В сентябре 1964 года, погожим светлым днем, к потемневшему от времени деревянному причалу на острове Валаам причалил рыбацкий баркас. Баркас привез с материка на остров свежую почту, продукты для местного магазинчика и нескольких пассажиров, среди которых выделялся высокий сорокалетний мужчина с мрачноватым, немного вытянутым лицом. В руках мужчина держал переброшенный через локоть пиджак и небольшой чемодан.
Пока баркас держал курс на Монастырскую бухту, мужчина все время простоял возле борта, смотря на приближающийся скалистый, поросший лесом остров с развалинами древних церквей. Ездящие на материк по своим делам и возвращающиеся обратно местные разглядывали мужчину без всякого любопытства, они наглядно знали его; знали, что он приезжает на Валаам почти каждое лето, навещая кого-то в Доме инвалидов, расположенном на территории бывшего монастыря.
Стуча мотором, баркас описал дугу, набрал нужный инерционный ход, и тихо подошел бортом к деревянному причалу. Подождав, пока на пристань кинут трап, мужчина сошел на берег и, не спеша, направился по тропинке в гору, туда, где среди деревьев виднелся купол полуразрушенного Спасо-Преображенского собора.
Стояла ранняя светлая осень. Дорога к монастырю утопала в желтизне кленов и ясеней. Заросшие лишайниками валуны лежали в желто-красных ворохах листвы. Опавшие листья засыпали ручьи и овраги, покрыли деревянные рубленые мостики через лощины. Светло и как-то печально было в лесу; на пути к самой тихой на свете обители.
За очередным изгибом лесной тропинки открывалась территория монастыря. Развалины старого собора без купола и двухэтажные здания по сторонам образовывали каре с внутренним двориком. При монахах возле зданий были разбиты клумбы, высажены кусты сирени. Теперь сирень разрослась, залезая ветками в узкие оконца келий, закрывая дневной свет. Когда-то белоснежные стены зданий приобрели грязно-серый цвет, с пятнами кирпичной кладки на местах обвалившейся штукатурки.
Кое-где на стенах сохранились затертые фрески святых. Пахло больницей.
— Ходячие! Выносим постели! Чтобы все проветрили! — услышал издалека мужчина взвизгливый голос санитарки. — Степан…! Степан! Куда пополз? Я те дам, — в лес! Черепашка на культяпках…. Быстро ползи обратно…!
Никто, конечно, целенаправленно не желал инвалидам войны зла. Рожденная где-то в кабинетах идея была понятна и, в общем-то, правильна, — собрать всех инвалидов в специальные дома, обеспечив их надлежащим уходом и присмотром. Вот только место было почему-то выбрано на самом краю русского севера, в глуши, куда не ходят поезда, где нет ничего, кроме маленького рыбачьего поселка и развалин древнего монастыря, где посторонних людей просто не бывает, и куда комиссия приезжает раз в пять лет, и то, после предварительного звонка.
Идея была неплоха, вот только идея сама себя воплотить не может, ее воплощают люди, а люди разные. В результате здесь беспредельно владычествовали постоянно орущие санитарки, разные тети Паши и тети Даши, которые давным-давно растратили всю свою жалость, оставив ее только для себя. Санитарки разворовывали все, что не успевал украсть заведующий, и вместо того, чтобы переодевать потерявших руки и ноги обмочившихся калек, они развешивали их сушиться на деревьях. И висел подвешенный за шиворот на солнышке человеческий обрубок, — безрукий, безногий и слепой Герой Советского Союза летчик капитан Миронов, смотрел невидящими глазами на разрушенную колокольню собора и мирное синее небо над ней, пока его не снимали и не несли обратно в келью.
Когда-то сюда стекались люди, которые хотели отречься от мира, теперь здесь находились те, от которых отрекся сам мир.
Александр Бортников нашел здесь своего друга Андрея спустя три года после их случайной встречи на полустанке. Тогда Андрею было очень тяжело. Внешне он оставался прежним, радовался Саше, обнимался с ним, вытирал слезы, но Саша видел в его глазах постоянный безмолвный вопрос, — за что? Боль в позвоночнике не проходила, иногда из тупой превращалась в режущую, горящую, словно он замер во времени, и ему все стреляли и стреляли в спину. Бортников хотел забрать парализованного друга к себе в Минск, но Андрей наотрез отказался. Здесь он никому не мешал, и для него это было очень важно.
— Как та девушка, — Алла? — спросил он Сашу, когда при первой встрече друг вывез его на инвалидной коляске в лес, подышать хвойным духом.
