— На земном шаре больше нет белых пятен? Шутить изволите?!
Помню, каким тоном бросил эту фразу Коррабен. Мой давний друг Шарль Коррабен: высокий, темноволосый, поджарый баск, чьи длинные ноги почти всегда облачены в кожаные краги. Я привел его к своему учителю, профессору Баберу. Не найдя для себя ничего лучшего, я занимаюсь медициной как любитель; помощь мэтру в его исследованиях позволяет заполнить свободное время. И создает некоторую ауру: «Ну, знаете, г-н Лё Брэ, ассистент профессора Бабера…» Люди, не располагающие ничем подобным в своем активе, выглядят глуповато. По крайней мере, такие, как я.
Мы сидели на застекленной веранде профессорского дома, в Везине; только что выпили кофе; повсюду были приметы затянувшегося октября: и в зарослях лавровых деревьев, и жасминовых кустах, и в теплом отсвете листьев платана, устилавших аллеи.
— Больше нет белых пятен? — повторил Коррабен, вновь оседлав своего конька (верхом на стуле, длинноногий, в гамашах, он и впрямь выглядел как всадник). — Чушь! Общие места, лживые трюизмы, высокопарные обороты для речей на сельскохозяйственных выставках! И это не говоря уже о неизведанных уголках земли — куда более многочисленных, чем полагают, — ведь корабли белых исследователей бороздят малую, очень малую часть океанских просторов. Что и понятно. Все эти корабли куда-то следуют; идут самым коротким или удобным путем, по уже исхоженным маршрутам, выверенным и верным курсом; они тщательно обходят те районы, где есть риск встретиться с бурями, натолкнуться на рифы, мели. Можно сказать, что пароходная навигация в каком-то смысле нанесла смертельный удар по географическим открытиям. Парусник не всегда удерживал заданный курс: часто от него уклонялся, и районы, охватываемые парусным плаванием, были обширнее. Сегодня лопасти всех пароходов гребут в одной и той же борозде. Кроме нескольких морских путей, самое большее в два десятка километров шириной, океаны пустынны. Туда никто не плывет, и уже никогда не поплывет. Или же попадает случайно, невольно и оттуда не возвращается. Воздушное сообщение не очень расширило эти посещаемые периметры, поскольку самолеты летают чаще всего на стратосферных высотах. Таким образом, огромные пространства остаются неразведанными. Кто знает, что бы там обнаружилось, если бы их методично прочесывали корабли исследователей, оснащенные с целью увидеть происходящее, а не переместиться из одной точки в другую по кратчайшему пути… Временные острова, о существовании которых уже не помнят, позабытые открытия, которые стоило бы сделать заново, и открытия, которые еще не сделаны… О вулканических островах можно уже не говорить, но и временные острова навсегда утрачены; их поднятие оставалось незамеченным, потому что никто не присутствовал при этом. После эфемерного пребывания в нашей сфере — нашей биосфере — они безвозвратно пропадали в пучине вод. Вы же помните историю прославившегося на какое-то время острова Юлия…
— Вот именно, — подхватил я, — он прославился, потому что его увидели.
— Потому что он вырос в Средиземном море, в очень бойком месте. Но если бы такое же явление случилось — а оно наверняка случалось — в каком-нибудь неизвестном уголке Тихого или Индийского океана, кто об этом узнал бы? Кто об этом рассказал бы?
Горячность, с которой Коррабен произнес свою речь, вызвала улыбку у всех: учителя, меня и присутствующих дам. Ему вообще было присуще воодушевляться, нестись безудержно, стремя голову: отстаивать мысль, схваченную на лету, идею какого-нибудь путешествия, романтического или коммерческого проекта.
— В данном случае, — степенно произнес профессор своим мягким мелодичным голосом уставшего ребенка, — конкретно речь идет не о далеких и даже не об отдаленных краях. Упомянутый остров находится почти у берегов цивилизованной страны. Да что я говорю! Он является частью территории этой страны, Чили. И находится всего в нескольких часах от порта, где можно найти все блага современной цивилизации.
— И что это доказывает?! — торжествующе воскликнул Коррабен. — Только то, что я прав в еще большей степени, чем полагал. Неизвестное — у наших ворот. На территории цивилизованного государства, как вы говорите, обнаружены остатки первобытного населения, народа, выбравшегося из тьмы веков, из доисторического, внеисторического мрака.
