— Эдди? — спросил я как можно мягче, чтобы он не слишком обозлился.
Как я и думал, аппарат задребезжал от гневного, хрипловатого голоса:
— Черт побери! Какой сумасшедший вызывает меня в шесть часов утра?
Он подчеркнул это так, как будто если среди двенадцати миллионов жителей Нью-Йорка и можно было кого-нибудь побеспокоить в такой ранний час, то во всяком случае не его.
Росту он метр девяносто, плечи как у борца. Рядом с ним я маленький, тоненький и хрупкий.
— Франсуа, — ответил я все так же кротко.
И так как он, казалось, не сразу узнал мой голос, я добавил:
— Перре-Латур…
— Вы в Нью-Йорке?
— Нет, в Париже…
Он, должно быть, понял, что если я разбудил его так рано, то, конечно, по важной причине.
— I am sorry…
Он, так же как и я, легко переходит с английского на французский и с французского на английский. Родился он в Париже, когда его отец был послом Соединенных Штатов, и некоторое время учился во Франции.
Сколько ему может быть лет? Сорок пять? Сорок восемь? В последние годы у меня появилась мания: я стараюсь угадать возраст людей и почему-то придаю этому большое значение.
Эдди Паркер — сток-брокер, что приблизительно соответствует нашему биржевому маклеру. Каждый день он оперирует миллионами долларов, то есть гораздо большими суммами, чем мой маленький частный банк. Меня всегда удивляет, как могут такие молодые люди, как он, брать на себя подобную ответственность.
Впрочем, я забываю, что мне самому было всего тридцать три года, когда я возглавил банк на Вандомской площади. Да я еще потерял на войне четыре года — с четырнадцатого по восемнадцатый— из которых почти три был в истребительной авиации.
Теперь, когда я не вожу даже автомобиля, мне странно, что я был летчиком.
— Я тоже прошу прощения, Эдди, но мне нужно было поговорить с вами как можно скорее.
— Я лег в два часа ночи, да еще танцевал весь вечер…
Для чего он говорит это? Чтобы предупредить меня, что он не один? Я не совсем уверен, но мне кажется, что он развелся несколько лет назад. Когда он в последний раз приезжал в Париж, он был один. В Нью-Йорке я встречал его жену, маленькую брюнетку, очень живую, страшную непоседу — с ней невозможно было вести сколько-нибудь связный разговор.
Должно быть, он танцевал с другой женщиной, с которой и провел ночь.
— Не знаю, понимает ли она по-французски, но, если разговор конфиденциальный, я лучше перейду в другую комнату…
Он живет на Парк-авеню, его страсть — парусный спорт. В аппарате раздается шум, затем слышен его голос, уже более уверенный.
— Вы позволите мне зажечь сигарету?
Я даже слышу шорох спички.
— Вы помните Пэт?
— Никогда ее не видел, но мне о ней говорили…
Я и забыл, что во времена Пэт я еще не был с ним знаком.
— После тридцати лет молчания я получил от нее известие…
— У вас ведь был сын, не так ли?
— Да… Послушайте, Эдди, я, конечно, должен был бы примчаться в Нью-Йорк, но, признаюсь, не могу на это отважиться. Моя первая жена в больнице Бельвю, в общей палате…
— Серьезно больна?
— Врачи ничего ей не говорят, но, как я понял, у нее рак… И по-моему, у нее нет денег… Последнее время она жила одна в маленьком доме в Бронксе и работала в гостинице. Вы знаете отель «Виктория»?
— Кажется, видел такой в Вест-Сайде, в районе доков…
— Ее второй муж был убит на войне… Она получает маленькую пенсию… Я хотел бы, чтобы вы съездили в Бельвю и поговорили с врачом, который ее лечит… И повидайте ее… Пусть ее переведут в отдельную палату, дадут сиделку, и оставьте ей денег столько, сколько ей нужно: ну, пять, десять тысяч долларов…
— Понятно… А ваш сын?..
— Еще сегодня утром я ничего не знал о нем… После развода они вычеркнули меня из своей жизни… Мои чеки принимали, но даже не сообщали, что они получены… Во время войны невозможно было посылать деньги из Франции, а когда сразу после войны я снова послал чеки, они вернулись в нераспечатанном конверте…
— А что сталось с мальчиком?
— Он повесился на прошлой неделе…
— Я очень огорчен, Франсуа…
— Я ведь совсем не знал этого… Он был женат… У вас есть чем писать?.. Запишите адрес: 1061, Джефферсон-стрит. Ньюарк… Это заправочная станция при выезде из города, в сторону Филадельфии… Кроме жены, Доналд оставил троих детей… Кажется, его дела шли плохо, и ему угрожала продажа за долги…
- Понимаю… Вы хотите, чтобы я поехал туда и все уладил…
— Да, Эдди…
— Вы мне укажете предельную сумму?
