящим артикулом. Его сроки и форма будут согласованы особо, но без направления специального посольства. Настоящий артикул рассматривается как часть брачного договора, положения которого, как и церемониал обручения и путешествия великой княжны в Швецию будут окончательно урегулированы отдельным актом до отъезда короля[236]

Когда чтение закончилось, Рейтергольм, улыбнувшись, сказал:

— У шведской стороны нет возражений или дополнений в отношении третьего сепаратного и секретного артикула.

Затем, поворотившись к Зубову, швед произнес:

— Поздравляю вас, князь, мы, кажется, неплохо поработали. Думаю, что наши монархи будут довольны.

— Минуточку, — остановил Рейтергольма Морков. — Мы хотели бы предложить вашему вниманию текст четвертого сепаратного и секретного артикула, о котором я имел удовольствие говорить третьего дня с послом Штедингом.

Рейтергольм бросил быстрый взгляд в сторону посла. Лицо Штединга было непроницаемо. Безбородко, не вполне понимая, что происходит, насторожился.

— Ну, пожалуйста, — развел руками Рейтергольм. — Хотя, признаюсь, появление в последний момент нового артикула к столь важному государственному акту — для меня полная неожиданность.

Морков, манерничая по своему обыкновению под внимательным взглядом Зубова, вынул из портфеля шесть скрепленных листов — четвертый артикул был самым длинным — и положил их перед собой так, чтобы прямо под заглавием на широких полях была видна надпись «Быть по сему», начертанная характерным почерком Екатерины. Текст артикула Морков зачитал сам.

«Ее величество императрица Всероссийская и Его величество король Швеции, воодушевленные равным стремлением обеспечить счастье и спокойствие семейных уз, которые соединят Его величество и Ее императорское высочество великую княжну Александру Павловну, внучку Ее величества императрицы Всероссийской, сочли своим долгом заранее позаботиться об особо важном предмете, состоящем в необходимости обеспечить свободу совести будущей королевы Швеции по отношению к православной апостольской греческой религии. Вследствие этого Их величества согласились между собой о нижеследующем:

1. Ее императорское высочество великая княжна Александра Павловна, став королевой Швеции, не будет стеснена или обеспокоена из-за своих религиозных взглядов. Напротив, ей будет предоставлена полная свобода следовать в этом отношении тому, что продиктует ей ее совесть и убеждения. Таким образом, этот вопрос никогда не станет предметом обсуждений и ни в коей степени не повлияет на мир и союз между двумя августейшими супругами.

2. Ее величество королева будет иметь внутри или вне покоев, которые будут отведены для нее в Стокгольме и других дворцах короля, часовню, где она сможет внимать божественной службе и выполнять другие акты веры и благочестия, которые предписывает ей ее вера, отправляя их, однако, таким образом, чтобы не бросить тень на господствующую в Швеции религию.

3. Духовник и другие служители этой часовни будут находиться под защитой естественного права в силу законов веротерпимости, установленных в Швеции.

4. В то же время Ее величество в качестве супруги и королевы будет сопровождать короля, своего супруга, при его посещении лютеранских церквей и принимать участие в религиозных службах по торжественным и другим случаям, в которых он сочтет необходимым и приличным ее присутствие[237]

Остальное Рейтергольм, с лица которого не сходило выражение крайнего удивления, слушал вполуха.

По окончании чтения он еще раз поинтересовался, уверен ли русский дипломат в том, что король согласился на включение четвертого артикула в текст трактата.

— Разумеется, — подал голос Зубов, предпочитавший до этого сохранять молчание.

Отойдя в угол комнаты, шведы немного посовещались, затем Рейтергольм вновь предельно ясно сказал, что он и его коллеги, выслушав проект, предложенный русской стороной, остались при мнении, что вопрос о религии не следует излагать в качестве отдельного артикула, поскольку по этому поводу королем уже даны в устной форме все необходимые заверения Ее императорскому величеству.

Морков и Зубов, однако, уперлись, ссылаясь на прямой приказ Екатерины. Видя неподатливость партнеров, шведы согласились в конце концов принять русский проект четвертого сепаратного секретного артикула, оговорившись, однако, что окончательное решение по этому вопросу будет принимать король. По их предложению содержавшиеся в тексте артикула слова «православная апостольская греческая религия» были заменены на «вероисповедание, в котором великая княжна была рождена и воспитана».

Когда полномочные прощались, только Безбородко да Остерман имели на лицах выражение некоторой задумчивости. Зубов и Морков пребывали в том приподнятом состоянии духа, которое появляется после удачно завершенной работы.

Окончательная сверка и парафирование союзного трактата и брачного договора были назначены на 11 сентября.

6

Между тем полагать дело оконченным было опасной и ничем не оправданной самонадеянностью. Вопрос о религии великой княжны оставался так же далек от разрешения, как и в первые дни после приезда короля в Петербург.

Главные действующие лица нашей истории — регент, король, Екатерина — каждый по собственным причинам вели себя достаточно двусмысленно и противоречиво. Расчетливее всех действовал регент. На вопросы своего питомца он неизменно отвечал, что будущий король должен решать вопрос о религии его будущей супруги в соответствии со своей совестью, напоминая, что менее, чем через два месяца, 1 ноября, тому предстояло взойти на шведский престол.

Надо отдать должное герцогу Карлу. Похоже, что умыв руки и предоставив Густаву самому принимать важнейшее государственное решение, он рассчитывал не только на сурового Лютера, но и на привитое его племеннику с младых ногтей чувство долга, усиливавшееся в душе короля по мере того, как приближался срок его совершеннолетия.

В семнадцать лет, однако, трудно выбирать между любовью и долгом. Выбор вдвойне труден, если к тому же не особенно понимаешь, в чем, собственно, этот долг состоит. И Густав вел себя так, как только и может вести себя влюбленный и слегка сбитый с толку юноша. После того, как Екатерина решительно объявила ему, что не допустит никаких уступок в вопросе о религии, Густав в разговорах с ней начал попросту избегать этой темы, сознательно или бессознательно оттягивая решительное объяснение. К его чести надо сказать, что ни с кем другим в Петербурге, кроме Екатерины, вопрос о религии Александры Павловны он не обсуждал. Когда однажды Мария Федоровна заговорила с ним об этом, он ответил, что решение этого дела во власти только его и императрицы.