Откинувшись в ротанговое кресло, профессор задумчиво погладил бороду и скептически поморщился.
— «Первобытное население» — это слишком смелое заявление… По-моему, скорее дегенеративное.
— Во всяком случае, — заключил Коррабен, никак не желавший уступать, — они никому не известны. Никто не знал, что они там живут.
Разговор вращался вокруг статьи, опубликованной в американском журнале, который профессор все еще держал в руках: он прочел и перевел нам ее основные положения. Приведенные факты, впрочем, были достойны того, чтобы обойти всю прессу, а посему я ограничусь их кратким изложением. Ведь они, возможно, подзабылись: с тех пор многое произошло.
Речь шла о пресловутой истории капитана Буваза, управляющего пароходом «Капитон», служившего в торговой компании из Вальдивии. В результате поломки двигателя, случившейся к север-северо-западу от острова Чилоэ, «Капитон» занесло течением в настоящий лабиринт из скалистых архипелагов, украшающих этот район чилийского побережья до мыса Пилар; едва избежав крушения, он осел на берегу острова, расположенного ближе других к открытому морю. Капитан Буваз, вынужденный провести на острове несколько недель — пока поломка устранялась подручными средствами, — вступил в контакт со странным местным населением. Населением дегенеративным, ибо для меня не было никакого сомнения, что, по крайней мере в этом вопросе, профессор был прав.
Впрочем, кретины оказались очень робкими, одновременно боязливыми и общительными. Первое время они вообще не показывались, и Буваз с членами команды сначала решили, что высадились на необитаемом острове. Только ирландский матрос Алистер Макду, самый молодой на борту, заметил, по его словам, какого-то гоблина, который убежал в тот момент, когда они выбрались на берег скалистой бухты. Но, учитывая известную склонность Макду и ему подобных к суеверию, капитан не придал никакого значения этому сообщению. Остров длиной приблизительно в двадцать миль был почти полностью занят скалистыми горами и выглядел пустынным и неприветливым. Его очертания повторяли форму рыбы, если судить по изображению на карте, но один из тех, кто видел остров воочию, сравнил его — не без живописной выразительности — с большой пепельницей, похожей на те, что можно увидеть на столиках кафе. И действительно, с обеих сторон он был обнесен высокими влажными, постоянно сочащимися скалами, которые сходились на оконечностях и едва прерывались одним-двумя разломами; у подножия одного такого разлома и располагалась бухта, где высадились моряки с «Капитона». Они сумели проникнуть в расщелину в форме камина, стены которой, казалось, сходились над их головами. И едва они сделали несколько шагов, как очутились в середине острова. Его внутренность почти полностью занимала узкая долина, зажатая между крутыми обрамляющими скалами. Местами ложбину разрезали расщелины, подземные горловины, иногда переходившие в пещеры. И сама долина, и эти горловины, и, разумеется, пещеры были освещены плохо, и при самых благоприятных обстоятельствах солнечный свет проникал туда лишь по нескольку часов в день. Бóльшая часть острова почти всегда оставалась в тени. В тени сырой, нездоровой, между скалистыми стенами всегда в испарине, а иногда с текущими ручейками. Флоры и фауны почти не было. На берегу, там, где скалы спускались менее круто, между скатом и морем, ютился песчаный — с песком твердым и слизистым — участок, который щетинился жесткими травами и худыми, чахлыми растениями. Карликовые деревца, мох, редкие кустарники с длинными побегами, откуда выбегала мелкая живность вроде кротов и зайцев. В центре острова было еще хуже: почти повсюду голые скалы и большей частью даже без скудной растительности внешнего побережья. Над изрезанными гребнями кружили морские птицы, а также несколько стервятников, чье присутствие в этих местах удивляло. Матросы отправились на поиски пресной воды, и это подвигло их пересечь остров и совершить новые открытия.
Им пришлось пройти до северной оконечности долины (вытянутой, как и остров, с севера на юг), чтобы найти источник. Ключ подпитывал крохотную лагуну, вода из которой при переполнении должна была утекать через какую-то подземную трещину, так как другого истока не наблюдалось. В воде плавало несколько волокнистых водорослей, а среди хаотических каменных россыпей, через которые ключевая вода текла маленьким бурным ручейком, старший помощник капитана Коустер обнаружил следы, о значении которых не приходилось сомневаться. Несколько обломанных палок, уже без веток и коры, что могло быть сделано только чьей-то рукой; грубо ошлифованные булыжники, своеобразные доисторические орудия и, наконец, — последнее и заключительное открытие — в грязи, окаймлявшей небольшую лужицу, след ступни.
