Теплым летним вечером, 21 июня сорок первого года, в городе Минске. Три месяца добровольцы по призыву газеты «Советская Белоруссия» копали огромный котлован, чтобы уберечь от весенних разливов Свислочи любимый всеми парк и Пулиховскую слободу. За два дня до открытия в котлован пустили воду. Место под искусственный водоем выбрали самое живописное, озеро разлилось прямо посреди старинного парка, среди каштанов и лип. Повсюду зеленела свежая листва. Огромные глиняные кучи вывезли, на берегу поставили кабинки для купальщиков, а разлившаяся вода водоема отсвечивала лучами заходящего солнца так привычно, что, казалось, озеро находится здесь с самого сотворения мира.
По замыслу городских властей атмосферу праздника должны были создать плавающие по озеру лодки, на каждой из которых сидел баянист. Как только духовой оркестр умолкал, лодки поворачивали к берегу и над водой разносились звуки вальсов. Гуляющие по парку горожане с удовольствием наблюдали за последними приготовлениями к празднику.
В Минске вообще было очень много парков, садов, скверов. Из открытых окон по вечерам звучала музыка. По городу шло повальное увлечение танго, танго учились танцевать в каждом дворе, когда кто-нибудь выносил во двор патефон. Повсеместно звучала музыка из громкоговорителей. Жизнь в городе была тишайшей, и люди верили, что завтра обязательно будет лучше, чем вчера, потому что все плохое уже было; было и прошло, и больше нет ничего, кроме заслуженной спокойной жизни, и будущего, которое стоит того, чтобы его ждать.
В этот субботний вечер семнадцатилетний Саша Бортников пошел посмотреть на репетицию открытия Комсомольского озера…
Пошел, потому что дома делать было совершенно нечего. Высоко в догорающем небе чертили круги ласточки, с реки тянуло прохладой. Вступив на затемненную листвой тропинку, он прошел вглубь парка и уже собирался свернуть к берегу, к плавающим по вечерней воде лодкам, как вдруг увидел в конце аллеи знакомую фигуру. Девушка в светлой блузке стояла лицом к нему, а возле нее стоял какой-то мужчина, белея рубашкой в наступающих сумерках.
Девушку, а вернее молодую женщину звали Аллой. Она жила в соседнем подъезде их трехэтажного дома. Саша знал о ней почти все. Знал, что ей двадцать пять, что она успела побывать замужем за каким-то военным специалистом и теперь жила одна в двух комнатах; знал, что пока она жила с мужем, ее часто видели с другими мужчинами, и сейчас видят, и что бабушки во дворе называют ее пропащей. Но это слово его не отталкивало, наоборот, почему-то притягивало. При случайных встречах на улице он начинал волноваться и исподтишка провожал ее взглядом. Ее нельзя было назвать красивой, наверное, она была обычной молодой женщиной, которую не выделишь в толпе; со стрижкой каре, с чересчур большим ртом, невысоким роста, но Саша почему-то терялся, когда она мимоходом скользила по нему своими зелеными взрослыми глазами.
За все время жизни по соседству они даже ни разу не поздоровались, скорее всего, она его даже не замечала. Разница в восемь лет была огромной, они жили в разных измерениях, он был еще мальчишкой, только вступающим в сложный и запутанный мир взрослых, а она уже забыла, что такое детство. И никогда раньше Саша не осмелился бы с ней заговорить, и сейчас бы не смог, если бы не поведение незнакомого мужчины. В какой-то момент их разговора, он вдруг грубо схватил ее за руку, что-то резко сказал, затем оттолкнул, развернулся и быстро прошел по аллее, едва не столкнувшись с Сашей плечами.
Алла осталась стоять, сумерки скрывали выражение ее лица.
— Могу я вам чем-нибудь помочь? — сам того от себя не ожидая, спросил Саша, шагнув к застывшей женщине. Алла непонимающе взглянула на возникшего перед ней долговязого вихрастого паренька, вначале не узнала его, затем узнала, и неожиданно улыбнулась.
— Ты же в нашем доме живешь, да? В соседнем подъезде? — с улыбкой спросила она. — Ну, проведи меня домой, защитник.
На аллее больше никого не было, мужчина исчез, остальные посетители парка давно разошлись по домам. Совсем стемнело, кое-где загорелись фонари. Они пошли рядом, причем оказалось, что Саша выше ее ростом. В кустах звенели сверчки.
— Он вас не обидел? — спросил Саша, чтобы нарушить молчание. В темноте было плохо видно, но ему показалось, что Алла снова улыбнулась.
— Ну, взрослые иногда сорятся. Не обращай внимания, — сказала она. — К тому же он женатый…. Презирает себя, вот и бесится. А ты хоть школу закончил?
— В этом году, — почему-то краснея, ответил Саша. — Документы в Астрахань отправил. На речное судоходство.
Вдвоем они свернули на узкую тропинку, касаясь друг друга плечами. Саше мучительно хотелось сказать что-нибудь умное, взрослое, интересное, но от волнения все слова куда-то разбежались, и в голове осталась одна пустота. По молодости он еще не понимал, что Аллу нисколько не тяготит его молчание, наоборот, она забавляется его растерянностью.
— Кстати, а что ты в парке делал, защитник? — спросила она, когда они вышли на освещенный тротуар.
— На лодки хотел посмотреть. На озеро, которое выкопали…. — сказал Саша, чувствуя себя полным идиотом.
Возле самого дома Алла повернулась к нему, и вдруг взяла его руку в свою. Ладонь Саши мгновенно вспотела. Женщина смотрела ему прямо в глаза.
— А ты совсем еще мальчишка…. Ну что ты трясешься…? Видела я, какими глазами на меня смотришь…. Приходи ко мне завтра вечером. Я живу на втором этаже, комнаты отдельные, но соседка по коридору от двери не отходит. Завтра она в ночную смену. Мой звонок слева, звонить два раза, я сама тебе открою…. Только никому обо мне не рассказывай, обещаешь?
И от ее слов, от ее близости, а самое главное, от откровенного взгляда ее зеленых глаз, Саша совсем потерялся. Она уже исчезла в подъезде, а он все топтался на месте, совершенно не зная, что ему делать дальше. Затем пошел домой.
Лицо пылало, ему хотелось умыться холодной водой.
Когда-то в их доме располагалась пограничная казарма. Таких трехэтажных кирпичных домов по улице было несколько, дальше простирались палисадники и крыши частного сектора… Перед революцией капитальные, из красного кирпича дома перепланировали, поставили в гулких помещениях кирпичные перегородки, и получились коммунальные квартиры, с общими коридорами, кухнями и общими ванными комнатами. Две из таких маленьких, заставленных комодами и буфетами комнат, и занимала семья Бортниковых — отец, мама, сам Саша и его маленькая семилетняя сестра Ира.
— Садись ужинать. Остыло все, — с порога крикнула ему мать, гремя кастрюлями на общей кухне.
Стараясь унять разыгравшееся воображение, Саша сунулся было в ванную, но филенчатая дверь оказалась закрытой на крючок с той стороны. Там грелся котел, и журчала вода. Пришлось сразу идти в их комнату, за стол.
На ужин в этот вечер была отварная картошка с топленым маслом. Кроме тарелки с картошкой на круглом столе стояла банка с молоком, варенье в стеклянной вазочке и тонко нарезанный ржаной хлеб. С другой стороны стола, с газетой в руках, сидел уже отужинавший отец. Сразу за его стулом, подчеркивая тесноту комнаты, находилась застеленная цветным покрывалом кровать с наставленными подушками.
— Мы тут вчетвером на восемнадцати метрах, а некоторые одни в двух комнатах живут… — совершенно несвойственно для себя, непонятно к чему сказал Саша с набитым картофелем ртом.
— Ну, некоторые и дворцы имеют, — усмехнулся отец, не отрываясь от газеты.
Саша любил отца. Его невозможно было не любить. Он обезоруживал своим спокойствием и иронией даже соседей по коммуналке, а они были разными; даже маму, когда она находилась в высшей точке своего кипения. Отец был стеной, за которой всегда прятались провинившийся Саша и маленькая Ирка. Сутулый, с крупными залысинами и усталыми глазами, отец работал инженером на заводе Кирова. Он был уважаем на своей работе, был любим своей семьей; мамой, Сашей и Иришкой, и любил их сам. Все у него было правильно, как у честных, хороших людей, но прожить жизнь так, как он, Саше все же не хотелось. Ему казалось, что отцу не хватает просторов, далеких горизонтов, какой-то своей, особенной цели, которая просто необходима человеку, для того чтобы прожить не обыденно, не зря.
Свою звезду Саша видел более яркой. Он еще не знал, что в юности каждый представляет свое будущее исключительным, и никто не виноват, что судьба потом почти всех обманывает.
Через полчаса к ним зашел лучший Сашин друг Костя Бродович. До сегодняшнего дня у них с Костей все было общим; общие интересы, симпатии и враги, только в школах они учились разных, Саша заканчивал обычную, а Бродович четверную, «аристократическую», где учились дети военачальников, заслуженных артистов и партийных руководителей. Как он туда попал, для всех оставалось загадкой, его мать всего-навсего заведовала магазином военторга. Чтобы не мешать родителям друзья вышли в общий коридор.
— Мы завтра вечером с ребятами на Немигу собрались, — стараясь говорить шепотом, сообщил черноглазый, импульсивный Бродович. — Ты пойдешь?
— Нет, вечером я занят, — ответил Саша. Ему очень хотелось рассказать своему другу о приглашении взрослой женщины из соседнего подъезда, но он ничего не сказал, потому что мужчины никогда не нарушают свои обещания. Так полагал Саша.
Через какое-то время, когда Костя ушел, и все стали укладываться спать, Саша спустился по лестнице во двор, пряча в кармане пачку папирос.
По ночам над каждым подъездом горела электрическая лампочка, выхватывая из темноты кусты отцветающей сирени и лавочки, где днем сидели бессменные бабушки, которым никогда не удовлетворить своего любопытства. В глубине двора виднелись контуры дровяных сараев и развешенное на проволоке белье.
Он с минуту постоял на освещенном пятачке, затем медленно направился к подъезду Аллы, словно его туда притягивала какая-то сила. Окна Аллы еще светились, шторы были собраны в складки, и снизу был виден красный абажур. Приглушенный абажуром свет создавал в комнате таинственную обстановку.
Папироса давно догорела, а Саша все никак не мог оторваться от ее окон, на всякий случай, отойдя подальше к сараям. Было бы глупо, если бы она случайно выглянула и увидела его. Светящиеся окна приглашали, манили, и Саша не обманывал себя, знал, что пойдет.
Постепенно дом затихал, многие окна погасли. Погас и ее абажур. Ночь захватила дом, стались только освещенные пятачки возле подъездов, дальше все терялось во мраке. Высоко в небе Млечный путь походил на светящуюся пыль. В какой-то момент чернота неба вдруг пронзилась коротким огненным штрихом, Саша быстро загадал желание, но в этот же момент люди в самых разных концах земли тоже загадали свои желания, желаний было много, а звезда всего одна, и на всех ее просто не хватило.
Постояв еще немного, Саша пошел домой, живя мыслями уже в завтрашнем вечере. И никто: ни Саша, ни его родители, ни Алла, ни еще миллионы людей на земле не знали, что все их планы с рассветом останутся только в воспоминаниях. Последняя мирная ночь плыла над спящей землей.
И если правда, что линии судьбы на руке меняются, то в эту ночь на руках многих спящих людей появилась новая черточка, прервавшая линию их жизни.
В воскресенье 22 июня красный диск солнца показался на горизонте в пять часов двадцать минут. Вначале лучи осветили далекие поля и перелески на подступах к окраинам спящего города, обвитого петлей объездных дорог. Затем вспыхнули красным восточные окна домов. На улицах было пусто и тихо, в рассветной тишине было слышно, как где-то в центре приглушенно работают поливочные машины. Поехали первые пустые трамваи. Свежая, незапылённая зелень садов и парков стояла не шелохнувшись.