Екатерина, со своей стороны, также настойчиво внушала Густаву, что решение о браке он должен принять сам, не слушая ничьих советов. Она, конечно же, хорошо помнила, что более пятнадцати лет назад, когда она сама была невестой наследника российского престола великого князя Петра Федоровича, ее отец, герцог Христиан-Август, фанатичный лютеранин, категорически возражал против перехода дочери в лоно православия. Екатерине было всего лишь пятнадцать лет, но это решение, одно из важнейших в ее жизни, она приняла сама. Когда 28 июня 1744 года в Москве в церкви Головинского дворца твердым, ни разу не дрогнувшим голосом Екатерина на память произнесла по-русски Символ своей новой веры, новгородский архиепископ Платон, совершавший обряд крещения, окропил ее голову слезами умиления. С тех пор и до конца жизни императрица самым строгим и ревностным образом исполняла обряды православия.

Лютеранские пасторы, наставлявшие немецких невест русских великих князей, готовившихся принять православие, утешали их тем, что не находили больших различий в догматах веры между протестантской и греческой церковью. Во всяком случае, так обстояло дело с самой Екатериной.

Совершенно иначе смотрело на это русское духовенство. В Университетской библиотеке Женевы — столицы Реформации, есть анонимная рукопись XVII века под названием «Краткое показание самых важнейших разностей в вере между апостольской церковью (православно-восточной) и протестантским исповедованием»[238]. Автор ее, по-видимому, русский священник, насчитывает восемь главных различий между православными и лютеранами. Вот основные: протестанты, как и католики, верят в вечное исхождение Св. Духа от Отца и Сына, православные — только от Бога Отца; по учению Лютера — спасение исключительно в вере, по православному вероучению — «и в надежде, и в любви, и в добрых побуждениях, и в делах». Еще существенней обрядовые различия: в отправлении Литургии, понимании Евхаристии, почитании икон и Святых угодников. И, наконец, лютеране, как известно, не признают и не имеют священнослужителей и Святых преданий, почитая только Библию.

В феврале 1794 года Екатерина писала Гримму:

«Предлагаю всем протестантским державам принять православную веру, чтобы спастись от безбожной, безнравственной, анархической, убийственной и дьявольской чумы[239], врага Бога и престола: греческая вера — единственно апостольская и единственно христианская, это дуб с глубокими корнями».

И Густав, и регент, естественно, не имели возможности ознакомиться с перепиской Екатерины с ее souffre-douleur[240], но, надо думать, не могли не обратить внимания на то, что во время их пребывания в Петербурге им по всякому поводу демонстрировали духовную силу православия, красоту его обрядов. 29 августа, в день усекновения главы Иоанна Предтечи, все, включая императрицу и великих княжон, были в трауре — в Большой церкви Зимнего служили панихиду по убиенному российскому воинству. 30 августа король присутствовал на православной литургии по случаю праздника Св. Александра Невского, совпадавшего с именинами великого князя Александра. Из уважения к иноверным гостям проповедь в этот день не читалась.

Судя по всему, Екатерина не сомневалась в благополучном исходе начатого ею дела. В последние перед обручением дни она относилась к Густаву как к жениху. Однажды, шутя, сама позволила ему поцеловать свою внучку. На торжественном обеде в честь праздника Рождества Богородицы Густав впервые сидел за столом рядом с Alexandrine. Там же, кстати, неподалеку находился и бывший польский король Понятовский, живший после третьего раздела в Петербурге. После 7 сентября Екатерину больше уже занимали формальности свадебного обряда, чем существо дела. Подбирался состав свиты будущей шведской королевы. Священник Андрей Самборский, духовник великой княжны, получил приказание готовиться сопровождать ее в Стокгольм.

С первых чисел сентября Густав и Александра Павловна почти официально считались в Петербурге женихом и невестой.

«Великая княжна была неоднократно лобызаема, по целым часам сиживала у окна, разговаривая с этим коварным Энеем, и делала все, чем только по ее мнению, могла доказать свое расположение к будущему супругу», — сокрушался впоследствии Федор Ростопчин.

Действо пятое

Судьба еще отдаляет время вступить России на степень величия, соразмерную ее могуществу. Ты пожелаешь знать многие причины, удовольствуемся одной: несчастье в избрании людей.

П. В. Завадовский С. Р. Воронцову, 1 июня 1789 г.

1

11 сентября, в седьмом часу вечера, в Кавалергардской зале Зимнего дворца начали собираться приглашенные. Помимо императорской фамилии здесь находились персоны двух первых классов и фрейлины. В пригласительных билетах, разосланных утром того же дня, речь шла о бале, дававшемся великим князем Павлом Петровичем, однако накануне императрица дала понять некоторым приближенным, что их ожидает сюрприз. Мужчины явились при орденских лентах и полной кавалерии, дамы — в праздничных нарядах, раздушенные и сверкающие бриллиантами. Все знали, что во внутренних покоях императрицы состоится обручение, что уже назначены свидетели, а в придворной церкви ожидает в парадном облачении митрополит Новгородский.

В семь часов в сопровождении младших сестер и великих князей с супругами появилась Александра Павловна, одетая как невеста. Из Гатчины прибыли Павел Петрович с Марией Федоровной. Члены императорской семьи расположились отдельно, у витрин и стеллажей, в которых на пурпурном бархате были выставлены большая и малая императорские короны и регалии. Великие князья Александр и Константин стояли у ниши в стене, у их ног на низких бархатных табуретах устроились великие княжны, среди которых всеобщее внимание было обращено на бледную от чувств невесту.

С антресолей соседнего зала Св. Георгия, где укрылся оркестр, лилась тихая музыка Сарти. Сам маэстро, задавал такт ритмичными движениями руки. За спинами музыкантов белели лица хористов. На пюпитрах перед ними были закреплены листы с текстом торжественной оды, написанной Гавриилом Романовичем Державиным специально для сегодняшнего вечера. Она начиналась словами:

Орлы и Львы соединились,

Героев храбрых полк возрос,

С громами громы породнились,

Поцеловался с шведом росс.

В ожидании прибытия Екатерины и Густава придворные выстраивались шпалерами. Их величества, однако, задерживались. Дамы, утомленные ожиданием, начали перешептываться. Павел Петрович, вытащив из карманчика камзола золоченую луковицу швейцарского брегета, недоуменно поднял брови вверх и посмотрел на жену. Великая княгиня мяла в руках носовой платок и улыбалась.

Наконец, пробило восемь часов. Все истомились в ожидании, не зная, чем объяснить отсутствие главных действующих лиц предстоящей церемонии. Александра Павловна и ее мать волновались все заметнее. Глухой шепот в зале становился неприлично громким, его не заглушали даже рулады итальянского оркестра. Никто не мог понять, что же собственно происходит.

2

А происходило следующее.