Значит, на острове имелись жители. И действительно, очень скоро капитан их обнаружил. Починка жаровых труб парового котла заняла больше времени, чем он рассчитывал, и ему пришлось пробыть ровно девятнадцать дней на проклятом, как его прозвали матросы, острове. В контакт с аборигенами капитан вступил на девятый день.
Вступил так, что сначала в этом не было ничего драматичного. Жалкие существа, напуганные прибытием матросов, должно быть, забились в свои пещеры и просидели там всю первую неделю. Но голод и жажда заставили их оттуда выбраться. Непредусмотрительные, ленивые, они почти никогда не запасались продовольствием. Питались грызунами, которых могли поймать, ракушками, яйцами чаек, какими-то корнями. Насколько можно было судить, к этому сводились все средства пропитания на острове. Питьевую воду туземцы брали из источника, и поэтому им пришлось обнаружить себя. Посчитав, что носить бочки по неровному пути в несколько миль неудобно, Буваз решил разбить лагерь прямо у источника. В первую же ночь его внимание привлекли звук приближающихся шагов и плеск воды. Сначала он подумал, что это какой-то зверь, но увиденный им силуэт превосходил размерами все, что он встречал до этого. Из любопытства, а также в надежде раздобыть какую-нибудь дичь, чтобы разнообразить повседневный матросский рацион, он бесшумно выскользнул из палатки и при слабом свете луны заметил четвероногое существо небольшого роста, изрядно похожее на большую собаку, которое шумно хлебало воду из лагуны. Капитан схватил тяжелый деревянный брус для переноса бочек и, зайдя за спину зверя, оглушил его сильным ударом по голове. Или, точнее, наверняка оглушил бы, если бы тот в последний миг не отдернулся. Удар импровизированной дубины пришелся на спину, между лопатками; зверь вскрикнул от боли. Это был человеческий крик. На шум прибежали встревоженные матросы; они зажгли фонари и при дрожащем свете увидели лицо схваченной капитаном добычи, которую перенесли в палатку. Это оказался человек. Настоящее лицо, человечье, но только какое! Лицо уродливое, страшное, бесформенное, переходящее в большой зоб и искривленное гримасой; глаза выпученные, рот как корыто, растянутый постоянным тиком, слюнявый и кровянистый. Туземец все время дико выл, принимался лягаться и царапаться всякий раз, когда матросы ослабляли хватку. Его попытались удержать, но, едва ему позволили встать, он сбежал. «Это был какой-то карикатурный карлик, — рассказывал капитан, — и вроде бы неопасный. Сначала мы приняли его за исключение, за уродца, принадлежащего к племени в целом нормальных людей, но затем издали мы не раз замечали его сородичей и поняли, что они все такие». Некоторые матросы пробовали их призывать, приручать, предлагая им еду, но безуспешно. Однако накануне отплытия Коустеру удалось поймать одно существо, самку, слишком близко подошедшую к лагерю, который уже собирались оставить и который показался ей брошенным. Коустер ее подстерег и накрыл старой бочкой, из которой она тщетно пыталась вырваться. Когда на крики старшего помощника прибежала часть команды, дикарку, продолжающую вырываться, связали и отвели на корабль, но ничего добиться от нее не смогли: она отказывалась от пищи и умерла во время плавания. Капитан, уступая настойчивым просьбам экипажа, решил не оставлять труп на борту: его зашили в мешок с чугунной чушкой на дне и бросили в море.
Вот подробности рассказа, опубликованного в журнале «Ученый путешественник» и взволновавшего сообщество биологов и антропологов. Находились те, кто отмечал, что рассказ не подтверждается никакими материальными доказательствами и может запросто оказаться матросской байкой, обыкновенным розыгрышем. Нет никаких орудий труда, никаких предметов, изготовленных этими диковинными людьми, ни образцов их промыслов, ни образчика самогó биологического вида, поскольку единственная пойманная особь погибла и ее останки не позаботились сохранить. («Она чертовски смердела, пуще христианского мертвяка», — оправдывался капитан. Вот уж действительно научный довод!) Не было даже точных координат острова, которые капитан Буваз по странной оплошности забыл указать. При таких обстоятельствах стоило ли доверять этому рассказу? И даже просто считать его правдоподобным?