К восьми часам город начал просыпаться. Над нагревающимся асфальтом задрожал летний воздух. Блестели солнечными зайчиками витрины магазинов и стеклянные будки регулировщиков на перекрестках. Под зеленые клены вывезли тележки с мороженым. Самый чистый город на свете встречал свой новый день звоном трамваев, гудками и трелью свистков. На мостовых кое-где темнели лужи, оставленные искусственным дождем поливочных машин. Под арочным входом в парк Профинтерна стоял милиционер в белом кепи. В теплом утреннем воздухе неуловимо витала атмосфера воскресного дня.
Утопающая в садах Сторожовка тоже просыпалась. Трехэтажный кирпичный дом, где родился, и рос, и жил Саша Бортников, наполнялся утренними звуками. Открывались окна. Бабушки занимали свои места на лавочках. Из парка доносились приглушенные звуки духового оркестра. Торжественное открытие озера уже началось.
— День-то, какой. Может, в Ждановичи съездим? Грядки прополем…? — обращаясь сразу ко всем, предложил отец, смотря в окно на безоблачное небо. В деревне Ждановичи в своем доме проживала их бабушка, мамина мама, там был огород, который снабжал их семью зеленью и овощами.
— Мама! Папа! Мы же на озеро собирались! — мгновенно отреагировала на слова отца четко контролирующая свои интересы маленькая Ирина. Пришлось отложить поездку в Ждановичи на следующее воскресенье.
На озере уже было не протолкнуться. Многие пришли на открытие озера с детьми. Иришка сразу потащила родителей к длинной очереди перед тележкой с газированной водой и разноцветными сиропами в стеклянных колбах. Саша пошел вдоль берега искать своих друзей. Отовсюду гремела музыка. Духовой оркестр на площадке играл марши; развешенные по парку громкоговорители пели голосом Утесова. Небо над деревьями было ясное, чистое, голубое. Несмотря на утро, уже было жарко. Многие мальчишки, не дожидаясь окончания официальной части открытия, раздевались и шли купаться, осторожно ступая босыми ногами по глинистому, скользкому, еще не поросшему травой берегу. Саша тоже полез в желтоватую мутную воду, а затем, накупавшись, еще долго лежал с ребятами на берегу, жмурясь на припекающем солнце.
В какой-то момент высоко в небе показалась тройка самолетов. Они летел на запад. С земли их полет казался очень медленным, прошло несколько минут, прежде чем все увидели на крыльях красные звезды.
— Новые истребители. Совсем недавно на вооружение поступили. Из аэродрома в Ратомке взлетели, — наблюдая за ними, пояснил Костя Бродович. Костя с каким-то детским восторгом и гордостью относился ко всему, что связанно с советской военной техникой. Его родители разошлись, когда Кости еще не было на свете, о своем отце он почти ничего не знал, мать сказала только то, что он был военным. Еще в раннем детстве Костя выдумал его образ, а выдумав, полюбил, перенося свою любовь на всю Красную армию.
— Минск охраняют. Из специального летного полка, — всезнающим тоном подтвердил кто-то из мальчишек, лениво жуя травинку. Самолеты с гулом пролетели и исчезли, в синем небе осталось только слепящее солнце. Плавали лодки с баянистами. Уже шесть часов шла война, а город еще ничего не знал. В городе был праздник.
В одиннадцать часов открытие закончилось, и люди стали расходиться по домам. Саша тоже пошел обедать. Весь этот день для него был лишь прелюдией к вечеру, который он ждал с нетерпением и спрятанным страхом. Проходя по двору, он вновь посмотрел на окна Аллы, они были раскрыты, где-то в квартире играл патефон. На соседнем, нагретом солнцем подоконнике сидел кот и лениво наблюдал за играющими внизу детьми.
Воскресный летний день вступил в полуденную дрему, когда так приятно посидеть в прохладе комнаты, почитать газету или, пообедав, просто бездумно полежать на застеленной кровати. Саша так бы и поступил, но ровно в двенадцать дня, когда мать разливала по тарелкам дымящийся борщ, радио на стене вдруг смолкло, и после долгой паузы, мгновенно привлекая к себе внимание, в динамике зазвучал взволнованный, потрескивающий помехами голос.
— Товарищи! Сейчас вы прослушаете сообщение Народного комиссара иностранных дел Советского союза, Вячеслава Михайловича Молотова….
После этого радио на какое-то время вновь умолкло. Все уставились на черный динамик, висящий на стене с цветными обоями.
— Война, — неожиданно, опережая сообщения, чуть слышно сказала мать, и сразу побледнела. Следом за ней побледнел Саша.
— Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, и атаковали наши границы во многих местах…! — медленно и тяжело донесся из радио далекий голос Народного комиссара, слышимый сейчас в каждой квартире, в каждом доме. Люди на улицах замирали возле столбов с громкоговорителями.
— Это неслыханное нападение является беспримерным в истории вероломством, — постепенно наращивая тон, продолжал звенеть динамик. — Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!
Затем голос в радио замолчал, раз и навсегда разделив жизнь миллионов людей на то, что было до, и то, что будет после. Все, что было «до», сразу стало неважным. Замерев с половником в руках, мать молча смотрела на отца, отец на нее, а маленькая Иришка сразу на всех. Тишина наступила во всем доме, даже играющие во дворе дети куда-то делись. Саша видел, как лица отца с матерью стали вдруг похожими от одинакового выражения какой-то предельной серьезности.
Сам Саша со стороны выглядел точно также, но он был еще мальчишкой, и кроме тревоги и ощущения огромной важности произошедшего, было еще и жгучее любопытство, — что же будет дальше, и какое место в этом «дальше» судьба отводит лично ему, семнадцатилетнему Александру Бортникову.
— Через два-три дня все станет на свои места. Мы сейчас сильны как никогда, — уже другим голосом вновь ожило радио, и минута оцепенения закончилась. Все сразу засуетились.
— Я на завод. Там сейчас митинг, наверное, начнется, — поднимаясь из-за стола, произнес отец. — Вы находитесь дома. Может, какие подробности узнаю.
— Ты думаешь…. — начала было мать, но отец только махнул рукой.
— Нечего здесь думать, — уже от двери обрезал он, — городу ничего не угрожает. Теперь их до самого Берлина гнать будут….
Этими словами отец выразил точку зрения всех горожан. Да, война; плохо, кому-то придется умирать, но очень далеко, на границе, но их тихий зеленый город никто не тронет. Да и как можно думать иначе, если все знают, что от Бреста до Минска триста километров, и все эти триста километров занимают войска Особого Западного округа, лучшие войска, отборные, целых три армии, более полумиллиона солдат и офицеров под командованием умного и решительного генерала Павлова. Ни один человек не сомневался, что все останется так, как было; так же будут звенеть трамваи, работать заводы и фабрики, так же будут лежать коты на подоконниках, пахнуть отцветающая сирень, а в гастрономы и булочные будут привозить свежий хлеб. Иначе думать было просто нельзя.
И если кто-нибудь бы сейчас сказал, что катастрофа уже началась, его бы даже не били, как провокатора, — просто покрутили бы пальцем у виска.
До часа дня город продолжал жить своей привычной жизнью. Работали магазины. Приходили, и отправились с вокзала поезда. Только людей на улицах стало меньше, на многих предприятиях проходили митинги. А ровно через час после объявления войны, радио в комнате Бортниковых вдруг хрипнуло, потрещало помехами, и чей-то взволнованный голос разом перечеркнул всеобщие рассуждения о безопасности:
— Товарищи! В районе Минска показались вражеские самолеты! Объявляется воздушная тревога! Объявляется воздушная тревога! Укрывайтесь в бомбоубежищах!
— В бомбоубежище! — вслед за динамиком крикнул Саша, какой-то частью сознания изумляясь скоротечности событий.
Дальше все происходило очень быстро. Мать заметалась по комнатам, пытаясь собрать самое нужное, но что нужнее в таких ситуациях, она сообразить не могла. Зачем-то схватила утюг, бросила его, побежала к шкафу, где под стопками чистого белья хранились семейные деньги, тут же поняла, что начисто забыла, на какой они полке, не стала искать, и побежала в комнату Ирины, собирать ее теплые вещи. Перед глазами стояла картина; вот сейчас, в эту самую минуту, в небе, отделившись от самолета, переворачиваясь и ускоряясь, прямо в их дом летит тяжелая черная бомба. Картина была столь яркой, что мать даже слышала нарастающий свист и треск пробитого шифера в крыше.
Саша и маленькая Иришка, которая так испугалась, что даже не заплакала, тоже бегали по комнатам и лихорадочно собирали все, что попадалось под руки.
— А где у нас бомбоубежище? — внезапно остановившись, спросила Ирина. Мать тоже остановилась, непонимающе глядя на дочь, потом в ее глазах появилось выражение полной растерянности. Ира была права, никакого бомбоубежища в их районе не было.
— Давайте во двор. Там разберемся, — принял решение оставшийся за старшего Саша, и они втроем побежали вниз по лестнице даже не прикрыв за собой дверь. В руках мама несла зимнюю шубку Ириши.
Возле подъезда уже стояла толпа точно таких же ошеломленных жителей дома. Где-то протяжно выла сирена. Ближе всех к подъезду, опустив на лавочку большой узел из простыни, стоял, напряженно вглядываясь в небо, мужчина с третьего этажа, в одной майке-рогатке, с выпирающим рыхлым животом и покатыми плечами, красными от свежего загара. Саша успел отметить, что мужик успел вынести из квартиры еще и чемодан. Рядом с ним находилась женщина, имени которой Саша не знал, знал только, что она живет в комнате на первом этаже, за постоянно закрытой на окне занавеской. Женщина была одета в нелепое для лета драповое пальто с лисьим воротником, наверное, единственное богатство, которое у нее было.
Люди выбегали из дома, как при кораблекрушении, каждый стараясь вынести из квартиры самое ценное, но что для них ценнее, каждый решал сам. Кто-то, практичный, забрал с собой только деньги и документы, а кто-то, не задумываясь о завтрашнем дне, выносил из своих комнат альбомы с фотографиями, связки писем, какие-то осколки прошлого, имеющие значение только для них самих. Саша видел стоящую возле сарая старушку, у которой в руках была только потемневшая от времени икона, видел другую, прижимающую к груди кота.
Из общей толпы выделялся один мальчик лет двенадцати в белой отглаженной рубашке с коротким рукавом. Он стоял чуть в стороне от остальных, и сразу было понятно, что война застала его дома одного, что родители в этот воскресный день уехали куда-нибудь на дачу. Выражение лица у мальчишки было крайне растерянным. Его взгляд был направлен на угол дома, откуда могли появиться его родители. Саша знал этого чистенького, ухоженного мальчика, он знал всех в доме, но его имени сейчас вспомнить не мог.
Точно такие же толпы стояли и у двух других подъездов, все смотрели на небо. А небо было чистое, голубое, довоенное. И никаких самолетов в нем не замечалось.
— В своем доме хорошо жить, — со вздохом произнес мужик в майке. — В своем доме погреб есть. Оно лучше, — в погребе-то. А здесь, стой и жди неизвестно чего….
— Не думали, не гадали…. — поддержал его кто-то. Остальные молчали.
— А ведь было в истории человечества золотой век, когда люди не убивали друг друга, — с тоской вдруг сказал стоящий рядом с Сашей невысокий сухой старичок с седой бородкой. Старичка звали Семен Михайлович, он когда-то преподавал историю в Белорусском государственном университете. Вся Сторожовка знала Семена Михайловича как умнейшего, но совершенно не приспособленного к жизни человека; он мыслил целыми эпохами, прошлое было для него намного ближе, чем настоящее, а давно исчезнувшие государства реальнее, чем существующие ныне. В их доме историк занимал маленькую комнатку на первом этаже, битком набитую старыми книгами.
— Минойская цивилизация на острове Крит. Самая загадочная, самая непонятная для человеческого естества цивилизация, — все с той же тоской продолжал Семен Михайлович, конкретно ни к кому не обращаясь. — За века существования ни в одном мужском захоронении не было найдено оружия. Понимаете, ни в одном…. Ни одного пробитого черепа, ни одной грудной клетки, сломанной копьем или стрелой. Невозможно, но это факт. Они не знали что такое война. Не знали, что такое убийство. На фресках во дворце царя нет ни одной батальной сцены, ни одной вереницы пленных…. Во все времена у всех народов есть, а у них нет. Только праздники, танцы с быком…. Вы понимаете, они как-то научились жалеть друг друга. Но их письменность, к сожалению, так и не расшифрована…..
