Это небольшая повесть, а точнее, несколько рассказов о тех временах, когда ещё только начинали восстанавливать Оптину пустынь, и была у нас тогда при монастыре православная община мирян. Начинать здесь, вероятно, следует с самого начала — дождливый ноябрь 1988 года, и автобус везёт нас из Москвы в монастырь.
Вскоре после Москвы цивилизация кончается. Дороги — девятый вал, и мы не столько едем, сколько толкаем сзади буксующий автобус, вызволяя его из вязкой грязи. В общем, выехали из Москвы в шесть вечера и только в полночь проехали Калугу, хотя езды здесь на два с небольшим часа.
После Калуги в автобусе остаётся лишь пятеро православных паломников. Шофёр с тоскою смотрит на нас и изрекает:
— Заночевал бы я без вас у тёщи в Калуге, а теперь вези богомолов в монастырь. Нет, не поеду — автобус сломатый!
Шофёр ругается, а везёт, хотя автобус действительно «сломатый»: у него отвалился глушитель, часто глохнет мотор и заводится с таким лязгом и скрежетом, что автобус трясётся и дребезжит. И всё же мы едем, рискуя не доехать и с трудом различая сквозь рёв мотора голос шофёра, вразумляющего нас: «Коммуняки здесь всё разорили, а богомолы сдуру едут сюда. И зачем едут? А чтобы понять, „есть ли жизнь на Марсе“. Но жизни нет, транспорта нет, и я хожу на работу двенадцать километров пешком. Сбежал бы отсюда, да трое детей».
Вдруг тишина, остановка, и весёлый голос шофёра:
— Не дрейфь, лягушка, болото будет наше! А вот, богомолы, ваш монастырь.
Автобус уезжает, озарив напоследок пространство фарами, и тут же всё погружается во мглу. Монастырь где-то рядом, но где? Темень такая, что мы не видим друг друга. Хоть бы звёздочка в небе или огонёк вдали, но чёрное небо сливается с чернотой под ногами. И «есть ли жизнь на Марсе», если вокруг глухая первобытная тьма?
Позже мы узнаем, откуда эта тотальная тьма, — города и деревни здесь отключали тогда на ночь от электричества. А годы спустя, когда начнут газифицировать Козельск и монастырь, вдруг обнаружится, что работу по газификации здесь начинали ещё тридцать лет назад и сюда уже тянули газопровод. Но газификации воспротивились местные большевички, решив, что народные деньги достойнее использовать на освоение космоса. Словом, не жизнь, а «марсианские хроники».
Но всё это мы узнаем гораздо позже. А пока в поисках монастыря идём наугад в непроглядной тьме и забредаем в какое-то болото. В сапогах тут же противно зачавкала жижа. Разуваемся, выливая воду из обуви. А будущий оптинский иконописец, пока ещё студент, говорит во тьме:
— Сними сапог с ноги твоей, здесь святая земля.
— Молиться надо, — откликается ему из темноты будущая монахиня и поёт «Богородице Дево, радуйся».
И вдруг даль откликается пением: «Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою». Что это — эхо или видение? Но нам навстречу идут люди с фонарём и иконами и поют, славословя Пречистую Деву.
— А мы вас встречаем, — говорят они.
— Почему,— не понимаем,— вы встречаете нас?
— Потому что вы гости Божией Матери. Здесь Её монастырь.
В монастыре нас действительно ждут. На печи упревает в чугунке пшённая каша, а в термосе приготовлен чай с мелиссой и таволгой.
— В два часа ночи, — предупреждают нас за чаем, — начнётся полунощница. Вам с дороги лучше поспать. Но если пойдёте, то не опаздывайте, потому что первой, по преданию, в храм входит Божия Матерь.
Так началась для нас, неофитов, та новая жизнь, где было много событий всяких и разных. Но, предваряя дальнейшее повествование, расскажу лишь о первой оптинской Пасхе.
Благодать такая, что даже после бессонной ночи невозможно уснуть, и мы с подругой уходим в лес. Над головою по-весеннему синее небо, а под соснами ещё лежит снег. В лесу кто-то есть — лось, наверно. На всякий случай прячемся в ельник. И, подсматривая из-за ёлок, видим, как по лесной дороге стремительно бежит послушник Игорь, будущий иеромонах Василий (Росляков). Через пять лет его убьют за Христа на Пасху. А пока ему только двадцать семь лет, он мастер спорта и чемпион Европы. И послушник даже не бежит, а летит над землёю в стремительном беге атлета и, вскинув руки в ликующем жесте, возглашает на весь лес небу и соснам:
— Христос воскресе! Христо-ос воскресе!
И вдруг происходит необъяснимое: смыкаются над головою века, возвращая нас в ту реальность, когда вот так же стремительно бегут ко гробу Спасителя молодые апостолы Иоанн и Пётр. «Они побежали оба вместе; но другой ученик бежал скорее Петра, и пришёл ко гробу первый» (Ин. 20,4). Первым, опережая Петра, бежит любимый ученик Христа Иоанн. А как иначе? Разве можно идти мерным старушечьим шагом, а не бежать что есть мочи, если воскрес Учитель? Христос воскрес! А ещё с вестью о Воскресении Христовом бегут по Иерусалиму Мария Магдалина и другая Мария: «они со страхом и радостью великою побежали возвестить ученикам Его» (Мф. 28, 8). Как же молодо христианство в его истоках, и святые по-молодому на Пасху бегут!
Вот об этом молодом христианстве уже нынешнего века мне и хочется рассказать. Оговорюсь сразу — в новоначальных много наивного. И всё- таки это было то время, когда на Пасху хотелось бежать, возвещая встречным и каждому: «Христос воскрес!» А ещё мы подражали первым христианам, желая жить, как жили они. Попытка жить «аки древние» не удалась. Но такая попытка была, и мы были в ту пору самыми счастливыми людьми на земле.
Восстанавливать Оптину пустынь начинали строители Госреставрации. А это были люди того ещё — советского — закала, у которых суровые условия жизни выработали умение превращать любую стройку в безнадёжно-унылый долгострой. Впрочем, условия были действительно суровые — строителям платили мало, меньше других. А беспорядок, царивший на стройках, был способен деморализовать даже стойкого человека: вынужденные простои шли за простоями, чередуясь с перекурами под девизом: «Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?»
Не случайно самой страшной угрозой для школьника были в те годы слова учителя:
— Будешь плохо учиться — на стройку пойдёшь!
Правда, перед получкой строители устраивали аврал с известными последствиями спешки: на скорую руку — на долгую муку. В недоделках винили, конечно, строителей, а только они работали, как умели, и лучше работать просто не могли. К сожалению, годы безбожид, оставили нам своё наследие — вырождение мастерства. О том, как работали в старину, рассказала мне однажды реставратор Любовь Ивановна Коварская, демонстрируя для наглядности вещи XVII века. Вот крестьянский сарафан из ситчика в яркий мелкий цветочек. Три века прошло, а краски не выцвели и не вылиняли, как это бывает нынче уже при первой стирке. А вот камзол с вышивкой на обшлагах, и вышивка что с лицевой стороны, что с изнанки одинаково безупречна. По мере износа камзол перелицовывали и оставляли эту нарядную одежду в наследство детям. Но больше всего меня поразили в квартире реставратора оконные рамы, подоконники, двери, сделанные, казалось, из идеально отполированного белого мрамора.
