Я в своем кабинете в банке с пяти минут десятого, за окном Вандомская площадь, светлая и веселая. Однако сегодня ветрено — белые, золотистые облака быстро бегут в небе, и прохожим приходится придерживать шляпы, чтобы их не унес порывистый ветер.
Лето кончилось. Настоящая осень еще не наступила, хотя вчера, когда я проезжал через Елисейские поля, направляясь на авеню Фош, земля уже была усыпана опавшими листьями.
Я думаю, не позвать ли мадемуазель Соланж, чтобы продиктовать ей два письма, которые необходимо отправить. Сам я пишу только в крайнем случае, обычно короткие вежливые записки, отказываясь от приглашения или принимая его.
Мой почерк тоже стал неровным — еще один признак старости. Это меня раздражает. После того, как я напишу несколько строк, рука начинает дрожать.
Сначала Пэт. Что мне сказать ей? Я очень огорчен ее тяжелым положением. Я предпочел бы, чтобы жизнь ее окончилась более счастливо, однако к ее судьбе я все же отношусь как к судьбе постороннего человека.
Она была моей женой. Когда мы поженились в Нью-Йорке, мы оба думали, что всю жизнь проведем вместе, что не сможем обойтись друг без друга.
Мы спали в одной постели. Наши тела сливались воедино. Она, как говорится, подарила мне сына. Терпеть не могу этого выражения. Почему родить ребенка — значит сделать подарок?
Почти сорок лет я ничего о ней не слышал и относился к этому спокойно. Она как-то сразу стала мне чужой, и сейчас она мне тоже чужая. Мои чувства к ней совсем не похожи на то, какой мы представляем себе любовь, когда нам двадцать лет. Может быть, я не способен любить? В таком случае, она тоже. Я знал немало супружеских пар, которые потом превратились в посторонних друг другу людей.
«Дорогая Пэт».
Разумеется, я пишу по-английски. Если она не научилась французскому языку в Париже, то, конечно, не занималась им в Нью-Йорке. Стараюсь писать крупнее и четче, чем обычно, чтобы ей не трудно было прочесть мое письмо.
«Я очень огорчился, когда узнал, что твое здоровье оставляет желать лучшего и что ты теперь находишься в Бельвю. Я хотел бы навестить тебя, но сейчас не могу уехать из Парижа».
Получилось плохо и неискренне, и я сержусь на себя за свой равнодушный, холодный тон. Если вчера я и был подавлен — а я отдаю себе в этом отчет, — то жалости к ней или к сыну не испытывал.
Настоящая причина в том, что я понял: навсегда уходит какая-то часть моего прошлого. Мне вдруг напомнили, что это очень далекое прошлое, что будущее сокращается, продолжает сокращаться с головокружительной быстротой.
Вот уже Пэт стала обреченной на смерть, старой женщиной!
«Я послал к тебе одного из моих друзей, просил его помочь тебе и сделать все необходимое, чтобы по возможности облегчить твою жизнь. Я давно его знаю. Он позвонил мне после того, как повидал тебя, и сказал, что ты держишься молодцом…»
Это неправда, но людям всегда доставляет удовольствие думать, что они держатся молодцом.
«Он говорил также с доктором Фейнштейном, который произвел на него отличное впечатление. Оказывается, он первоклассный врач и очень интересуется тобой. Через некоторое время тебе, может быть, предстоит легкая операция, после которой ты снова окрепнешь…»
Неужели мне тоже будут лгать с такою же непринужденностью? И я так же буду верить?
«То, что случилось с Доналдом, должно быть, глубоко тебя потрясло. Я тоже, хоть и не видел его так давно, очень опечален. Судя по тому, что мой друг Паркер рассказал мне, ему очень не повезло на войне в Корее. Жаль, что он не обратился ко мне, когда у него начались затруднения.
Паркер видел его жену и старшего сына. Элен — достойная женщина, а Боб — серьезный и зрелый не по годам юноша. Гараж и заправочная станция останутся у них. Будет сделано все необходимое, чтобы удовлетворить кредиторов, и в дальнейшем у них не должно быть неприятностей. Можешь на меня положиться.
В ближайшие недели я попытаюсь приехать в Нью-Йорк…»
Это неправда. Я не желаю оказаться лицом к лицу с этими призраками. Да и вообще я теперь не путешествую.