Таков был предмет нашей беседы, которая привела нас к весьма необычному приключению.
— Нечто новенькое! — повторял Коррабен, терзая свой стул, как горячего коня на скачках с препятствиями. — Совсем новенькое! Вы что, не согласны?
Порывистое обращение было адресовано профессору, который отреагировал скептической миной на пересказ самых ярких подробностей одиссеи капитана Буваза.
— Что вы называете новеньким? — спросил он, сморщившись еще больше. — Остров? Не очень интересно. Готов поспорить, что в один прекрасный день заметят, что его уже когда-то открывали. История географии…
— Уступаю вам этот остров! — великодушно объявил Коррабен. — Но пещерные люди, эти полулюди, промежуточные существа между человеком и животным, разве их кто-то раньше встречал? Может, вы, профессор, случайно их видели?
— Может, и видел.
Бабер молча улыбнулся то ли в ответ на натиск нашего друга, то ли мысли, которую лелеял в уме.
— И где же? — вскричал пылкий баск. — Сели в машину времени и побывали в каменном веке?
— Но нет никаких доказательств, что это представители доисторического вида, — вмешался я. — Они могут быть обычными дикарями. Пигмеями южного полушария. Я прекрасно знаю, что даже их малорослость хотели выдвинуть как аргумент. Предки современных видов часто были малорослыми. Как и гиракотерии…
Профессор прервал меня:
— Для начала — и это принципиально — следовало бы удостовериться, что они такие, какими их описал капитан Буваз. Но даже если считать все подробности его рассказа истинными — готов это допустить, — должен заметить, что в описанной внешности этих образчиков человеческого рода я не вижу ничего экстраординарного, неожиданного. Не ошибусь, если скажу, что нечто подобное мне встречалось.
— И где же? — с удивлением спросил теперь уже я. — Неужели вы побывали в окрестностях острова Буваз?
— Так далеко ехать необязательно. Точную копию гномов, которые напугали суеверного Макду, вы найдете в большинстве как парижских, так и провинциальных больниц. Есть некоторые области Франции, где они весьма многочисленны, и их разновидность известна и давно изучена. Это просто-напросто кретины.
— Кретины?
— Да, кретины. Разумеется, я употребляю слово в его специальном значении, — улыбнувшись с присущим ему добродушием, добавил профессор. — Если бы я имел в виду его вульгарное и разговорное значение, то открытие капитана Буваза не было бы даже намеком на открытие.
— Мне трудно поверить… — начал Коррабен.
— Вы, кажется, понуждаете меня прочитать небольшую лекцию. Присутствующий здесь Лё Брэ мог бы не хуже меня рассказать вам, что такое кретинизм: известное, каталогизированное, классифицированное заболевание, обычно приписываемое недостаточности гормонов щитовидной железы. Кретины — просто люди отсталые, задержавшиеся в своем развитии: у них мягкий скелет вследствие неполного или дефектного окостенения, что часто приводит к горбатости или деформации, вялые мышцы, выпученные глаза, малый рост и неполноценный интеллект, настолько ущербный, что в их случае вряд ли стоит говорить об интеллекте. По умственному развитию они редко превосходят пятилетнего ребенка. У многих из них, особенно у женщин, гормональный дефицит проявляется в наличии зоба, то есть опухоли, вздутия мешкообразной формы в шейном участке; иногда из-за этого чрезмерно раздута вся шея. Развитию кретинизма способствует определенный климат. Особенно часто он встречается у обитателей влажных дождливых долин, что зажаты горами и укрыты от солнца. Некоторые альпийские долины, в частности в районе Изера, уже давно пользуются печальной репутацией подобного рода. Заметьте, насколько все эти подробности соответствуют тем, которые приведены в рассказе капитана. Однако я ничего не выдумываю. Все это вы можете найти в монографиях, посвященных данному вопросу, или даже в любой энциклопедии.
Я смущенно заерзал на стуле, поскольку мне претило возражать учителю и даже просто показать, будто к такому склонен. И я решил смолчать, но он угадал мои мысли.
— У Лё Брэ есть кое-что добавить. Я, кажется, знаю, что именно, но предпочел бы дать ему высказаться самому. Итак, Лё Брэ?
Со смущением и даже досадой — поскольку, надо признаться, я не всегда покладист — пришлось взять слово.
