Кандиль у меня. Вечер проходит, как все вечера, которые мы проводим вместе, и все-таки, провожая его до лифта, я чувствую разочарование, будто мои надежды не оправдались. Я не мог бы сказать почему.
Когда я возвращаюсь в спальню, мне приятно видеть мадам Даван, которая ждет меня, чтобы уложить в постель. Да, меня укладывают в постель, как ребенка. Это превратилось в ритуал. Понимает ли она, что в эти минуты особенно остро ощущается одиночество? И не чувствует ли она себя одинокой, когда возвращается в свою комнату?
На ужин после некоторых колебаний я велел подать икры. Боялся подавить доктора показным великолепием. Икра стала символом роскоши, богатства, так же как трюфели, шампанское, как прежде были цыплята в скромных семьях.
Впрочем, к Кандилю это не относится. Он любит покушать, и я всегда стараюсь составить меню ему по вкусу.
Он носит квадратную бороду, рыжеватую, короткую и жесткую, как шерсть вандейской таксы. Для него борода не украшение, а способ спрятать свой стесанный подбородок.
Волосы у него тоже густые, коротко остриженные, а кожа пористая, как у крупных апельсинов.
У него всегда был животик. Теперь же, когда ему шестьдесят пять, он начинает полнеть еще больше.
Обеденный стол слишком велик для двоих, столовая тоже. Мы словно затерялись за этой огромной камчатой скатертью, а когда я обедаю один, я, должно быть, кажусь еще более затерянным.
После икры подают нормандскую камбалу, она прекрасно удается моему повару, и доктор очень любит это блюдо. Приятно смотреть, как он ест, смакует вино, вытирает губы.
Мяса не подают. Трюфели под золой, а потом салат и бланманже.
Он блаженствует, наблюдая за мной своими почти красными глазами, которые только кажутся наивными, а на самом деле весьма проницательны. От них ничто не ускользает.
— У вас что-нибудь не в порядке?
Я догадываюсь: ему вдруг стало неловко оттого, что он так наслаждался ужином, меню которого, он это знает, составлено специально для него.
— Вчера у меня был тяжелый день. Теперь я понемногу отхожу. Неприятные новости из Соединенных Штатов.
— От вашей первой жены?
— Она в больнице, рак матки, и врачи не решаются ее оперировать…
Он спрашивает, будто о чем-то само собой разумеющемся:
— Ей хочется жить?
— Не знаю. Мой поверенный в Нью-Йорке навещал ее. Она в палате на двадцать коек, там одни старухи, которые не встают. Но она отказалась перейти в отдельную палату и не захотела, чтобы я нанял ей сиделку.
— Я ее понимаю…
— Если ей сделают операцию, это даст ей год или два отсрочки…
— А может быть, и гораздо больше…
По некоторым вопросам медицины взгляды Кандиля не совпадают с общепринятыми. Меня всегда поражает, что пациенты этого врача, с плебейской внешностью, неряшливо и мешковато одетого, живут в районе авеню Оперы и улицы Риволи.
— Вы слыхали об одном классическом случае операции по поводу рака? Это описано во многих учебниках и произошло как раз в Соединенных Штатах. Не помню уж в какой больнице, хирург вскрыл живот пациента, больного раком, и увидел такую развитую и огромную опухоль, что отказался удалять ее и поспешил зашить разрез. Больше он об этом не думал, уверенный, что пациент умер несколько дней спустя. Прошло десять или пятнадцать лет, хирург готовится к операции больного аппендицитом и при виде шрама у него на животе начинает что-то припоминать.
Ему кажется, что это больной, у которого был рак, но он не находит и следа опухоли. Закончив операцию, он наводит справки и выясняет, что это тот самый больной. Должно быть, человек доверчивый. Ему тогда сказали, что операция его излечит, и после операции он выздоровел.
Я улыбаюсь не очень весело, история отнюдь меня не ободряет. Естественно, в своем возрасте я ожидаю более или менее тяжелых болезней. Едва ли не прислушиваюсь к своему телу, хотя понимаю, что не стоит этого делать. Рассказ Кандиля лишний раз служит тому подтверждением.
А он продолжает, работая вилкой:
— Очень часто наши болезни происходят от состояния нашего духа, от нашего морального состояния. Мы приводим себя в готовность заболеть, как бы расчищаем почву для болезни…
На время мы забыли о Пэт. Но позже Кандиль снова заговорил о ней.