— Опять вы со своей историей, Семен Михайлович. Когда это было…. — недовольно, словно ему мешали смотреть в небо, вмешался мужчина в майке. — Раз такой умный, скажите, чего это немец на нас попер? Мы же еще вчера им хлебушек гнали…. Как думаете, за неделю Гитлера сбросим? Или повозиться придется?
Семен Михайлович только вздохнул:
— Вот и молчите, если не знаете, — бурчал сосед. — А то Крит, золотой век, фрески…. Кому это сейчас надо?
Саша почти не вслушивался в разговор соседей. Его занимало другое. Прошло уже около двадцати минут, а небо по-прежнему оставалось пустым и чистым. Даже облака не пробегали. Вой сирены тоже затих. Похоже, это была ложная тревога. И как только он собрался произнести об этом вслух, из открытого окна первого этажа высунулась голова какой-то женщины с замотанным на мокрых волосах полотенцем. Видно, она все это время находилась в ванной и ничего не слышала.
— Софья Григорьевна, — крикнула женщина, выискивая взглядом кого-то во дворе. — Не стойте там, возвращайтесь к себе в квартиру. Только что передали, что паниковать не надо, не долетели немецкие самолеты….
Толпа зашевелилась.
— Да их и не было, самолетов этих. Может, тетка из радиоцентра со страху стаю ворон с ними перепутала, — сказал кто-то с явным облегчением.
— А немец уже улепетывает до самого Берлина. С полными подштанниками. Вот так-то, Семен Михайлович, — весело добавил загорелый мужик, беря в руки чемодан и узел. Общее напряжение сразу спало. И хоть в глазах еще прыгал страх, многие улыбались, пряча за улыбкой пережитое волнение.
В этот день воздушную тревогу объявляли несколько раз. Во второй раз во двор вышло не более пятнадцати человек, они выходили уже спокойно, без суеты, собрав вещи и закрыв за собою квартиры. От обилия узлов двор стал походить на цыганский табор. Потом жильцов с каждым разом выходило все меньше. Суета будничных забот брала свое, тем более, что в городе по-прежнему ничего не происходило. Жильцы разложили обратно по буфетам серебряные чайные ложечки, поставили на полки фотографии и фарфоровых слоников, которые приносят в дом счастье. Как и в любой другой день, на общих кухнях затолкались женщины со сковородками и кастрюлями в руках. Запахло жареной картошкой. Где-то шла война, но она была далеко, и пока не воспринималась, как личная угроза. Отец Саши вернулся ближе к вечеру, он рассказал, что на заводе начали формировать народные дружины, что назавтра снова назначен митинг. О развитии событий на границе никто ничего не знал. По радио повторяли только утреннее выступление Молотова. Поэтому, когда на закате, в очередной раз объявили тревогу, во двор вышли всего три человека.
Саша тоже спустился вниз, потому что его позвал Костя Бродович.
Как и при первой тревоге, во дворе находился мужчина в майке, надевший по случаю вечера на майку пиджак. Несмотря на собственные слова о том, что немца уже добивают в Берлине, он первым покидал свою комнату при каждой воздушной тревоге, вынося с собой все большее количество вещей. Кроме него во двор спустилась какая-то бабушка и Семен Михайлович. Возле угла дома по-прежнему стоял одинокий несчастный мальчик. Взгляд мальчика стал молящим. Саше показалось, что мальчишка так и оставался во дворе, неотрывно следя за улицей, словно боялся пропустить момент, когда там покажутся его родные.
— Его родители на все выходные к знакомым в Гродно уехали, — подойдя к Саше, сказал Костя. — Не позавидуешь. Под Гродно сейчас такая каша….
— В смысле — каша? Ты откуда знаешь? — быстро спросил друга Саша, вглядываясь в его лицо. Костя был явно взволнован, какой-то секрет распирал его изнутри, он вроде даже дрожал, и постоянно облизывал языком губы.
— Я только что был у одного маминого знакомого, — зашептал Костя, оглянувшись по сторонам. — В общем, положение гораздо хуже, чем предполагалось. Что-то там у наших не получается… Бегут наши.
— Не ври. Провокатор твой знакомый, — громче, чем надо, сказал Саша, и глаза его сузились.
— Он из военных. Больших чинов. Можешь не верить, но он говорил правду. — Костя на мгновение замялся и зачем-то опять посмотрел по сторонам. — Слушай…. Только никому. Завтра утром будет объявлена мобилизация. Сборные пункты откроют на Нижнем рынке, на Татарских огородах, Немиге, короче везде. Ближайший к нам на Энгельса. Будет запись добровольцев. Я решил, я пойду… Главное, чтобы мама не узнала.
— Нам же еще нет восемнадцати, — Саша отказывался верить, ему хотелось крикнуть другу в лицо, что этого просто не может быть, но какая-то часть сердца понимала, что Костя говорит правду. Слишком невероятной, необъяснимой была бы такая ложь.
— Скажу, что уже исполнилось. Кто там будет разбираться, — дрожа от осознания собственного решения, ответил Костя. — И еще. Этот знакомый…. Он предложил маме эвакуироваться… Завтра начнут составлять списки предприятий.
— Ты хочешь сказать, что бои могут докатиться и сюда? — выдохнул потрясенный Саша. Но Костя больше ничего не сказал, прижав на прощание палец к губам, он повернулся и медленно пошел к себе домой, походкой человека, который решил для себя что-то важное.
Саша остался стоять столбом посреди двора. Обрывки самых разных мыслей проносились в сознании, создавая там полный хаос. Он одновременно думал о том, что его родители еще ничего не знают, что отца могут эвакуировать вместе с заводом, и что мать Кости сойдет с ума, когда узнает о его решении. Во дворе наступили сумерки, несмотря на приказ о затемнении, многие окна загорелись электрическим светом. В окне Аллы уютно засветился красный абажур. Саша рассеяно смотрел на него, как на напоминание о каком-то далеком, почти забытом сне. Семен Михайлович стоял неподалеку. Историк грустно качал головой, отвечая на какие-то свои собственные мысли. Не в пример другим людям он мог видеть прошлое, а значит и будущее, потому что нет ничего нового под солнцем, и то, что было, всегда будет повторяться, кроме загадочной минойской цивилизации, где жизнь человека была священной.
На первом этаже, за стеклом окна было видно, как Софья Григорьевна купает в детской ванночке своего двухмесячного внука, осторожно придерживая ему головку, чтобы мыло не попало в глаза. Вся атмосфера дома была наполнена спокойствием, пережитое днем волнение источилось и исчезло, привычная прежняя жизнь вернулась в вечерний город. И глядя на это спокойствие догорающего дня, Саша сформировал для себя главную мысль, — он ничего не расскажет родителям, и завтра, как и Костя, тоже пойдет записываться добровольцем на фронт. Возьмут, — не возьмут, это уже второй вопрос, но ему будет не в чем упрекнуть себя; он сделает то, что должен сделать, чтобы потом смело смотреть в глаза людям.
— Господь усмотрит себе жертву. Кровь нас ждет… — неожиданно и громко сказала стоящая у лавочки бабка. Саша вздрогнул, непонимающе посмотрел на нее и, не оглядываясь, пошел в подъезд.
— И было утро, и был вечер, день первый, — произнес Семен Михайлович, направляясь вслед за Сашей, держа в руках связки книг.
Все учреждения Минска начинали работать с девяти часов утра.
Александр вышел из дома в восемь двадцать. Ему предстояло добраться тихими утренними переулками до улицы Советской, пересечь ее, пройти еще три квартала, а затем свернуть на улицу Энгельса, где находилось здание военкомата. План был предельно простой: прибыть в военкомат, сказать, что от волнения забыл документы дома, если это возможно, записаться добровольцем, прибавив себе год, и ждать, что из этого получиться.
День обещал быть жарким. На небе по-прежнему не было ни облачка, мокрая от сока листва деревьев стояла ни шелохнувшись. В высыхающих лужах купались нахохлившиеся голуби. Несмотря на утро рабочего дня, город оказался вымершим. Пусто было на улицах. Томимый каким-то непонятным предчувствием, Саша вышел на Советскую и быстро пошел вдоль трамвайной линии. Обычно суетливая главная улица города тоже оказалась безлюдной, лишь изредка навстречу попадались одинокие прохожие. На повороте на Энгельса стоял длинный старинный дом, на первом этаже находился большой гастроном, со стеклянными витринами, с лепниной на колоннах. Отразившись в этой витрине и морщась от сосущего предчувствия, Саша уже собирался повернуть за угол дома, машинально отмечая взглядом выезжающий из-за поворота трамвай, женщину с девочкой на остановке, как вдруг услышал какой-то гул. Гул шел сверху. Звук приближался по нарастающей, перешел в рев. Тротуар и проезжую часть накрыла какая-то тень.
А в следующую секунду плотная волна воздуха с размаху швырнула его на каменную стену дома. Уши заложило страшным ударом, затем еще одним, — А…аах… Стекла в витрине гастронома вылетели, будто их выбили изнутри. Еще находясь в сознании, каким-то боковым зрением Саша успел заметить, как часть соседнего четырехэтажного дома медленно поползла вниз.
Прошло несколько секунд, прежде чем он пришел в себя. Задыхаясь и кашляя от удара об стену, от вони тротила, от кирпичной пыли, Саша с трудом поднялся на четвереньки. Голова раскалывалась от боли, в ушах стоял непрерывной навязчивый звон. Пытаясь постигнуть причину этого звона, еще полностью не осознавая, что произошло, он медленно, как во сне, обвел глазами мир вокруг себя и увидел пустую улицу, дымящуюся воронку посреди трамвайных путей, и сам искореженный взрывом трамвай с полностью выбитыми стеклами. Трамвай не опрокинуло, звон шел оттуда, видно вагоновожатая намертво зажала рукой рычаг. Больше ничего слышно не было, никаких криков, взрывов и рева самолетов, на улице стояла полная тишина, и в этой тишине непрерывно звенел трамвайный звонок. Вместо части соседнего дома на земле лежала огромная куча битого кирпича. А еще на трамвайной остановке лежали двое.
Пошатываясь, держась руками за голову, Саша поднялся и побежал туда. Первой на асфальте он увидел девочку. Она лежала на спине и казалась абсолютно нетронутой, только сандалии от удара слетели с ног, обнажая белые чистенькие носочки. Мелькнула мысль, что она просто оглушена взрывом. Опустившись перед девочкой на колени, морщась от приступов головокружения, пытаясь ее приподнять, Саша просунул ладонь ей под голову, но тут же отдернул руку обратно. Волосы на ее затылке были мокрыми и горячими от крови. Глаза девочки были полуоткрыты, она часто и коротко дышала.
Совершенно не зная, что надо делать в таких ситуациях, Саша чуть не плача оглянулся по сторонам, но на улице было пусто. Совсем рядом, в метрах трех, на боку лежала женщина в задранном полосатом платье. Женщина лежала, не шевелясь, одна нога ее была оторвана, вокруг темнело огромное пятно. Каким-то шестым чувством Саша понял, что это мать девочки, что она уже мертва, и ужаснулся; как же он ей об этом скажет. И как только он об этом подумал, изо рта часто дышавшей девочки струйкой потекла кровь, а глаза стали закатываться. Где-то во дворах запоздало, протяжно, завыла сирена. С момента внезапной воздушной атаки прошло не более трех минут, воронка еще дымилась, трамвай звонил, с шуршащим звуком осыпался кирпич в разбитом здании, но Саше казалось, что прошла вечность. Это были первые убитые, увиденные в его жизни. От чужой крови волнами накатывала слабость, руки дрожали. Сухо всхлипнув, Саша зачем-то стал тянуть неподвижную девочку к себе. Она уже не дышала, голова со слипшимися от крови волосами безвольно болталась из стороны в сторону.
А к ним уже бежали какие-то люди.
Дальнейшее Саша помнил смутно. Его спросили: «не ранен, парень?», быстро ощупали и оторвали от мертвой девочки. Затем он долго сидел на тротуаре и отрешенно смотрел, как к воронке подъехала машина скорой помощи, как в нее, закрыв обеих простынями, заносили мать и дочь, по воле судьбы не оставленных жить по раздельности. Смотрел, как вытаскивали из трамвая мертвую вагоновожатую, как выводили из полуразрушенного дома ошеломленных, раздетых жильцов. Оказывается, тревогу объявили, когда он вышел из дома, именно поэтому город казался таким пустым.