— Нет… Заплатите долги, посмотрите, сколько нужно жене и детям… Старший работал, помогал отцу… Не знаю, сможет ли он продолжать дело.
— Можно сказать, что это по вашему поручению?
— Конечно. А то они ничего не поймут. Пэт все равно им скажет, что она мне написала…
— Well, Франсуа… Будет сделано… Я позвоню вам через несколько часов…
Он не стал выражать соболезнований. Это не в духе Эдди Паркера, да я этого и не ждал.
— Спасибо, мадемуазель Соланж. Простите, что задержал вас. Я думал, вы ушли после того, как соединили меня…
— Но если бы я вам понадобилась…
Мне кажется, она немного покраснела, будто смутилась, что мы одни в опустевшей комнате. С женщинами я как-то забываю о своем возрасте. Они так долго баловали меня, что я привык обращаться с ними довольно свободно. Но теперь, когда я уже старик?
— Приятного аппетита.
— Вам также, мосье Франсуа…
Я поднялся к себе, и почти тотчас же мне доложили, что завтрак готов. Уже давно я сажусь за стол один. Я не читаю за едой, как большинство одиноких людей. Я рассматриваю вещи вокруг себя, мои картины, среди которых есть один Сезанн, много фовистов и несколько сюрреалистов, например Магритт, я купил картины этих художников, когда ещё никто не думал о возможности нажиться на них.
В общем, я потратил значительную часть своей жизни, чтобы окружить себя предметами, которые мне нравятся, и от этого ощущал, да и теперь еще ощущаю, настоящую радость. Вандомская площадь чарует меня так же, как и в те времена, когда я купил банк, и я знаю ее во все часы дня и ночи, при любом освещении.
Дождь по-прежнему идет, все тот же невидимый дождь, как будто между мной и Вандомской площадью кто-то поставил матовое стекло. Едут машины, идут прохожие.
Мадам Даван подает кушанья, иногда мы беседуем. Разговор всегда начинаю я, она же молча прислуживает.
— Сегодня у меня тяжелый день, мадам Даван…
Ни за что на свете она не позволила бы горничной Розе подавать мне за столом. В те времена, когда я часто устраивал у себя приемы, у меня был дворецкий, но с тех пор, как я остался один, я обхожусь без него.
Насколько мне известно, мадам Даван около сорока лет, и я почти ничего не знаю о ее прошлом. Мне горячо рекомендовало ее агентство по найму прислуги, но она не предъявила никакого удостоверения. Я полагаю, она вдова. Она никогда не говорит ни о своем муже, ни о том, какую жизнь вела до того, как поступила ко мне в дом.
Она стала заботиться обо мне так, словно в этом и заключалось ее назначение. Четыре года тому назад, когда я заболел воспалением легких, она столь умело ухаживала за мной, что Кандиль был поражен.
— Вы были медицинской сестрой? — спросил он ее при мне. Она ответила:
— Мне приходилось ухаживать за больными…
Больше она ничего не добавила. Где это было? У нее в семье? В больнице или частной клинике?
Мы доверяем друг другу. Я чувствую, что вся ее жизнь сосредоточилась здесь, в моем доме, что мир за его стенами для нее не существует.
— Моя первая жена очень больна в Нью-Йорке, а наш сын повесился на прошлой неделе…
— Вы очень огорчены?
Можно подумать, она догадывается о моих чувствах. Нет, откровенно говоря, я не огорчен. Но, разумеется, потрясен. Скорее даже, изумлен. Разве каждый из нас не надеется, что жизнь не готовит нам неприятных перемен?
— Когда вы в последний раз ее видели?
— В 1928 году…
И это единственная Пэт, которую я знаю, Пэт тех времен, молодая и веселая.
— Она вас покинула?
Мадам Даван задает вопросы так просто, что они не кажутся нескромными.
— Да… Вдруг заявила, что хочет провести несколько недель в Штатах… Она никак не могла привыкнуть к Парижу… Мой сын был тогда совсем маленьким… Потом я узнал, что она потребовала развод и получила его…
— И все-таки вас мучат угрызения совести, не так ли?
Минуту назад я был убежден, что совесть моя спокойна, что я всегда делал то, что должен был делать. Как она догадалась? Ведь и впрямь, с тех пор как я прочел это письмо, вернее даже, увидел этот почерк, предвещавший что-то недоброе, какая-то тяжесть навалилась мне на грудь. Я позвонил Эдди, разбудил его в шесть часов утра. И вот я еще раз выполняю свой долг.
Но этого недостаточно, чтобы совесть моя успокоилась. Бог знает, может быть, тогда, в то далекое время я не во всем был прав, когда сердился на Пэт.