— Она права, что хочет остаться в общей палате. Это поддерживает ее интерес к жизни. Когда ее ничто не будет интересовать…
Я чуть не спросил:
— «А меня?» — Интересует ли меня что-нибудь? Я не пытаюсь больше нарушить рутину, которую сам же создал.
И все же я обычно наслаждаюсь минутами дня, сменяющими друг друга, как Кандиль наслаждается ужином. Меня чарует пятно света на полированной мебели, и я раз десять за день подхожу к окну, чтобы полюбоваться Вандомской площадью в дождь или в ясную погоду.
— Мой старший сын умер.
— Который жил в Америке?
— Да. Повесился.
По этому поводу Кандиль тоже может рассказать какую-нибудь историю.
— Он оставил письмо?
— Нет.
— У него была семья?
— Жена и трое детей, старший работал с ним в гараже…
— Странно…
— Почему? Его дела шли плохо…
— А все-таки странно… Мне вспомнилась статья, которую я прочел в бостонском медицинском журнале… Во Франции самоубийцы чаще всего вешаются, особенно в деревне, где довольно трудно найти оружие, разве что охотничьи ружья… К тому же крестьяне не пользуются снотворным… А поэтому идут в сарай, привязывают веревку к балке…
Я хорошо к нему отношусь, но предпочел бы, чтобы он перестал говорить на эту тему. Он видит смерть каждый день и привык к этому зрелищу. Разумеется, он с ней борется, и, если умирает кто-нибудь из его больных, он огорчается. Я не сказал бы, что он переживает это как личную неудачу, но все же переживает. С годами он все меньше верит в медицину.
Он часто говорит:
— Все, что мы можем сделать, — это помочь больному выздороветь.
А сейчас рассуждает о самоубийцах:
— В Соединенных Штатах положение другое. Почти у каждого есть огнестрельное оружие. У некоторых даже целая коллекция. С другой стороны, повешение, которым прежде карали убийц и конокрадов, и теперь еще считается позорной смертью. Автор статьи, психолог, фамилию которого я забыл, делает из этого вывод, по-моему сомнительный, что люди, кончающие самоубийством путем повешения, страдают комплексом виновности. Они выбирают этот способ самоубийства, чтобы наказать себя за действительную или воображаемую вину.
— Доналд, наверное, наказал себя за то, что плохо управлял своим предприятием и довел свою семью до нищеты…
Мы переходим в мой кабинет: там уютнее, чем в столовой. Предлагаю Кандилю сигару и закуриваю сам. Я пригубил также рюмку арманьяка, хотя давно уже не пью.
Прежде я пил. Редко допьяна, но регулярно.
Но и это ушло так же, как и все остальное. Как женщины и дети, которые по очереди покидали меня.
А началось как раз со спиртного: годам к шестидесяти я перестал его переносить.
— Пейте не больше рюмки за едой, — посоветовал мне тогда Кандиль.
Но я не мог довольствоваться одной рюмкой и предпочел совсем отказаться от вина. Позже я сократил вполовину дневную норму сигарет.
Однажды, сам того не подозревая, я сыграл свою последнюю партию в гольф. Я вывихнул ногу и не играл несколько недель, а потом заметил, что при игре у меня тотчас начинается одышка.
Потом перестал заниматься верховой ездой…
Потом водными лыжами… Я одним из первых в Каннах начал заниматься этим спортом и перестал лишь шесть или семь лет назад.
Жизнь обедняется. Это неизбежно, но каждый раз, как из нее вычеркивается какое-то слово, каждый раз, как мне что-то запрещается, становится немного грустно.
Я ничем не болен. Кандиль утверждает, что у меня все в полном порядке и что с медицинской точки зрения я лет на десять моложе своего возраста.
Его жизнь была гораздо тяжелее моей. Он женился всего один раз, довольно поздно, лет тридцати четырех — тридцати пяти. Детей у него нет.
И уже лет пятнадцать его жена находится в психиатрической клинике километрах в тридцати от Парижа. Он навещает ее каждое воскресенье, а она обычно встречает его враждебно, так как убеждена, что он упрятал ее в клинику, чтобы жить с другой женщиной.
Я был у него в квартире, немного старомодной, но комфортабельной. Он сохранил вкус деревенского жителя к тяжелой, темной, массивной мебели. Хозяйство ведет служанка, почти одного с ним возраста, она же готовит еду.