В полдень этого дня в комнатах князя Зубова в Зимнем дворце вновь собрались полномочные. Князь Платон ощущал прилив сил. Будучи человеком старательным, он всю ночь штудировал греческих и римских классиков, ища вдохновения в образцах античного красноречия. Устроившись в своем любимом вольтеровском кресле с высокой спинкой, он зорко наблюдал за сидевшими напротив шведами — Штедингом, Рейтергольмом и Эссеном.

Слушая секретаря Штединга, зачитывавшего — статья за статьей — текст трактата, Рейтергольм полуопустил веки. Его сухое лицо аскета с бледными бескровными губами было бесстрастно до такой степени, что порой Зубова покидала уверенность в том, что барон бодрствует. Сидевший несколько поодаль Штединг, напротив, самым заинтересованным образом реагировал на происходящее. После зачтения статьи, признававшей незыблемой линию разграничения владений России и Швеции в Финляндии, он впился глазами в лицо Рейтергольма, будто пытаясь неким месмерическим воздействием вывести первого министра из прострации, в которой тот пребывал. Однако нервы у барона были, надо думать, не слабее, чем у его предков — викингов. Даже после того, как он услышал значительную, надо сказать, сумму субсидий, выделявшихся Швеции, на его лице не дрогнул ни один мускул.

Морков, как и Зубов, предчувствовал близкий триумф. В случае удачного завершения дела Зубову был обещан фельдмаршальский жезл, графу Аркадию Ивановичу — вице-канцлерство. Полагая, что время, остававшееся до обручения, не оставляет шансов для новых дискуссий и препирательств, Морков стремился произвести впечатление на шведов изысканными манерами. С жеманной расслабленностью вельможи двора Людовика XIV, он брал кончиками пальцев из великолепной, усыпанной бриллиантами табакерки маленькую щепотку табака и, оттопырив мизинец, закладывал ее в ноздрю. Его слегка одутловатое чувственное лицо искажалось при этом приятственной судорогой. Чихнув деликатно, по-кошачьи, граф промакивал нос батистовым платком, надушенным из постоянно находившегося при нем серебряного флакона с французским парфюмом.

На гостей, однако, ужимки Моркова заметного впечатления не производили. Граф Эссен, подававший больше признаков жизни, чем первый министр, с надеждой посматривал в сторону Безбородко и Остермана.

Хитроватые глазки Безбородко, притаившиеся под лохматыми хохлацкими бровями, смотрели бесстрастно, да и все выражение его физиономии, украшенной шишковатым лбом и носом бульбочкой, напоминало, что находился он в покоях князя Зубова лишь потому, что его позвали, а статьи договора он слушает, поскольку на то воспоследствовало указание Ее императорского величества. Даже поза, в которой находился Александр Андреевич — вполоборота от Моркова — была выбрана не случайно. Видеть самодовольное лицо графа Аркадия Ивановича было выше его сил. Зубова Александр Андреевич тоже, мягко выражаясь, не жаловал, более того, в душе презирал, называл в переписке с друзьями не иначе, как тварью. Однако, когда взгляд всесильного фаворита, как бы блуждавший по комнате, останавливался на нем, скучающее выражение лица Безбородко мгновенно сменялось заинтересованной сосредоточенностью. Александр Андреевич даже губами начинал пошевеливать, будто повторяя и взвешивая в уме статьи трактата.

И происходило это вовсе не оттого, что Александр Андреевич был трусоват. Просто он знал жизнь.

От внимательного взгляда Безбородко не ускользнуло, что когда секретарь шведского посла начал зачитывать статью о свободе Александры Павловны исповедовать православную апостольскую греческую веру, лицо Рейтергольма переменилось. Пожав плечами, будто поеживаясь, он остановил чтение жестом руки и скрипучим голосом объявил, что не уполномочен обсуждать четвертый артикул.

— Но вы показали проект, который обсуждался на прошлом заседании, Его величеству? — осведомился Зубов.

— Его величество изволил оставить его у себя, — холодно отвечал Рейтергольм.

После короткого совещания с Зубовым Морков твердо сказал, что проект трактата уже одобрен Ее императорским величеством и поэтому вносить в него какие-либо изменения не в их власти.

На это Рейтергольм, пожевав губами, произнес, что ему остается лишь вновь доложить о русской позиции королю. Возражений ни от Зубова, ни от Моркова не последовало. Договорились, что к шести часам Морков приедет в шведское посольство, чтобы забрать одобренный королем текст трактата и брачный договор.

— Если, разумеется, Его величество изволит его одобрить, — оговорился Рейтергольм.

Безбородко промолчал.

3

Когда в шестом часу Морков приехал в здание на Крюковом канале, он сразу же был проведен к Штедингу. На вопрос, просмотрел ли король переданные от князя Зубова бумаги, посол с тяжелым вздохом ответил:

— Просмотрел и весьма внимательно. — С этими словами он протянул Моркову текст трактата.

Граф, холодея от предчувствий, раскрыл сафьяновую папку.

— Но позвольте, Ваше превосходительство, — произнес он неверным голосом, — куда подевалась четвертая сепаратная статья?

— Его величество изволил оставить текст этой статьи у себя, — сказал Штединг.

Морков был настолько ошеломлен, что на какое-то время потерял дар речи.

— Что это значит, барон? — наконец выдавил он из себя. — Объяснитесь.

— Что я могу вам объяснить, — устало сказал Штединг, — когда сам ничего не понимаю. Впрочем, Его величество ждет вас.

В кабинет Густава Морков вошел боком. Густав стоял возле письменного стола, на котором лежали листы веленевой бумаги. Это была злополучная статья о религии. Небрежно кивнув на приветствие Моркова и не предложив ему сесть, король произнес:

— У меня к вам лишь один вопрос, граф. Эта статья, она была внесена в договор по приказанию Ее величества?

— Именно так, — поспешил заверить Морков.

— В таком случае, — медленно произнес Густав, глядя графу в переносицу, — я не могу подписать этот договор.

Морков онемел. Густав, однако, и не ждал ответа. Не глядя на Моркова он принялся медленно прохаживаться вдоль массивного письменного стола, затем, вдруг остановившись, ткнул графа пальцем в грудь и сказал:

— Поезжайте к императрице и передайте ей, что я не намерен отказываться от того, о чем мы с ней договорились. Но только от этого. Я дал честное слово в том, что свобода совести моей супруги не будет ни в чем стеснена. Она сможет исповедовать свою религию, но на официальных церемониях должна следовать установлениям и обычаям Швеции в соответствии с вероисповеданием, господствующим в нашей стране.

Морков открыл было рот, но был остановлен Густавом, сказавшим:

— Езжайте, граф, езжайте. И передайте Ее величеству, что вечером я еще раз хотел бы переговорить с ней.