Я представил ее себе старухой, худой, как скелет, с раздутым животом, похожей на ту беднягу, которая долгое время продавала фиалки на улице Кастильоне.
Я забыл лицо Пэт. Где-то должны быть ее фотографии, но я не знаю где. Надо спросить мадемуазель Соланж. Она работает в банке лет десять, и, если иногда и делает что-нибудь для меня, она уже не моя личная секретарша. Прежняя, Полина, с которой мне случалось развлекаться в своем кабинете, вышла замуж и живет теперь в Марокко. Она и наклеивала в альбом эти фотографии.
А зачем?
Мне кажется, мадам Даван движется по комнате медленнее, чем обычно, без малейшего шума, как будто у нас в доме траур.
— Наши поступки следуют за нами всюду, — говорю я не без горечи.
И так как она с удивлением смотрит на меня, я добавляю:
— Не помню, кто это сказал. Это не моя мысль. Фраза поразила меня давно, и я все больше убеждаюсь в ее правдивости…
— Вы могли бы также сказать, что никому не уйти от своей судьбы, хочет он этого или нет…
Теперь я смотрю на нее. Из некоторых наших разговоров я понял, что она много читает, и в частности книги, которые редко читают женщины, кроме тех, что преподают в университетах. Она, кажется, много путешествовала и останавливалась в дорогих отелях — и на Лазурном берегу, и в Италии, и в Греции, и в Англии.
Весьма вероятно, что пути наши перекрещивались. Почему в один прекрасный день она явилась в контору по найму прислуги? Она могла найти работу в каком-нибудь учреждении, в торговом доме. Я искал хорошую горничную и не думал об экономке. Она лишь постепенно сделалась моей домоправительницей, а Роза стала заниматься только уборкой и приходящей прислугой.
— Вы собираетесь поехать в Штаты?
Я попытался угадать по ее лицу, почему она спрашивает об этом.
— Нет, — признался я наконец. — Не могу на это отважиться.
Мой поверенный в Нью-Йорке примет все необходимые меры и будет держать меня в курсе…
Она определенно думает о том, правильно ли я поступаю. Невозможно жить в постоянном контакте с кем-нибудь, не оценивая его поведения и поступков.
Одобряет ли она меня? Или считает, что у меня жестокое сердце? Ведь принято думать, что у всех банкиров оно жестокое!
Она, должно быть, знает, что деньги сами по себе меня не интересуют. Конечно, я привык к известной роскоши и к свободе, которую дает только богатство. И все-таки несколько раз я желал, чтобы у меня его не было.
В Маконе мы жили в достатке, но по-провинциальному просто, и я часто с сожалением вспоминаю об этом. Отношения были теплые, все поддерживали друг друга. Семья составляла одно целое, и никто никогда не чувствовал одиночества.
А может быть, все это только кажется мне теперь? Отец много пил. Этого требовала его профессия, но в последние годы он пил слишком много и вечером, за столом, смотрел на нас мутными глазами и, едва ворочая языком, повторял то, что уже говорил в полдень, когда мы завтракали. Он сильно располнел, ходил вразвалку, выпятив живот.
Я никогда не слышал, чтобы мать высказывала недовольство по этому поводу. Он был мужчина, глава семьи. И для нас также. И все-таки я уехал, не пожелав занять его место в доме.
Почему этот период кажется мне лучшим в моей жизни? Может быть, потому, что и у нас дома, и во всем городе царил покой?
Сона мирно текла под нашими окнами, шаланды тогда еще двигались посредством конной тяги. Иные причаливали перед нашим домом, н их нагружали бочонками, которые катили через улицу. Автомобилей было мало. В ста метрах от нашего крыльца работал кузнец.
В Париж я приехал не из-за денег. И это не было бегством. Разве Пэт убежала? Пари держу, что, покидая Францию с Доналдом, она не знала, что поедет в Рено требовать развода.
Я мог бы стать и бедным. Но тогда уж по-настоящему бедным. Труднее всего я примирился бы со скудными возможностями, с той скудостью, которая почти всегда обитает в уродливой обстановке.
— Вы будете отдыхать?
Она прекрасно знает, что после завтрака я всегда отдыхаю. И все-таки задает этот вопрос, будто я могу ответить отрицательно. На самом деле, этот отдых еще не стал для меня потребностью. Четыре года назад, когда я руководил банком, я не отдыхал днем.
Я не всегда засыпаю. Скорее, прихожу в какое-то приглушенное состояние. Понемногу образы путаются у меня в голове, возникают воспоминания, порой неожиданные, почти всегда неясные, и я никогда не знаю, какое сейчас всплывет.
Я не раздеваюсь и не ложусь в постель. Иначе мне казалось бы, что я заболел. Или умер. Когда я лежу на спине, сложив руки на груди, мне иногда кажется, что я умер, и я воображаю свечи, веточку бука в освященной воде, шепот вокруг меня. Тогда я тороплюсь разнять сложенные руки..