— В сорок четвертом хотела уйти с немцами, но не взяли, — ответил позади Саша. — Потом кто-то донес, что видел ее с офицерами гестапо. Судили. Дали пять лет ссылки. Поехала в северный Казахстан, в город Гурьев.
— Надо было ее не бросать. Плевать, что люди говорят… — тихо, как-то просящее произнес Андрей.
— А я и не бросил, — улыбнулся Саша.
Он не сказал, да и незачем было об этом рассказывать, что к тому моменту, когда он ее нашел, Алла уже практически спилась. От нищеты, безысходности и тоски по своей пропащей жизни. В Гурьеве ее все звали немецкой подстилкой. Он снял для нее приличную комнату, привозил деньги, которые она пропивала, терпеливо и настойчиво проводил с ней время, а она, днями, когда он не давал ей пить, кричала чтобы он убирался, а по ночам, думая, что он спит, целовала ему руки.
Хотя сам Саша считал, что это он должен целовать ей руки, потому что после любви, самое главное на свете — это благодарность. И если сохранять ее навсегда, она всю память делает светлее.
— Потом она сошлась с каким-то интендантом. Так там и осталась, — закончил он, толкая перед собой коляску с другом по лесной тропинке.
С тех пор Бортников приезжал к Андрею каждый год. После первого приезда он больше не поднимал вопрос о переезде Андрея в мир людей, понимал, что ему здесь лучше, и что он находиться здесь не зря.
Нет ничего случайного на свете. Инвалидов смели со всех городов как мусор, но привезли их почему-то именно сюда, на Валаам, на святое для всей России место. Не отдали им под жилье какие-нибудь казармы бывшей воинской части или пустую районную гостиницу, — поселили именно в монастыре, на святой земле, где намоленны стены, где фрески святых, где уставшие от мира люди в молитвах веками спасали свои души, не думая о теле. Все на свете происходит не зря. Не санитарки оплакали калек, — ангелы на небе. И смотрели инвалиды изо дня в день на низкие своды стен перед своими кроватями, где виднелись полустертые лики святых, и святые смотрели на них, предлагая начать внутренний разговор, который люди всегда откладывают. По дороге к Богу не нужно идти пешком, к Нему не дойти ногами, только душой. И строили инвалиды, не сходя со своих кроватей, лестницы в небо, не все, но вот Андрей, например, строил. Саша приезжал к нему часто и сам видел, как постепенно меняется его друг, словно открывает для себя много раз слышанные слова, что и ад и рай в душе находятся, — что выберешь, то и получишь, а где ты телом, не имеет никакого значения.
Они с Андреем никогда не говорили о своих переживаниях, но все и так было понятно, без слов. Звягинцев с годами больше не спрашивал взглядом, — «за что»? понимая, что это пустое, что гораздо важнее вопрос, — «для чего»? Незаметно, внутри, он строил свои отношения с Богом, и берег их от внешнего мира, уже зная, что на дороге к Богу нет твердых ступенек, все над пропастью, и выбор приходиться делать каждый день, как и тогда, в лагере.
Все прошедшие годы Бортников больше не предлагал Андрею уехать с острова, но этим осенним светлым утром знал, что, наконец, убедит друга поехать с ним.
Он нашел Андрея во внутреннем дворе. Кроме него там находилось с полсотни инвалидов, последние остатки закончившейся двадцать лет назад войны. Некоторые из них были в гражданской одежде, некоторые так и остались в побелевших солдатских гимнастерках. Замкнутые в бытие своего коллективного одиночества инвалиды, группками и по одному, лежали на траве, на солнышке, довольные, что ненадолго покинули тесные темные помещения с глухими сводами. Звягинцев сидел на инвалидной коляске возле полуразрушенной стены.
— Я за тобой, брат, — сказал ему Саша, чувствуя, как под его объятиями напряглась спина друга. — Не спорь…. У меня в кармане два билета до Минска. С катером я договорился, с вашим заведующим по телефону тоже. Погостишь, сколько захочешь, идет?
— Я не поеду, Сань, — отрицательно покачал головой Андрей.
Но Бортников на этот раз был непреклонен.
— Нет, поедешь! И не спорь…. Хочу тебе кое-что показать. Тебе надо это увидеть, — очень серьезно добавил он.
Через три дня, седой, чисто выбритый, в новой сорочке и костюме бывший лейтенант Андрей Звягинцев ехал на инвалидной коляске впереди Бортникова к недавно открытому мемориалу в Масюковщине.
Тема военнопленных всегда была закрыта, о них старались не вспоминать.