Дверь Морков выдавил спиной.

Штединг, на которого обрушились первые упреки и мольбы о помощи, под строжайшим секретом поведал графу о том, что во внезапном изменении образа мыслей короля повинен не кто иной, как первый камер-юнкер Флеминг, с которым Густав долго беседовал наедине после прочтения договора.

— Это ужасный человек, — свистящим шепотом говорил Штединг Моркову. — Он чертовски упрям, да что там, просто фанатик. Беда в том, что король ему безраздельно доверяет, они воспитывались вместе. Он сумел внушить королю, я слышал об этом от герцога, что устройство в королевском дворце часовни, коей вы требуете, неминуемо приведет к ниспровержению в Швеции лютеранской веры.

— Что же делать?

— Необходимо личное свидание их величеств, — сказал Штединг. — Не будем терять надежды, мой друг.

К пяти часам Морков был в покоях Екатерины.

— Дурит мальчишка, — задумчиво сказала императрица, выслушав сбивчивый доклад графа. — Какая муха его укусила? О чем говорить, все оговорено-переговорено. Нет уж, брат, теперь отступать поздно.

Зубов, присутствовавший при разговоре, благоразумно помалкивал.

— Вот что, Аркадий Иванович, — обратилась императрица к Моркову, сделай милость, поезжай еще раз в посольство и объясни хорошенько этому roitelet[241], что время рассуждать прошло, пора действовать — весь город, поди, уже знает, что нынче вечером назначено обручение.

Екатерина помолчала и добавила:

— А до того времени встречаться с ним не считаю полезным.

И, глядя на Зубова, который в этот момент согласно кивнул головой, закончила:

— Ну, с Богом, Аркадий Иванович… Самое время тебе показать, какой ты есть дипломат.

4

Дипломатом Морков, как и следовало ожидать, оказался неважным. Когда он во второй раз, уже около семи вечера, вернулся из посольства, Екатерина, едва глянув на его лицо, поняла, что дело плохо. Из сбивчивых объяснений графа явствовало, что битый час и Рейтергольм, и Эссен пытались убедить короля, что союзный трактат и брачный договор должны быть немедленно подписаны. Король, однако, отвечал на все уговоры, что устных заверений в том, что великая княжна никоим образом не будет стеснена в отправлении своей религии, вполне достаточно.

Ситуация складывалась скандальная. Через полуотворенную дверь в секретарскую, выходившую в Кавалергардский зал, доносился возбужденный гул.

Посовещавшись с Зубовым и Безбородко, неотступно находившимися во внутренних покоях, Екатерина по совету Александра Андреевича решила изменить тактику. Безбородко — единственный, кто не потерял присутствия духа в столь неординарных обстоятельствах — предложил четвертый артикул изъять и заменить его отдельным письменным обязательством короля предоставить Александре Павловне полную свободу совести.

Текст его императрица продиктовала Моркову сама.

«Я торжественно обещаю, — повторял Морков, скрипя пером, — предоставить Ее императорскому высочеству великой княгине Александре Павловне, моей будущей супруге и королеве Швеции полную свободу исповедания веры, в которой она была рождена и воспитана. Прошу Ваше императорское величество рассматривать это обещание как абсолютно обязательный акт с моей стороны».

Написав, Морков присыпал лист песком и пугливо показал его Екатерине.

Екатерина приняла бумагу, не глядя на Моркова. Все мытарства, все унижения, связанные с этим сватовством, сосредоточились у нее на графе Аркадии Ивановиче. Прочитав, задумалась на мгновение, потом сказала:

— Ну, более этого ни честь наша, ни достоинство сделать не позволяют. Передай ему, что я удовлетворюсь этим, но только на время. Да проследи, чтобы подпись поставил.

Когда Морков был уже в дверях, императрица остановила его окриком:

— Скажи, что ожидаю его.

К карете граф проследовал рысью.

— Пойдем и мы, Платон Александрович, — кивнула Екатерина Зубову.

Тяжело встала, опираясь на трость, потом, будто вспомнив что-то, повернулась к Безбородко:

— А ты, Александр Андреевич, поезжай, подсоби этому вертопраху. Проследи, чтобы там все ладно было.

С этими словами императрица направилась к дверям кабинета. Справа, чуть сзади от нее, следовал Зубов.

5

А в это время в шведском посольстве полыхал, все разгораясь, неописуемый скандал.

— Подпись, Ваше величество, подпись, — орал, позабыв про дипломатический политес Морков, потрясая листом со словами обязательств, которые требовала Екатерина от короля. — Подумайте о последствиях. Ваш отказ при нынешних обстоятельствах — это не только несносная обида для великой княжны, это оскорбление российского царствующего дома. Вас ожидают во дворце. Весь двор, вся Россия, вся Европа смотрят на вас.

Обессиленного Моркова сменил регент. Взяв под руку Густава, он принялся прогуливаться с ним вдоль дальней стены кабинета, убеждая его в чем-то по-шведски. Отвечая ему, король упрямо тряс головой, лицо его было злым, тон голоса — непреклонным. Рейтергольм, Эссен и другие шведские придворные не скрывали отчаяния.

Появился Безбородко, за ним — Зубов. Битый час прошел в настойчивых уговорах. Густав то запирался на ключ в своей спальне, то вновь появлялся в кабинете. Наконец, объединенными усилиями удалось усадить его за стол. Из ящика был извлечен текст сепаратной статьи. Пробежав ее глазами, Густав несколько минут сидел в абсолютном молчании, затем попросил перо. Обрадованный Зубов сам поспешил ему на помощь. Густав принял перо, но вместо того, чтобы поставить подпись, тщательно перечеркнул весь четвертый артикул. Затем на отдельном листе бумаги написал по-французски следующее:

«Дав уже слово чести Вашему императорскому величеству, что великая княжна Александра никогда не будет стеснена в том, что касается религии, и учитывая то, что Ваше величество, как представляется, были этим удовлетворены, я уверен, что Вы не сомневаетесь, что я в полной мере отдаю себе отчет в священных узах, которые налагает на меня это обязательство с тем, чтобы любое другое письменное заявление с моей стороны не было совершенно излишним.

Густав-Адольф

11 (22) сентября 1796 года».

Поставив подпись, Густав протянул перо Зубову. Князь замешкался, и перо упало на пол.

— Передайте ее величеству, что это мое последнее слово, — сказал Густав.

Может быть, в этот момент он и стал королем Швеции Густавом Адольфом IV. Взглянув в его светлые, как льдинки, глаза, Зубов поднялся и направился к двери. Все было кончено.