— Спокойного отдыха, мосье, — говорит она, тихонько прикрывая дверь. И я остаюсь один.
Я спрашиваю себя, не был ли я всегда один. Я был женат три раза — и каждый раз верил в свой брак, каждый раз был искренним. У меня трое детей, или, вернее, было трое детей, потому что один из них теперь умер. У меня есть и внуки в Париже и в Ньюарке.
Пэт одинока на своей больничной койке, она наблюдает за чужими ей женщинами, которые тоже наблюдают за ней, и каждой хочется знать, страдают ли другие так же, как она.
Хорошо бы Кандиль зашел сегодня. Он иногда приходит ко мне обедать и мы проводим вечер в болтовне, лениво перескакивая с одной темы на другую. Днем он встречается только с больными, и можно полагать, что он к этому привык.
— Думаю, немногие из нас в самом деле привыкают, — признался он однажды вечером, когда пришел ко мне прямо от пациента. Знать, что мужчине или женщине, которых вы покидаете и которые с улыбкой благодарят вас, осталось до смерти несколько недель или несколько дней и что, вероятнее всего, после нее жизнь многих людей, целой семьи, совершенно изменится…
А что изменится после моей смерти? Кто будет распоряжаться в банке? Чужие люди. Группа финансистов. Или банк сольется с другим, более крупным, согласно нынешней тенденции.
Двое моих сыновей от Жанны Лоран не проявили никакого желания работать со мной. Они намеренно удалились, как я когда-то удалился из Макона.
Но в Маконе все же остался мой брат, который продолжал виноторговое дело. А потом сын брата…
Шторы опущены. Я лежу в темноте, с закрытыми глазами, и шум на Вандомской площади будто куда-то отступает.
Я не сплю, но уже почти задремал. Почему она спросила, мучат ли меня угрызения совести? Я говорю о мадам Даван. Так как чаще всего люди умирают ночью или на рассвете, по всей вероятности, это она закроет мне глаза. А кто меня обмоет? Тоже она? Весьма возможно… Из всего, что связано со смертью, это для меня самое неприятное. Было бы хорошо, если бы мы могли вовремя позаботиться, чтоб уйти из этого мира чистыми.
В своем письме Пэт пишет, что перед смертью их куда-то увозят. Значит, в больницах есть комнаты для умирающих. Потом их отправляют в больничный морг, а постель дезинфицируют.
Сейчас Эдди уже на пути в Бельвю. Этот человек полон жизни, веселый, энергичный. Он и не подозревает, что настанет день, когда у него начнутся разные недомогания, появятся едва заметные боли, то тут, то там.
Долго тянешь, прежде чем обратишься к врачу. Наконец решаешься и, пока он тебя осматривает, тоскливо ждешь его приговора.
— Это пустяки…
Вначале это всегда пустяки. У Пэт началось с того, что она похудела и стала сильнее уставать после рабочего дня.
Тревожные сигналы звучат все чаще и чаще, и врач, чтобы обмануть вас, задает вам вопросы подчеркнуто бодрым тоном.
А как обстоит дело со мной? Почти уверен, что неплохо. У меня хороший аппетит. Прекрасное пищеварение. Ночью я почти всегда сплю спокойно.
Каждое утро я хожу в клуб, полчаса прилежно занимаюсь гимнастикой. Затем Рене массирует меня, и у меня еще хватает сил поплавать.
Жак, мой старший сын, совсем собой не занимается. Иногда по целым дням не выходит из своей галереи на улице Жакоб. Я редко его вижу. Он не испытывает потребности общаться со мной, кроме тех случаев, когда бывает в затруднительном положении.
Я чуть не сказал, что это законченный эгоист, но тут же вспомнил, каким был я в семнадцать лет и как редко писал родителям. Во время войны 1914 года, получив отпуск, я и не подумал съездить в Макон, предпочитая весело провести эти несколько дней в Париже.
Я никогда не говорю о войне. Хвастаться кажется мне смешным. Терпеть не могу людей, которые без конца рассказывают о своих военных подвигах.
Хочу только сказать, что мне везло. Как и мои товарищи, я выполнял данные мне задания и сбил несколько немецких самолетов. Я не был ни убит, ни ранен, а это судьба лишь немногих из нашей эскадрильи. Однажды я сделал вынужденную посадку за линией фронта, и все-таки мне удалось вернуться, избежав плена.
Мне жарко. Я гоню от себя образ Пэт, которая все больше становится похожей на нищенку с улицы Кастильоне, и стараюсь ни о чем не думать.
Быть может, я напрасно оставил пост директора банка?