Сразу после освобождения Минска на территории бывшего лагеря работали представители Чрезвычайной государственной комиссии. Из разных документов они собирали по крупицам данные о количестве погибших в лагере военнопленных. Достоверно было установлено лишь девять тысяч фамилий. В тоже время происходило вскрытие гигантского захоронения на холме недалеко от западных ворот. При раскопках и сортировке костей комиссия насчитала 80 000 тел. Имена остальных семидесяти тысяч так и остались неизвестными. Кости солдат и офицеров Красной армии, не пожелавших назваться в плену своими настоящими фамилиями, закопали обратно в землю. Семьдесят тысяч человек навсегда и остались в списках пропавших без вести, зависнув между небом и землей для своих родных. Священники в вновь открытых храмах путались, какую службу по ним служить, — за упокой или во здравие, когда в церковь приходили ищущие своих детей матери.
Тема военнопленных не поднималась многие годы. Но в ЦК Республики Беларусь работало немало бывших партизан, которые знали войну с обратной стороны фронта. Они настояли, проявили твердость, и в 1964 году на месте гигантского захоронения был открыт мемориал, олицетворяющий память обо всех военнопленных Красной Армии умерших в плену.
Хорошо там все сделали. Как надо. По совести. Территорию захоронения обнесли забором, чтобы никто больше не тревожил мертвых. Загорелся вечный огонь. Безмолвно встали высокие сосны по бокам дорожек к символическим могилам. Зимой сосны стояли белыми от снега, летом просеивали на дорожки солнечный свет. Теперь там всегда царила полная тишина.
Чувствуя, как внутри что-то рвется, Андрей долго смотрел из коляски на вечный огонь.
На гранитном постаменте за вечным огнем чернела надпись:
«Современники и потомки. Склоните головы. Тут спят вечным сном те, кто не встал на колени перед врагом».
Затем колеса коляски поехали по шуршащей опавшей листве вглубь мемориала.
На символических могилах среди дорожек лежали мраморные плиты без имен, с одними лавровыми веточками, выбитыми по краям.
— Отпусти меня на землю, — попросил Андрей Сашу. Бортников посадил его возле одной из могил, а сам отошел в сторону. Он хорошо знал, что сейчас чувствует его друг и не мешал ему побыть одному. Андрей гладил ладонью холодный мрамор и что-то шептал. Он не плакал, он выплакал свое давным-давно; только, чуть касаясь, гладил пустую плиту и беззвучно шевелил губами, — здоровался, а может наоборот, наконец, прощался.
В самой глубине мемориала, в самой тишине белела ротонда со стеклянными стенами. Внутри, под стеком на каменном столе лежала закрытая гранитная книга, словно запечатанная до последних времен книга жизни, про которую так часто повторял Петр Михайлович.
В гранитной книге должны были бы быть записаны все восемьдесят тысяч имен, но люди их не знают, знает только Бог.
Не мешая Андрею разговаривать с мертвыми, Саша подошел к ротонде и долго смотрел через стекло на закрытую книгу. Он знал, что они с Андреем будут стараться как-то жить дальше, но на самом деле они оба тоже похоронены здесь, под соснами, просто пока ждут своего часа, и имена их навсегда записаны в эту пустую книгу.
Книгу без текста, с одним выбитым названием, — «Вечная вам память, сыны советского народа».
Здесь были записаны и имена многих других безвестных пленных, которые были расстреляны на обочинах дорог, в рощах, и болотах, чьи кости так и остались не погребенными; и тех, кто был угнан в Германию и там умер, — всех, кто не пошел на компромиссы с совестью, до конца оставаясь верен своей внутренней правде и своей Родине, которая трижды от них отреклась.
— Братцы…. — беззвучно шептал Андрей, гладя руками пустые таблички, — братцы….
И еще Саша знал, что он хорошо сделал, что привез сюда друга, — показать, что мертвых не забыли, поблагодарили, зажгли вечный огонь, и это правильно, потому что память от сохраненной в ней благодарности становится светлее.
Догорал светлый осенний день. Сосны отбрасывали на дорожки вечерние тени. Там где раньше находился лагерь, строили новый микрорайон. Пройдут годы, сменятся поколения, появятся другие ценности, потом и они пройдут, все пройдет, но память будет жить вечно, если только мы сами этого захотим.
Нет ничего на свете прочнее памяти человечества, которая старше самого человека, потому что помнит и записала в Библии дни сотворения земли еще до появления Адама.
И нет ничего зыбче ее, если она хочет что-нибудь забыть.
Николай Гаврилов