— Прорвался, гад. Здесь две бомбы сбросил, и еще две на площади Свободы. Но там только мужчину одного легко ранило, — громко говорил кому-то военный с голубыми петлицами. Голос военного уходил как бы в пустоту, гас, не проникая в сознание. Саша слышал его слова, но вникнуть в них не мог, да и не старался. Голова раскалывалась, его подташнивало, плечо ныло от удара об стену, а перед глазами, словно замерев, все так же стояла пустая улица и лица девочки и матери, первых увиденных жертв войны.
Путь обратно домой занял целый час. Прохожие смотрели на него с испугом; вся его рубашка, руки, даже лицо, были измазаны кровью девочки. Чем дальше он удалялся от центра, тем меньше людей были в курсе того, что произошло. Здесь продолжалась обычная жизнь, люди никуда не торопились, спокойно выходили и заходили в двери открытых магазинов, некоторые даже улыбались. В одном из проходных дворов пожилая женщина выгуливала рыжую лохматую собачку, от избытка энергии собачка с лаем носилась по двору, а старушка следила за ней любящим взглядом. В другом две мамы разговаривали между собой, в руках одной была авоська с зеленью, их дети играли в песочнице, и от этой мирной картины Саше захотелось заплакать.
— Где ты был? — ахнула мать, увидев сына, перепачканного кирпичной пылью и разводами засохшей крови. Саша хотел рассказать ей все: как текла темная струйка изо рта маленькой девочки, которая в свои десять-двенадцать лет еще никому не могла сделать зла; о вагоновожатой, не выпускающей из руки проволочный звонок трамвая; про чудо, благодаря которому он остался жив, хотя стена дома, где он проходил, была вся испещрена осколками. Но почему-то не рассказал. Сказал только, что на Советской упали две бомбы, и он помогал раненым.
Говорят, к чужым смертям привыкаешь очень быстро. Был человек, и нет его, не стоит о нем думать, он к нам не вернется, мы к нему придем. Но первое прикосновение войны запоминаешь навсегда. Весь остаток дня внутри Саши словно горели две поминальные свечи, освещая его изнутри строгим немеркнущим светом. Он был немногословен, даже отрешен, отвечал, когда его спрашивали, пил чай, ел борщ, но отцу с матерью было понятно, что он находится в комнате лишь телом. Отец рассказал, что по всем предприятиям Минска проходят митинги, что начата мобилизация военнообязанных, а с вокзала на запад уходят поезда, набитые военнослужащими, срочно возвращающихся из отпусков в свои части. О событиях на фронте все так же было ничего неизвестно, сводки по радио невнятно сообщали о тяжелых боях на границе. Немецкий самолет, сбросивший с утра бомбы в центре Минска, оказался единственным. Больше в этот день покой города не нарушался.
Ближе к вечеру Саша спросил о Бродовиче, но его никто не видел. Оказалось, что мать Кости ищет его с утра. На общей кухне бродили слухи о формирующемся на станции Колодищи запасном полке, составленном из одних добровольцев. Услышав это, отец помрачнел, вызвал Сашу в коридор, чтобы мать не слышала и, с непривычной для него жесткостью сказал, смотря Саше прямо в глаза:
— Мне кажется, ты знаешь, куда Костя пропал…. Смотри, не вздумай…. Войну не надо искать, она сама тебя найдет, если судьба. Не бросай мать с Иришкой. Пойми, это самое важное на свете…. Нет ничего важнее, чем быть рядом с теми, кто тебе доверился. Если меня не будет, ты за них в ответе. Дай мне слово….
И Саша дал слово, еще не зная, что у человека нет власти над будущим.
И был вечер, и было утро, день второй.
На станции Колодищи с рассветом началось построение добровольцев.
Небо еще только начало светлеть, на полях лежал туман. Огромный спящий Минск остался за спиной. Добровольцы, толкаясь, кое-как разобрались в шеренги. Многие были с узелками. Неровный, переминающийся строй мужчин самых разных возрастов, одетых в кепки, рубашки и пиджаки темнел рядами в предрассветных сумерках. Вскоре перед строем появился молодой лейтенант в новенькой, еще не подогнанной форме. К лейтенанту подошел сержант со списками в руках. Все разговоры и шум сразу прекратились. Наступила тишина.
— Товарищи добровольцы! — крикнул лейтенант звонким голосом. — Вы вступаете в ряды Красной армии. По приказу начальника обороны, часть из вас отправиться под Лиду, охранять дальние рубежи на подступах к городу в составе 100-й стрелковой дивизии, другая часть поступит в распоряжение 2-го и 44-го стрелковых корпусов. Через два-три дня обстановка на фронте наладится, вы будете переведены обратно в Минск, занесены в штатное расписание запасных полков, а врага добьют регулярные части Красной армии. Ну, а пока так…. Сейчас начнется перекличка. Чью фамилию называю, выходят из строя и делают два шага вперед….
Бледный после бессонной ночи Костя Бродович стоял во второй шеренге. Запись в военкомате прошла успешно, задерганному беспрерывно звонившими телефонами военкому было некогда копаться в метриках. На второй день войны добровольцев набралось больше двух тысяч, до вечера их распустили по домам, а к ночи привезли в Колодищи. Но Костя домой не пошел, целый день просидел на лавочке возле военкомата. Он понимал, что не сможет сказать матери о своем поступке. Мама обязательно начнет плакать, кричать, закрывать собой дверь, и что ему тогда, отталкивать ее, чтобы выйти из комнаты? Перед тем как уйти, он написал ей записку и вложил в томик стихов на туалетном столике. Мама ее найдет, непременно найдет, но лишь тогда, когда помешать его решению уже не сможет.
— Тарасенко! — выкрикивал в рассветной тишине лейтенант. — Понамарев! Будкевич!
— Я! — отзывались в строю, кто-то выходил, а Костину фамилию так и не называли. Сейчас ему казалось, что он родился под несчастливой звездой, что его мама все-таки узнала, где он находится, и позвонила кому-нибудь из своих многочисленных знакомых, чтобы его вычеркнули из списка. Всех назовут, все уйдут воевать, а он останется стоять, как дурак, один на пустой станции.
— Бродович — прочитал лейтенант.
— Я, — с облегчением выкрикнул Костя и шагнул вперед.
Вместе с пятьюстами добровольцами он был зачислен в пополнение 44-го стрелкового корпуса. Через час подошли грузовики, и их повезли по пустынному шоссе в сторону Молодечно.
Вот так его решение обрело силу действия, судьба изменила направление, и все дальнейшее от его воли уже не зависело.
Грузовики ехали долго. На семидесятом километре машины, одна за другой повернули на пыльную проселочную дорогу. Костя сидел в кузове спиной к кабине, солнце слепило глаза. Трясясь на ухабах, грузовики поехали вдоль пшеничного поля, затем миновали какую-то деревню с шестами во дворах, где в гнездах стояли белые аисты и, наконец, остановились возле соснового перелеска. Прозвучала команда покинуть машины.
За перелеском начинались позиции одного из полков 44-го стрелкового корпуса. Здесь колонну добровольцев встретил молоденький лейтенант, точь-в-точь похожий на своего предшественника в Колодищах. Даже волосы у них были одинаковыми, — светлыми, стриженными под машинку. Разница между ним и штабным была в том, что новая, хрустящая гимнастерка этого лейтенанта на спине и груди была пропитана потом, сапоги в пыли, руки грязные, а лицо осунувшееся, усталое, загорелое на жарком июньском солнце. И голос сорванный.
— Объяснять тут нечего, — с явным раздражением оглядывая молчащий строй штатских, заявил он. — Наше дело контролировать объездные пути к шоссе Молодечно — Минск. Сейчас вас разобьют по подразделениям, лопаты в руки, и вперед, копать окопы в полный профиль. Оружие и еду подвезут ближе к вечеру. Вопросы есть? Вопросов нету! Рассчитаться по десяткам….
Никогда еще Костя не видел столько военных в одном месте. На всю длину взгляда, до темнеющей на горизонте полоски леса, через поля и холмы, цепочки голых по пояс, загорелых бойцов рыли траншеи, устанавливая противотанковые пушки, обкладывая мешками с землей пулеметные гнезда. Это была мощь, это была сила, подчиненная одной, несомненно, опытной воле, и немцев можно было только пожалеть, если бы они каким-нибудь чудом сумели досюда добраться. Но в то, что это может произойти, не верил никто.
— А где здесь лопаты можно взять? — спросил один из добровольцев старшину, когда Костин десяток подвели к их части траншеи. Потные, измазанные глиной солдаты, прервав работу, с любопытством рассматривали пополнение из штатских.
— Можно Машку за ляжку, — неприветливо ответил взмокший старшина с густыми, как кусты, бровями. На его гимнастерке висела медаль за финскую компанию. Затем, заметив общую растерянность, немного смягчил тон:
— Нету лишних лопат. Нас только вчера сюда перевели, снабжение еще не налажено. Деревню за перелеском видели? Отправляйте двоих туда, пусть там разживаются. — И переведя взгляд на Костю, зло добавил вполголоса. — Понагонят детей, мать их… Что у них в военкоматах, глаз нет, что ли?
Все последующее время, до самой до темноты Костя вместе со всеми копал окопы. Земля здесь была сухая, на два штыка вглубь начиналась сплошная глина, ее приходилось рубить на кусочки, а затем выбирать совковой лопатой. Сходившие в деревню принесли только одну мотыгу и три лопаты; деревенские по извечной привычке настороженно относились к чужакам из города. Пришлось копать по очереди.
Пекло солнце, пот заливал глаза.
— А я послезавтра с невестой в кино собрался сходить. На «Чкалова». Мировой фильм. Сколько раз смотрел, и еще хочу…. Как думаешь, успею? Лейтенант ведь говорил, — два-три дня… — откидывая землю, говорил Костин напарник, веселый парень лет двадцати трех с Немиги. Он снял рубашку, его плечи стали красными от солнца. По версии парня, стараться здесь особого смысла не было, бои идут аж под Гродно, и пока они здесь копаются, война откатится в Польшу. Костя не отвечал ему, с остервенением кромсая штыковой лопатой сухую твердую глину. Пот скапливался у него на бровях, он постоянно вытирал рукой мокрое лицо. В парусиновые туфли набилась пыль, белая тенниска стала похожей на грязную тряпку. Постоянно хотелось пить. По приказу старшины время от времени бойцы бегали в деревню, наполняли водой два алюминиевых бидона, но вода очень быстро становилась теплой и жажду не утоляла.
Ближе к вечеру на позиции стали приходить местные. Первой пришла какая-то бабка, принесла крынку молока и несколько вареных яиц. Вслед за ней возле траншеи появилась целая делегация; сельский учитель, высокий мужчина интеллигентного вида привел с собой учеников старших классов; десяток мальчишек на год-два моложе Кости, и двух девчонок, серьезных, молчаливых, с косичками. Мальчишки сразу полезли в траншею, помогать копать, а девочки остались стоять за бруствером, бросая на полураздетых бойцов быстрые, любопытные взгляды. Учитель наладил постоянную связь с деревней, дети приносили солдатам вареную картошку, кашу в закопченных чугунках, яблоки из колхозного сада. Походные кухни на позиции так и не привезли, оружие и боеприпасы тоже. Старшина, очевидно взявший Костю из-за его возраста под свое особое покровительство, дал ему пачку сухих галет и несколько кусков сахара, а затем, как стало темнеть, развернул скатку шинели, чтобы ему укрыться. Несмотря на свою постоянную ругань, старшина оставался добрым человеком, и Костя это чувствовал.
Ночь они провели тут же, в окопах. На полях лег туман. А утром, когда красное как кровь солнце показалось над горизонтом, в окопы пришла тревога.