«Надеюсь, что увижу тебя бодрой и обниму моих внуков…»
Я стыжусь этой сентиментальной фразы. Я помогаю им и, конечно, буду помогать и дальше. Меня с ними связывают родственные узы, но я этих уз не ощущаю.
«Держись по-прежнему молодцом, наберись терпения. До скорого свидания, дорогая Пэт. Обнимаю тебя».
Я колебался, писать ли эти последние слова, потому что мне, наверное, нелегко было бы поцеловать ее. Я чуть было не поставил, как это принято в деловых письмах, свою фамилию в конце, но вовремя остановился и написал только имя.
Это письмо потребовало от меня больше усилий, чем потребовал бы несколько лет назад целый рабочий день. Я подхожу к окну и зажигаю сигарету, глядя на фасад отеля «Риц», который виднеется за бронзовой колонной. Вокруг летают голуби. Я никогда не обращаю внимания на голубей, не знаю почему — они ведь тоже дополняют пейзаж.
Лучше сейчас же покончить и со вторым письмом. Кому адресовать его? Моей невестке? Я с ней незнаком. Я знаю о ней только то, что мой друг Эдди сказал мне вчера по телефону. Я знаю не больше и о старшем из своих внуков. Дорогая Элен? Так не пишут незнакомой женщине.
«Мой дорогой мальчик…»
Это более нейтрально, и в конце концов именно он станет главой маленькой семьи в Ньюарке.
«Как только вчера утром я получил письмо от твоей бабушки с сообщением о несчастье, которое…»
Нет! Это слишком прямо.
«…с сообщением о том, что произошло, я хотел сесть в самолет и полететь к вам. Но, увы, я уже не молод, и сейчас мне запрещены далекие путешествия…»
Я не решаюсь, быть может из суеверия, говорить так о своем здоровье. Я вполне могу провести несколько часов в самолете, но у меня не хватает духу начать письмо сначала.
«Я жалею также, что никогда не получал известий от твоего отца, адреса которого у меня не было, и что не имел прежде возможности помогать ему. Теперь ему уже не поможешь, но я хочу, чтобы твоя мама и вы трое отныне жили без забот…»
Я покраснел, написав слово «мама». У меня такое чувство, будто я проявляю малодушие, едва ли не совершаю предательство. На самом деле я не говорю так. И не думаю. Я словно хочу искупить какой-то грех. Однако вины за собой не знаю.
Может быть, в прошлом? Тоже нет. Я не виноват перед ними.
«Тебя посетил мой друг Эдди Паркер, наверное, он оставил тебе свой адрес. Ты можешь полностью доверять ему. Я знаю его давно: он поверенный в моих делах в Нью-Йорке.
Он рассказал мне по телефону, какое прекрасное впечатление ты на него произвел. Я надеюсь, что ты сможешь теперь работать в лучших условиях, и уверен, что твоя мать будет тебе отличной помощницей.
О ней мой друг Паркер говорил мне тоже лишь хорошее. Жаль только, что она неважно себя чувствует, но это вполне понятно в сложившихся обстоятельствах.
Я думаю о ней, и она всегда может рассчитывать на меня. Передай твоему брату и сестре самые лучшие пожелания от их далекого дедушки.
Мне не терпится познакомиться со всеми вами.
Искренне ваш…»
Уф! Не решаюсь перечитать. Быстро заклеиваю оба конверта и несу их в секретариат, пока не поддался соблазну разорвать.
— Пошлите, пожалуйста, поскорее!
— Срочно?
— Авиа и срочно…
Несмотря ни на что, я все же еду в клуб, полчаса занимаюсь гимнастикой, захожу к массажисту, потом немного плаваю. Когда я вновь выхожу на авеню Фош, ветер уже стих и солнце пригревает.
— Подождите меня на Елисейских полях, на Круглой площадке, — говорю я Эмилю.
Мне хочется немного побыть среди уличной толпы. Иногда я с удивлением смотрю на прохожих, будто они явились с другой планеты.
В сущности, я многого достиг еще совсем молодым. Я имею в виду материальную сторону. Даже когда я жил в Латинском квартале, мне не приходилось класть зубы на полку: отец посылал столько, что мне вполне хватало на все мои нужды.