— Нет, — сказала Любовь Ивановна, — это деревянная столярка, покрашенная обыкновенной белой краской, но по старинной технологии. Мы же по сравнению с XVII веком просто опустившиеся люди — нормальной столярки для храма сделать не можем. Но ведь пророк Иеремия сказал: «Проклят всяк, творяй дело Господне с небрежением» (см.: Иер.48,10).
Словом, возрождение монастыря было неосуществимо вне главного условия — возрождения мастерства. И тогда, отказавшись от услуг Госреставрации, монастырь стал приглашать на работу лучших мастеров России, предложив им высокую плату за труд. Конечно, высокой эта плата была лишь на фоне нашей бедности, однако тут же поползли слухи: монахи в золоте купаются и на золоте едят. А поскольку я работала тогда на послушании в трапезной, то расскажу, кто и что на этом «золоте» ел.
Первыми приглашали в трапезную мастеров-строителей, и чего только не было у них на столах: огурчики-помидорчики, жареная рыба, сыр, сметана, творог, а на десерт — пироги или блинчики с мёдом. Мастеров ценили, и было за что: они работали даже ночью при свете прожекторов. И работали так вдохновенно, что на глазах возрождался монастырь.
Стол для паломников и трудников был намного беднее, хотя это были те же добровольцы-строители, и порой высокой квалификации. Но они были «свои», работали во славу Христа и, зная о бедности монастыря, отказывались от платы за труд. Конечно, временами приходилось трудновато, а только жили по обычаю предков: «Лапти носили, а кресты золотили».
В последнюю очередь кормили монахов, и это был самый бедный стол. Когда в монастыре, случалось, не хватало хлеба, то хлеба не доставалось именно им.
«Сильные, вниз!» — писал скончавшийся в ссылке святитель Василий Кинешемский (f 1945), подразумевая под этим вот что. В основание дома, в фундамент, всегда закладывают тяжёлые камни- валуны или бетонные блоки — иначе дому не устоять. Точно так же основой общества являются те духовно сильные люди, что несут на себе немощи немощных и главные тяготы жизни. Если же сильные господствуют над слабыми, добиваясь для себя барских привилегий, то это признак духовной болезни государства, общества или монастыря.
Впрочем, книги о монашестве и о сильных духом были прочитаны гораздо позже, а тогда об этом рассказывала сама жизнь. Монахи действительно несли на себе главные тяготы и работали намного больше других. Тяжелее всего было расчистить руины и вынести из монастыря буквально тонны мусора. Техники никакой — лопата да носилки. Бери больше — кидай дальше. Бывало, несёшь эти тяжеленные носилки, и сил уже нет: не могу, надоело, устала, брошу. Но тут у тебя перехватывает носилки будущий игумен, а тогда ещё студент-паломник.
— Отдохни, сестра, — говорит он, улыбаясь. — Знаешь, я иногда так изнемогаю на послушании, что решаю всё бросить и сбежать из монастыря. А потом говорю себе: нет, лучше умру на послушании. А как только решаюсь умереть, сразу оживаю — сил прибавляется или на лёгкое послушание вдруг переведут.
Вот тайна монастырского послушания: сначала горделиво думаешь — это мы, молодцы-герои, возрождаем монастырь. А потом понимаешь — это Господь возрождает наши души, исцеляя их от застарелых страстей. Тут не носилки тяжелые, а груз грехов — лень, расслабленность, а главное, гордость: как это меня, кандидата наук, заставили выносить на носилках всякую дрянь? Сначала возропщешь, а изнемогая, помолишься: Господи, Ты был послушлив Отцу Небесному до самой смерти, а я на послушании у Тебя. Но я такая немощная, нетерпеливая, гневливая!
На послушании особенно остро ощущаешь свои немощи и грехи. А сила Божия в немощи совершается. Надо всего лишь выдержать лечение и немного потерпеть. И вдруг подхватывают тебя вместе с носилками некие сильные руки, и несёт уже ветер Божией благодати. Ради этих минут неземного счастья люди и живут в монастыре.
Все силы, рубли и копеечки были отданы тогда на возрождение монастыря. А монахи спали на полу в полуразрушенных кельях, где сквозили окна и стены и плохонькая печь почти не давала тепла. А потом выпал снег, и половина братии, простудившись, слегла. И тогда отец наместник распорядился выдать каждому монаху тёплое одеяло. Об одеялах надо сказать особо. Во времена «окопного» быта большинство паломников ночевало на полу в церкви. Одеял и матрасов хватало лишь на детей и старушек. А остальные ночевали так: одной половиной пальто укроешься, а другую постелешь под себя. Среди ночи просыпаешься от холода — вытопленная с вечера печь уже остыла, и вымораживает стены зима. И тут замечаешь движение в храме — один за другим входят монахи и укрывают спящих своими одеялами. Сквозь сон замечаю, как меня укрыл своим одеялом старец Илий, а потом начал растапливать печь. Спишь под тёплым одеялом, как у Христа за пазухой. И вдруг будит мысль: это мне тепло, а каково другим? Кто-то,
согревшись, уже укрывает своим одеялом соседа, а тот чуть позже передаст одеяло другим.
Когда знакомые донимали меня потом вопросами, зачем я переехала из столицы в эту «дыру», я отвечала одним словом: «Одеяло». Был этот знак любви — одеяло.
Вот ещё история из тех же «окопных» времён. Автобус привозит в монастырь беженцев откуда-то с юга, где тогда полыхала война. То, что это беженцы, видно невооружённым глазом: на дворе зима, а они одеты по-летнему, и у детей в летних сандаликах синие от холода ноги. Женщины спешно срывают с себя пуховые шали и шубы, кутая в них малышей. Я тоже отдала своё пальто беженке в ситцевом платье, чтобы в итоге познать: живёт ли в моём сердце жадная жаба и рассуждает ли она по-жабьему — пальто единственное, в чём ходить зимой?
Но верен Христос в обетованиях, сказав, что неисчислимо больше получит тот, кто оставит родных ради Господа и, продав своё имение, раздаст всё нищим. Уже на следующий день благотворители завалили нас тёплыми вещами, а мне почему-то усиленно навязывали манто, подбитое мехом горностая. Чтобы соответствовать столь роскошному манто, надобно иметь «Мерседес», а не валенки с галошами. Отказалась я от манто, другие тоже отказались, и манто попало в итоге в Шамордино, в женский монастырь.
Но и там не знали, что делать с манто. Потом рассудили — всё-таки тёплая вещь, и отдали манто сторожихе Марусе. Подпоясалась она солдатским ремнём и сторожит ночами в манто монастырь. А жизнь у сторожихи была такая тяжёлая, что слаще пареной репы она, как говорится, ничего не ела. О цене манто она и не догадывалась. И когда архитектор объяснил ей, что манто, подбитое горностаем, раньше носили только цари, Мария, поразмыслив, сказала:
— У меня хороших вещей никогда не было. Вот и дал мне Господь царский тулуп.
Впрочем, царский тулуп Мария носила недолго. Вскоре она приняла монашеский постриг, и облачил её Царь Небесный уже в иные, но тоже царского достоинства одежды.
— Как хорошо, что мы православные и не надо праздновать Новый год, — с нарочитой бодростью заявляет Татьяна и добавляет, сникнув: — Только кушать хочется, а?
Татьяну тянет на разговоры, а так хочется помолчать. Мы молча возвращаемся домой из Оптиной, переживая странное чувство: сегодня 31 декабря, и ночь воистину новогодняя — ярко сияют над головою звёзды, и искрится под звёздами снег. Через два часа куранты пробьют полночь. И чем ближе к заветному часу, тем больше смущается
бедное сердце: как же так — не праздновать Новый год?