Она еще ничем не объяснялась, все было так же как вчера, никаких новостей не поступало, но какое-то странное напряжение неуловимо завивало в воздухе. Тревога пришла из ниоткуда и поселилась в траншеях, коснувшись каждого. Бойцы вглядывались в глаза командиров, пытаясь по каким-то своим, неуловимым признакам понять, что произошло, но командиры и сами ничего не знали. Затем по цепочке прошел слух, что перед рассветом в сторону Минска пролетело огромное количество самолетов. Откуда пришел слух, неизвестно, но лица солдат стали еще тревожнее. Костя побледнел. Приблизительно через час томительного напряжения, два грузовика привезли винтовки и цинки с патронами; в траншеях залязгало и защелкало. Получив тяжелую винтовку, Костя лег на бруствер, с тоской рассматривая через прицел свою маленькую часть вселенной. Прямо перед ним простиралось пшеничное поле, чуть дальше проходило шоссе с лесопосадками по обеим сторонам, которое он был обязан защищать. На поле кое-где виднелись высыхающие сажалки. В стороне, на косогоре белела березовая роща, там находилось деревенское кладбище. На горизонте темнел лес. Возле окопа старшина установил пулемет Дегтярева, его глаза смотрели мрачно. Всеобщее напряжение задело и старшину, он постоянно, без нужды, протирал промасленной тряпкой затвор пулемета. Парень с Немиги больше не рассказывал про свою невесту.
Такая нервная обстановка царила в траншеях до часа дня. Ровно в час все увидели, как прямо по полю несется штабная машина. Она неслась как бешеная, высоко подпрыгивая на ухабах. Подскочив к земляной насыпи, машина остановилась, из нее выскочил военный с петлицами дивизионного комиссара. Фуражки на комиссаре не было.
— На смерть стоять! — ничего не объясняя, сразу закричал он, причем лицо его дергалось. — На смерть! Ни шагу назад! За вами Минск! Кто побежит, лично расстреляю!
Затем комиссар прыгнул обратно в машину, и она, подпрыгивая, понеслась вдоль окопов с открытой дверцей. Было слышно, что комиссар на ходу что-то кричит, но что, разобрать уже было невозможно.
Дальше события развивались с ошеломляющей быстротой. Бледные, испуганные бойцы еще непонимающе переглядывались друг с другом, как кто-то на левом фланге дико и протяжно закричал:
— Немцы! Танки! Танки!
В ту же секунду молодой белобрысый лейтенант выскочил из траншеи, прижал к глазам болтающийся на груди бинокль, охнул, и тоже закричал внезапно охрипшим голосом:
— К бою!
У Кости сразу пересохло во рту.
— В стык полков прошли, суки… — выдохнул старшина. Он лежал, прижавшись к пулемету, широко расставив ноги, по его лицу крупными каплями стекал пот. Костя бесконечно долго смотрел на него, затем опомнился, стал рвать затвор винтовки, чтобы загнать патрон в патронник, загнал, высунулся из окопа и сразу увидел танки. Они шли по полю, перестраиваясь на ходу в боевой порядок. Их было много, очень много, они были еще далеко, но уши наполнил протяжный гул. Костя даже удивился, как он его не услышал раньше. Это было невероятно, немцев просто не могло здесь быть, но они были, и шли прямо на их позиции.
— Может это наши? — неуверенно спросил кто-то.
— Не стрелять, — истошно кричал лейтенант. — Ждать команду! Приготовить гранаты!
И в этот же момент, не обращая на приказ лейтенанта никакого внимания, рядом ударил одиночный винтовочный выстрел. Тут же, со звуком разрывающейся ткани по всей цепочке пробежала бледная искра залпа. Костя тоже выстрелил, больно ударив плечо отдачей приклада, посылая в сторону немцев свою первую и единственную пулю.
— Идиоты! Это же танки! Не стрелять! Ждать пехоту! — продолжал кричать лейтенант, и лицо его дергалось точно так же, как у дивизионного комиссара. Подпрыгнув, страшно ударила стоящая неподалеку противотанковая пушка, за ней другая, затем еще одна. Далеко возле леса взлетела вверх земля. Танки не сбавляя ход, шли на них, разворачивая башни.
— Перелет. Ну, все. Теперь нас с говном смешают, — необычайно спокойно, даже как-то буднично произнес старшина, стаскивая пулемет вниз, в окоп. Костя хотел спросить его, что означают его слова, как вдруг земля колыхнулась, ударило горячим воздухом, посыпалась сверху земля. Пушка еще раз выстрелила, затем ее вдруг рвануло в сторону, и она оказалась лежащей на боку. Кругом валялись распоротые, недавно так заботливо укладываемые мешки с землей.
Танки били по траншее прямой наводкой, при выстрелах чуть оседая назад. Костин окоп наполовину срезало. Скуля от страха, зажмурив глаза, он вжимался в какую-то щель в засыпанной траншее, стараясь втиснуться в нее как можно глубже. Голову он обхватил руками, почему-то ему казалось, что так он защищен, но спина оставалась неприкрытой, и каждую секунду он ждал, что туда вопьется горячий осколок с рваными краями. Земля ходила ходуном, наверное, он кричал, но не слышал своего крика. Оказалось, что нет на свете человека Константина Бродовича, обладающего внутри себя целой вселенной, а есть некое, вжимающееся в глину существо, желающее только одного, — жить.
Привел в себя его голос старшины.
— Пехоту! Пехоту отсекайте, мать вашу…! — непонятно кому кричал старшина, заново устанавливая пулемет.
Тах… ах… ах, тах, тах… — ударила длинная очередь. Костя, как слепой котенок, пополз к нему, потому что старшина был единственным человеком на свете, который сейчас знал, что надо делать.
По полю вслед за танками бежали ломаные цепочки немцев. Старшина бил в их сторону длинными очередями. Первым кого Костя увидел, открыв глаза, был парень с Немиги. Он лежал на кромке окопа лицом вниз, его спина была засыпана землей, и Костя сразу понял, что он мертв. Чуть дальше, за окопом, валялся белобрысый лейтенант. Не лежал, а именно валялся, как брошенная кукла, неестественно вывернув руки и ноги. Его мертвое лицо было черным от крови и пыли. Следующим взглядом Костя увидел, что несколько танков уже прорвались на их левый фланг, и теперь, перегазовывая, крутились там, давя гусеницами обезумевших от страха бойцов, ровняя с землей траншеи, и стреляя из пулеметов.
Тах… ах… ах… — продолжал бить по еще далеким цепочкам пехоты пулемет старшины.
— Командиры, академии заканчивали, суки, мать вашу… — стреляя, несвязанно кричал старшина. — Сейчас весь полк положим….. Пацанов, необстрелянных, от мамки оторванных, задаром немцу отдадим… Хотя бы за час предупредили… хотя бы за час…
Затем он скосил глаза, увидел подползающего Костю и, не раздумывая, приказал:
— Уходи, пацан! Не время для геройства. Ползком, перебежками, — до перелеска и дальше, в деревню, в лес… Уходи… Сейчас нас здесь так заравняют, что не надо хоронить… Что лежишь? Пошел… Бой окончен.
И Костя обязательно бы побежал, бросил бы старшину, хотя он ему сейчас был самым родным на земле человеком, обязательно бы побежал, но в этот момент старшина повернул перекошенное, черное от грязи лицо куда-то влево, и выдохнул с бесконечной тоской, — Все…!
Прямо на них, вдоль траншеи, лязгая, шел танк. Кто-то, полузасыпанный землей, выскочил из соседнего окопа, размахнулся, бросил бутылку с горючей смесью, на боку танка появилось огненное пятно, но танку было все равно, он не остановился, продолжал надвигаться. Ствол его пушки поехал и уперся в них со старшиной.
Все, — беззвучно повторил Костя.
В следующую секунду мир перевернулся, Костю отбросило, вспоров осколками левую руку и живот, а танк, ревя двигателем, выбрасывая в воздух струю синего дыма, проехал гусеницами по уже мертвому старшине. Прижимая руки к развороченному животу, повернувшись лицом к небу, оскалив зубы в какой-то нелепой улыбке, оглушенный, еще не чувствующий боли Костя лежал среди дымящейся земли и думал о том, что все оказалось не таким, как он себе представлял, что зря он ушел из дома; что смерть не надо искать, она сама найдет каждого, и к встрече этой лучше подготовиться, ведь именно для этого и дана человеку жизнь. Танки ездили по их позициям, подоспевшие автоматчики добивали остатки полка, часть бойцов, побросав оружие, уползала к сосновому перелеску и роще с кладбищем.
Бой был окончен за десять минут. Немецкие бронетанковые части группы армий «Центр» действовали строго по плану, чтобы к двадцать восьмому июню замкнуть окружение восточнее Минска, оставив в огромном котле деморализованные, разрозненные, рассеянные войска Особого Западного округа.
До двадцать второго июня советские командиры знали войну только с одной стороны, с той, где победа. У тех, кто громил белых и японцев на Халхин-Голе была психология победителей, и как одна ложка сахара делает сладкой всю чашку, так и их уверенность в своих силах заражала уверенностью всю страну. Пропаганда воспитывала у людей чувство победителей. Об обратной, страшной стороне войны, — о поражении, никто не думал. Теперь пришлось. Красная армия в спешке отступала, оставляя в руках немцев склады с оружием и боеприпасами, огромное количество боевой техники и горючесмазочных материалов, оставляла им почти полмиллиона попавших в окружение солдат и офицеров. На убой оставляла. На позор и плен оставляла.
Скоротечный бой на трассе Молодечно — Минск был лишь малым эпизодом великой катастрофы, начавшейся на рассвете 22-го июня.
Так бывает…. И соперник вроде не сильный, где-то даже с улыбкой смотришь на его приготовления, — давай-ка, сунься…. Но вдруг откуда-то сбоку приходит страшный, молниеносный удар, и искры из глаз, затем еще, и еще; искры в глазах сливаются в одну ослепительную вспышку, во рту соленый вкус крови, и голова уже ничего не соображает, только прикрываешь голову руками, а удары все сыплются; снизу, сверху, и сбоку. И нет уже воли к сопротивлению, ничего нет, кроме ошеломления и дикой растерянности, — как это все могло произойти….
Мать Кости так и не нашла записку, спрятанную в томике стихов на туалетном столике. Не до стихов ей было, когда сын вот уже три дня как пропал из дома. К вечеру тело Кости уже остыло, его глаза были открыты, живот разворочен, он по-прежнему улыбался в небо бессмысленной улыбкой. Вместе с ним по всему перепаханному танками полю лежала еще почти тысяча мертвых солдат; среди них находился и учитель местной школы с оторванной рукой, не успевший отвести с позиций своих учеников, и его ученики, и полковой командир с орденом за Халхин-Гол, раздавленный гусеницами танка. Возле березовой рощи с сельским кладбищем стояла целехонькая штабная машина с открытыми дверцами, внутри, на заднем сидении, полулежал застрелившийся дивизионный комиссар.
Тихо было на поле, немцы прошли дальше, на Минск, деревенские еще прятались в погребах.
За них, как и еще за сотни тысяч таких же, лежащих на полях, дорогах, в оврагах и болотах убитых солдат, командующего Западным округом генерала Павлова вызвали в Москву и расстреляли, прибавив ко многим смертям еще одну.
Потому что воскрешать мертвых мы не умеем, а вот убивать — запросто.
Минск начали бомбить утром двадцать четвертого.
Около восьмидесяти немецких бомбардировщиков подлетели к Минску со стороны солнца. По всему городу был слышен тяжелый гул и непрерывные раскатистые звуки взрывов. Со стороны завода имени Мясниковича в небо поднимались огромные черные клубы дыма. Рушились, обваливались дома. Радио замолчало. Горел железнодорожный вокзал. Горели магазины, склады, детские садики. На улицах лежали убитые. Это был самый страшный для Минска день со времен его основания.
Руководство города не успело составить план эвакуации. За прошедшую ночь были отправлены только несколько битком набитых составов, остальные поезда остались на запасных путях. Возле одной из платформ горящего вокзала на рельсах лежали перевернутые, искореженные вагоны пассажирского поезда, в который должны были погрузить детей из детских домов. Дети до вокзала так и не доехали, все три автобуса горели сейчас на улице Советской. Возле одного из автобусов лежала мертвая женщина, заведующая воспитательной частью, из ее спины был вырван кусок мяса, а стеклянные глаза неподвижно смотрели на пролетающие над улицей самолеты. Какой-то случайный, безымянный парень, несмотря на близкие удары бомб, вытаскивал детей из горящих автобусов, и живых и мертвых, и на руках относил их в подвал стоящего рядом здания. Он не думал, что совершает первый в своей жизни подвиг, просто он не мог поступить иначе.