Принимать больных ему помогает медицинская сестра, которая исполняет также обязанности секретарши. Когда мне нужно сделать укол по поводу какого-нибудь пустякового недомогания, Кандиль посылает ее ко мне. Ее зовут Одиль, это высокая рыжая кобыла, зубы у нее выступают вперед, зато глаза веселые и красивые.
В каких отношениях с ней Кандиль? Подозреваю, что в близких, и в таком случае был бы рад и за него и за нее.
— Да! Я не сказал вам, что мой сын Жак женится…
— Тот, у которого картинная галерея?
— Да… Он сегодня приходил сообщить мне…
— У него ведь есть дочь, не так ли?
— Она совсем немного моложе той немки, на которой женится Жак… А Натали, его дочери, нет и шестнадцати, она поступает в Школу изящных искусств…
Кандиль улыбается, словно мысль об этом его забавляет.
— А пока она мажется, как манекенщица, и ходит в кабачки Сен-Жермен-де-Пре с бородатыми и длинноволосыми молодцами…
Улыбка у него заразительная. Я тоже улыбаюсь, а он спрашивает:
— Как вы на это смотрите?
— Лет тридцать или сорок назад я был бы шокирован. Говоря откровенно, хоть я и считал себя тогда свободомыслящим, у меня хватало предрассудков… Например, я сомневался, жениться ли мне на Пэт, имея в виду ее профессию… Времена меняются… Мой сын в тридцать восемь лет женится на восемнадцатилетней девчонке… Я в пятьдесят восемь женился на тридцатндвухлетней итальянке, которая уже в третий раз вступала в брак…
— Но и вы тоже, по-моему?
— Да, и я тоже…
— Как она живет?
— Я иногда вижу ее имя в газетах, особенно в иностранных… Она замужем за одним голливудским актером, довольно известным… Недавно он снимался в Испании, и газеты писали о связи моей бывшей жены с каким-то матадором…
Она, должно быть, тоже состарилась. Теперь ей почти пятьдесят, и я представляю ее себе с тонкими морщинками у глаз. Когда мы расставались, они едва наметились.
Хочет ли она по-прежнему во что бы то ни стало сохранить молодость? Проводит ли почти все свое время в институтах красоты? Когда она была моей женой и мы обедали где-нибудь в гостях, она готовилась к этому, неподвижно лежа два часа в постели с маской на лице, бог знает из чего приготовленной.
Мы придаем большое значение красоте. Она почти всегда определяет наш выбор, А надолго ли она сохраняется? И сколько лет нам остается жить потом?
Если бы можно было начать сначала… Что бы я тогда стал делать? Разумеется, то же самое. Прожил бы такую же жизнь и пришел бы к тому же, к чему пришел сейчас.
Я не жалуюсь. Смотрю на Кандиля, который наслаждается сигарой и думает, как бы не зазвонил телефон. Уходя из дому, он всегда говорит, где его можно будет найти. Вдруг он понадобится кому-нибудь из своих пациентов.
Ложась в постель, он никогда не бывает уверен, что проспит в ней до утра, а если идет ко мне обедать, берет с собой медицинский чемоданчик на случай какой-нибудь срочной надобности.
Мы довольно долго говорим о молодежи и приходим к одному мнению. По сути, теперешняя молодежь мало отличается от молодежи нашего времени: те же инстинкты, те же надежды, то же отвращение к некоторым вещам. Разница в том, что нам. не позволяли это выражать.
И честное слово, мы скрытничали. Мне приходилось плутовать, как и всем в то время. Мой отец, конечно, тоже плутовал. Два раза в год он объезжал своих поставщиков и каждый раз отсутствовал недели две. Я убежден, что у него были приключения. Может быть, не очень блестящие, но все же приключения.
Его правнучка, хотя ей не исполнилось еще и шестнадцати, открыто посещает ночные кабаре.
— Вы давно ее видели?
— Месяца два назад. Я- делал покупки на улице Сент-Оноре, и мы столкнулись нос к носу…
— Мне показалось, она довольна жизнью.
Он умолкает, словно раздумывает, взвешивая все «за» и «против». Его молчание всегда тревожит меня, в особенности когда он меня выслушивает. Он опытнее и знает людей лучше, чем я.
— Она веселая?
За время своей врачебной практики он, должно быть, наблюдал тысячи случаев, которые служат ему материалом для сопоставлений.