6

С появлением императрицы ропот в Кавалергардском зале затих, но напряжение достигло апогея. Екатерине потребовались все ее душевные силы, чтобы сохранить хотя бы внешнее спокойствие. Александра устремила на бабушку полные слез глаза. Шли нескончаемые минуты. Наконец, двери распахнулись. По залу прокатился общий вздох облегчения.

На пороге, однако, появился не Густав, а Морков, в парадном камзоле, с Анненской лентой через плечо. Его лицо ничего не выражало. Странной, скособоченной походкой он просеменил к императрице и прошептал ей на ухо несколько слов.

Екатерина вздрогнула, как от удара, лицо ее побагровело, затем странно побледнело, нижняя челюсть отвалилась, но из полуоткрытого рта не донеслось ни звука. Захар Зотов поспешил к ней со стаканом воды. Она медленно отпила большой глоток, с трудом встала, сделала несколько шагов по направлению к двери, затем обернулась и, погрозив тростью, громко сказала:

— J’apprendrais à ce morveau[242].

К кому относились эти слова, к Густаву или Моркову, осталось неясным.

За кавалергардов Екатерина прошла, опираясь на руку Александра. Собравшиеся получили позволение разойтись — бал отменили по причине нездоровья императрицы.

«Предоставляю вам судить, каковы были в весь этот день смущение и натянутость», — писала через несколько дней Екатерина старшему Будбергу, благоразумно остававшемуся в Стокгольме.

О совещании, состоявшемся в опочивальне Екатерины в тот же вечер, впоследствии рассказывали всякое. Говорили, что Екатерина, находившаяся в необыкновенном возбуждении, винила во всем Моркова, оттягивавшего решительное объяснение с королем до последнего момента. По слухам, графу даже досталось пару ударов тростью, которые в запале нанесла ему разбушевавшаяся императрица.

Морков валил все на Флеминга, сбившего короля с толку. Зубов, который совсем потерял голову, предлагал выкрасть Флеминга и отправить его в Сибирь. Только кстати появившемуся Павлу удалось удержать Екатерину от новых безрассудств.

7

Этой ночью Екатерина пережила приступ, похожий на легкий апоплексический удар, второй по счету. Однако уже утром она взяла себя в руки.

День 12 сентября был праздничным. Отмечали день рождения великой княгини Анны Павловны. Чинам первых четырех классов было предписано присутствовать на торжественной литургии в придворной церкви, затем Константин с супругой под пушечную пальбу, доносившуюся из Петропавловской крепости, принимали поздравления.

Среди поздравляющих были и Густав с регентом, явившиеся в сопровождении свиты. Побывав на половине именинницы, гости были проведены князем Федором Барятинским в покои императрицы.

«Регента я нашла в отчаянии, — вспоминала Екатерина, — что касается короля, я увидела, что он уперся, как кол. Он положил на стол мое письмо; я предложила сделать в нем изменения, как ему было предложено вчера, но ни доводы регента, ни мои не могли склонить его к этому. Он постоянно повторял слова Пилата: что я написал, то написал; я не изменяю никогда того, что я написал. При этом он был неучтив, упрям, не хотел ни говорить, ни слушать того, что я ему втолковывала. Регент часто обращался к нему по-шведски и предупреждал о последствиях его упрямства, но я слышала, что он отвечал ему с гневом. Наконец, через час они удалились, сильно поссорившись друг с другом, регент плакал навзрыд. Лишь только они вышли, я тотчас приказала прервать переговоры, а так как уполномоченные были в сборе, то это и было им объявлено к крайнему их удивлению».

Вечером в галерее Зимнего дворца был дан большой бал. Мария Федоровна не хотела присутствовать на нем по причине нездоровья Alexandrine и просила у Екатерины разрешения остаться дома, ссылаясь на то, что глаза Александры Павловны распухли от слез и покраснели. К тому же у нее начиналась легкая простуда.

Екатерина, сама державшаяся из последних сил, на самолюбии, посоветовала ей протереть глаза и уши дочери льдом и принять бестужевских капель.

«Никакого разрыва нет, — писала она великой княгине. — Вы сердитесь на промедление, вот и все».

Сама императрица, ненадолго появившись на балу, держалась с Густавом подчеркнуто холодно. Король, между тем, вел себя как ни в чем не бывало, танцевал с великими княжнами, разговаривал с Александром.

Регент, напротив, всячески афишировал свое меланхолическое настроение.

— Я не спал всю ночь, — скорбно говорил он Зубову. — Для блага наших государств мы должны найти возможность привести короля в согласие с самим собой.

Ламентации герцога Зубов выслушивал с показным равнодушием, но, прощаясь, как бы невзначай, обмолвился, что в Финляндию и Польшу перебрасывается несколько русских полков.

Регент поспешил к королю.

Надо полагать, что объяснение, состоявшееся между ними в этот вечер, было бурным, поскольку на следующий день, как писала Екатерина Павлу Петровичу, «весь шведский двор, все, начиная с короля и регента и до последнего слуги, с утра до вечера перессорились во всех этажах дома, после чего каждый слег в постель, сказавшись больным».

В воскресенье, 14 сентября, императрица удалилась на весь день в Таврический дворец, чтобы участвовать в освящении вновь построенной Крестовоздвиженской церкви. Выйдя после службы в сад, она медленно подошла к беседке, в которой несколько дней назад Густав просил руки ее внучки. Опустившись на скамейку, императрица задумалась. Так, в полном одиночестве, и просидела она до того, как на Таврический сад опустились густые осенние сумерки.

На следующий день Штединг запросился на срочную аудиенцию.

«Я приняла его в присутствии князя Зубова и графа Моркова. Он бормотал какие-то слова, которые не имели никакого смысла… Мы поняли, что его превосходительство сам не знает, что говорит. Уходя, он много на меня жаловался, но я дала ему высказаться».

С этого дня расположение Екатерины к Штедингу сменилось острым недовольством его действиями. В том, что посол, в отличие от регента и Рейтергольма, встал на сторону молодого короля, она видела обдуманное коварство и хитрый расчет.

Спустя час после отъезда Штединга явился встревоженный регент, просивший возобновить прерванные переговоры.

«Я легко поняла, что это было необходимо для личного оправдания его перед королем, и поскольку полномочия, данные шведским министрам, были подписаны регентом, я согласилась, надеясь, что статья о вероисповедании будет подписана».

Против ожидания, однако, шведы и не собирались капитулировать. На слова Моркова, вновь обретшего наступательный пыл, о том, что оскорбление, нанесенное Александре Павловне, заслуживает если не официальных извинений, то хотя бы объяснений, ответ последовал жесткий:

«Прежняя невеста короля, принцесса Мекленбургская, помолвка с которой была отменена по требованию русского двора, тоже имела все основания чувствовать себя оскорбленной».