Я не позвонил доктору Кандилю и не просил его провести со мной вечер. Сделаю это завтра или в другой день, когда не буду в таком мрачном настроении. Вторая половина дня его не улучшила. Днем я спал плохо и почти наяву мне привиделся настоящий кошмар.
Когда мадам Даван подняла шторы и, как всегда, подала мне чашку кофе, я выпил ее машинально, без обычного удовольствия.
— Мне никто не звонил?
— Нет, мосье.
Впрочем, вопрос был излишним. Паркер еще не успел съездить сначала в Бельвю, потом в Ньюарк, штат Нью-Джерси.
Я сменил халат на пиджак и спустился в телетайпный зал, где, кроме Жюстена Руа, в обязанности которого входит следить за биржевыми курсами, двое или трое клиентов, сидя в креслах, молча делали пометки в записных книжках.
Я сел и тоже стал смотреть на цифры, которые появлялись на полосках белой бумаги.
Какая-то тяжесть навалилась на меня. Быть может, плохое предчувствие? Сейчас, когда я неподвижно лежал на кровати, пытаясь уснуть, мне казалось, что болезнь Пэт, самоубийство Доналда лишь начало целой вереницы несчастий.
Я не суеверен, но в финансовых делах и карточной игре моя интуиция редко меня обманывала. Иначе банк Перре-Латура не мог бы существовать.
Неужели и в личной жизни я должен верить своей интуиции? Может быть. Не знаю. Предпочитаю не знать.
Почему вдруг вереница несчастий? И кто будет следующей жертвой, пока не наступит мой черед?
Не хочу об этом думать. Я внимательнее смотрю на цифры, забавы ради стараюсь угадать, какие сейчас появятся. И почти всегда угадываю.
В пять часов возвращаюсь к себе в кабинет и спрашиваю мадемуазель Соланж, не звонили ли из Нью-Йорка. Дождь все еще идет, теперь это настоящий дождь, его косые штрихи четко видны на фоне серых камней домов. Колонна посреди площади почернела и блестит. Стало так темно, что мне приходится зажечь лампы. Огни зажглись и в магазинах на площади.
Я читаю дневные газеты. Выкуриваю сигарет вдвое больше обычного. Сигару я курю только иногда вечером, после обеда, сидя в кресле и словно вознаграждая себя за что-то.
Я вспоминаю, что, когда я был маленьким, три или четыре коробки сигар всегда стояли на камине: отец открывал их только для гостей или для солидных клиентов.
В шесть часов я высчитываю, что в Нью-Йорке наступил полдень. Дверь банка закрыта с четырех часов, но служащие продолжают работать до шести. Заглядывает мадемуазель Соланж в бежевом плаще и бежевой шапочке.
— Я вам больше не нужна?
— Нет, спасибо, милочка. До завтра.
Куда она идет? Что делает, когда она не в банке? Понятия не имею. Я часто задавал себе этот вопрос, когда еще руководил банком и хорошо знал всех служащих. Точнее, я знал их по конторе, где они проводили приблизительно одну треть своего времени.
По этой трети я и судил о них. Думаю, что для некоторых, особенно для заведующих отделами, эта треть жизни была самой значительной, что дома они вели серое существование, полное мелких забот, и не пользовались в семье ни авторитетом, ни уважением.
Несколько минут я болтаю с Габильяром. Это хороший директор. Он еще молод и может долго оставаться на своем посту. Он и не подозревает, что я ему завидую.
Я записываю свои мысли, свои настроения беспорядочно, но в той последовательности, в которой они появлялись. Иногда приходят в голову забавные вещи, например то, что я сейчас записал. У меня нет никаких причин завидовать Габильяру, да я, по-настоящему, ему и не завидую.
Такие мысли, едва сформулированные, возникают у человека, когда он подавлен. Если бы я завидовал возрасту Габильяра и тому, что он будет жить еще долго, у меня было бы больше оснований завидовать младенцу, которому от роду всего несколько дней.
Мне везло: я осуществил в своей жизни почти все, что задумал. До сих пор я был избавлен от многих моральных и физических страданий, которые претерпевает большинство людей. Значит ли это, что я готов прожить жизнь сначала? Я думаю об этом уже не впервые и каждый раз отвечаю себе: нет. Ни всю жизнь целиком, ни какую-либо ее часть. Оглядываясь назад, в каждой поре я нахожу что-то мешающее мне, что-то незаконченное.
Часто мне бывает стыдно за того, кем я был в тот или иной период своей жизни.
Так на что же я жалуюсь? Впрочем, я не жалуюсь. Известия, полученные из Америки, взволновали меня больше, чем можно было ожидать, и я тороплюсь покончить с этой заботой. Конечно, поэтому я с таким нетерпением жду телефонного звонка Эдди.