Почти два года я жил вместе с Розали Буйе, славной и непритязательной девушкой, быть может, лучшей из всех женщин, с которыми меня сводила судьба.
Я встретил ее в Люксембургском саду, она сидела на одном из желтых стульев, а может быть, и на террасе кафе Аркур. Тогда у меня еще находилось свободное время, и мне случалось присаживаться где-нибудь и смотреть на прохожих. Почему потом я никогда больше этого не делал?
Она была полненькая, румяная, со светлыми волосами. От нее исходил приятный и здоровый деревенский запах. Мы поужинали в какой-то пивной, она ела с необыкновенным аппетитом, а потом без всякого жеманства пошла со мной в мой гостиничный номер.
Сколько ей было лет? Двадцать пять или двадцать шесть — мы познакомились вскоре после войны четырнадцатого года. Мой отель находился на улице Эперон, в самом центре Латинского квартала, и назывался «Отель короля Иоанна». Я так никогда и не узнал, в честь какого Иоанна он был назван, но помню, что фамилия хозяина была Ганьё, а имя Изидор.
Потом мы с Розали поселились в меблированных комнатах на улице Лекёр. В то время я учился на факультете права и дружил с Максом Вейлем, тем самым, который подал мне мысль заняться банковским делом и который погиб в Бухенвальде.
Я чуть было не женился на Розали. Она еще не оторвалась от своей деревни и была совсем необразованная. Но разве жен выбирают за умение вести разговор?
Зато она обладала тем, что я ценю выше всего: жизнерадостностью и ровным настроением. Просыпаясь или ложась спать, она всегда была веселой. Для нее не существовало никаких сложностей, и она довольствовалась тем, что выпало ей на долю.
Такою же, в общем, была и моя мать. Только сегодня я заметил это сходство между ними. У матери был тот же ровный характер, и отцу повезло, потому что порой с ним нелегко приходилось.
Удачным ли оказался бы наш брак с Розали? Мы отпраздновали вместе с Вейлем и его подружкой день, когда я получил степень доктора права. Мой отец скончался. Я проработал несколько недель в банке Вейля и Дусе на улице Лаффит, и Жакоб Вейль, отец Макса, посоветовал мне стажироваться в Нью-Йорке.
Розали проводила меня на вокзал, всплакнула. Я и не подозревал, что вернусь женатым и уже почти отцом семейства. Больше я ее никогда не видел. Сразу по возвращении я мог бы поискать ее в кабачках на Левом Берегу, но тогда я думал только о Пэт.
В водовороте жизни я забыл о Розали и, когда, гораздо позже, захотел узнать, как она живет, уже не мог ее разыскать.
Может быть, она вернулась в свое родное Берри и вышла замуж за парня из своей деревни? Не знаю, как она называется. Мне не приходило в голову спрашивать об этом Розали. Знаю только, что она находится где-то возле канала.
Розали могла выйти замуж и в Париже. Ей бы очень пристало, например, стоять за прилавком молочного магазина. Если только она не пошла по плохой дорожке. А жаль было бы.
Она была со мной, когда я еще не потерял связь с улицей, с реальной жизнью, с жизнью безыменной толпы, которая движется по тротуарам и в определенные часы ныряет под землю у станции метро.
Сколько раз я пользовался метро? Раза три, не больше. Одно время я, правда, ездил на автобусе, но очень быстро привык к такси.
Елисейские поля изменились. Я знал их, когда там почти не было магазинов, а ресторан Фуке казался мне недосягаемо роскошным.
Я смотрю на вход в метро на улице Георга V, на мужчин и женщин, которые спускаются по лестнице, и думаю, почему я отошел от них?
Из тщеславия? Возможно, что я и был тщеславным. Но я в этом не уверен. Ведь думал же я одно время жениться на Розали.
Я говорил о том, что меня затянуло. Это действительно так. Раз уж я занялся банковским делом, пришлось идти по этой дороге до конца.
Когда я женился на Пэт, мы жили уже в роскошном отеле на бульваре Монмартр, и я мог покупать ей довольно дорогие подарки. Для нее я впервые зашел к ювелиру на улице Мира, потом я стал одним из его постоянных клиентов.
Пэт не хотела верить, что это настоящие драгоценности. В Соединенных Штатах можно найти золото четырнадцатой, даже одиннадцатой пробы, и она была убеждена, что я дарю ей драгоценности такого сорта.