В монастыре такого смущения не было. После всенощной схиархимандрит Илий сказал в проповеди, что, конечно, наш праздник Рождество, но сегодня у нас в Отечестве отмечают Новый год, а мы тоже — граждане нашего Отечества. И старец предложил желающим остаться на молебен.
Остались все. В церкви полутемно, по-новогоднему мерцают разноцветные огоньки лампадок. Старец кладёт земные поклоны, испрашивая мир и благоденствие богохранимой стране нашей России, а следом за ним склоняется в земном поклоне вся церковь. Возглас, поклон, много поклонов. И сладко было молиться о нашем Отечестве и соотечественниках, ибо сердце таяло от любви.
Хорошо было в монастыре. Но чем ближе к дому, тем ощутимей стихия новогоднего праздника. Небо взрывается залпами салюта, бегают дети с бенгальскими огнями, и возле дома меня поджидает соседка Клава:
— Наконец-то, явилась! Идём ко мне. Шашлыков наготовила, а для кого? Молодые ушли в свою компанию, а дед включил телевизор и храпит.
— Шашлыки — это вкусно, а нельзя — пост.
М-да, пост, — вздыхает Клава. — Тогда давай песни играть.
И Клава звонко дробит каблуками, выкрикивая частушку:
Я работала в колхозе,
Заработала пятак.
Мине глаз один закроют,
А второй оставят так.
Пятак — это про то, что по местному обычаю усопшим закрывают глаза, положив на веки два пятака. Но много ли заработаешь в колхозе? А Клава уже затягивает новую частушку, вызывая меня на перепляс. Клаве хочется праздника, а праздника нет. Вот и соседка зачем-то постится, вместо того, чтобы петь и плясать.
— Знаешь, Нина, чему я завидую? — говорит она грустно. — Вот вы, богомолы, все вместе и дружные. А я сорок лет живу в этой деревне, и ни одной подруженьки нет.
Не только Клава, но и все деревенские зовут нас именно так — богомолы. Присматриваются и дивятся — инопланетяне. Вот и сегодня богомолы учудили: все празднуют Новый год, а у них пост. Впрочем, чудаками нас считают не только деревенские. Помню, как позвонила моя однокурсница и, посмеиваясь, сообщила:
— Знаешь, что Сашка Морозов учудил? Продал свой ресторан, отдал деньги беженцам и теперь за три копейки работает псаломщиком в церкви. Нет, ты видела таких идиотов?
Видела — в зеркале и среди друзей. Но вопреки утешительному для атеистов мифу, будто к Богу приходят одни убогие неудачники, среди моих православных знакомых несостоявшихся людей практически нет. Почти все — с высшим образованием и чего-то достигли в своей профессии и в делах, иные даже весьма преуспели. А только помню горькие слова моего друга доцента, сказанные им после защиты диссертации и назначения на руководящий пост:
— Вот карабкаешься всю жизнь на высокую гору, а достигнешь вершины, и хочется ткнуться лицом в асфальт, чтобы больше уже не вставать.
На языке психологии это называется «синдром успеха»: цель достигнута, а радости нет. Успех — это смерть той мечты и надежды, когда так верилось и мечталось: вот добьёшься земного благополучия, и тогда преобразится вся твоя жизнь. А преображение не состоялось. И как же тоскует душа без Бога, даже если не знает Его!
Словом, есть эта оборотная сторона успеха — крах иллюзий и то тяжкое чувство опустошённости, когда кто-то пускает себе пулю в лоб, как это сделал знаменитый писатель Хемингуэй. А кто-то уподобляется евангельскому купцу, «который, найдя одну драгоценную жемчужину, пошёл и продал всё, что имел, и купил её» (Мф. 13,46).
Ради этой драгоценной жемчужины Господа нашего Иисуса Христа совсем не жаль оставить московскую квартиру, поселившись в кособокой избушке у монастыря. Трудностей в деревенской жизни было с избытком — убогий сельмаг с пустыми полками, а на улице непролазная грязь. Но мы часто говорили в те годы:
— Какие же мы счастливые, что живём здесь!
Некоторое представление об этой жизни, возможно, даст такой эпизод. В 1988 году Оптину пустынь ещё только начинали восстанавливать из руин. Размещать паломников было негде, и богомолы, купившие дома возле Оптиной, несли послушание странноприимства. Делалось это просто — в монастыре давали адрес и объясняли, что ключ от дома лежит под ковриком на крыльце, заходи и селись. Так вот, однажды в доме инженера Михаила Бойчука, ныне игумена Марка, поселились в его отсутствие молодые паломники. И так им понравилась наша Оптина, что они решили остаться здесь на лето, а возможно, и на всю жизнь. В общем, хозяйничают они в доме, достают из погреба и варят картошку, а также привечают вернувшегося из поездки Мишу, принимая его за одного из гостей:
— Ты чего, брат, такой застенчивый? Давай-ка, садись с нами обедать. Только учти, брат, у нас послушание — после обеда вымоешь посуду и подметёшь пол.
Некоторое время Миша жил в послушании у своих гостей, а потом, не выдержав, спросил у меня:
— Вы не знаете, случайно, что за люди живут у меня?
— Миша, — говорю, — вы же хозяин дома. Разве трудно спросить?
— Спросить-то нетрудно, а только совестно.
А чтобы понять, почему совестно, надо прежде понять самое главное — для нас, новокрещёных язычников, первый век христианства был роднее и ближе нынешнего. Это нам говорил Христос: «У кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, делай то же» (Лк. 3,11). Дух захватывало от любви, и хотелось жить именно так, как жили первые христиане: «Никто ничего из имения своего не называл своим, но всё у них было общее». И ещё: «Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам Апостолов; и каждому давалось, в чём кто имел нужду» (Деян. 4:32, 34—35).
Правда, батюшки пресекали попытки продать квартиру или иное имение, называя это состоянием прелести. А только мучила совесть: ну какой же ты христианин, если у тебя стол ломится от изобилия, а рядом голодает многодетная семья? И как можно вопрошать с высокомерием собственника: это кто там поселился в МОЁМ доме и ест МОЮ картошку? А ведь у первых христиан всё было общее. Вот и старались следовать заповедям любви, понимая, что всё иное — ложь пред Богом.
Надо сказать, что Оптина в ту новоначальную пору была неприглядной на вид: единственный, ещё не восстановленный полностью храм, а вокруг — руины и мерзость запустения. Но сердца горели любовью к Богу, и любовь притягивала к монастырю даже неверующих людей. Помню, как на восстановлении храма работал полковник из спецназа. Каким ветром его занесло сюда, непонятно, ибо полковник сразу же заявил, что он коммунист и в «божественное» не верит. Тем не менее он усердно и бесплатно работал на стройке, а уезжая, благодарил:
— Хоть с порядочными людьми пообщался. А то ведь не жизнь, а тоска собачья — армию унижают и уничтожают, а Россию грабят по-чёрному.
Спасибо за то, что вы русские люди, и совесть России ещё жива.