Я остаюсь в конторе один до семи часов, сам тушу повсюду свет, запираю двойную дверь, предварительно удостоверившись, что сигнальная система включена.
Наш банк никогда не пытались ограбить. И среди наших служащих никогда не было ни одного жулика.
Поднявшись на третий этаж, я иду в гостиную, где расхаживаю, заложив руки за спину. Гостиная очень просторная. У меня здесь бывали приемы на двести человек.
Буфет устраивали тогда под большим полотном Пикассо, которое я купил сразу после войны. Оно не столь прославлено, как «Авиньонские барышни», но нравится мне больше. Я никогда не приобретал произведений искусства только потому, что они дорогие, или потому, что их можно выгодно продать.
Не знаю почему, года с тридцать шестого я перестал посещать галереи и мастерские художников. Как ножом отрезало. Сегодняшнее искусство меня не волнует. Я, разумеется, не прав — с какой стати художникам настоящего быть менее гениальными или талантливыми, чем художники вчерашнего или позавчерашнего дня.
Конечно, вкусы каждого из нас меняются. Я любил импрессионистов, потом фовистов. У меня есть Вламинк 1908 года — буксир на Сене кроваво-красного цвета, — который освещает весь угол гостиной.
У меня есть также и Брак, я продолжал страстно увлекаться живописью до конца сюрреализма, если можно считать, что он уже кончился.
Хоть бы Эдди позвонил поскорее. Я люблю свою гостиную. Люблю свою квартиру такой, какой я ее задумал и устроил. Люблю также Вандомскую площадь, ее утонченную архитектуру, правильность ее пропорций.
Будет ли и через несколько лет кто-нибудь жить в квартире вроде моей? Маловероятно. Мир меняется, и это естественно. Я первый приветствую все изменения, а пока немного стыдливо наслаждаюсь тем, что мне еще дозволено иметь.
Мой сын Доналд, который не говорил по-французски и, должно быть, удивлялся своей фамилии Перре-Латур, погиб оттого, что у него не было небольшой суммы денег поддержать свое скромное предприятие. Если бы он обратился ко мне, я бы помог ему без колебаний. Я дал бы ему все, чего бы он ни захотел.
Я дал бы и Пэт все, что ей нужно, но она не сообщила мне о своих трудностях, а предпочла работать в сомнительном отеле в районе доков.
Оба они меня оттолкнули, не знаю почему — ведь по совести говоря, я этого не заслужил. Они знали, что во время войны я не мог поддерживать с ними связь. Почему же они потом возвратили посланные мною чеки в нераспечатанных конвертах? А может, Пэт переехала на другую квартиру?
У бедняков есть гордость, а она стала бедной после смерти своего мужа.
В сущности, я не очень о них беспокоился и совсем о них не думал. Вот почему сегодня утром я так удивился, узнав, что Доналду было сорок два года, что у него самого трое детей и старшему уже двадцать. Мне каждый раз приходится высчитывать возраст также и других моих детей. Время идет слишком быстро.
А большинство людей к тому же отпихивают друг друга, чтобы пройти по жизни еще быстрее.
Я открываю винный погребок красного дерева и наливаю себе рюмку старого портвейна. Я пью мало. Слава богу, про меня никогда нельзя было сказать, что я люблю выпить.
Слышно, как в столовой накрывают к обеду, сейчас мне доложат, что кушать подано. Значит, Паркер своим звонком оторвет меня от еды.
Телефон уже звонит. Я бросаюсь к аппарату. Снимаю трубку и сажусь в кресло.
— Алло! Франсуа?..
Это не Эдди. Это Жанна Лоран.
— Добрый вечер, Жанна…
— Я тебе не помешала?
— Я все еще жду звонка из Нью-Йорка. Но может быть, Эдди позвонит гораздо позже…
— Ты не очень хандришь?
— Не очень…
— Я тоже много думала о Пэт. Сколько сейчас лет этой бедной девушке?
— Шестьдесят два года…
— А мне уже шестьдесят…
Она сказала бедная девушка, а не бедная женщина.
— Ты, наверное, не хочешь, чтобы я зашла к тебе сегодня вечером?
Хочу ли я, чтобы она пришла сегодня? Я отвечаю довольно вяло:
— А почему бы тебе не зайти?
— Нет. Сегодня не подходящий день… Да это и не срочно…
— У тебя тоже неприятности?
— Нет…
— С кем-нибудь из детей?
— Да нет, ничего…
— Как поживает Натали?
Натали скоро исполнится шестнадцать. Это моя внучка, дочь Жака, моего сына, у которого галерея на улице Жакоб. Он женился совсем молодым на прелестной девушке, очень живой, но четыре года спустя она погибла в автомобильной катастрофе. Жак не женился вторично. Довольствуется любовницами, которых меняет довольно часто.