А вот Жанна Лоран равнодушна к драгоценностям. Вечерние платья я видел на ней только черного шелка, очень простые, которые были для нее вроде формы.
Она часто одевалась в черное, и это ей шло. Она и сейчас носит черное. Ее вкусы не изменились.
К тому времени я купил банк на Вандомской площади. Наша связь уже началась. Мы жили вместе, когда я узнал, что Пэт получила развод в Рено, и я настоял на том, чтобы мы выпили по этому поводу шампанского.
— Что ты теперь будешь делать?
— Женюсь на тебе.
— Зачем? Ты действительно этого хочешь?
— Да.
— Я могу жить с тобой и без этой формальности.
— А если у нас будут дети?..
— Ты хотел бы еще детей?
— Может быть. Не знаю.
— Ты позволишь мне продолжать работать?
Я колебался. Жанна не хотела бросать свою профессию. Она выросла среди газетчиков и обожала журналистику.
— А почему бы нет?
— Я не всегда буду свободна. Мне придется ездить…
— И мне тоже… Видишь ли, мы ведь не только любовники, но и друзья…
Любовники исчезли, так же как и супруги. Друзья остались. Когда освободилась квартира над банком, Жанна помогла мне ее обставить. У меня было несколько полотен, но она лучше меня знала художников и на бульваре Монпарнас была своим человеком.
Она-то не потеряла связей. Я хочу сказать, с жизнью. С людьми. Этого требовала ее профессия. Она вращалась в различных кругах и всюду чувствовала себя свободно.
Теперь она возглавляет самый крупный женский журнал в Париже, и я уверен, что она продолжает бывать всюду. Я знаю о ее частной жизни лишь то, что она живет в квартире на бульваре Распай вместе с нашей внучкой Натали.
Иногда мы завтракаем вдвоем, почти всегда в ресторане. Разглядываем друг друга с невольным любопытством, но не задаем никаких вопросов.
Мы говорим о детях. Она ближе к ним, чем я, поэтому рассказывает мне о них все новости. Ее беспокоит Жан-Люк, которому теперь тридцать четыре года.
Он никогда не мог принять образ жизни, который мы вели на Вандомской площади, и еще совсем молодым взбунтовался. Совсем неглупый, он очень плохо учился в лицее и провалился на выпускных экзаменах. Ему было тогда восемнадцать лет, и он пошел добровольцем в десантные войска.
На это требовалось мое разрешение, и я не возражал, понимая, что препятствовать ему бесполезно. Раз в два или три месяца мы получали от него открытки.
Он появился в штатском, уже когда мы с Жанной развелись.
— Что это на вас нашло?
— У нас были разные интересы. Твоя мать не мыслит жизни без журналистики, и у нее совсем не остается времени. У меня тоже много обязанностей…
— Ты женишься снова?
— Не думаю. Однако все возможно.
Я не решался спросить, какие у него планы. Он гораздо выше, гораздо плотнее меня, настоящий атлет.
— Попробую найти место спортивного тренера…
Он начал на одном из пляжей в Каннах. Зимой в Межеве обучает ходить на лыжах.
— Ты будешь получать от меня определенную сумму каждый месяц, как твой брат, когда он учился в Академии художеств…
— Не стоит… Сам справлюсь…
Не знаю, что он думает обо мне, о моем характере, о моей жизни. Он принадлежит к другой эпохе. Когда он, совсем еще мальчишкой, разглядывал фотографии, которые я так и не наклеил в альбом и которых накопилось в моем письменном столе два полных ящика, он часто смеялся.
— Это ты? Ну конечно! В белых фланелевых брюках, пиджаке в полоску и канотье.
А это тоже я в синем мундире, в обмотках на худых ногах небрежно опираюсь на свой самолет.
— Почему ты перестал летать?
— Я не знаю ни одного летчика из моей эскадрильи, который продолжал бы летать после войны. Наверное, нам это на войне надоело.
На этот раз он посмотрел на меня с некоторым уважением, но вообще ему противен мой образ жизни и он продолжает держаться вдали от меня.
В прошлом году он был управляющим на пляже в Сен-Тропезе, я несколько раз видел его снимки в газетах, потому что он принадлежит к мирку местных знаменитостей. Он даже открыл там ночной кабачок.