— Мой дорогой мэтр, мне кажется, есть по меньшей мере одна особенность патологии и нозологии кретинов, которая неприложима к популяции, описанной капитаном Бувазом.
Я замолчал, не решаясь продолжить. Ненавижу, когда надо мной подтрунивают, а в снисходительности профессора чувствовалась ловушка. Однако он приободрил меня, кивнув, и спросил:
— Да? Ну, и что же это?
— Так вот. Кретины, если они, конечно, достигают зрелого возраста — ибо обычно живут не дольше тридцати лет, — неспособны, насколько мне известно, к размножению. Их половое развитие, как и все остальное, заторможено гормональной недостаточностью. Это не значит, что у них совсем нет половой жизни: некоторые даже подвержены необычным извращениям. И хотя встречаются семьи кретинов, те, где на свет появляется множество индивидов с эндокринным дефицитом, не думаю, что есть поколения кретинов, то есть кретины, которые способны размножаться между собой и порождают детей, способных в свою очередь производить на свет других кретинов. Но вдумайтесь: именно это нам и следует признать, если открытие Буваза объяснять, прибегая к гипотезе кретинизма. Речь идет о целой популяции кретинов, живущих на пустынном острове, без всяких связей не только с цивилизацией, но и с любым нормальным, пусть даже первобытным, человеческим населением. Насколько я понял, расстояние, отделяющее их от Чили, труднопреодолимо для тех, кто имеет в своем распоряжении лишь примитивные средства навигации, а эти существа, похоже, не в силах изготовить даже самую простую пирогу. А значит, нужно допустить, что речь идет о популяции, вынужденной довольствоваться своими собственными ресурсами, причем издавна, если не изначально; речь идет о племени, замкнутом в себе, а следовательно, способном выживать лишь обычным для себя способом… Итак, если это кретины, то кретины, которые могут размножаться. Но тогда это не настоящие кретины и мы действительно имеем дело с настоящим открытием, с чем-то новым.
— Браво! — воскликнул Коррабен, чей стул рванул с места в галоп. — Впрочем, это не кретины. Недочеловеки, получеловеки, недостающие звенья, я возвращаюсь к своей идее, и она правильна, вот увидите!
— Как это мы увидим? — еще раз улыбнувшись, спросил профессор.
— Когда я вас туда отвезу! И я вас туда отвезу! Вот в чем идея! Давайте, профессор! На это у нас есть средства, вы же знаете.
— У вас есть средства, — мягко поправил его профессор.
— Какая разница! У меня есть яхта, есть возможность ее оснастить, недостатка в деньгах я, слава богу, не испытываю!
— Не будучи таким состоятельным, как вы, я был бы все же в состоянии поучаствовать в расходах на экспедицию.
— Значит, согласны? Браво! Решено! В путь к острову Буваз!
Профессор покачал головой, на этот раз уже рассмеявшись.
— Какой вы быстрый! В принципе, я не говорю «нет». Все, что изложил Лё Брэ, правда. Но это не умаляет действенности моей теории, которой я по-прежнему придерживаюсь. Я продолжаю верить, что речь идет просто о кретинах, но в некотором смысле кретинах стабилизированных; кретинах, которые оказались способны сформировать особый вид. И в таком качестве они заслуживают того, чтобы их изучали, почти так же, как недостающие звенья. Открытие — не такое уж и сенсационное, но все же это настоящее открытие. И оно может иметь значительные последствия. Многие болезни, от которых страдает наше несчастное человечество, — то, которое считает себя умным, — происходят от эндокринной недостаточности. Если против этих недугов найти верное средство… А достичь этого можно, лишь глубоко изучив все проявления заболевания, и особенно самые нетипичные.
— Это покрыло бы расходы на экспедицию, — сказал Коррабен. — Представьте на миг, что мы возвращаемся с сывороткой или таблетками от кретинизма! «Барберин»! Или «Бувазол»! «„Бувазол“ — с умом для всех»! А вдруг это сулит нам целое состояние! Да что там! Несколько состояний!
— Мы должны довольствоваться сугубо научным интересом эксперимента, — произнес профессор.
Но с этого момента я уже чувствовал, что он склонен согласиться. И действительно, в тот день решился вопрос с экспедицией, которой суждено было иметь для нас столь необычные и трагические последствия.