Правда, монастырь был не только русским, а скорее интернациональным по своему составу. Но даже на фоне этого интернационала выделялся молодой американец Джон. Он, как и полковник, был далёк от Православия. А привела его в монастырь та великая американская мечта, когда Америка как образец совершенства просто обязана объять своей заботой весь мир и помочь отсталым туземцам Африки и России. Так в монастыре появился мечтатель Джон, представ перед нами в белоснежных одеждах и благоухая таким замечательным американским парфюмом, что пробегавший мимо деревенский пёс остановился и замер от изумления. Однако кто к нам с парфюмом придёт, тот без парфюма и останется. В первый же банный день Джон обнаружил, что в общежительном монастыре всё общее, и его шампуни и прочие средства для мытья тут же пошли по рукам. Кстати, Джону понравилось, что в монастыре всё общее, ибо и ему перепадало от российских щедрот. Что же касается белоснежных одежд мечтателя, то они вскоре так пообтрепались и загрязнились на стройке, что даже после стирки напоминали наряд бомжа. Джон поневоле преобразился и стал похож на рязанского колхозника — курносый, круглолицый, и при этом в телогрейке и в кирзовых сапогах. Так в ту пору одевались все оптинцы. Правда, у архимандрита Евлогия, кроме рабочей телогрейки, была ещё телогрейка «парадная» — это для встречи высоких гостей.
Так вот, однажды ночью Джон перебудил весь монастырь. Бегал по кельям, стучал в двери и кричал, захлебываясь от восторга:
— Слушайте, слушайте — я православный!
Русского языка Джон не понимал, а потому пререкались с ним по-английски:
— Джон, тут все православные. Кончай орать!
Джон после этого крестился и, не понимая по-русски, исповедовался у батюшек, владеющих английским. Он навсегда остался в России, и теперь иногда приезжает в монастырь со своими детьми.
Кстати, людей со знанием иностранного языка в Оптиной было немало. В ту пору даже шутили, что в монастыре набирают уборщиц с образованием не ниже института иностранных языков. Во всяком случае, картина была такая — в храме моют полы женщины самого затрапезного вида, но вот появляются в храме иностранцы, и уборщицы отвечают на их вопросы по-гречески, по-испански, по-английски, по-итальянски.
А вот ещё загадка. Приехала в монастырь корреспондентка газеты «Коммерсантъ» и сообщила, что, оказывается, в Оптиной постригся в монахи бывший владелец нефтяной компании. Корреспондентке дали задание — написать о том, как сломался этот сильный человек и с горя или от несчастной любви ушёл в монастырь. Выслушали мы этот рассказ с недоумением. Во-первых, сломленный человек в монастыре не удержится — здесь такая нагрузка, что надо обладать немалым духовным мужеством, чтобы понести этот монашеский крест.
А во-вторых, никто не знал, есть ли среди нас бывшие владельцы нефтяных компаний или нет. Да и кому это интересно? Вот так и жили, отметая, как сор, соблазны мира, чтобы обрести Христа.
* * *
Рассказать о духовной жизни тех первых лет почти невозможно. Тут тайна благодати, невыразимая в словах. А потому обозначу лишь внешние вехи — первый Новый год и первое Рождество в Оптиной.
Честно говоря, мы не то чтобы собирались или не собирались отмечать Новый год, но как-то было не до того. Шёл Рождественский пост с долгими монастырскими службами. Питались скудно, вставали рано, и уже в пятом часу утра шли на полунощницу. Земля ещё спит, всё тонет во мраке. Только вечные звёзды на небе, и «волсви со звездою путешествуют». Ноги шли в монастырь, а душа — в Вифлеем, где в хлеву, в нищете, в бесприютности предстояло родиться Христу. Младенца уже ищут, чтобы убить Его. Душа сострадала скорбям Божией Матери, и вспоминалось из Гумилёва:
«Как ни трудно мне приходится,
Но труднее было Богу моему,
А ещё труднее Богородице».
В голове не укладывалось: как можно устроить пирушку на самой строгой неделе поста? И Новый год обрушился на нас, как дефолт. На улице пляшут, поют и дерутся, а соседи стучат в окна, зазывая на пироги. Усидеть дома уже невозможно, и мы по какому-то инстинкту собираемся всей нашей православной общиной в доме у Миши. Татьяна предлагает поужинать вместе, раскладывая по тарелкам перловую кашу без масла. Глаза бы не видели эту «перлу»! Нет, до этого ели охотно и совсем не тяготились постом. Но сегодня в деревне праздник, и так упоительно пахнет шашлыком и пирогами, что — ох, искушение — пировать хочется.
— Ничего, на Рождество вкусненького поедим, — говорит Татьяна.
— Тань, а откуда возьмётся вкусненькое? — философски замечает Слон, он же раб Божий Вячеслав. — Денег нет, есть только картошка. И перед Рождеством Нина Александровна построит нас в две шеренги, заставит начистить два ведра картошки, и вспомним мы нашу родную армию и очень родного товарища сержанта.
«Сержант» — это я. Я старше этой беспечной молодёжи и привыкла готовить для семьи. Но где же наготовить одной на такую ораву? Вот и построю их перед праздником как миленьких, и Слон у меня будет чистить картошку и раскатывать тесто на пироги. А за «сержанта» насмешник ответит.
— Слоник, — говорю я вкрадчиво, — рассказать, как ты печку топил?
А дело было так. Наша община арендовала в деревне дом, поселив в нём молодых паломниц. А паломницы прехорошенькие, Слону любопытно. Вот и красуется он перед ними этаким павлином, предлагая протопить от сырости печь.
— Ты умеешь топить? — спрашиваю его.
— Да, мой генерал.
А потом из распахнутых окон дома повалил такой чёрный густой дым, что в деревне всполошились — пожар. Это Слон топил печь с закрытой заслонкой и при этом запихивал дрова в поддувало. Горожане в деревне — почти инопланетяне. Правда, вскоре научились топить. И всё-таки Слоник — наш общий любимец. Он большой и добрый, а поэтому Слон. Он пришёл в монастырь с компанией хиппи и был похож на индейца — длинные чёрные волосы, перетянутые алой банданкой, в ухе серьга и множество украшений в виде фенечек, бранзулеток и бус. По поводу недостойного внешнего вида Слону регулярно читали мораль. Но кто же в юности внемлет моралистам? И кто ещё в детстве не сделал выбор, полюбив весёлого Тома Сойера, а не примерного мальчика Сида, скучного и гнусного, как смертный грех? Но однажды наш «индеец» попался на глаза молодой игуменье Ксении (Зайцевой) из подмосковного монастыря, действовавшей явно по методу Тома Сойера.
— Махнёмся не глядя? — предложила она «индейцу».
— Махнёмся! — с восторгом согласился тот.
А игуменья «цап-цап» — и «сцапала» (это Слон так рассказывал) всю «индейскую» бижутерию Вячеслава, вручив взамен чётки, молитвослов и скуфью. В этой скуфейке он звонил потом на колокольне городского храма в Козельске, работая там звонарём. И всё-таки батюшке приходилось присматривать, чтобы звонарь не катался по перилам, как школьник, и не учил прихожанок танцевать степ.
Слон — это бьющая через край радость, и ему необходимо во что-то играть. Вот и сейчас он играет в официанта, принимающего заказы к рождественскому столу:
— Тэк-с, что будем заказывать?
— Мне осетрину холодного копчения и сыр «Дор Блю».
— А мне цыплёнка табака, а на десерт торт «Прага».
— А мы в Варшаве ели такие пирожные, просто тают во рту. Пожалуйста, доставьте пирожных из Польши.