Я все хожу, хожу. И думаю. Слишком много думаю. Забываю даже смотреть на людей, а ведь я обещал себе смотреть на них. Правда, у меня создается неприятное впечатление, что большинство лиц серые, невыразительные.
Люди идут вперед, а глаза у них пустые. Может быть, и я кажусь таким же?
Я не сплю. Я заснул всего минут на десять и слышал, как мадам Даван направилась в кухню приготовить мне кофе.
Она входит бесшумно, ставит чашку и направляется к окну, чтобы поднять шторы. Как вчера, как несколько последних лет. Так будет и завтра, и в последующие дни. Впрочем, эта размеренность меня не угнетает. Скорее, она мне приятна. Мои дни таким образом делятся на небольшие части, которыми я привык наслаждаться.
Она подает мне чашку, улыбаясь слегка покровительственно.
Подозреваю, что она смотрит на меня как на большого ребенка, которому она необходима. Кто знает, может, она и права.
Через минуту я сниму халат и надену пиджак.
В молодости это однообразие, неизменность окружающей обстановки приводили меня в отчаяние, и бывало, горло у меня сжималось, когда я смотрел из окна своей комнаты на спокойное течение Соны. Я ненавидел наш дом, пахнувший мастикой и вином, ненавидел загроможденный бочонками двор и работавших там людей в синих комбинезонах.
А теперь меня раздражает все неожиданное. Я не люблю, когда нарушается мой распорядок дня.
— В гостиной ваш сын — сообщает мадам Даван.
— Который?
— Тот, что живет в Париже.
— Давно он меня ждет?
— Только что приехал. Он знает, что вы сейчас встали, и сказал, чтобы вы спокойно пили кофе.
Ее зовут Жульетта. Я говорю о мадам Даван. Мне не раз хотелось назвать ее по имени, но я не смел.
— Как он выглядит?
— Кажется, хорошо… Может быть, немного нервничает…
Я встаю, она помогает мне снять халат. А потом подает пиджак. Я зажигаю сигарету, подхожу к высокому окну и допиваю кофе. В этот час солнце начинает проникать в спальню. Пока только узкий пучок лучей падает светлым пятном на комод в стиле Людовика XVI. Вся мебель в комнате в стиле Людовика XVI, на стенах панели жемчужно-серого цвета.
Интересно, что нужно от меня Жаку, ведь он редко навещает меня без причины. Конечно, этот дом был для него чем-то вроде тюрьмы, как для меня наш дом в Маконе. Когда я начал скучать по маконскому дому? Во всяком случае, уже немолодым.
Когда я вхожу в гостиную, он стоит перед картиной Пикассо.
— Какое старье!.. — бормочет он и обводит взглядом стены.— Ты по-прежнему равнодушен к современной живописи?
Он ниже Жан-Люка, хотя выше меня и своей матери, немного полноват, черты его лица и линии тела слегка расплылись.
— Пойдем ко мне в кабинет?
Неловко принимать его в гостиной. Разве он не у себя дома? Разве не провел он часть своей молодости в этой квартире?
— Здесь все по-старому, — замечает он. И, оглядев меня, добавляет — Ты тоже не меняешься… Хорошо себя чувствуешь?
— Очень хорошо, хотя вчера мне пришлось сильно огорчиться…
— Из-за твоих дел?
— Нет. Твой брат Доналд умер. Я узнал это из письма его матери, которая с самой войны не подавала о себе вестей…
— Сколько ему было лет?
— Сорок два года.
— Немногим старше меня… Что с ним случилось?
— Он повесился…
Они никогда не видели друг друга. О Доналде избегали говорить, пока два других моих сына были детьми.
— Кроме того, Пэт, моя первая жена, очень больна… Он досадливо хмурит брови. Он предпочел бы застать меня в другом настроении.
Проходит порядочно времени, прежде чем я спрашиваю:
— А ты как поживаешь?
— Я-то в полной форме. У меня новые планы. Хотел как раз поговорить с тобой. Но пожалуй, момент сейчас неподходящий…
— Говори, не бойся…
— Да я не боюсь… Впрочем, речь пойдет, прежде всего, о самом простом и естественном… Я собираюсь жениться.