Когда же граф, уязвленный таким высокомерием, пустился в препирательства, ему напомнили, что в Петербурге вообще не имели обыкновения особо церемониться с невестами для великих князей. Некоторые из них вызывались на смотрины целыми семьями. Пальцев на руках не хватило, чтобы счесть всех обиженных — двух Дармштадтских, трех Вюртембергских, двух Баденских и трех Кобургских — всего одиннадцать германских принцесс, большая часть из которых была вынуждена довольствоваться обидным для них отказом.

Далее последовало нечто и вовсе удивительное. Регент, уединившись с Зубовым, сказал ему, что по вновь открывшимся обстоятельствам в том, что король не явился на обручение, повинна сама Александра Павловна. Беседуя с ним, она якобы обещала ему переменить религию, в удостоверение чего подала ему свою руку.

Екатерина, всполошившись, затеяла разбирательство. Вспомнили, что великая княжна виделась с королем только в присутствии матери, мадам Ливен, сестер и регента. И только однажды в присутствии великого князя Александра и его супруги.

Александра в сопровождении Шарлотты Карловны Ливен была призвана к императрице. На строгий вопрос Екатерины Александра чистосердечно отвечала, что король действительно дважды говорил ей, что будто бы в день коронации она должна будет причаститься по лютеранскому обряду вместе с ним.

— А ты что же? — вскричала Екатерина.

— Я ответила: «Охотно, если это можно и бабушка согласится».

— Про бабушку точно говорила?

— Конечно.

— А давала ли руку королю в знак согласия?

— Jamais de la vie[243], — воскликнула княжна в испуге.

Екатерина одобрила ее поведение.

17 сентября в Кавалергардской зале Зимнего дворца состоялось подписание брачного договора, с той, однако, оговоркой, что он останется без исполнения, если через два месяца, когда наступит совершеннолетие короля, он не согласится его утвердить. Статья о вероисповедании великой княжны осталась в нем с небольшими изменениями, на которых настояли шведы. Трактат и все четыре сепаратные статьи были подписаны русскими и шведскими полномочными и скреплены — каждая в отдельности — их личными гербовыми печатями.

При подписании присутствовали члены Государственного совета, камер-фрейлины, придворные. Король явился в сопровождении всей своей свиты. Атмосфера в Кавалергардской зале была натянутой, все понимали, что радоваться нечему. Подписанный договор не имел никакой силы до ратификации, относительно которой сохранялись сильные сомнения.

После подписания Густав и регент посетили Екатерину, но в продолжение часовой беседы о только что подписанном трактате не было сказано ни слова.

18 сентября между шестью и семью часами вечера король и регент пришли прощаться.

«Я приняла их в Бриллиантовой зале при закрытых дверях. Как только они вошли, регент сказал мне: «Король желает беседовать с Вашим величеством один, без свидетелей» и в ту же минуту повернулся и поспешно вышел. Когда регент ушел, я пригласила короля сесть со мной на диван; он затруднялся несколько сесть от меня по правую руку, что случалось с ним всегда в подобных случаях. Наконец, он сел и произнес речь, которая показалась мне приготовленной заранее. Он благодарил за прием, который был ему оказан, говорил, что память о нем он сохранит на всю жизнь, что он весьма огорчен тем, что непредвиденные затруднения помешали исполнению его желания сблизиться со мной еще теснее, что он распорядился узнать мнение шведской консистории относительно его брака, однако это нисколько не умаляет его власть, чего я, по-видимому, опасаюсь, что он действовал по совести и вследствие совершенного знания своего народа, преданность коего ему следует сохранить».

Речь Густава, как ее передает Екатерина, выглядит сбивчивой, но искренней. К сожалению, императрица поняла это много позже.

«Я дала ему высказать все, что он хотел. Слушала его с большим вниманием и с самым серьезным видом, сохраняя при этом глубокое молчание. Когда он кончил и замолчал, я сказала, что мне приятно слышать, что он доволен приемом и сохранит о нем память; что касается препятствий к более тесной связи между нами, то мне также они кажутся прискорбными. Я, как и он, действовала сообразно моим убеждениям и обязанностям».

Когда императрица закончила свою речь, Густав принялся расхваливать Александру Павловну, расспрашивал о ее здоровье.

Екатерина ответила, что все четыре великие княжны больны простудой. В ответ король вновь сказал о том, как он огорчен тем, что вопрос о религии воспрепятствовал исполнению его желания.

«Так как вместо речей, приготовленных заранее, начался простой разговор, то я ему сказала между прочим: «Вы должны сами понять, что Вам следует делать и вольны делать все, что Вам угодно; но я не могу переменить моего мнения, а мнение это таково, что Вам вовсе не следовало бы говорить о религии; этим Вы сами себе наносите большой вред, так как если бы когда-нибудь моя внука была настолько слаба, что согласилась бы переменить религию, знаете ли Вы, что из этого вышло бы? Она потеряла бы к себе всякое уважение в России, а вследствие того и в Швеции».

— Напротив, — вскричал король.

— Пусть так, но на что же вам она, если она потеряет уважение в России?

Этот последний аргумент, видимо, смутил Густава. Он замолчал. Пауза была длинной и тягостной для обоих. Наконец, Екатерина спросила о погоде в Швеции. Король ответил, после чего Екатерина предложила пригласить регента. Густав сам подошел к двери, чтобы позвать герцога. Простились, затем все вместе вышли к свите и шведы удалились.

«Во все время разговора моего с королем, — вспоминала Екатерина, — он не произнес ни одного слова о трактате, он сказал только, что полагал достаточным данное им слово. На это я отвечала ему, что на словах можно согласиться о принципе, но что выводы из принципов и их развитие между государствами, делаются на письме. Я сказала ему еще, что до совершеннолетия ему лучше не предпринимать ничего относительно этого дела».

8

20 сентября, в субботу, в день рождения Павла Петровича, графы Гага и Ваза отправились со своей свитой, как записано в хронике их пребывания в России, «обратно в свое отечество».

Ни Екатерина, ни Павел, ни Мария Федоровна прощаться с ними не приезжали. Великие княжны также сказались больными.