Молодёжь веселится, предаваясь виртуальным гастрономическим утехам. А у меня полжизни прошло в очередях, и оживает в памяти былое. Перед Новым годом в магазинах всегда «выбрасывали» дефицит, и шла напряжённая битва за жизнь. Мне в этой битве намяли бока, зато удалось добыть мандарины, шпроты и даже шампанское. А с шампанским мне повезло. Зашла в магазин, а там объявление: «Шампанского нет». И вдруг крик с улицы: «Шампанское завезли!» Толпа притискивает меня к прилавку, давит, плющит, но я первая в этой битве, первая!
А потом мы волнуемся, встречая Новый год:
— Скорей, скорей открывайте шампанское! Сейчас двенадцать пробьёт. С Новым годом и с новым счастьем!
Душа обмирает в этот миг и верует: завтра начнётся новая светлая жизнь, и мы будем счастливы, будем. А назавтра наступает серенькое утро с грудой грязной посуды на столе.
— Нина Александровна, — пробуждает меня от наваждения голос Слоника, — а вы что заказываете на Рождество?
— Шампанское!
А потом была эта радостная долгожданная Рождественская ночь. Храм переполнен, и батюшка успевает предупредить на ходу, что паломников сегодня необычайно много, и надо как-то разместить их в наших домах. Возвращаемся с ночной литургии уже с толпой паломников, и все поют: «Дева днесь Пресущественнаго раждает, и земля вертеп Неприступному приносит; Ангели с пастырьми славословят...» А душа воистину славословит Бога, и мы идём среди ночи ликующей толпой.
В доме Миши уже накрыты столы. Главное блюдо, конечно, картошка, но уже со сметаной и с молоком. Я разогреваю на кухне пироги и слышу, как в комнате заходится от смеха Слоник. Оказывается, паломники доставили к рождественскому столу всё то, что «заказывали» в новогоднюю ночь: балыки осетрины холодного копчения, сыр «Дор Блю», торт «Прага» и гору цыплят табака. А ещё польские православные студенты привезли из Варшавы пирожные, и они действительно тают во рту.
Вячеслав, он же Слон, торжествует, но при этом поддразнивает меня:
— Некачественно вы ко мне относитесь, некачественно. Смотрите сами — все заказы выполнены. А где шампанское для сержанта? Тю-тю!
Но тут в дверях появляется будущая инокиня Нектария с двумя бутылками шампанского в руках:
— Родные мои, я не мота не приехать. Я люблю вас. Ура!
«Душа до старости лет в цыплячьем пуху», — говаривал, бывало, покойный писатель Виктор Астафьев. А для Господа мы — малые дети, и, совсем как в детстве на ёлке, Он одарял нас подарками на Рождество. А даровано было так много, что уже совестилась душа: Господи, Господи, мы же грешники, а Ты утешаешь и милуешь нас.
Господь был рядом и настолько близко, что слышал, казалось, каждый вздох или мысль. Вот едва успела подумать: «Господи, дров на зиму нет», как тут же стучится тракторист в окошко:
— Хозяйка, дрова привёз. Задёшево отдам. Возьмёшь?
Позже такого не было, а тогда молились и изумлялись: что ни попросишь, всё даёт Господь. Правда, просили не луну с неба, а что-то обычное, вроде дров. И всё-таки чудеса становились уже привычными, рождая горделивое чувство: вот как сильна наша молитва, если слышит её Господь. Во всяком случае, именно в таком духе наставлял паломниц один недавно постриженный инок:
— Каждое дело надо сначала промолитвить, и тогда всё будет тип-топ.
А через год этот инок уходил из монастыря.
— Ноги моей больше в монастыре не будет, — говорил он, швыряя в чемодан вещи. — Как я раньше молился, как я молился! В миру моя молитва до Неба шла, а теперь потеряно всё.
Мы сокрушались, уговаривая инока одуматься, а он лишь рассказывал опять и опять, каким великим молитвенником он был прежде. И когда он в очередной раз завёл рассказ о великом молитвеннике, я, не выдержав, заявила, что мой сын в таком случае — великий мореход, поскольку стал чемпионом в гонках на катамаране.
— При чём здесь катамаран? — удивился инок.
А при том, что мой сын не умеет управлять катамараном. Он яхтсмен, а катамаран и яхта — две большие разницы. Но перед самым стартом обнаружилось, что в программу регаты включены гонки на катамаранах. И тренеру пригрозили, что их яхт-клуб снимут с соревнований, если они не выставят команду по классу «катамаран». Тогда тренер спешно посадил на катамаран моего сына с товарищем, сказав новобранцам:
— Главное, не свалитесь за борт, и хоть на четвереньках, а доползите до финиша.
Говорят, при хорошем ветре катамаран развивает скорость до ста километров в час. Но на старте было затишье, хотя надвигалась гроза. А потом дунул такой штормовой ветер, что угрожающе затрещали крепления и хлёстко защёлкали паруса. Опытные спортсмены противостали шторму, меняли паруса, лавировали, откренивались. А двое неумех сидели на своём катамаране, как собаки на заборе, и не знали, что делать. Нет, сначала они попытались управлять катамараном, но по неопытности едва не опрокинулись. И тогда они сосредоточились на главной задаче — не свалиться за борт на опасно кренящемся судне. И пока другие команды демонстрировали высокий класс мастерства, неуправляемый катамаран на бешеной скорости примчался к финишу, и сыну вручили диплом чемпиона и медаль.
Когда я повесила этот диплом на стенку, сын снял его и сказал:
— Мама, какой же я победитель? Победил ветер, это ветер нас нёс.
Вот так же и нас в ту счастливую пору нёс ветер Божией благодати, а мы приписывали эту силу себе. Мы наивно полагали, что умеем молиться. А теперь, уже годы спустя, я прошу схиархимандрита Илия:
— Батюшка, научите меня молиться.
— Ну, это сразу не бывает, — отвечает старец. — Помнишь, как Господь исцелил слепого? Сначала Он вывел его из мира, за пределы селенья. И слепой не сразу прозрел. Сперва он видел неясные очертания и людей в виде движущихся деревьев. Душа исцеляется, пойми, постепенно. Разве можно сразу духовно прозреть?
Правда, когда я обратилась с такой же просьбой к архимандриту Иоанну (Крестьянкину), он ответил гораздо резче, сказав, что иные едва лишь взрыхлят грядку, как сразу ждут урожая, то есть дара молитвы и высокого духовного бесстрастия, почти недостижимого в наши дни.
* * *
Давно уже нет нашей общины, но интересны судьбы людей. Кто-то стал иеромонахом, кто-то — иеродиаконом, а большинство — простые монахи и иноки. Иные же избрали путь семейной жизни и теперь воспитывают в вере своих детей. Оптину пустынь все помнят и любят, а при случае бывают здесь. Иногда мы снова собираемся вместе и, радуясь, вспоминаем те времена, когда было бедно и трудно, но ликовала душа о Господе, так щедро одарявшем нас.
— Благодать была такая, что жили, как в раю, — вздыхает многозаботливый семейный человек Вячеслав, а в прошлом беспечный Слон.
— Хочется в рай, да грехи не пускают, — вторит ему Вадим. — А помните, что отец Василий говорил про рай?
Был такой разговор — про рай. Начал его бывший наркоман, уверявший, что во время приёма наркотиков он сподобился видения рая.
— А уж я каких райских видений сподоблялся, когда пребывал в состоянии прелести! — засмеялся молодой послушник.
А иеромонах Василий (Росляков) сказал:
— В рай ведь можно заглянуть воровски, украдкой, вот как подсматривают через забор. Душа ещё уязвлена грехами и не готова для рая, но подсмотрит она неземное что-то — и уже не хочет жить на земле.