Что я могу ему сказать, если сам был женат три раза? Меня — еще удивляет, что после смерти жены он так долго жил один.
— Прелестная девушка. Я тебе представлю ее, как только ты захочешь… Я не посмел ее привести, не предупредив тебя.
— Сколько ей лет?
— Восемнадцать.
— Только на два года старше твоей дочери…
— Я не думаю, что разница в возрасте может служить препятствием. К тому же Хильда разумна не по годам, прекрасно говорит по-французски и отлично ладит с Натали.
— Она иностранка?
— Немка… Из Кёльна… Она посещает курсы при Лувре, хочет стать искусствоведом.
Я молчу. У меня с языка готовы сорваться возражения, которые ничего не стоят. Моя последняя жена была итальянка, на двадцать лет моложе меня.
Если учесть, что Натали осенью собирается поступать в Школу изящных искусств, интересы у них общие…
Да что говорить! С тех пор, как Жак открыл свою картинную галерею, там не висело ни одного полотна фигуративного направления. Экспонировались самые разнообразные предметы, в том числе надувные скульптуры из пластика и печные трубы, которые можно было вставлять одну в другую в любом порядке.
Два или три года назад ему вздумалось открыть ресторан посреди выставочного зала. Зал небольшой. Там можно было поставить только шесть столиков. Он попросил у меня денег, чтобы устроить кухню и купить оборудование. Я дал.
— Как только дело наладится, я верну…
Дело не наладилось. К нему приходили поесть только его приятели, а они не платили. Повар, которому он задолжал, потребовал денег.
— Ты останешься на улице Жакоб?
Жак ведет холостяцкую жизнь в низких, очень темных антресолях над своей галереей. Я наперед знаю, что он сейчас скажет.
— Как раз об этом я тоже хотел поговорить с тобой…
— Ты нашел идеальное место?
Я задал этот вопрос без всякой иронии, но ему не нравится, что я угадываю его мысли.
— Откуда ты знаешь? Мама сказала?
— А она в курсе дела?
— Она обедала с нами в понедельник… И нашла Хильду неглупой, очень приятной… Я уверен, что тебе Хильда тоже понравится…
— Ты нашел квартиру?
— Нашел кое-что получше…
От избытка энтузиазма он даже встает. Каждый раз, когда Жак приходит ко мне изложить какой-нибудь новый план, он считает необходимым показать товар лицом, а я делаю вид, что он меня убедил.
— Не знаю, помнишь ли ты антикварный магазин на набережной Гранз-Огюстен. Длинный, темный… В его двух витринах круглый год выставлены одни и те же вещи, которые никого не соблазняют… Хозяин магазина умер в прошлом месяце… Его жена хочет продать дело и уехать к дочерям в Марсель… Если этот магазин осветить, получится замечательная галерея, помещения лучше не придумаешь… У меня будет площадь в четыре раза больше, чем сейчас на улице Жакоб, и в придачу настоящая квартира во втором этаже…
Разумеется, чего же проще! Я знаю, что последует за этим, и спрашиваю:
— Сколько?
— Точную цифру еще не могу назвать, только на прошлой неделе показал помещение одному приятелю, архитектору
— Ну что ж, это будет мой свадебный подарок… Посылай мне счета…
— Ты шикарный парень, Бай, — горячо восклицает он и целует меня в лоб.
Любопытно. Оба мои сына называют меня Бай, а свою мать Жанной. Натали тоже.
— Ты на меня не сердишься?
— За что?
— За то, что я клянчу у тебя денег… Ты должен прийти на открытие галереи… Увидишь всех знаменитостей современного искусства.
— Современного кому?
Я, конечно, шучу. Издеваюсь главным образом над самим собой.
— Как чувствует себя твоя дочь?
— Физически?
— Да, это прежде всего.
— Она неутомима. Спит меньше меня и при этом остается такой же энергичной…
— Ты ее часто видишь?
— Только случайно… И в конечном счете благодаря Хильде… Мы частенько бываем в кабачках Сен-Жермен-де-Пре, и я был порядком удивлен, когда несколько раз встретил там свою дочь… И не одну… Чаще всего в компании бородатых и волосатых молодых людей лет на десять старше ее…
— Ей ведь еще нет и шестнадцати?