Пуэрто-Монт, южная конечная станция чилийской железнодорожной линии, — место особенное. Это порт, расположенный в конце канала Чакао, отделяющего остров Чилоэ от материка, порт очень защищенный, слишком защищенный. От морских волн он укрыт скалистыми полуостровами и самим островом Чилоэ и почти недосягаем по каналу, усеянному множеством коварных, капризно раскиданных и плохо отмеченных рифов, в лабиринт которых не решаются заходить даже малотоннажные суда. Что касается больших кораблей, то им приходится идти открытым морем. Хотя некоторым из них в Монте нашлось бы применение. На севере богатые провинции Льянкиуэ, Вальдивия и Каутин изобилуют скотом, и есть ледники, где свалено мясо крупного рогатого скота, богатое сырье для производства консервированной тушенки. На юге начинается огромный невиданный лес, еще менее изведанный, чем сельвы Бразилии. Еще никто не пытался нарушить его девственные просторы: там могут произрастать деревья неизвестных пород и обитать уникальные животные. Из того малого, что нам известно, флора этой области крайне разнообразна; мягкий и влажный климат обеспечивает ей невероятный рост: по краям этих, так сказать, умеренных джунглей изобилуют кипарисы, лавры и кедры; там растет древнейшее дерево на земле, фицройя. Его ствол возносится на пятидесятиметровую высоту, древесина — стойкая к гниению, сама высушивается за короткое время после того, как дерево срублено, и годится для любого использования.
Но эти богатства хорошо защищены. На всем протяжении от острова Чилоэ до Магелланова пролива о неровный, изрезанный скалистый берег постоянно разбиваются короткие злые волны. Большие суда сторонятся берега и проходят открытым — вечно хмурым — морем. На большом расстоянии друг от друга, в кое-как приспособленных гаванях, встречаются мелкие постройки для обслуживания редких рудниковых разработок. Но и эти пункты, во избежание неприятностей, привязаны к одним и тем же маршрутам. Лабиринт островов и полуостровов, каменных насыпей и скалистых мысов, который тянется от Пуэрто-Монта до мыса Пилар, теоретически известен. Большинство островов — по меньшей мере самые большие — нанесены на карты, но никто никогда не потрудился проверить, насколько рисунок точен, правильно ли отмечена конфигурация берегов и бухт и какие изменения произошли со времени первых исследователей. На эти острова и островки никогда не ступает нога человека. Там происходит — может происходить — все что угодно, и об этом никто ничего не узнает. Однако на первый взгляд, вероятнее всего, там не происходит ничего. Многие из них заслуживают того, чтобы носить название острова Безутешности, самого известного и южного острова архипелага Кергелен.
Остров Буваз — или, если угодно, Кретинодол, как его окрестят впоследствии, — возможно, заслуживал этого названия больше, чем другие. С самого начала он доставил нам массу самых разных проблем. Прежде всего, мы нашли его с большим трудом. Капитан, должно быть, ошибся в расчетах или, точнее, в своих прикидках. Остров оказался куда дальше от чилийского берега, чем он говорил.
Не стану рассказывать о монотонности многодневного зигзагообразного плавания в поисках суши, которая от нас постоянно ускользала. Это ничего не дало бы повествованию, ведь интерес наш был отнюдь не географическим. Скажу только, что в результате всех этих задержек мы прибыли к цели в марте, когда в этих широтах наступает скверная пора. Мы старались скрасить вынужденный досуг, заводя бесконечные споры о шансах обнаружить в глубине разыскиваемого нами каменного горнила остатки или зачатки неизведанной человеческой популяции. В разговорах на эту тему Коррабен был неистощим, а профессор снисходительно позволял выуживать из себя ответы, которые превращались в импровизированные лекции. Сюжет его интересовал. И долго упрашивать профессора не приходилось. Он часто упоминал, что в начале карьеры увлекался исследованиями гормональной недостаточности и не раз сожалел, что не смог их возобновить. Несколько успешных работ, случайно сделанных в другом направлении, создали ему репутацию, пленником, так сказать, которой он оказался. Его специальностью были желудочные заболевания. Он считался светилом по вопросам диеты, недоедания, неправильного питания и, побуждая миллиардеров сидеть на одной простокваше с гренками, сам стал миллиардером. К себе же эту науку не применял, так как имел от природы солидную комплекцию и отменный желудок. Его голова, почти ромбовидной формы, заканчивалась сверху узкой площадкой, засаженной седеющим ежиком, снизу — бородкой с проседью; над живыми глазами козырьком нависали брови, чьи уголки повторяли конфигурацию опущенных кончиков усов; лоб и верхнюю губу соединял прямой тонкий гребень удлиненного носа. Это почти геометрически вычерченное, обычно бледное лицо уже успело обветриться на морском воздухе. Ведь профессор целыми днями расхаживал по палубе яхты «Кроншнеп», которой владел Коррабен и управлял капитан Портье. Капитан был вовсе не старым морским волком грубоватого вида, как того требовала традиция, а тридцатилетним мужчиной, казавшимся еще моложе вследствие своей скромности и даже застенчивости. Его безбородое розовое лицо, светлые, почти белесые волосы только усиливали это впечатление. Тем не менее моряком он был хорошим, в чем мы смогли убедиться, попав в традиционный шторм у мыса Горн. Кстати, в этом Коррабен оказался почти так же хорош, как и он: владелец яхты никогда не вмешивался в управление кораблем; он ограничивался тем, что иногда стоял на вахте и выполнял обязанности старшего помощника, забавляя себя и разгружая капитана.