Накануне отъезда короля, 19 сентября, Екатерина написала Будбергу в Стокгольм письмо, в котором как бы подвела итог всей этой истории:

«Сообщу Вам некоторые мысли, порожденные в моем уме странными поступками, которые мы видели. Прежде всего, несомненно решено, да и сами шведы в этом сознаются, что герцог и Рейтергольм потеряли доверие короля. Я приписываю это собственному их поведению: они в течение многих лет старались отклонить его от союза с Россией и чтобы достичь того сколь возможно вернее, избрали средство, которое нашли в уме молодого короля. Они выбрали для него ригориста-духовника и постоянно внушали королю, что он потеряет любовь и преданность своих подданных, если женится на женщине не одной с ним веры. Когда в Швеции было объявлено о браке короля с принцессой Мекленбургской, они в своем манифесте об этом браке подробно распространялись о счастье, которое приносит брак между лицами одной веры. Когда вслед за этим король объявил, что не желает этого союза и они решились прибыть сюда и хлопотать о союзе со мной, то поставлены были в крайнюю необходимость проповедовать противное. Король же, пропитанный прежней их моралью, побивал их собственными их словами. Но как в действительности он по многим причинам желал союза со мной, то думал найти к этому средства, избирая выражения двусмысленные, неопределенные, темные и вызывающие сомнения каждый раз, как дело шло о вопросе религии. Это доказывается следующими фактами: великая княгиня-мать думала, что король чувствует сильное расположение к ее дочери, потому что он часто говорил с ней довольно долго шепотом. Я разузнала, каковы были эти разговоры. Оказывается, он говорил вовсе не о чувствах, а беседы его касались исключительно религии. Король старался обратить Александру Павловну в свою веру под величайшим секретом, взяв с нее слово не говорить об этом ни одной живой душе. Он говорил, что хочет читать с ней Библию и сам объяснять ей догматы; что она должна приобщиться вместе с ним в тот день, когда он возложит на нее корону и пр. и пр. Она отвечала ему, что не сделает ничего без моего совета. Но королю всего семнадцать лет и он, будучи занят только своими богословскими идеями, не предвидит важных последствий, которые повлекли бы за собой и для него, и для великой княжны принятие ею другой религии».

С тем же курьером в Стокгольм отправилось следующее указание, написанное собственноручно Екатериной:

«Господин посол генерал-майор Будберг. Предписываю Вам объявить в Швеции, когда представится к тому случай, что с этого времени Швеция должна знать как вопрос государственный и непоколебимый принцип, что великая княжна Александра, если когда-нибудь она сделается королевой Швеции, останется в греческой вере, без чего она будет бесполезна, если не совершенно вредна для Швеции».

30 сентября Будберг сообщил Екатерине, что шведская консистория единогласно решила, что религия будущей шведской королевы не может представлять никакого препятствия к браку.

5 октября король со свитой вернулся в Стокгольм. За три дня до этого, 2 октября, в Выборге регент, Рейтергольм, Штединг и Эсен подписали составленный еще в Петербурге протокол, в котором излагалась шведская версия происшедших событий[244]. Будберг, присутствовавший на церемонии торжественной встречи, проходившей в Дроттингольмском дворце, отмечал, что общее настроение совершенно не походило на то, которое царило в шведской столице при отъезде короля в Россию.

«Господа Рейтергольм и Эссен терялись в толпе и вместо них выдавались вперед другие голубые ленты, которые я видел в первый раз. Все осматривали друг друга, царствовала полнейшая тишина и мне предоставили все время толковать с дамами, так как мужчины не знали, следовало ли им подходить ко мне или же нужно меня избегать. Войдя, король поклонился обществу и оставался с минуту посреди него, не говоря ни слова. Наконец, он подал руку королеве-матери и вместе с нею отправился в грот Зороастра».

Там его встретил облаченный в звездную мантию волшебник, призвавший в пещеру Сибиллу, роль которой исполняла аббатисса Кведлинбургская. Восхищенные стокгольмские дамы шепотом передавали, что Сибилла была намерена предсказать королю его будущее. Затем все трое вернулись в зал, где добродетели в лице статс-дам и придворных во главе с герцогиней Зюдермандляндской, супругой регента, украсили Густава короной и выразили радость по поводу его возвращения танцами, в коих супруга герцога Карла исполняла соло.

«Легко может случиться, что этот праздник для того, чтобы выразить добродетель супружескую, кончится родами, ибо главная танцорка, графиня Мернер, беременна на восьмом месяце», — не без сарказма отписывал в Петербург Будберг.

По окончании танцев Густав подошел к Будбергу и сказал, что был тронут обращением, которое он встретил в Петербурге.

— Я не стану распространяться, — прибавил король, — о том, что произошло в вашей столице, так как предполагаю, что все это вам хорошо известно.

— Да, государь, — ответил Будберг, — но сведения мои простираются до 30 сентября.

На этом разговор короля с послом закончился.

Регент был многословнее. С видимой тревогой он уверял Будберга в том, что сделал все возможное, чтобы побудить короля принять верное решение.

«Рейтергольм также постоянно говорит мне о своем отчаянии, — сообщал Будберг, — он сожалеет, что пребывание короля в Петербурге было слишком продолжительно, поскольку в конце его король совершенно утратил расположение, которое он питал ранее к нему и регенту».

В течение всего вечера король выглядел печальным и утомленным. Придворные заметили изменение его отношения к Рейтергольму, регенту и Эссену, которых в течение вечера он не удостоил ни одним взглядом.

Екатерина, судя по всему, находилась не в меньшем душевном смятении.

«Вы знаете, с какой искренней дружбой я приняла короля Швеции и регента и каким черным вероломством мне за то заплатили, — писала она Будбергу 1 октября. — Они сделали мне честь принять меня за дуру, которую легко обмануть. В то время, когда составлялся трактат, сам король старался в величайшем секрете своротить с пути религии мою внуку. Теперь, говорят, он опечален более всего тем, что с 10 сентября его апостольские труды были прерваны, так как с этого дня он не видел более Александру Павловну… Видя совершенное отсутствие искренности в этих людях, я не только охладела, но даже получила отвращение ко всему, что касается их дел. Мне решительно все равно, подпишет ли король по достижении совершеннолетия или не подпишет договор, заключенный между регентом и мною.

Итак, — заключает императрица, — вы не предпримете решительно ничего, чтобы заставить утвердить договор. Даже не сделаете на то намека».

И тут же вновь шаг назад:

«По крайней мере, покуда с вами не заговорят об этом».

Письмо это в Стокгольм было доставлено Будбергом-младшим. Барону, к сожалению, пришлось заплатить карьерой за недоразумения, происшедшие в Петербурге. К концу октября Екатерина просила Будберга-генерала отправить своего племянника под благовидным предлогом в Россию. Посол приказание, разумеется, выполнил, но принять советника Алопеуса, предложенного на замену Будбергу-младшему, благоразумно отказался, подозревая, что Зубов и Морков навязывали ему своего соглядатая.