— Будет через два месяца… Она только этого и ждет, чтобы сразу же бросить учебу…
Натали исключили из лицея, потом из частной школы. Ее поместили в третье учебное заведение, где она решила ничему не учиться. Два или три года назад она мечтала о карьере кинозвезды. Теперь ее интересует только живопись.
— А ты что об этом думаешь?
Жак почесал в голове.
— Что я могу думать? Поколения сменяются, они не похожи одно на другое. Когда ей было тринадцать лет и она начала мазаться и курить по пачке сигарет в день, я счел своим долгом вмешаться. Это ни к чему не привело. Напротив. Она с тех пор считает меня стариком… Время от времени она приходит посмотреть, что нового у меня в галерее. Против моих ожиданий, у нее ни на грош вкуса к современному. Она остановилась на Ван-Гоге и Гогене…
— А что твоя мать говорит по этому поводу?
— Поведение Натали ее немного пугает. Девочка иногда приходит домой в два-три часа ночи. Она прикладывает к дверям своей комнаты гостиничную карточку — бог знает, где она ее взяла, — на которой напечатано на нескольких языках: «Не беспокоить». Ее никто и не беспокоит. Она не всегда завтракает дома и не всегда посещает уроки, зато научилась подделывать подпись Жанны в своем школьном дневнике..
Должно быть, на моих губах мелькает неопределенная улыбка. В самом деле, мой сын огорчен. Моя бывшая жена тоже. А я — нет. Напротив, мне кажется, что Натали довольно близка мне и что мы отлично поняли бы друг друга, если бы она иногда приходила поверять мне свои тайны.
Она принимает меня за строгого и холодного господина. Она в восторге оттого, что ее отец женится во второй раз, потому что надеется найти подругу и сообщницу в своей мачехе.
— Я тебя задерживаю? — спрашивает Жак, глядя на свои часы. — Тебе не надо спуститься в контору?
Он знает, что я там лишь статист, но теперь, когда он получил то, что хотел, ему не терпится сообщить Хильде приятную новость.
— Как мне быть с деньгами?
— Будешь направлять счета к кассиру… Я сейчас его предупрежу… Наличные на текущие расходы будешь брать у него же.
Он поражен, что я не называю максимальной суммы. Зачем? Чтобы он стал придумывать предлоги, залезать в долги, плутовать?
Настанет день, когда все будет принадлежать им. Только боюсь, они будут разочарованы, они считают, что денег у меня больше, чем на самом деле.
На что Жак употребит свою долю наследства? Разумеется, у него будут, грандиозные планы, и через несколько лет он, конечно, окажется без гроша.
Ему поможет мать. А может быть, брат? Надо сказать, что Жан-Люк, хоть и отчаянный парень, не бросается очертя голову в рискованные предприятия.
Его пляж и ресторан процветают. Я не удивился бы, если бы на свою долю наследства он построил отель или несколько бунгало на каком-нибудь острове.
Ему нужно движение, свежий воздух, солнце. Он по научному методу развивал свою мускулатуру и держит себя в форме.
А Натали? Она выйдет замуж совсем молоденькой и ненадолго. Захочет ли она попробовать еще раз или будет наслаждаться свободой?
Я хотел бы поговорить с ней на днях, но не думаю, что мне удастся завоевать ее доверие. Почему мне кажется, что из всех членов моей семьи, из всего этого мирка, с которым меня связывают более или менее крепкие нити, она больше других похожа на меня?
С тою только разницей, что воля ее направлена на отрицание. Она отказывается, а не принимает. Отказывается учиться. Отказывается от той жизни, которую ей предлагают. Отказывается уважать различные табу.
Она говорит «нет» своей бабушке, так же, как сказала бы мне, она не скрыла от меня, что терпеть не может мою квартиру.
Она идет своей дорогой, прикидываясь циничной, но я убежден, что в душе у нее затаился страх.
Она еще совсем юная, но жизнь уже пугает ее. Из страха прожить жизнь тускло она рискует погрузиться на дно и делает это как будто намеренно.
— До скорого, Бай… Позвони, когда захочешь, чтобы я привел к тебе Хильду…
— В любой день на будущей неделе…
— Можно позвонить тебе днем, после твоего отдыха?