Так появлялись первые герои. Война мгновенно сорвала с людей все наносное, обнажая их суть. Теперь было уже не важно, кем ты был в прошлой жизни, какую маску носил в угоду обстоятельств, думая, что это и есть твое лицо. В подвале кроме этого парня находились и другие мужчины. Многие из них не считали себя трусами. Задним умом они тоже бы хотели выбежать под бомбы, спасать детей, если бы им дали время придти в себя. Но все они растерялись, а тот парень нет, словно всю жизнь готовил себя к этой минуте.
Первые часы город еще как-то сопротивлялся. Во время коротких передышек люди сносили раненых в ближайшие больницы и поликлиники, но скоро их некуда стало класть. В центральной поликлинике в коридорах вповалку лежали изувеченные люди, а растерянные, полностью осознающие свое бессилие участковые врачи закрывали руками уши, чтобы не слышать их криков. Какая-то женщина, безумная, растрепанная, в разорванном платье, пришла в поликлинику с мертвым годовалым ребенком на руках. Голова ребенка безвольно болталась, он был черным от крови и кирпичной пыли. Очевидно, женщина самостоятельно вытащила его из-под обломков рухнувшего здания. Ногти у нее были сорваны до мяса, глаза стеклянные, из ушей текла кровь. На нее кричали, но она ничего не слышала, и все пыталась показать ребенка пробегающим по коридорам врачам. Как призрак, она ходила по этажам поликлиники, заглядывая в каждый кабинет, ее безумные глаза умоляли, и невозможно ей было объяснить, что ее сын уже мертвый. Из-за лопнувших барабанных перепонок она ничего не слышала, да и не хотела слышать. Это страшно, когда родители переживают своих детей.
В конце концов, одна опытная, пожилая медсестра пожалела ее. Она ласково взяла из рук женщины мягкого, безвольного мальчика, покачала его, поговорила с ним, жестами объяснив матери, что пускай пока ребеночек побудет у них, что им надо сделать необходимые анализы, а завтра с утра пусть она приходит и забирает его обратно. Это подействовало, женщина с безумными глазами успокоилась.
Через минуту улицу, по которой она ушла, что-то шепча сама с собой, накрыло свистом падающих бомб и новой волной взрывов.
К вечеру улицы Советской и прилегающей к ней районов больше не существовало. Там остались только развалины, Возле разбитых магазинов валялись разбросанные и вспоротые мешки с мукой и сахаром, булки хлеба и кольца колбасы. Основная часть людей пряталась в подвалах, многих засыпало обломками. На предприятиях сегодня был обычный рабочий день, люди с утра ушли на работу, чтобы навсегда расстаться со своими семьями. На улице Комсомольской пятисоткилограммовая бомба пробила крышу многоквартирного жилого дома и взорвалась внутри. От дома осталась только фронтальная часть стены с почерневшими дырками окон. Возле рухнувшего дома, на совершенно пустой улице с визгом носилась комнатная собачка с поводком на шее, единственное живое существо, каким-то чудом сумевшее выбраться из-под завала.
Бомбардировка Минска продолжалась до самой полуночи.
Город горел. От такого удара городу было уже не оправиться.
Частный сектор почти не бомбили. Основными целями немецких летчиков были центр, железнодорожный узел, заводы и фабрики. На Сторожовке упало лишь несколько бомб. Одна из них свалила с фундамента старый бревенчатый дом, в котором никто не жил, другая разорвалась на улице возле Сашиного дома, выбив окна и срезав осколками телеграфный столб. Он продолжал висеть на обвисших проводах, не касаясь земли. Еще одна упала в переулке рядом с аптекой, но не взорвалась.
Саша с мамой и Иришкой, вместе с другими жильцами целый день просидел в подвале их дома. Отца с ними не было, отец ушел на завод еще до начала бомбежки. Мать Кости сидела рядом, неподвижно уставившись в какую-то точку на противоположной стене. Возле уголков ее рта четко обозначились скорбные складочки. Дневной свет просеивался в подвал сквозь отдушины, вырисовывая из полумрака мешки с картошкой и трубы в рваной стекловате. Где-то капала вода. Мать Кости сейчас думала только об одном; что может быть в эту самую минуту ее сын пришел домой, а дверь закрыта, и соседей тоже нет. Мысль об этом была настолько навязчива, что ей приходилось уговаривать себя не выйти из подвала. Все молчали, прислушиваясь к далекому, глухому рокоту взрывов.
В этот день слово «война» потеряла свое информативное значение, оно превратилось в реальность, и эта реальность оказалась страшной. Немцы не зря потратили столько бомб на гражданское население, страх волной шел впереди их войск, они победили город, еще не войдя в него.
Мама Саши переживала за отца, он представлялся ей лежащим где-нибудь на полу в пустом полуразрушенном цеху, придавленным балкой с обваленной крыши. Она пыталась унять воображение, отогнать всплывающие пред глазами картинки, но мыслям ведь не прикажешь, и теперь она искала в своем сердце полузабытого, не нужного с детства Бога, чтобы упросить Его помиловать семью. Саша несколько раз вставал, хотел выйти на улицу, попробовать пробраться на завод, но она тут же хватала сына за руку, безмолвно умоляя его глазами.
Лишь когда стемнело, Саша выбрался из подвала, дав матери клятвенное обещание не выходить за пределы двора.
Бомбардировка центра еще продолжалась. Город лежал в полной темноте, озаряемой красноватыми всполохами. Всполохи мигали в самых разных концах города, отзвуки взрывов сливались в один непрерывный тяжелый гул. Саша стоял в темном дворе и смотрел на вспыхивающее, ворчащее, мерцающее красным небо, какое бывает, наверное, только во время мировых катастроф. Все окраины и ближайшие деревни сейчас наблюдали за завораживающей своею жуткостью и величием панорамой гибнущего города.
Затем гул взрывов стих. Невидимые самолеты улетели, остались только отблески пожаров. Где-то в районе вокзала горело нефтехранилище. Высоко во мраке поднимался, вспыхивал, затем исчезал и вновь вспыхивал столб пламени. А сам город ослеп, исчез, растворился в темноте, на улицах не светился ни один фонарь, ни одно окно. Пусто, черно и тихо было вокруг. Через два часа в окнах кое-где зажглись свечи. Только когда обессиленные от ожидания жильцы стали один за другим покидать подвал, Саша уговорил маму отпустить его навстречу отцу. Мать уже не сопротивлялась, поддерживая рукой Иришку, она медленно поднялась в темную квартиру.
В этот страшный день растерялись многие семьи. Те, кто был на работе или на дачах за городом, возвращались ночью к своим домам, но домов больше не было. С этой ночи, и на много лет вперед, на уцелевших столбах и стенах забелели листки объявлений с именами пропавших мам, отцов, детей, бабушек и дедушек.
Улицы представляли собой сплошные завалы.
На углу Клары Цеткин и переулка Комаровки стоял пятиэтажный дом с маленькими балконами и арочным проходом во двор. Несколько прямых попаданий превратили этот дом в кучу битого кирпича, завалившего всю улицу. Дальше было уже не пройти. Теперь там горели костры, на верхушке кучи рылись какие-то люди, а на засыпанной обломками мостовой, касаясь друг друга, лежали два тела, — мальчика лет шести и женщины с раздавленной головой. Возле них сидел мужчина в окровавленной рубашке, в свете костра было видно, как он беззвучно раскачивается из стороны в сторону, закрыв лицо ладонями. Копающиеся на куче люди ему ничего не говорили, потому что нечего тут сказать. Все слова на свете сейчас лишние, и нужно лишь время, чтобы мужчина сам понял, как ему теперь с этим жить.
Саша не смог подняться по этой куче. Ему казалось, что он будет ступать по людям, лежащим сейчас под обломками. Нерешительно потоптавшись на месте, он повернулся и пошел обратно домой.
«Они бомбили двенадцать часов подряд. У них просто не могло быть такого количества самолетов, — с тоской думал он. — Непрерывно ведь бомбили…. Меняли в воздухе друг друга. Они заправлялись и загружались бомбами где-то рядом, на ближайших аэродромах. А значит, они уже совсем близко. Может быть, в ста километрах… Где же наша армия? Почему Минск остался беззащитным…?
— Папа вернулся? — с порога спросил он, зайдя в квартиру. Еще жила надежда, что они с отцом разминулись по пути.
— Нет, — ответила мать и заплакала.
На следующий день все узнали, что армия оставляет Минск. Объездные дороги города заполнились частями отступающих с запада войск. Это был великий исход потерявших веру в себя людей.
В мареве солнца дрожал воздух над белорусскими полями, а по пыльным проселочным дорогам все шли, шли, и шли потоки солдат в защитных гимнастерках. Они шли молча, стараясь не смотреть в глаза стоящим на обочинах жителям. Тащили пушки, понуро бренчали походные кухни, среди толп медленно ехали штабные машины. Некоторые бойцы были ранены, забинтованы грязными окровавленными бинтами. Шаркали, топтали пыль многие сотни ног. Все было кончено. Армия уходила на восток.
— Бросаете нас, защитники, — кричали им жители окрестных деревень. — Свой народ немцу отдаете. Матерей и жен отдаете. Вояки сраные…
Уходящая армия несла c собой страх. Страх оказался заразен. Неизвестно, кто первый крикнул, что надо уходить вместе с войсками. Скорее всего, эта мысль пришла многим и сразу. Покатились слухи, разрастаясь как снежный ком. Говорили о немецком десанте, высадившемся в Заславле. И город тронулся. Открывались сброшенные на пол чемоданы, летели в них охапками нужные и ненужные вещи, хлопали дверки шкафов, вылетали ящики с буфетов, лихорадочно срывались и вязались в узлы занавески. Страх всегда заставляет бежать от опасности. Люди, которые утром раскапывали в развалинах тела своих родных и близких, сегодня днем хоронили их там же, под обломками, чтобы успеть уйти вместе со всеми.
Казалось, что уходят все, даже старухи, еще позавчера приросшие корнями к своим лавочкам. Многие сгибались под тяжестью чемоданов, еще не зная, что очень скоро им придется побросать вещи прямо на дороге, чтобы не отстать от остальных. Некоторые несли на руках грудных детей. Ощущение надвигающейся на город катастрофы ощущалось физически, на улицах властвовал страх, он прилипал как зараза.
Весь день в квартире Бортниковых царило тоскливое молчание. Ждали отца. Мама плакала. С утра Саша сбегал на завод, но ничего не выяснил. Завод был полностью разбомблен, некоторые цеха еще горели. Оставалось только ждать.
Саша не мог оставаться на одном месте, он все время вышагивал по комнате, на минуту замирая у окна, или присаживаясь на кровать, но тут же вставал, и снова начинал ходить взад-вперед, натыкаясь на углы шкафов и буфета. Никогда в жизни он не был так растерян. События сменяли друг друга слишком быстро, не давая возможности их осознать, и Саше казалось, что он постоянно находиться в каком-то затяжном сне. И как во сне, ему оставалось только наблюдать за происходящим со стороны. Отца не было, теперь ему самому надо было срочно принимать какое-то решение, но что мог решить семнадцатилетний мальчишка, когда терялись даже взрослые, сильные мужчины.
Судьба пришла ему на помощь в образе Семена Михайловича. Историк постучал в их дверь, вежливо поздоровался с мамой, а затем таинственным образом вызвал Сашу в коридор. Старик выглядел очень взволнованным.
— Я хотел поговорить с вами, Саша, — зашептал он, потирая подрагивающие руки, словно ему было холодно. — Не с вашей мамой, а именно с вами. Я хорошо знаю вашу семью. Я хотел вам предложить… В общем, ваш отец коммунист, и вам здесь лучше не оставаться. Вам лучше покинуть Минск.
— Мы не может уйти без отца, — удивленно ответил Саша.