Основываясь на своем банковском опыте и не слишком рискуя ошибиться, я могу заключить, платежеспособен человек или нет и каковы у него шансы достичь успеха.
Кандиль же видит людей обнаженными, когда болезнь обезоруживает их и они не могут хитрить.
Он, например, вдруг спрашивает меня:
— Вы никогда не скучаете?
Эта мысль пришла ему в голову не сейчас. Он, должно быть, наблюдал за мной в течение ужина. Мы говорили о том, о сем, а мысль не покидала его.
— Смотря что называть скукой. Мои сыновья и внучка, например, сочли бы мою жизнь невыносимо серой…
— А вы?
Я чувствую себя неловко. Этот вопрос я всегда избегал себе задавать. Он смотрит на меня своими красноватыми глазами, в которых сохранилось что-то детское.
— Вы не ощущаете пустоты?
— Случается, как, я думаю, и всем…
— По вечерам ходите куда-нибудь?
— Очень редко…
— Почему?
— А куда мне ходить? Театр меня теперь не развлекает. Кино я никогда не любил. Что касается званых обедов и приемов, то их я терпеть не могу. Пожимать руки, слушать и повторять одни и те же фразы…
— А что вы делаете дома?
— Иногда смотрю телевизор. Мне все равно, какая программа. Лишь бы что-нибудь показывали. Думаешь, что знаешь мир, потому что много путешествовал, и все же постоянно открываешь что-то новое… Даже лица… Их выражение…
— Вы смотрите телевизор один?
— Да. Или читаю. Меня поражает, что, дожив до старости, я так мало знаю. Я часто захожу в книжный магазин на улице Сент-Оноре и при виде книг, заполняющих полки от пола до потолка, сознаю свое ничтожество. То же самое я испытываю в магазине на авеню Оперы, где продаются английские и американские издания… В общем, мы уходим из жизни, узнав о ней совсем немного…
— Какие книги вы читаете?
— Всякие… И обо всем… Меня все интересует… Например, новинки техники, хотя у меня не хватает необходимых знаний, чтобы все понять… Мемуары раскрывают передо мной такие черты знаменитых людей, о которых я и не подозревал…
— В котором часу вы ложитесь?
— Обычно около одиннадцати…
— Спите хорошо?
— Довольно долго не засыпаю. А потом уж сплю до утра. Почему вы спрашиваете?
— Да так просто…
Он обводит взглядом комнату, словно проникая сквозь стены, обитые кожей, пытается определить размеры моей квартиры. У него, кроме врачебного кабинета, только четыре комнаты, все вместе не больше моей гостиной.
Вероятно, я кажусь ему совсем маленьким, худеньким, затерянным в этом огромном пространстве.
— Вы теперь не путешествуете?
— Я ненавижу туристов. Как только человек попадет за границу, он становится нахальным и ведет себя как варвар… — Помолчав, я добавляю: — Вы находите, что я плохо выгляжу?
— Мне не нравится ваша меланхолия…
Кажется, я покраснел, и он это заметил. Все же он добавляет:
— Меланхолия и покорность судьбе…
— Я не чувствую в себе никакой покорности судьбе, напротив, я наслаждаюсь каждой минутой…
Я знаю, что он думает, как он понимает эти слова. Думает, что я наслаждаюсь «умышленно», прикладывая все усилия, чтобы не распускаться. Двадцать лет назад я не подходил десять раз за день к окну, чтобы полюбоваться Вандомской площадью.
И не обходил комнаты, чтобы насладиться своими картинами. И не поглаживал мимоходом женскую головку, изваянную Роденом…
Все это было для меня обстановкой, в которой я жил, и только.
Жизнь была во мне, и она не сводилась к одному желанию оставить на земле хоть что-то после себя.
Я не сержусь на Кандиля. Он говорит неспроста. Позже я всегда разгадываю смысл его слов и его поведения. Хотя он мой друг, он прежде всего врач. Вот и сейчас он ушел, подхватив свой чемоданчик, который ему так много пришлось таскать, что правое плечо у Кандиля стало ниже левого.
Я тушу свет во всех комнатах, это тоже стало моей манией. Мадам Даван слышала, как я закрыл входную дверь, и ждет меня в спальне. Она тоже наблюдает за мной, но иными, нежели Кандиль, глазами.
— Вы расстроены? — спрашивает она, пока я снимаю пиджак, потом галстук.