— Ты же знаешь, что можно…
Он подходит ко мне, довольно неловко целует меня в обе щеки, шепчет почти на ухо:
— Ты молодчина… — И добавляет после некоторого колебания — Ты знаешь, я ведь очень тебя люблю…
Такие слова редко произносят в нашей семье. Я очень удивлен, и, когда смотрю ему вслед, у меня сжимается сердце.
Да, все они бежали из дома, как только смогли. Каждый пошел своим путем, совершенно для меня неожиданным.
Жак стал торговать картинами и женится во второй раз на молодой немке, ровеснице своей дочери.
Жанна, прожив со мной немало лет, испугалась, что потеряет индивидуальность, и, чтобы остаться собой, предпочла развестись.
Я на нее не сержусь. Не сержусь ни на кого из них.
Должно быть, и для моего отца это был удар, когда в семнадцать лет я объявил, что перебираюсь в Париж. Он еще надеялся, что я буду приезжать в Макон на каникулы. Мать плакала. До самой своей смерти — а умерла она в шестьдесят восемь лет, в 1931 году, — она каждую неделю писала мне письма на четырех страницах, рассказывала о всех новостях в доме и у соседей, даже о кошках и собаках.
Я отвечал ей на одно письмо из трех, и мои письма были гораздо более короткие и нескладные, потому что я не умел заполнить их тем, что могло бы ее интересовать. Я уже жил иной жизнью.
Вспоминаю, как они были смущены, когда я впервые привел к ним Пэт, которая ни слова не говорила по-французски и только улыбалась, как девушка с обложки журнала.
Вчера мне все представлялось в драматическом свете. Письмо Пэт заставило вспомнить всю мою жизнь и заново пересмотреть многое.
Сегодня я стремился вновь обрести равновесие, столь необходимое, и уже начал обретать его. Визит Жака парадоксальным образом помог мне, как помогло и то, что он сказал о своей дочери.
Их судьба мне не безразлична. Напротив. В глубине души я хотел бы стать своего рода патриархом, вокруг которого собиралась бы вся семья.
Разве не об этом так или иначе мечтает каждый мужчина? Разве не об этом мечтал мой отец? Только для него эта мечта почти осуществилась — ведь я один сбежал из семьи.
У меня все произошло иначе. Пэт ушла первая. Жанна Лоран держалась долго, может быть не хотела слишком рано лишать меня детей.
Несколько лет у нас была настоящая семья, мы собирались за обеденным столом в полдень и вечером. На лето уезжали в Довиль, жили на вилле с парком, дети играли, купались или бегали по пляжу.
Я много работал. И много развлекался, если можно назвать развлечением утехи, которые находит для себя мужчина.
Как я уже говорил, у меня были лошади. У меня была яхта в Каннах, но не в то время, когда я жил вместе с семьей, а когда женился в третий раз, на графине Пассарелли, принадлежащей к одной из самых старинных флорентийских семей.
Когда я женился на графине, мне было пятьдесят восемь лет, ей — тридцать два. Я был ее третьим мужем, вторым был грек, богатый судовладелец.
Она говорила, вернее, щебетала на четырех или пяти языках, знала все роскошные отели мира, кабаре Нью-Йорка и Бермудских островов, Бейрута и Токио.
Не знаю, почему я на ней женился. Быть может, хотел испытать судьбу, бросить ей вызов? На этот раз мне пришлось приспосабливаться к жене, вести ее образ жизни.
Впоследствии, когда мы развелись, я продал яхту и купил моторную лодку. Я не стал продавать виллу в Довиле, полагая, что она когда-нибудь пригодится моим внукам.
Однако маловероятно, чтобы мои американские внуки переселились в Европу. Что до Натали, то я ее, совсем не представляю в Довиле, да и Жанна Лоран не любила там бывать. Я спускаюсь во второй этаж и обращаюсь к кассиру.
— В ближайшее время вы начнете получать счета от моего сына Жака и будьте любезны оплачивать их, даже если суммы покажутся вам значительными. Возможно, кроме того, ему понадобятся наличные…
— Хорошо, мосье Франсуа…
Это Пажо. Славный малый шестидесяти четырех лет, через год он уйдет на пенсию и будет скучать без нашего банка.
Сейчас позвоню Кандилю. Если он свободен сегодня, приглашу его ужинать, и мы проведем вечер в приятной беседе.