Так вот, ещё раз о судьбах людей. Были в нашей общине и те, кто, пережив благодать в начале пути, отошли потом от Церкви или почти отошли. В храм они ходят редко и так томятся здесь, что вскоре покидают службу, обличая «безблагодатную» Церковь. А вот во времена общины была благодать, и как же окрылял этот дух любви!
— Почему не стало любви? — нападает на меня такая «обличительница».
— Потому что любовь — дар Духа Святого. А разве мы способны, как святые, подвизаться до крови: «Даждь кровь, и прими Дух»?
Честно говоря, я плохо понимаю таких людей, кажется, навсегда застрявших в том детстве, когда от жизни ждут только радостей, а Православие приемлют лишь как зону комфорта, где есть одна благодать, и нет скорбей. Люди, страдающие таким инфантилизмом, как правило, несчастны, и батюшка говорит, что надо молиться за них. Но молиться по-настоящему я до сих пор не умею, а потому и рассказываю историю про катамаран, хотя это мало кого убеждает.
Сибирячка Евгения Барышникова приехала в Оптину пустынь едва ли не с грузовиком вещей — чемоданы, баулы, коробки с книгами и вдобавок стиральный бак. С такой поклажей в монастырь не ездят, но Женя радостно сказала в гостинице для паломников:
— Я ведь навсегда в монастырь приехала и даже квартиру в Сибири продала.
— А выгонят отсюда — где будешь жить?
«Выгонят» же означало вот что: после установленного срока проживания монастырь вправе попросить паломников покинуть гостиницу, чтобы освободить место для вновь прибывших богомольцев. Тем не менее многие живут и работают в монастыре годами — иконописцы, трапезники, златошвейки, прачки. И в круг этих присно оптинских трудников, казалось, прочно вписалась трудолюбивая сибирячка.
Словом, она уже долгое время трудилась в монастыре, когда её вдруг сняли со всех послушаний и попросили покинуть гостиницу. Разумеется, продав квартиру в Сибири, Женя надеялась купить жильё возле монастыря. Но цены на дома возле Оптиной исчислялись в таких немыслимых тысячах долларов, что на скромные деньги Евгении невозможно было купить хоть что-то. Короче, сибирячка оказалась теперь на улице — в прямом смысле слова. Стоит на лужайке возле груды вещей (чемоданы, баулы, гора коробок, а сверху — стиральный бак) и в растерянности спрашивает всех:
— Почему меня выгнали? Не понимаю... Разве я плохо работала?
Работала Женечка как раз замечательно. Помню, однажды мы вместе укладывали дрова под навес, и, пока ты несёшь к навесу охапку дров, Женя уже несколько раз сбегает за дровами, укладывая их в поленницу так быстро и ловко, что одна монахиня даже сказала:
— Женя у нас просто огонь — до чего же удалая!
Правда, потом та же монахиня жаловалась на неё:
— Батюшка, уберите от нас Евгению. Одно искушение с ней.
Искушение же заключалось в том, что Евгения, как и моя сибирская родня, имела привычку говорить правду в глаза. В книгах это достойное качество, а в жизни? Как раз в ту пору послушание гостиничной несла властная, грубая женщина, продавщица в прошлом. Сколько же натерпелись от неё паломники! Но все молчали, а Женя обличала её:
— Ты почему ябедничаешь на всех батюшке?
— Я не в осуждение, а в рассуждение, чтобы благочестие соблюсти, — ярилась та, тут же занося Евгению в список паломников, подлежащих выселению из гостиницы.
— Благочестие, как же! — не унималась сибирячка. — Лучше признайся, что не любишь людей. Поди, устала от них в магазине?
— Это правда — устала. Мне всю жизнь — «гав», я в ответ — «гав», и никто никогда меня не любил.
— Вот и меня в монастыре никто не любит, — вздыхала Евгения.
Кстати, когда позже грубую гостиничную удалили из монастыря, то защищала и утешала рыдающую продавщицу только одна Евгения.
И всё-таки было бы преувеличением сказать, что Евгению недолюбливали в монастыре, но её действительно осуждали за постоянные конфликты с батюшкой. Конфликты же были такие. Спросишь, бывало:
— Женя, не знаешь, будет ли батюшка исповедовать на всенощной?
— Не знаю и знать не хочу. У меня с ним кончено всё.
На всенощной же обнаруживалось, что Евгения стоит в очереди на исповедь к батюшке, а не достоявшись, бежит за ним, умоляя:
— Батюшка, возьмите меня на исповедь! У меня такой грех на душе!
А время уже за полночь, и батюшка отвечает:
— Утром придёшь, Евгения.
— Батюшка, я же ночь не усну. Мне всего на минуточку!
— Кому сказано? Завтра!
— Ах, так? Простите, но больше я к вам не подойду.
Утром Евгения первой стояла на исповедь и, опустившись на колени, каялась в слезах. Вот так она регулярно «уходила» от батюшки и горевала, заявляя:
— Я думала, монастырь — это любовь, а здесь даже от батюшки сочувствия не дождёшься.
Батюшка у нас строгий — и прогнать может. Но тут он говорил, пряча улыбку:
— Евгения, я же не виноват, что тебе достался такой духовный отец. Ты уж потерпи меня как- нибудь, а?
— Да как она смеет так относиться к батюшке! — возмущались особо благочестивые сёстры.
А батюшка однажды сказал с горечью, что среди множества людей, именующих его своим духовным отцом, настоящих духовных чад можно по пальцам перечесть. Евгения же была воистину духовным чадом батюшки, и он спрашивал с неё строже, чем с других. А с особо благочестивых что спрашивать? Там всё гладко — и грехов особенных нет, и духовного роста нет. Нет той особой духовной жажды, какая была у мятежной Евгении.
В Евгении чувствовался этот потаённый огонь и даже нетерпеливость в стремлении к Богу. Словом, тут шла такая духовная брань, что однажды, не выдержав, она пожаловалась на свои скорби схимонахине Сепфоре.
— Только не отходи никуда от Оптиной, — сказала ей схимонахиня, — а Божия Матерь тебя Сама до конца доведёт.
И Евгения приготовилась всё терпеть и смиряться, как вдруг её выселили из гостиницы под весьма недружелюбный комментарий.
— Мнози раны грешному, — изрекла одна особо благочестивая сестра, поясняя для окружающих, что Евгения воистину достойна изгнания из святой обители за столь беспардонное отношение к батюшке.
— Женька просто дура, — уточнила другая. — Только по глупости можно квартиру продать, чтобы потом бомжевать!
Словом, шёл некий шабаш, где особо усердствовали двое взрослых сыновей Евгении, тут же примчавшихся в монастырь на машине, чтобы увезти мать из Оптиной. Сыновья у Евгении — достойные люди, один даже депутат Думы, но они с такой яростью отрицали Бога, что было тягостно слушать их.
Сыновья теперь торжествовали: что, мол, хорошего в монастыре, если их любимая мама трудилась здесь, не щадя сил, а её вышвырнули вон, как кутёнка? Монастырь они ненавидели, а к маме относились с такой нежностью, что теперь по-детски спорили из-за неё:
— Маму я заберу к себе. Она меня больше любит!
— Нет, я заберу. Мама, умоляю, поедем ко мне?
Евгения плакала, не отвечая. Вещи уже погрузили в машину, когда она вдруг сказала решительно:
— Никуда я из Оптиной не уеду. Хоть под кустом, а останусь здесь.