— Почему вы так думаете?
— Обычно, когда доктор проводит с вами вечер, у вас бодрое настроение…
Я это знаю. Но сегодня он заставил меня задуматься. Кажется, он хочет, чтобы я понял, что нужно как-то изменить свой образ жизни.
А как? Не знаю. Он, вероятно, тоже. Что во мне тревожит его?
— Он боится, что я скучаю… — наконец говорю я.
— А вы не скучаете?
Может быть, я ошибаюсь. Но мне кажется, что я улавливаю какое-то волнение в ее голосе. Она тоже одинока. По-моему, у нее нет родственников. Никто ее не навещает. Она имеет право на один выходной день в неделю, и по вечерам она свободна, но почти всегда сидит дома.
— По-моему, нет…
Но это не так просто. Потому-то Кандиль и хотел заставить меня поразмыслить.
— А вы?
Она отвечает с неожиданной горячностью:
— Никогда!
Субботу, воскресенье и понедельник я пролежал в постели с гриппом. Я не стал вызывать Кандиля, я и так знаю, что он дает мне в таких случаях. Вот уже лет пятнадцать я болею гриппом один или два раза в год и, кажется, таким образом подтверждаю теорию доктора. Разумеется, я не хочу сказать, что намеренно прячусь от жизни или что для меня болезнь — это способ замкнуться в себе.
И все-таки я заметил, что недомогания у меня почти всегда начинаются в момент усталости, либо когда я падаю духом. Тем не менее у меня температура, белый налет на языке, глаза слезятся, воспаляется горло.
Мадам Даван попросила разрешения посидеть утром и днем у меня в спальне, чтобы быть рядом, если мне что-нибудь понадобится.
— Может быть, лучше я буду в кабинете?..
— Оставайтесь здесь…
— Ничего, если я почитаю?
Пускай читает, лишь бы не шила. Не люблю, когда женщины вяжут или шьют. С очень давних пор, с самого детства, когда моя мать, тетки, соседки и еще какие-то старушки целыми часами вязали, сидя на скамейке на площади или в сквере. Я тоже читаю и, конечно, то и дело задремываю.
В понедельник я встаю, но не выхожу из спальни. Во вторник завтракаю в столовой и, когда Жанна спрашивает по телефону, можно ли ей прийти ко мне обедать, отвечаю утвердительно.
Перед ее приходом я довольно долго смотрюсь в зеркало. Не хотелось бы показываться ей с чересчур помятым лицом. Глаза у меня еще немного воспаленные, но в общем вид неплохой.
Она приходит, как всегда, точно в половине восьмого. Эта женщина не заставляет себя ждать, она прекрасно организует свое время и никогда не торопится.
— Как поживаешь? — говорю я, протягивая ей руку.
С тех пор как мы развелись, при встрече мы пожимаем друг другу руки. Вначале нам это казалось странным. Ведь столько лет мы, здороваясь, целовались.
В сущности, это проходит бесследно. Мне с трудом верится, что мы спали в одной постели и что близость с ней доставляла мне наслаждение.
— А ты?
— Я только что болел гриппом. Ты не боишься заразиться?
— Ты ведь знаешь, у меня железное здоровье.
Для своих лет она выглядит хорошо. Она маленькая, тоненькая, и можно было предполагать, что к старости она высохнет. Однако, напротив, она вся стала как-то мягче, хотя и не расплылась. А глаза, очень умные, приобрели серьезность: словно она все понимает и все прощает.
Интересно, что она испытывает, когда входит как гостья в дом, где прежде была хозяйкой? Ее комната осталась нетронутой.
Жанна не захотела увезти мебель из своей спальни и будуара, объяснив, что она не подойдет для ее новой квартиры.
И та, кого я называю своей итальянской графиней, ничего не успела изменить, потому что мы постоянно путешествовали.
Я никогда не был в квартире, где Жанна живет теперь с Натали. Она меня не приглашала, а я не напрашивался.
Я знаю этот дом, очень современный, построенный на месте двух трехэтажных домов, немного не доходя до перекрестка Монпарнас. Жанна живет на самом верху, откуда, вероятно, открывается очень красивый вид.
— Ты больше не получал известий от Пэт? Думаешь, у нее есть шансы выкарабкаться?