Жанна Лоран взяла к себе Натали, и они живут вдвоем в квартире на бульваре Распай.
Время от времени Натали заходит ко мне, и мне всегда кажется, будто она смотрит на меня с удивлением, может быть, даже насмешливо.
— Хорошо… По-моему, слишком много развлекается, но она это выдерживает… Я тебе позвоню через два-три дня…
— Буду рад…
— Ну, пока до свидания, Франсуа…
— До свидания, Жанна…
Прежде мы прощались в постели. Все это странно и очень сложно. Я выпиваю налитую рюмку и иду в столовую. Телефонный звонок не прерывает моего обеда. Мадам Даван ходит вокруг меня, иногда мы перекидываемся несколькими словами.
Потом я опять сижу в своем кабинете, где вся мебель и стены обиты кожей. Читать меня не тянет. Я не могу никуда выйти. Наконец, около девяти часов, раздается звонок. Это Нью-Йорк, и почти сразу я слышу низкий голос Эдди.
— Неllо, Франсуа… I аm sоrry… — Он переходит на французский язык. — Простите, что звоню так поздно, но я недавно вернулся, а тут возникло одно важное дело…
В Нью-Йорке сейчас три часа, самое горячее время, особенно для финансиста.
— Ты видел Пэт?
— Да…
— Ну как она?
— Плохо. Она смотрела на меня с удивлением, будто не меня ожидала увидеть. Я сказал ей, что приехал по твоему поручению, что я твой друг, что я уже договорился и ее переведут в отдельную палату. Она нахмурилась и посмотрела на другие кровати. Я почувствовал, что она колеблется. Наконец она покачала головой.
— Нет. Я лучше останусь здесь. Мне будет скучно одной…
— Вам пригласят специальную сиделку, которая все время будет при вас…
Она снова подумала. У меня создалось впечатление, что эта женщина много размышляет.
— Сиделка совсем другое дело…
Вы понимаете, Франсуа, она привыкла видеть других больных, и ей бы их не хватало…
Я сообщил ей, что оставил пять тысяч долларов в конторе больницы, и она прошептала:
— На похороны?
Я сказал ей также о том, как ты радуешься, что она поправляется. Тогда она спросила:
— А он не болеет?.. Он ведь гораздо старше меня…
Простите, Франсуа, но я подумал, что вы хотите знать все.
Она оживилась, лишь когда я сказал ей, что еду в Ньюарк.
— Вы думаете, он их выручит? Элен хорошая женщина, очень достойная… Боб, ее старший сын, способный мальчик, и я уверена, что если у него будут средства…
— Ваш бывший муж поручил мне предоставить эти средства…
— Даже если это большая сумма?
— Я должен сделать все необходимое…
— Хорошо… Тогда поблагодарите его от меня…
Я понял, что беседа окончена и разговор о чем-либо другом ей неинтересен. К тому же она закрыла глаза, как бы давая понять, что мне пора уходить…
— Вы видели врача, который ее лечит?
— Я подошел к нему в коридоре, когда он делал обход. Его фамилия Фейнштейн, он произвел на меня впечатление способного человека… И очень добросовестного… Прежде чем ответить на мои вопросы, он захотел узнать, кто я, почему интересуюсь Пэт, я все объяснил ему.
— Она права, — заметил он, когда я заговорил с ним об отдельной палате. — Таким женщинам необходимо чувство локтя…
— Наверное, у нее рак?
— Да, рак матки. Метастазы распространяются быстро, и хирург сомневается в целесообразности операции… Мы пытаемся уменьшить число зараженных клеток, прежде чем пойти на вмешательство…
— У нее есть шансы поправиться?
— Если операция будет удачной, ей останется жить год или два, может быть, три…
— И она будет жить нормальной жизнью?
— Она будет жить…
— Но останется больной?
— Конечно…
— А что вы делаете в таких случаях?
Он понял смысл моего вопроса и посмотрел на меня довольно холодно, будто я затронул его профессиональную честь.
— Делаем все возможное, — уронил он.
Наконец, когда я решился заговорить с ним о деньгах, он попросил меня обратиться к администрации больницы и направился к дверям одной из палат.
Вот все, что касается Пэт… Простите, что я не могу сообщить вам ничего лучшего.
Затем я поехал в Ньюарк, где довольно быстро нашел гараж и бензиновые колонки. В конторе, отделенной стеклом от мастерской, сидела женщина с исхудавшим лицом, непричесанная.
С карандашом в руке она изучала толстую пачку счетов и заносила цифры в блокнот.
Должно быть, прежде она была хорошенькой. Пепельная блондинка с очень белой кожей, но, вероятно, никогда не отличалась крепким здоровьем.
Я сказал ей, кто я, и добавил, что приехал по вашему поручению. Молодой человек в синем комбинезоне, который ремонтировал машину, вошел в контору и недоверчиво оглядел меня с головы до ног.