Екатерина, впрочем, в очередной раз удивила свой двор. Она приняла всю ответственность за происшедшее на себя, не виня ни в чем русских полномочных, ведших переговоры со шведами, в том числе и Моркова.

«Вы сами можете видеть, — писал Петр Васильевич Завадовский Семену Романовичу Воронцову в Лондон, — до какой степени дошло покровительство нынешней твари».

Напомним, что таким нелестным образом члены «хохлацкой партии» называли князя Платона Александровича.

Между тем в середине октября в Стокгольме произошли важные изменения. Рейтергольм, рассчитывавший на кресло министра иностранных дел после совершеннолетия короля, подал в отставку, которая была принята. Такая же судьба постигла и герцога Карла, лишившегося всех занимавшихся им государственных постов, за исключением командира полка королевской гвардии. Оба приняли удары судьбы без ропота.

1 ноября, в день своего совершеннолетия, Густав был провозглашен королем Швеции Густавом-Адольфом IV. Торжества, прошедшие по этому поводу в Дроттингольмском дворце, были омрачены странным инцидентом. Когда наступило время зачитывать торжественный акт о вступлении короля на престол, выяснилось, что один из служащих забыл его текст в кабинете Густава. Тот, однако, не растерялся и, приказав принести один из текстов акта, розданных публике, подписал его. Тем не менее происшедшее сочли дурным знаком.

В должности великого канцлера был утвержден Спарре, покровитель Штединга. Самого посла прочили одно время на место министра иностранных дел, но назначение не состоялось.

30 октября Будберг с осторожным оптимизмом сообщил Екатерине, что с известием о восшествии короля на престол в Петербург направляется генерал Клингспорр, известный своим добрым отношением к России. Впрочем, хлопоты посла были напрасны. Клингспорр, выехавший в Петербург 5 ноября, за день до скоропостижной кончины Екатерины, застал на российском престоле уже императора Павла.

Стараниями Будберга, остававшегося в Стокгольме, переговоры о браке были продолжены. Большую заинтересованность в этом проявляла Мария Федоровна. В шведскую столицу на помощь послу был отряжен граф Федор Головкин, окончательно запутавший дело о браке. Провал переговоров дал возможность врагам Будберга добиться его отозвания из Стокгольма.

9

Достойную точку в этой трагикомической истории поставил Гавриил Романович Державин. Оду, сочиненную им на обручение Александры Павловны, он несколько переделал и напечатал в 1808 году под заглавием «Хор на шведский мир 8 сентября 1790 года». Первая строфа его не претерпела изменений:

Орлы и львы соединились,

Героев храбрых полк возрос,

С громами громы породнились,

Поцеловался с шведом росс.

Постскриптум

Только третье сватовство Густава оказалось удачным. Он женился на Фредерике, дочери маркграфа Баденского, старшей сестре Елизаветы Алексеевны, супруги великого князя Александра Павловича. Ночь после свадьбы Густав провел, вслух читая супруге мрачные пророчества Апокалипсиса.

Брак Густава, как и его царствование, оказался несчастливым. В семье он вел себя как тиран, в государственных делах — как сумасброд, ухитрившийся поссориться со всеми, начиная с Наполеона, к которому питал глубокую личную неприязнь, и кончая традиционными союзниками Швеции — Пруссией и Англией. Его второй визит в Петербург закончился публичным скандалом: Павел приказал не кормить короля и не оказывать ему никаких почестей на всем пути его обратного следования к границе.

Правление Густава-Адольфа IV поставило Швецию на грань национальной катастрофы.

В марте 1810 года он, как и Павел за девять лет до этого, стал жертвой заговора оппозиционно настроенных офицеров и был вынужден отречься от престола.

Королем под именем Карла XIII был избран бывший регент королевства герцог Зюдермандляндский.

Густав же после отречения жил в Швейцарии как частное лицо под именем полковника Густавсона. Жена покинула его сразу же после отречения, вернувшись к родителям в Баден. Полковник Густавсон много путешествовал, побывав в том числе еще раз в Петербурге, написал воспоминания. Умер он в 1837 году.

Судьба Александры Павловны сложилась еще более трагично. В феврале 1799 года она была обручена с австрийским эрцгерцогом Стефаном-Иосифом, палатином Венгерским. По желанию Павла обряд был совершен в том же Кавалергардском зале Зимнего дворца, где три года назад Alexandrine напрасно прождала своего жениха.

За труды по устройству брака Павел пожаловал Безбородко сто тысяч рублей.

Эрцгерцог был старше супруги на десять лет. По долгу службы — он был наместником в Венгрии — молодые поселились в Пеште. Александра Павловна любила мужа и была глубоко привязана к нему.

По условиям брачного контракта она сохранила православную веру. Муж, ревностный католик, уважал ее религиозные чувства. В эрцгерцогском дворце для его супруги была устроена православная часовня, службу в которой отправлял священник Андрей Самборский.

По многочисленным свидетельствам, Александра Павловна пользовалась любовью народа. Православные венгры и сербы видели в ней защитницу и покровительницу. Это вызывало ревность и подозрения со стороны католической церкви. Начались интриги, которые поощрялись императрицей Терезией, невзлюбившей Александру. Посещения Вены, во время которых приходилось встречаться со свекровью, сделались для Александры сущим мученьем. Очень печалили ее и длительные разлуки с мужем, участвовавшим в войне, которую Австрия вела тогда с наполеоновской Францией.

Александра Павловна скончалась 4 марта 1801 года родами.

В последние месяцы жизни она очень тосковала по родине. На открытом рояле, стоявшем в ее комнате, остались ноты русской арии «Ах, скучно мне на чужой стороне».

После кончины Александры Павловны кто-то, возможно, венгерские церковники распустил слух, что перед смертью она тайно обратилась в католичество. Сделано это было, вероятно, для того, чтобы похоронить ее на католическом кладбище — боялись, что ее могила станет местом паломничества.

Восемь месяцев тело ее оставалось непогребенным.

Только в декабре 1801 года прах Александры Павловны был предан земле в специально построенной часовне.

И последнее. В фондах Архива внешней политики России на Серпуховке, таящих еще много неразгаданных тайн, есть пухлая, по-старорежимному добротно изготовленная папка с бумагами павловских времен. В ней среди десятков ставших бессмысленными сегодня гатчинских ордонансов есть связка писем, которыми обменивались Екатерина и Мария Федоровна ранней осенью 1796 года.

Среди писем — конвертик, а в нем игральная карта с выцветшей от времени голубовато-серой рубашкой. Бубновый король. И прядь белокурых волос.

Загрузка...