— Не знаю…
Она смотрит на меня вопросительно. Я уверен, что с тех самых пор, как мы познакомились, она пытается угадать, законченный ли я эгоист, или просто не умею выражать свои чувства.
По мнению Жанны, я слишком спокойно говорю о Пэт и о смерти моего сына.
Тем временем я приготовляю бокал сухого мартини для нее, а себе наливаю полрюмки портвейна.
— За твое здоровье…
— И за твое…
Мы переходим из гостиной в студию в ожидании, пока нам доложат, что обед подан. Не люблю слова «студия», оно напоминает мне объявление в газетах. Однако не могу же я называть эту комнату будуаром? «Маленькая гостиная» тоже смешно.
— Ты сделал шикарный подарок Жаку… Когда он пришел рассказать мне об этом, он был вне себя от радости… Он-то, бедный, думал, что его женитьба на такой молоденькой девушке тебе не понравится…
— У меня нет причин…
— Я ему так и сказала… Сейчас он составляет планы со своим архитектором, но я думаю, он женится и переедет раньше, чем все будет готово… Я осмотрела магазин и квартиру во втором этаже… И в самом деле хорошо…
Она украдкой наблюдает за мной. Она всегда это делала. Все время, пока я жил с ней, меня не оставляло ощущение, что на меня постоянно направлен чей-то оценивающий взгляд.
И сейчас это продолжается. В каждое свое посещение она, наверное, находит меня все более постаревшим, все более вялым. А я призываю на помощь все свои силы. Смешно, ведь я же знаю, что мне ее не обмануть.
— Ты не скучаешь?
— Нет.
— Не жалеешь, что перестал управлять банком?
— Нет.
— Ты там по-прежнему бываешь каждое утро?
— И днем тоже…
Я не хочу, чтобы меня жалели, но чувствую, что она готова меня пожалеть. Она знает квартиру, в которой я живу, и, должно быть, в анфиладе этих огромных комнат я кажусь ей еще более худеньким и невзрачным.
— Ты видела эту Хильду? — спрашиваю я.
— Да, он нас познакомил. Мы вместе обедали у Липпа.
Со мной ее еще не знакомили. Я увижу ее последним. Я не принадлежу к их клану.
Это не совсем точное слово, но я не нахожу другого. Между ними существует что-то вроде сообщничества, поэтому они могут обсуждать друг с другом вопросы, которых не затронули бы в моем присутствии.
Так было всегда. Жан-Люк, например, навещает свою мать каждый раз, как бывает в Париже, а ко мне заходит очень редко. Я уверен, что они хорошо ко мне относятся. Они даже в известной мере восхищаются мною, тем, чего я достиг со времени Макона. И все же они не хотели бы походить на меня и ставят мне в вину условия, в которых я их воспитал.
Это трудно объяснить. Я не сказал бы, что они циничны, что от меня им нужны только деньги. Это было бы неверно. Но почему-то всегда получается так, что они приходят ко мне, когда я им нужен.
Как они говорят обо мне?
— Этот бедный старина Бай…
Я для них человек другой эпохи, живущий в обстановке другой эпохи…
— Должно быть, он ведет не очень веселую жизнь…
— Зато он прожил достаточно, ни в чем себе не отказывая, не так ли?
Так, я ни в чем себе не отказывал.
— Натали тебе не звонила?
— Она должна была звонить?
— Она мне вдруг сказала, что хочет повидать тебя на этих днях, и я ей посоветовала сначала позвонить…
— Почему?
— Без звонка она может прийти не вовремя.
— Что значит «не вовремя»?
— А вдруг у тебя кто-нибудь будет?
— Ты думаешь, женщина?
— Хотя бы…
— Здесь я женщин не принимаю…
Она как будто удивилась, потом приняла лукавый вид.
— Значит, мадам Даван…
Я краснею. Я никогда не прикасался к мадам Даван, и Жанна ее почти не знает — до нашего развода ее в доме не было. Лишь после того как от меня ушла Нора и я остался один, я начал искать горничную.
— Ты ошибаешься.
- Тогда как же ты устраиваешься?
Это ее забавляет. Она всегда любила задавать нескромные вопросы, даже нашим друзьям, которые очень смущались.
— Я хожу к мадам Бланш.
— Кто это мадам Бланш?
— Очень приличная седовласая дама. Она живет в особняке на улице Лонгшан. Туда не всякого пускают. Надо, как в сказке, показать белую лапку. И лучше предупредить о своем приходе за несколько часов…
— Понимаю…
— Она знает много молодых женщин…
Я не решаюсь спросить у нее:
— «А ты?»