— Да, да, я понимаю… — волнуясь, согласно закивал Семен Михайлович. — Но никто не знает, что будет в городе уже вечером …. Послушайте, Саша…. Через час за мной из Могилева заедет машина. На ней будут вывозить из города какую-то партийную документацию. Мой племянник устроил мне место в этой машине. С вещами, — старик на мгновение замялся, затем продолжил, четко, по делу. — Я хочу предложить вам с мамой и сестрой поехать вместо меня. Сестру мама усадит на колени, а вы займете место моих вещей. Это хорошее предложение. Думаю, что это может быть единственный шанс успеть покинуть город. Пешком с маленькой сестрой вы далеко не уйдете. Немцы двигаются быстрее…
Саша внимательно посмотрел на старика и с пронзительной ясностью увидел на его лице следы последних переживаний. Под глазами синели мешки, седые волосы потеряли свой благородный серебряный цвет, стали какими-то блеклыми, желтоватыми. Глаза казались выцветшими. Очевидно, решение далось Семену Михайловичу не просто.
— Но почему вы сами не хотите ехать? — тихо спросил он.
Семен Михайлович грустно улыбнулся:
— Я не глухой, я слышал, что Гитлер делает с евреями в Польше. Но…. Вы еще слишком молодой, Саша, чтобы это понять. У нас вот уже две тысячи лет как нет родины. Мы бездомные среди народов…. Но у меня родина есть. Здесь на городском кладбище лежат мои родители, моя жена. Я не хочу уходить от них. Это трудно объяснить…. Не думайте обо мне, Саша, принимайте мое предложение. Я один, мне шестьдесят семь лет, я могу себе позволить поступить, так как подсказывает мне моя совесть…. А вы уезжайте. Вы теперь старший. Спасайте свою мать и сестру….
Озвучив свое решение, старик говорил уже спокойно, даже устало. Есть люди, которые бегут от опасности, есть те, кто идет ей навстречу, но таких немного. Он же предпочел никуда не бежать, ждать ее в своей комнате с книгами, с чайником на примусе, со стареньким пледом, и пожелтевшими фотографиями на полке, на которых, остановив время, осталась его жизнь.
— Не беспокойтесь обо мне, Саша, — грустно повторил историк, — Это мой выбор. Я один. Уезжайте. Увозите свою семью.
И в этот момент Саша понял, как ему надо поступить. Предложение Семена Михайловича открывало возможности для самого правильного решения. Было, правда, ощущение какой-то нечестности по отношению к старику. Но Саша отогнал его от себя, интуитивно поняв, что иногда милость, это не только давать, но и принимать. От всей души поблагодарив доброго старика, он вернулся в свою комнату.
Теперь осталось только уговорить мать.
Вначале мама ничего не хотела слышать, поджимала губы, смотрела на сына как на предателя, который предлагает ей бросить отца. Потом снова плакала.
— Пойми, — убеждал ее Саша, — Такую возможность больше никто не подарит. Немцы идут! Ты никого не бросаешь, ты просто переезжаешь. У тебя же в Смоленске сестра, папа знает ее адрес, мы не растеряемся, мы наоборот соберемся там…. Мама! Подумай об Иришке…. Чем ты папе поможешь, если здесь останешься? Ему легче будет, если он будет знать, что вы в безопасности.
— Постой, — очнулась мать, — Ты что, хочешь остаться?
— Мама, на один день. На один день. Семен Михайлович сказал, что завтра еще будет машина, но там только одно место. Сегодня одно и завтра одно. Найду папу и сяду у него на колени, — вдохновенно врал Саша, стараясь не смотреть в испуганные глаза матери. — А если не найду, сбегаю к дяде Юре, к Воловичам, ко всем знакомым и оставлю у них записки со Смоленским адресом. Надо сделать все, что в наших силах. Есть же у него товарищи на заводе, с кем он был на заводе в тот день. Они должны что-то знать…. Мы должны использовать все шансы, чтобы его найти. Вы поедете первыми, а мы за вами. Сейчас не время плакать, мама. Главное, выбраться из Минска…. Вещи не надо брать, бери только самое ценное. От Могилева до Смоленска рукой подать, там вокруг наши, может быть, еще поезда ходят… Мама! Решайся! Другой такой возможности больше не будет.
— Нет. Мы будем ждать его здесь, — плакала мать.
Пришлось начинать все заново. Вскоре в комнату вновь постучался Семён Михайлович, сказал, что машина уже пришла и что ждать она не может.
— Мама! Всего один день! Если вы не уедете сейчас, мы не выберемся отсюда никогда. Может быть, папа ранен, может он не сможет идти пешком. А в следующую машину мы все не уместимся. Правда, Семен Михайлович…?! — повернулся к нему Саша.
Старик ничего не понял, но на всякий случай кивнул головой. И мама сдалась. В следующую минуту в комнате начались лихорадочные сборы. Полетели на пол ящики буфета. Саша торопливо одевал Иришку. Им маленьким хорошо, плыви как вода, куда направят взрослые. Главным было не дать опомнится маме. Пока они суетливо собирались, Семен Михайлович спустился во двор, — разговаривать с сопровождавшим грузовик военным.
— У меня документация. Речь шла только о вас, — орал вылезший из кабины задерганный военный, смотря на наручные часы. Семен Михайлович ему что-то объяснял. Кончилось тем, что военный в сильнейшем раздражении махнул рукой; мол «делайте, что хотите», и полез обратно в кабину. В кузове, на опечатанных ящиках, взгромоздив на колени чемоданы, уже сидело несколько человек. Одна женщина ехала с маленькой девочкой, ровесницей Ирины. Не давая никому придти в себя, Саша почти бегом подвел маму с сестрой к грузовику, подсадил мать на борт и быстро передал ей в руки Иришку. В следующий момент машина тронулась, навсегда оставляя в его памяти растерянные лица родных.
— Всего один день! Я обязательно найду папу. Ждите нас, — кричал Саша, побежав рядом с грузовиком. Затем машина вырулила из двора и, набирая скорость, скрылась за изгибом улицы. В тот момент Саша еще искренне верил в свои обещания.
Он не знал, да и откуда ему было знать, что сразу за Минском медленно едущий в толпе грузовик обстреляют немецкие самолеты, и водитель с простреленной головой повиснет на руле; что под Червенем дорогу перережут какие-то красноармейцы, странные красноармейцы, в новеньких гимнастерках и коротких немецких сапогах, говорящие по-русски с сильным акцентом; что военный, узнав о них, повернет машину в лес, где сожжет ее вместе документами, сам останется в лесу, а мама, Ириша и остальные пассажиры пойдут обратно в Минск.
Он не знал, что пройдет три дня, прежде чем они пробредут с детьми сорок километров до окружной дороги, но в Минск не пойдут, в Минске уже будут немцы. Минск опять будет гореть. Остальные попутчики разбредутся по ближайшим деревням, а мама с Иришкой, и вторая женщина с дочкой повернут на Ждановичи, к бабушке, маминой маме.
Всего этого Саша, конечно, не знал. Война скомкала, перетрясла, перетасовала судьбы людей, как колоду карт. Каждый следующий день, каждый следующий час таил в себе неведомое, и не надо было давать никаких обещаний, потому что это лишь слова, над которыми у человека нет власти; и да будет только «да» или «нет», а что сверх того, то от лукавого.
В ночь на двадцать шестое июня немцы высадили десант в районе Острошицкого городка. Десантники тут же захватили поле, пригодное для посадки самолетов. На этой площадке с самого утра, с интервалом десять-пятнадцать минут, началась высадка пехоты, тяжелого вооружения и легких танков. Вечером немецкие штурмовые отряды захватили станцию Смолевичи, перерезав Московское шоссе и прервав поток беженцев. Утром двадцать седьмого июня ими было перекрыто движение по Могилевскому шоссе в районе деревни Малое Стиклево.
Никто не понимал, да и потом не поймет, что творилось в эти дни в городе. К двадцать шестому в Минске не осталось ни одного руководителя высшего и среднего звена. Они уезжали тайно, а простых беженцев разворачивали назад заград. отряды, убеждая их не поддаваться панике и спокойно возвращаться в свои дома. Возле деревни Тростянец, какой-то низенький, усатый полковник, багровея, кричал, преграждая поток беженцев цепочкой солдат:
— Возвращайтесь в город. Минск никогда не сдадим. Вы слышите, — никогда!
А в это самое время в тихих переулках Опанского; держа автоматы на изготовке, уже передвигались немецкие солдаты штурмовых отрядов в серо-зеленых касках. Никто не понимал, что твориться в городе, каждый отдельный эпизод походил на мазок кисти на картине с очень близкого расстояния. Надо было отойти, собрать взглядом все мазки, чтобы увидеть полотно катастрофы целиком.
У Саши в поисках отца имелась только одна ниточка.
Как-то давно они заезжали к его товарищу, работавшему с ним в одном цеху. Сложность заключалась в том, что Саша не помнил его фамилии и адреса. Помнил только, что мужчина живет где-то в частном секторе в районе Татарских огородов, смутно вспоминался дом с белыми наличниками, и овчарка на цепи во дворе. Надо было обогнуть безлюдный парк с Комсомольским озером, и идти через всю Веселовку к Татарским огородам, в надежде, что память сама подскажет, куда ему идти дальше.
В переулках частного сектора суеты и паники чувствовалось гораздо меньше. Саша долго бродил по пустым улочкам, спрашивая изредка появляющихся за заборами людей о дяде Мише, или дяде Грише, работающим мастером на Кировском заводе. Люди пожимали плечами. Возле одного дома мужики выгружали с телеги товары из разграбленного магазина; по доскам они скатывали на землю бочку с растительным маслом, причем вид у них был самый довольный.
— Иди отсюда, парень, — коротко сказал один из мужиков, когда Саша обратился к ним с вопросом.
Только ближе к вечеру Саша нашел нужный ему дом. После длительных расспросов; «к кому», да «зачем», калитка открылась, и какая-то женщина провела его до крыльца мимо хрипящей от лая овчарки, но в дом не пригласила. Через минуту на крыльцо вышел тот самый дядя Миша.
— Говорят, всех коммунистов будут расстреливать, — словно извиняясь, сказал он, и Саша понял, что он тоже коммунист, и что он до смерти испуган.
Дядя Миша знал немногое. Когда началась бомбежка, все рабочие их цеха спрятались в подвале, заранее подготовленном под бомбоубежище. Но отца среди них не было, в составе отряда народной дружины он с самого утра ушел в город помогать раненым, и больше о них никто ничего не слышал. Может, они все погибли, заваленные осколками какого-нибудь здания, может, ушли вместе с отступающими войсками, а может, до сих пор патрулируют улицы. Можно, конечно, попробовать найти секретаря парторганизации, если он еще в городе, взять у него списки отряда, и пройтись по их адресам, но он, дядя Миша, помогать Саше сейчас не сможет. Ему надо оставаться дома. Так что пусть Саша сам, как-нибудь…
В словах дяди Миши читалась простая истина, — люди помогают друг другу, когда одному из них плохо, а всем остальным хорошо, тогда легко быть добрым, но вот когда плохо всем, тут уж каждый сам за себя.
Обратный путь на Сторожовку был безрадостным. Отца он не нашел, мать с сестренкой где-то в Могилеве, он в Минске, который вот-вот окажется отрезанным немцами. Меняющиеся с быстротой кадров в киноленте события раскидали их семью как по ветру, и если честно, Саша теперь совершенно не знал, что ему делать дальше.
В их квартире царил беспорядок быстрых сборов. Шкафы были открыты, ящики из комода вывернуты, на полу валялась брошенная впопыхах шубка Ириши. Без семьи комнаты оказались пустыми и чужыми. За окном наступали сумерки. Саша нашел на кухне кастрюлю с остатками толченой картошки, хлеб и луковицу. Ел при свете свечи. Электричества в городе не было. Надеялся, что вот-вот в коридоре хлопнет дверь, послышатся шаги и в комнату войдет живой и невредимый отец. Затем, не раздеваясь, задремал на родительской кровати.
Разбудил его звук боя. Отдавая по крышам эхом, где-то рядом длинно стучал пулемет. Отдернув занавеску, Саша напряженно вглядывался в темноту. Было видно, как пунктиры трассирующих пуль разделялись на красные светящиеся точки и медленно гасли в черноте неба. Затем пулемет умолк, еще какое-то время слышалось эхо одиночных выстрелов и коротких автоматных очередей. Вскоре смолкли и они. Бой длился всего несколько минут. Потом закипело в стороне Комаровки, там тоже застучало и замерцало красным, и тоже внезапно смолкло, словно оборвалось.