— Что ему нужно? — спросил он у матери.
— Он приехал по поручению твоего дедушки.
— Значит, он еще существует, этот дедушка?
— Вы Боб? — спросил я.
— Да. И что дальше?
— Как вам кажется, вы справитесь, если будете продолжать дело?
— А почему бы мне не справиться?
— Вы любите эту работу?
— Так я ведь с детства занимался механикой.
— Сколько нужно денег для уплаты всем кредиторам? Он повернулся к матери, нахмурился.
— Кто ему все рассказал?
— Оказывается, бабушка написала в Париж…
— Ладно. У нас есть долги, это правда, но гораздо меньше, чем воображают, и я, например, не верю, что отец поступил так из-за долгов… Ведь она, конечно, и об этом написала… Из Кореи он вернулся больным, у него бывали приступы лихорадки, и тогда он не помнил себя… Это никого, кроме нас, не касается… Ну а наши долги… Что ты скажешь, мама?
— По-моему, если бы у нас было десять тысяч долларов…
В это время другой мальчишка, лет пятнадцати, вернулся из школы и стал наблюдать за нами через стекло. Его брови тоже были нахмурены. Должно быть, вся семья потрясена поступком отца.
— Чем же все это кончилось?
— Я подписал чек на двадцать тысяч долларов. Они глазам своим не верили, перечитали чек два или три раза, но все равно не могли поверить.
— Ваш свекор вам напишет, — обещал я этой женщине. — Подтвердит, что при малейших затруднениях вы можете теперь обращаться к нему…
Я слушаю рассказ Эдди, пытаясь представить себе ту сцену, глаза обоих мальчиков, один из которых смотрел через застекленную клетку, усталые глаза Элен, которой я никогда не видел. Там есть еще девочка, но Эдди ничего не сказал о ней, наверное, она была в школе.
— Насколько я мог судить, они почувствовали облегчение, поняв, что с заботами покончено. И все же что-то их стесняло. Для них это было слишком неожиданно, почти таинственно, словом, они, очевидно, предпочли бы, чтобы спасение пришло не от вас…
— Кажется, я понимаю…
Признаюсь, я порядком удивился, услышав, как этот толстокожий Эдди Паркер убежденно произнес:
— Я тоже…
Никогда не думал, что он способен понять такие тонкости.
— Благодарю вас, Эдди…
— Не за что… Сделал, что мог… Я обещал навестить их еще раз через несколько дней. Я не решился предложить им послать кого-нибудь из наших счетоводов, чтобы привести в порядок дела…
— Они могли бы обидеться…
— Я тоже так думаю… На вашем месте я бы написал им… И вашей бывшей жене тоже…
— Может быть… Напишу…
— Вам нездоровится?
— Я немного подавлен… Это пройдет…
— Доброй ночи, ведь у вас уже вечер…
— Всего хорошего, Эдди… Еще раз спасибо…
Я медленно кладу трубку, и меня поражает тишина, царящая в квартире. Мгновение мне кажется, что на всем этаже, во всем доме нет никого, кроме меня, что все меня покинули.
Все же я остаюсь в кресле и, сохраняя достоинство, не нажимаю кнопку звонка, чтобы позвать кого-нибудь.
Вокруг так пусто… Жизнь моя такая…
Нет! На этот раз я выпрямляюсь. Я не хочу распускаться. Возвращаюсь в гостиную, где потушен свет, и зажигаю все лампы, в том числе и большую люстру. Будто у меня прием. Будто сегодня праздник. Хожу взад и вперед по комнате, положив руки в карманы. Жалею, что ставни закрыты и я не вижу Вандомской площади, силуэтов прохожих, которые пересекают ее под дождем.
Хочу закурить сигару. Обхожу зал раз десять, оглядывая каждую картину, мебель, каждую вещь.
Разве во всем этом не заключена какая-то частица меня самого в ту или иную пору моей жизни? Я могу поставить дату на каждой вещи, сказать, при каких обстоятельствах и в каком настроении приобретал ее.
Как они будут делить все это? Перед ними возникнут сложные задачи. И как моя парижская семья примет моих американских наследников?
При этой мысли у меня мелькает улыбка. Мне на минуту кажется, что я здорово подшутил над всеми ними.
Это подбадривает меня. Я беру себя в руки. Гашу свет, прохожу через кабинет в спальню и вызываю туда мадам Даван.
— Пожалуй, лучше принять снотворное… Какое так хорошо помогло мне в прошлый раз?
— Сейчас принесу…
Постель разобрана, пижама лежит на ней с забавно раскинутыми рукавами.
Полчаса спустя я засыпаю, а утром, когда поднимают шторы, вижу бледное небо и чувствую запах кофе.