Я не могу быть таким жестоким, как она, хотя и сержусь на нее за то, что она заговорила о мадам Даван.
— Не знаю, что тебе хочет сообщить Натали. От нее можно ожидать всяких сюрпризов…
— Жак мне рассказывал о ней… О том, что она мажется… Курит… О ее косматых друзьях, с которыми она бегает по кабачкам Сен-Жермен-де-Пре…
— Я предостерегала ее… Пыталась удержать… Если так пойдет дальше, она быстро измотается…
Мы садимся за стол. Я велю подать сухое шампанское, потому что Жанна всегда предпочитала обедать с этим вином. Она и в самом деле его любит. Легкий суп. Полголубя. Много салата и никакого десерта.
— О чем я говорила?.. Ах, да… Не понимаю, как у нее нервы выдерживают… Я ведь почти все вечера провожу дома… Очень редко выхожу после обеда… Она бродит вокруг меня, набирается смелости и в конце концов спрашивает небрежным тоном: «Ты не будешь смотреть телевизор?» — «Нет…» — «Ты ничего не имеешь против, если я выйду на часок?.. Мне не хочется оставлять тебя одну, но…» — «На часок?» — «Может, чуть больше…»— «На забудь ключ…» Я ведь знаю, что она вернется не раньше часа или двух ночи.
Жанна закуривает сигарету, и, когда она вытягивает губы, я замечаю, что больше всего у нее постарел рот. С обеих сторон залегли довольно глубокие морщины, будто челюсть немного опустилась.
— Иногда я веду ее обедать в ресторан, хотя знаю, что со мной ей скучно. И все-таки в ней сохранилось какое-то простодушие. «Ты не знаешь, давно Жак и Хильда спят вместе?» — спросила она меня на днях. «Я вообще не знала об этом». — «Даже не подозревала?» — «Просто не ставила перед собой этого вопроса. А ты у кого спросила? У отца?» — «У Хильды… Потрясающая девушка… Жак мог бы выбрать женщину своего возраста, и я бы ее возненавидела…» Она называет своего отца Жаком, а я остаюсь для нее Жанной. (Только меня называют БасШу. Наверное потому, что не смеют сказать «дедушка».) «А он взял почти мою ровесницу, и мы сможем стать приятельницами… Мы уже подружились…» — «Надеюсь, ты не очень им надоедаешь?» — «Нисколько… Если бы я надоедала, Хильда сказала бы мне… Она мне все говорит… И я ей тоже… Она встретилась с Жаком четыре месяца тому назад и три дня спустя уже спала с ним… Он не был первым… До него у нее был гитарист, англичанин…» Вот какая у нас внучка…
Она посмотрела на меня с удивлением, потому что я слушал ее спокойно, слегка улыбаясь.
— Тебя это не тревожит?
— А почему я должен тревожиться?
— Тебе все равно, если с ней что-нибудь случится?
— Нет. Но только я понял, что судьбу человека нельзя изменить…
— Ты же изменил мою судьбу…
— Нисколько… Ты жила здесь, у тебя было двое детей… Но ты осталась верна избранному пути и сегодня достигла того, чего хотела достичь: поста главного редактора…
— Это упрек?
— Нет. Ни ты, ни я не могли повлиять на Жан-Люка. Вернее, мы влияли на него отрицательно. Наш образ жизни так ему опротивел, что он записался в десантные войска.
Она удивлена моими словами, но еще больше ее поражает мой легкомысленный тон. И я совсем не притворяюсь. Мне и вправду вдруг стало легко.
Я смотрю на Жанну и впервые в жизни чувствую себя моложе ее. И свободнее от условностей.
— Он всегда любил спорт, свежий воздух… — пытается она возражать.
— Пусть будет по-твоему. Но разве Жак всегда любил богему? Почему, как только у него появилась возможность, он окунулся в богему Сен-Жермен-де-Пре?
Она замолкает, словно подобные мысли никогда не приходили ей в голову. Я чувствую, что поставил ее в тупик, хотя она не из тех, кто быстро теряется.
— Теперь пришла очередь Натали. Она начинает раньше других — может быть, потому, что это маленькая женщина, а может быть, просто дорожка проторена…
Жанна натянуто смеется.
— А я-то ожидала упреков!