— Как под кустом? — рассердились сыновья.
А Женя уже улыбалась сквозь слёзы и сказала, перекрестившись на купола Оптиной:
— Прости, Божия Матерь, моё малодушие. Да разве Ты, Пречистая, оставишь меня?
И Пречистая не оставила. К Евгении тут же подошёл местный житель и предложил ей купить у него квартиру, расположенную сразу за стеной монастыря, и при этом за те малые деньги, какие были у Жени. Таких смешных цен на жильё в природе уже не было. Более того, хозяин оставил Жене бесплатно всю мебель, холодильник, посуду, полный погреб картошки, моркови, а в квартире был сделан ремонт. Происходило некое чудо, и даже сыновья понимали, что тут не просто квартира, но дар свыше, и такой несомненный дар.
Как же чудесно устроено всё у Господа! Оказалось, что никакого изгнания из монастыря не было — надо было всего лишь погрузить вещи в машину, чтобы сразу перевезти их в благоустроенный дом. Под окнами новой квартиры был небольшой огород и сад, и сыновья бросились осматривать его, восклицая при виде находок:
— Мама, тут малины спелой полно, а ещё есть смородина и крыжовник. Давай посадим побольше клубники, а мы на клубнику приедем к тебе?
Сыновья теперь охотно навещали мать, радуясь этому клочку земли, где так интересно что-то сажать. Иногда из любопытства они заглядывали в храм, а потом стали задерживаться здесь, чувствуя необъяснимую словами благодать. Так начался их путь к Богу.
Мне очень понравилась новая квартира Жени. Это была бывшая монастырская келья с высокими сводчатыми потолками, где, кажется, всё ещё чувствовался дух прежних монахов-молитвенников.
— Ремонт надо делать, — вздохнула Женя.
— Зачем ремонт? — удивилась я. — Смотри, как чистенько всё побелено.
Это чистенько? Да кто так белит? Завтра же перебелю потолки.
Переубеждать Женю было бесполезно — это я знаю по своей сибирской родне. Вымоешь дом перед их приездом, а они начинают тут же перемывать.
— У меня порядок такой, — объясняла двоюродная сестрица, — проведу ладонью по половицам, и, если налипнет какая соринка, тут же заново вымою пол. Это же легко, и одно удовольствие!
Словом, Женя была из той сибирской породы, где побелить потолки — удовольствие. Но побелить не получилось. Потолки в келье где-то под пять метров — не достать со стремянки. Женя поставила стремянку на стол, а та пошатнулась. Евгения упала и расшиблась так сильно, что потом долго ходила с забинтованной головой.
После этого случая Женя отстранилась от всех и будто ушла в затвор. Сёстры даже обижались — напрашиваются к ней в гости на чай, а Женя отвечает:
— Да некогда мне чаи распивать. Псалтирь опять не дочитала. Где время взять?
Она жила взахлёб, торопясь. На рассвете бежала на полунощницу, не пропуская ни одной службы и отводя лишь краткое время на сон. А через год она стала слабеть. Убирается в храме, чистит подсвечники — и вдруг в изнеможении присядет на скамью.
— Женя, тебе плохо? — спрашивали её.
— Хорошо мне! — отвечала она сердито и тут же с горячностью принималась за работу.
Так и работала Женечка в монастыре почти до самой смерти, пока её на «скорой» не увезли в больницу. Приговор врачей ошеломил всех — рак в последней стадии, печень уже разложилась, и началась предсмертная водянка. Некоторое время её держали в больнице, мучая бесполезными уже уколами и обольщая пустыми надеждами. Словом, шло то обычное лицедейство перед лицом смерти, когда врачи яснее ясного понимают — никакое лечение уже не поможет, и можно оказать человеку лишь последнюю милость, дав ему умереть дома, а не в казённых стенах. И батюшка увёз Евгению из больницы домой.
Сыновей немедленно известили телеграммой. Но когда они спешно приехали к матери, в келье уже шёл монашеский постриг. У сыновей, как они признавались потом, волосы дыбом встали — умирала их земная мать Евгения, но рождалась монахиня Вера.
Всего четырнадцать дней прожила на земле монахиня Вера. В келью к ней пускали теперь только по благословению батюшки, хотя многие стояли тогда под дверьми, предлагая помощь.
— Да что вы ходите к ней толпами? — говорил батюшка. — Дайте наконец человеку покой.
Меня тоже не пустили в келью, а повидались мы с монахиней Верой так. В келье мыли полы, и меня попросили посидеть с ней на лавочке у дома. В монашеском облачении я увидела её впервые и поразилась преображению: лицо её сияло такой неземной радостью, что источало, казалось, свет. Мы обнялись: «Прости меня, мать Вера». — «Это ты меня, родная, прости». Обнимались, понимая — прощаемся, и мать Вера сказала:
— Я ведь знаю — я скоро умру, но я почему-то такая счастливая! Какой у меня батюшка! И как меня все любят. Откуда, скажи мне, столько любви?
Происходило нечто необъяснимое, и я попросила:
— Мать Вера, расскажи о себе.
— Жизнь у меня была тяжёлая. Росла сиротой, горькая доля. A-а, грех роптать. Слава Богу за всё!
Не желая роптать, мать Вера многое недоговаривала. И я знаю о ней лишь то, что она рано лишилась мужа и осталась с маленькими детьми на руках. Жить было негде, ждать помощи — не от кого. И тогда она пошла путём тех отважных сибирячек, что уезжают на Крайний Север, где добывают нефть или газ. Зимой здесь морозы под пятьдесят градусов — птицы падают на лету, а в пургу можно заблудиться у дома. Но на Севере платят «северные», а на газовом месторождении, где работала Женя, хорошо доплачивали за вредность. Добытчики газа, бывало, пели частушку: «Химия, химия, вся мордёха синяя!» Но молодая мать дорожила этой вредной химией, позволяющей сытно кормить сыновей. Всю жизнь она, как марафонец, бежала к цели — получить квартиру, поставить на ноги детей. Бога она никогда не отрицала, а только не знала Его. И временами наваливалась такая тоска, что однажды она уснула в слезах. Во сне она увидела Божию Матерь — такой, как Её изображают на иконе «Спорительница хлебов». Женя даже проснулась от счастья, услышав Её голос:
— Иди ко Мне!
— Иду, иду! — воскликнула Женя, сама не зная, куда идти.
Но сон был для неё таким откровением, что Женя тут же взяла отпуск и поехала в Москву, чтобы отыскать здесь приснившуюся ей, как она считала, «картину». Обошла все музеи и допытывалась у экскурсоводов: может, кто видел такую картину?
— Возможно, вы ищете «Мадонну» Рафаэля? — спрашивали её. — Там тоже Дева парит в облаках.
— Нет, там внизу пшеничное поле и снопы стоят.
Годами она расспрашивала людей и искала свою «картину», став за это время верующим православным человеком. Однажды во время отпуска
Женя гостила у подруги в Калуге, и та предложила ей съездить вместе в Оптину.
Когда Евгения увидела в монастыре икону «Спорительница хлебов», она обомлела—это была её «картина», и голос Божией Матери по-прежнему звал:
— Иди ко Мне!
— Иду! — откликнулась она с горячностью и, продав квартиру, тут же приехала в монастырь.
Доцветали последние осенние хризантемы, а мы с монахиней Верой сидели на лавочке, перебирая в памяти подробности её жизни.