Такие короткие бои гремели в эту ночь по всем районам Минска. Более затяжной бой произошел еще вечером на площади Свободы, там сейчас горело два немецких бронетранспортера, а среди развалин обвалившегося кирпичного дома в разных позах неподвижно лежали девять красноармейцев, отстреливавшихся до последнего патрона.
В эту ночь немецкие армии группы «Центр» замкнули кольцо окружения, оставив в гигантском котле от Белостока до Минска почти полмиллиона советских солдат и офицеров. С тех пор кольцо окружения сжималось, как удав.
— «Они пришли», — думал Саша, прижавшись лбом к стеклу окна. — «Город уже их. Что же с нами будет…? Где папа, жив ли он? Где Костя? Тот мальчик, родители которого уехали в Гродно, тоже, наверное, сейчас сидит один в темной комнате, ждет шагов, ждет чуда…?
Утренний поступок уже не казался ему правильным. Поддался порыву, хотел подражать Семену Михайловичу, а на деле отправил мать и сестру одних на скитания в неизвестность. Мать, конечно, теперь с ума сходит. Он больше не заснул, ворочаясь до самого рассвета в скомканной постели. Рассвет застал его бледным, осунувшимся, но с твердо принятым решением. Как только забрезжил серый свет, он набил карманы кусками подсохшего хлеба, засунул под рубашку острый кухонный нож и, оставив квартиру открытой, вышел на улицу. Ему предстояло пройти триста пятьдесят километров до Смоленска, убедиться, что с мамой и сестрой все в порядке, затем записаться в добровольцы и, взяв в руки винтовку, отправиться на фронт.
Посмотрев в последний раз на свой дом с темными рядами окон, Саша повернулся и решительно зашагал по пустой улице в сторону выхода из города.
Из Минска ведут сотни дорог. Они как вены питают организм большого города. Есть дороги главные, ровные и асфальтированные, ведущие в другие дальние города. В смутное время лучше держаться от них в стороне. А есть дороги забытые, проселочные, зимой полностью заметенные снегом, летом желтые от пыли. Такие ухабистые, узкие дороги петляют среди лесов и полей, упираясь в какую-нибудь умирающую деревеньку, с покосившимися избами и колодцами-журавлями во дворах.
На одной из таких забытых проселочных дорог, в пятнадцати километрах на юго-восток от Минска, Саша познакомился с лейтенантом Андреем Звягинцевым.
Произошло это так.
Стояла полуденная жара, очень хотелось пить. По обеим сторонам дороги тянулось кукурузное поле. С одного из пригорков изнывающий от жары Саша заметил заросшую сажалку, выкопанную для орошения поля. Свернул к ней и сразу напоролся на военного. Он сидел на корточках на краю сажалки, в распоясанной гимнастерке с лейтенантскими петлицами, рядом на траве лежала портупея с раскрытой кобурой. Услышав шорох в кукурузе, лейтенант сразу вскочил и дернулся к пистолету.
— Стой, где стоишь, — тихо и серьезно произнес он, рассматривая замершего на месте паренька в светлой городской рубашке с коротким рукавом.
Уже потом, отматывая время назад, Саша вспоминал, что лейтенант как-то сразу ему понравился. Есть такие люди, которые вызывают доверие с первого взгляда. Открытое худощавое лицо, смелые светло-карие глаза. Он был совсем молодым, старше Саши всего на год или два. Выгоревшая от солнца челка волос. Сразу было понятно, что он только из училища, гимнастерка на нем еще не стиралась, висела мешком, образуя на сгибах резкие складки. Сапоги в пыли, на форме следы лесных ночевок, — прилипшие сосновые иголочки и частички сухого мха.
— Ты местный? — спросил лейтенант, после того как они закончили изучать друг друга.
— Да, — ответил Саша. — То есть, нет…. Я из Минска.
— Значит, дорог здесь не знаешь? А куда идешь?
— На восток. К нашим, — коротко пояснил Бортников. Почему-то не захотелось признаваться лейтенанту, что его путь на восток имеет конкретный адрес.
Они присели на край высохшей сажалки и разговорились. Лейтенант представился Андреем Звягинцевым, он был родом из Подмосковья, всего неделю назад окончил ускоренные курсы по подготовке младшего командного состава. Получил назначение в часть под Борисовым, ехал туда поездом, но не успел, железнодорожные пути разбомбили, и вот уже четыре дня, как он скитается по окрестностям Минска. Его часть по слухам отступила куда-то за Волму, где ее искать, он не знает, да и никто не знает, кругом такая каша, что уже ничего не разберешь. По его словам, по дороге, по которой шел Саша, на восток было не пройти.
— Там за поворотом деревня. Большая, — жуя травинку, рассказывал лейтенант. — За деревней шоссе. Мы вчера с двумя бойцами полночи на обочине лежали, чтобы его перебежать. Через каждую минуту колоны грузовиков с немцами… Бойцы, — они не мои, я вчера вечером с ними в лесу встретился, пробрались на окраину деревни, сняли с веревки в каком-то дворе мужское исподнее, переоделись, оружие закопали, и ушли прятаться на хутор. Тут говорят, хутор какой-то есть… Так что в ту сторону лучше не идти.
— А ты почему не переоделся? Так же проще, — спросил Саша, втайне радуясь, что нашел попутчика, да еще такого.
— Я командир Красной армии, — очень серьезно, отсекая самим тоном подобные вопросы, ответил лейтенант, и этим понравился ему еще больше. Саша словно почувствовал в нем что-то твердое, что-то, за что можно уцепиться в пришедшем в движение мире.
Лейтенант хотел возвращаться на запад. По его сведениям, в километрах двадцати, в лесах под Острошицким городком остались наши части. Вот уже двое суток там продолжаются бои. Сейчас туда стекаются все, кто хочет драться, а не прятаться по хуторам в чужом исподнем.
— Я иду туда, — говорил лейтенант. — Не знаю, как идти, но иду. Если хочешь — пойдем со мной. Примкнем к нашим, и с боями выйдем за линию фронта. Но с боями, понимаешь…? Не как мыши.
За шесть дней войны это был первый увиденный Сашей человек, который не паниковал, не сбегал куда-то, истерично, по-бабьи крича на родных, чтобы они скорее паковали чемоданы, не приносил себя в жертву, как безропотный Семен Михайлович. Он был первым, кто хотел двинуться прямо в драку. Лейтенант не боялся быть убитым, он боялся остаться в стороне от своих товарищей, в эти минуты бьющихся насмерть в лесах под Острошицким городком. Те части не захотели уходить в позоре по бескрайним дорогам отступлений, и ему хотелось быть рядом с ними, разделяя их участь.
Страх присутствует в каждом человеке, от него не избавиться. Но заострен он на разное. Лейтенант боялся потерять уважение к себе, он был готов заплатить за это уважение своей жизнью и Саша, почувствовав это, поверил ему раз и навсегда. Тогда он еще не знал, что заложенная в нас жизнь очень часто сильнее нашей воли. Особенно, когда все решается в одну секунду.
— Я с тобой, — просто сказал он, в который раз за эти дни, без колебаний изменяя свою судьбу.
Случайная встреча на дороге связала их жизни в один узелок. Перекусив сухим хлебом из карманов Саши, они определили направление, и прошли вдоль кромки кукурузного поля к сосновому лесу. Идти им надо было вдоль окружной дороги, по возможности забирая на запад. В сосновый лес в нужном направлении уходила заросшая кустарником просека с проводами на деревянных столбах. Свернули туда. В тени леса звенели комары. Из-за кустарника продолжение просеки терялось от взгляда. Лейтенант шел первым, отодвигая рукой зеленые цепляющиеся ветви. Вскоре они вышли на небольшую поляну.
Все плохое всегда происходит неожиданно. Лейтенант сделал всего два шага по свободному от кустов пространству и вдруг замер, как вкопанный. Саша с размаху налетел на его спину. Еще не понимая, что произошло, он посмотрел вперед и увидел троих немцев. Они стояли посреди поляны, одетые в пятнистые маскхалаты. В руках были направленные на них автоматы. Немцы показались Саше какими-то большими, рослыми, с одинаковыми квадратными подбородками.
Сердце вдруг гулко ударило и полетело куда-то вниз, словно он прыгнул с огромной высоты.
Следующим было неизбежное — Halt!
Потом, каждый день памятью возвращаясь на эту поляну, Саша так и не смог ответить себе, почему он остановился. Справа, слева и сзади были кусты, можно было рвануть в них и, сгибаясь, петляя, бежать в лес, пока хватит дыхания. Немецкие десантники были здесь с другой целью, они не стали бы бежать за ними, выпустили бы по кустам две-три очереди, посмеялись и пошли дальше. Судьба любит смелых, их бы не задело, простора пулям нет, и к вечеру они бы уже забыли об этой встрече.
Если бы лейтенант рванул в сторону, Саша поступил бы точно также, но лейтенант продолжал стоять, и драгоценная секунда была упущена.
— Los… Los… — произнес один из немцев, показывая стволом автомата, что надо делать.
Белый как мел лейтенант медленно поднял руки вверх. Саша повторил его жест. Во рту пересохло, колени мгновенно стали слабыми.
Подошел второй немец. Улыбаясь, спокойно и уверенно достал из расстегнутой кобуры лейтенанта пистолет и сунул его в карман маскхалата. Лейтенант стоял, как окаменевший, не сводя глаз с обыскивающего его немца, словно тот вызывал в нем какой-то необыкновенный, жгучий интерес. Затем десантник так же тщательно обхлопал Сашу, достав из-под его рубашки кухонный нож. Он показал нож остальным и немцы сразу засмеялись.
— Филяйт дас кох (Наверное, это повар), — похлопывая по плечу дрожащего Сашу, скалил в смехе узкий, как щель, рот немец в пятнистой каске.
И вместе с ними, потом ненавидя себя за эту минуту, истерично смеялись и лейтенант, и сам Саша, заискивающе показывающий, что ему тоже весело.
Все произошло слишком внезапно. Они с лейтенантом старались не смотреть друг на друга. Понимание случившегося пришло только тогда, когда немцы повели их обратно по желтой дороге в деревню. На них смотрели из-за заборов многие глаза, а они шли, втянув головы в плечи, так и держа поднятые вверх руки.
В центре деревни, на обочине, в пыли дороги лежал убитый красноармеец без сапог. Во лбу и на груди у него чернели маленькие запекшиеся дырки, рот открыт и перекошен, глаза тоже открыты. Неподалеку стоял немец, с автоматом через плечо стволом вниз, и что-то втолковывал стоящей рядом старушке. На лице старушки читался ужас.
— Паф, паф, — весело крикнул немец, завидев новых пленных. Сознание выхватывало происходящее какими-то кусочками. В другом дворе, в гнезде на шесте стоял белый аист, приносящий людям счастье сейчас, и навсегда.
Возле сельского клуба рычал на холостом ходу приземистый бронетранспортер, рядом толпилась целая группа немцев. Шутки ради десантники подвели пленных к своим товарищам. Чужие слова резали слух, плыли в тумане чужие смеющиеся лица. Немцы хлопали их по спинам, но руки опускать не давали.
Это было самое начало войны, они еще не назабавлялись. Они шутили и смеялись в общем-то добродушно, с уверенным превосходством победителей. Но один, долговязый, в таком же пятнистом маскхалате и резиновых десантных ботинках, презрительно плюнул серому мертвенной бледностью лейтенанту в лицо, выражая в этом плевке все отношение сильных к слабым.
Казалось, что это сон. Очень хотелось проснуться.
Потом их повели в сарай.
…. Все свои семнадцать лет Саша жил в предчувствии завтрашнего дня. Верил, что судьба припасла для него что-то необыкновенное, яркое, исключительное. Иначе и быть не могло, иначе, зачем он появился на свет. Сейчас он не верил, что все это происходит именно с ним.
Говорят, небо наказывает людей за их грехи. Но это не совсем так. Не могли Саша и лейтенант за свои годы нагрешить столько, сколько им, начиная с этого дня, предстояло вынести.
Жизнь выбрала их в жертву. Так бывает.
Пока десантников не сменили обычные части, о пленных, запертых в сарае, никто не вспомнил. Некогда было немцам возиться с пленными в первые дни войны.
Генералы руки поднимали, — ни то, что какой-то никому не известный лейтенант, и гражданский парнишка в светлой рубашке.