— В чем?
— В том, что я предоставила ей слишком большую свободу….
Я улыбаюсь Жанне.
— Ты странный человек, Франсуа…
— Годы, в конце концов, кое-чему меня научили…
— Меня тоже, но я начинаю думать, что осталась более старомодной, чем ты… Тебя не тревожит, что вскоре она станет чаще бывать на набережной Гранз-Огюстен, чем у меня?
— Это продлится недолго.
— Почему?
— Потому что Жаку и его жене это быстро надоест… В особенности жене… У нее впервые будет собственный дом и мужчина, принадлежащий только ей, и она не захочет ни с кем этого делить…
Так ли уж я в этом уверен?
Когда Жан-Люк приезжает в Париж, он останавливается у брата, и несколько раз в году Жак бывает в Сен-Тропезе.
— Это не похоже на то, о чем мне рассказывала Натали.
— А что она тебе рассказывала?
— «Знаешь, Жанна, у нас настоящая «шайка», и Жан-Люк тоже в ней участвует. На каникулы мы поедем в Сен-Тропез. А на рождество, может быть, в Межёв…»
Мне немного больно слышать это. Совсем немного. А моей бывшей жене?
Все-таки она принимает в их жизни какое-то участие. Они посвящают ее в свои планы. Не приглашают, правда, вступить в «шайку», как выражается Натали, но держат в курсе.
Набравшись самых различных идей, они создали себе мировоззрение, которое ничего общего не имеет с нашим. В своем кругу они не церемонятся и думают лишь о том, чтобы доставить себе удовольствие, хотя бы мимолетное.
— Я не решаюсь сказать, что они неправы. В противоположность Жанне, я их не осуждаю. Я всегда старался никого не осуждать.
— Может быть, ты хочешь лечь и я тебе мешаю?
— Нет…
— Доналд, кажется, оставил вдову и троих детей?
— Да…
— Надеюсь, ты им помог?
— Разумеется, я сделал все необходимое…
— Они, конечно, носят твою фамилию?
— А какую же им носить? Они мои внуки, такие же, как Натали и как те, которые еще, наверное, родятся…
Я чувствую, в ней какое-то напряжение. Жанна никогда не ревновала меня к женам, которые были одна до нее, другая после. Не ревновала и к моим недолгим увлечениям.
Но я мог бы поклясться, что она совсем не так спокойна, когда дело касается детей. Ведь это ее дети. И она, очевидно, не очень довольна появлением трех американских претендентов, которые в один прекрасный день потребуют свою долю наследства.
Я невозмутимо продолжаю:
— Не знаю, какая у него дочь… Ее не было дома, когда Эдди Паркер навестил их в Ньюарке… Но старший очень хороший парень… В свои двадцать лет он чувствует себя ответственным за семью… Что касается их дела, им нетрудно управлять…
— А если он влюбится?
— Разве я беспокоился, когда Жак женился в первый раз, а также на прошлой неделе, когда он пришел рассказать мне о Хильде?
— Это совсем другое дело…
— Почему?
Она не знает, что ответить.
— Ты поедешь туда?
— Не думаю.
— Они тебя не интересуют?
— Я не отваживаюсь провести несколько часов в самолете…
— Существуют теплоходы…
— Откровенно говоря, мне не хочется больше путешествовать… Потом, если они захотят познакомиться со мной, они всегда смогут ко мне приехать…
Я сержусь на себя за свою жестокость. Жанна ведь прежде всего мать, как и все другие матери.
Пока мы были женаты, она не пыталась изменить мой характер, или мой образ жизни, как это делают многие женщины.
Может быть, мы недолго были любовниками, зато стали хорошими приятелями.
Мы и сейчас хорошие приятели.
Чтобы выйти из положения, я говорю:
— Кто знает, что может случиться…
Собственно, я ничего не имею в виду. Жизнь так стремительно меняется, и неизвестно, будут ли существовать частные банки через десять, даже через пять лет? Весьма возможно, что когда-нибудь наследование станут считать чудовищным обычаем… Жанна встает.
— Ну, мне пора…
— Скажи Натали, пусть она приходит, когда захочет…
— Скажу…
— Я буду рад… Спасибо, что пришла… Она улыбается.
— Ты, кажется, становишься церемонным…
Теперь улыбаюсь я.
Да и как же иначе? Несмотря ни на что, мы остаемся старыми друзьями.