— А помнишь, как ты белила потолок и упала?
— Да, расшиблась, казалось, насмерть. Лежу в крови на полу, не могу подняться. И только молю и прошу Божию Матерь, чтобы хоть кто-то пришёл на помощь. Тут входят в келью трое наших Оптинских братьев, убиенных на Пасху, — иеромонах Василий, инок Трофим, инок Ферапонт. Подняли меня и говорят...
— Что?
Но мать Вера лишь молча покачала головой, не решаясь говорить о сокровенном.
— А знаешь, — вспомнилось мне, — что они приходили к схимонахине Сепфоре за пять дней до её смерти? «Отец Василий, улыбаясь, в дверях стоит, — рассказывала она, — а отец Трофим и отец Ферапонт целуют меня — кто в носик, кто в лобик».
По монашескому обычаю на погребении лицо старицы Сепфоры было закрыто наличником, и, прощаясь, её целовали «кто в носик, кто в лобик».
— Да, я знаю, — сказала мать Вера, — они являются и помогают людям.
— И тебе помогают?
— Очень!
Она снова замолчала, вглядываясь в отрешённом спокойствии в ту неведомую даль, куда нет входа живым. «Мы ищем покоя в мнимом покое, — писал преподобный Макарий Оптинский, — а оный обретается в кресте».
И всё-таки это был тяжёлый крест. Медсестра, дежурившая у постели умирающей монахини Веры, рассказывала потом, что боли были невыносимые, никакие лекарства не помогали, но ни единой жалобы она от монахини не слышала. Губы закусывала от боли, да. А ещё шептала молитву: «Достойное по делам моим приемлю; помяни мя, Господи, во Царствии Твоем».
Батюшка исповедовал и причащал мать Веру ежедневно. А потом причащать стало невозможно — Вера не могла уже проглотить даже глоток воды. Однажды, измученная, она попросила:
— Отец, утешь!
— Мы монахи, мать Вера, — ответил батюшка, — и недостойны утешения.
И они снова рубились в два меча в той незримой духовной брани, где чем ближе спасение, тем яростней брань.
За несколько дней до смерти мать Вера взмолилась:
— Отец, изнемогаю. Благослови в путь!
— Подождём до воскресенья, мать Вера, — сказал, помолившись, батюшка.
В воскресенье был день Ангела батюшки и общий праздник для его духовных чад, дружно причастившихся в тот день. Мать Вера тоже вдруг беспрепятственно причастилась у себя дома, и батюшка трижды осенил её напрестольным крестом, благословляя в путь. После причастия боль исчезла, и душа обрела покой.
После литургии мы поздравляли батюшку и пели «Многая лета». А у меня вдруг заныло сердце:
— Батюшка, благословите сходить к матери Вере.
— Сходи.
И дано мне было увидеть воистину блаженную кончину монахини Веры. Посмотрела она, улыбаясь, на икону «Спорительница хлебов», сложила руки на груди, как для причастия, и вздохнула в последний раз.
— Я мёртвых боюсь, потрогай её, — прошептала монахиня, дежурившая в её келье. — Не пойму, она уснула или?..
А душа присноблаженной монахини Веры уже молнией летела в Небеса. Это дар — умереть, причастившись, и в особо праздничный день. Известили батюшку:
— Мать Вера отошла. Что делать?
— Читайте Псалтирь. Я сейчас подойду.
Говорят, на лица усопших монахов нельзя смотреть. Но пока переоблачали монахиню Веру, я всё глядела и не могла наглядеться на её прекрасное светоносное лицо. На монахиню надели клобук — шлем духовный, в руках чётки — меч разящий, и понималось уже без слов — это воин, одержавший победу в бою. Было такое ликующее чувство — победа, что я даже сказала:
— Батюшка, мне бы такую кончину.
— Такую кончину ещё надо заслужить, — ответил батюшка, прощаясь в слезах со своей мятежной, любимой и вынянченной духовной дочерью.
Преставилась монахиня Вера (Барышникова) 11 октября 1998 года и была погребена на монашеском кладбище в Шамордино. Крест на её могиле осеняет икона «Спорительница хлебов». А вскоре неподалёку от её могилы возник скит в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов».
Во время болезни мать Вера часто смотрела в окно и молилась, перебирая чётки. Теперь напротив её окон, на хозяйственном дворе монастыря, воздвигнут храм в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов». История возникновения этого храма довольно необычна. Однажды после всенощной в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов» монахини Мария, Серафима и Екатерина шли на хоздвор. Было темно, моросил дождичек. И вдруг монахини замерли, поражённые сиянием над хоздвором. А в этом сиянии, источая лучи света, восседала на облаках Божия Матерь с воздетыми в молитве руками. Это была ожившая — и уже в полнеба — икона «Спорительница хлебов». Монахини обмерли и лишь кланялись до земли, восклицая: «Царица Небесная! Матерь Божия Пречистая!» А монахиня Екатерина сказала в духовной радости: «Божия Матерь пришла! И запомните, сёстры, будет на этом месте Её храм». Видение продолжалось минут десять при немалом стечении народа, а иконописец монахиня Мария потом по памяти зарисовала его.
По традиции пред иконой «Спорительница хлебов» молятся об изобилии плодов земных и о даровании урожая. Но есть у этой иконы ещё и особая духовная тайна, связанная с кончиной преподобного Оптинского старца Амвросия. За год до смерти старец благословил написать икону «Спорительница хлебов». За основу был взят образ Божией Матери с иконы «Всех святых», где Владычица мира сидит на облаках, подняв руки в благословляющем жесте. А внизу по указанию старца была написана нива, где среди цветов и травы лежат снопы. Нива — это иносказание, ибо апостол Павел говорил о Божием народе: «Вы Божия нива» (1 Кор. 3, 9). «Поле есть мир, — сказано в Евангелии от Матфея, — доброе семя — это сыны Царствия, а плевелы — сыны лукавого; враг, посеявший их, есть диавол; жатва есть кончина века, а жнецы суть Ангелы» (Мф. 13, 38—39).
В келье умирающего старца Амвросия ежедневно служили молебны пред иконой «Спорительница хлебов», и старец говорил:
— Праведных ведёт в Царство Божие апостол Пётр, а грешных — Сама Царица Небесная.
Преподобному старцу Амвросию были уже открыты сроки его кончины, когда он назначил празднование иконе «Спорительница хлебов» на 15/28 октября — как выяснилось позже, на день своего погребения. В этот день шёл дождь, но свечи не гасли на ветру. И заново осмыслялась символика иконы — нива, жатва и слова Спасителя, сказанные о зерне: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода» (Ин. 12, 24).
Притча о зерне — это притча о самоотверженной любви, дающей дивные духовные плоды, а иначе пуста и бесплодна душа. «Настанет День Последний, — писал святитель Николай Сербский, — наступит и ликование для сатаны из-за жатвы обильной. А колосья-то все пусты... Но по глупости своей сатана меряет числом, а не полнотою. Один Твой колос, Господи, Победитель смерти, стоит всей жатвы сатанинской».
Об одном таком колосе на ниве Божией — о монахине Вере — я и пыталась рассказать. Как и многие из нас, она поздно пришла к Богу. Но с какой горячей безоглядной любовью она откликнулась на призыв Божией Матери: «Иди ко Мне!» Всех нас любит и зовёт к Себе Милостивая Заступница. Но как откликнуться на этот призыв, если мы ищем покоя в мнимом покое, и нет решимости идти путём любви — путём зерна?