Тот день — когда туманным утром капитан Портье объявил нам, что виднеется остров, вполне соответствующий, насколько можно судить, описанию капитана Буваза, — был радостным или показался нам таким. Новость ожидали давно. Всем надоело вечно возвращаться к одним и тем же спорам. К тому же остров Буваз перестал быть модной темой, и мы оставались, наверное, единственными, кто им интересовался. И вот мы бросились к бортовым ограждениям со своими подзорными трубами и биноклями, чтобы рассмотреть сушу, замеченную впередсмотрящим.
Сначала мы не увидели ничего. Серая, точнее, черно-серая скала, которая походила скорее на груду мглы; более мрачная туча, осевшая на горизонте, ниже остальных. И все.
Вскоре, выделившись из мутной морской дымки и утреннего тумана, проявился остров, по виду, невзирая на черноватые пики, низкий, кряжистый, словно сжавшийся комком на морской глади с мелкой волновой рябью. В нем было что-то неприветливое и даже недоброе. Несмотря на радость оттого, что мы наконец прибыли, сумели достичь не очень ясной цели, нас охватило смутное чувство боязни и неприязни.
В поисках удобного места для высадки нам пришлось почти полностью обогнуть остров. Едва ли не повсюду — обрывистые утесы, уходящие прямо в воду или окаймленные узкой полоской жесткого песка, усеянного камнями, скатившимися по крутым склонам. Почти вернувшись к исходной точке, в районе южной оконечности, мы заметили нечто вроде воронки в скалистой впадине, а перед ней осыпь, которая спускалась рухнувшей грядой к отлогому берегу, каменистому, бугристому, суровому и пустынному. Однако с мореходной точки зрения место было выгодным: от порывов ветра его защищала этакая неровная дамба, образованная продолжением осыпи, уходящей в воду. Эта естественная насыпь укрывала изгибающийся, достаточно глубоководный рейд — Кретин-Харбор, как мы прозвали его впоследствии. Первым, насколько я помню, это название употребил капитан Портье, у которого случались приступы англомании.
Первый день почти целиком ушел на маневрирование и поиск нужного места для якорной стоянки. У нас оставался час-другой, чтобы сойти на берег и провести беглую разведку. Естественно, мы трое — профессор, Коррабен и я — вошли в этот первый разведывательный отряд. Изначально зловещее, почти жуткое впечатление, которое произвел на нас общий вид острова, еще больше усилилось, когда мы смогли рассмотреть его вблизи. Все казалось пустынным, скудным, угрюмым. Хуже, чем угрюмым: враждебным, отталкивающим и даже — осмелюсь сказать — отвратительным, если это слово можно применить к скалам и камням, к унылому ландшафту без каких-либо признаков жизни. Жизни животной по меньшей мере. Что касается жизни растительной, то, за исключением водорослей на берегу, мы, одолев первые осыпи, да и то не без труда, так как расколотым камням, похоже, доставляло удовольствие вволю терзать наши сапоги и драть их своими острыми гранями, на внутренних склонах долины обнаружили лишь несколько скрюченных карликовых ив, как бы цинковых кустиков. Нечто подобное я видел только вокруг цистерн Адена, где английские наместники, озаботившись эстетикой, сочли уместным организовать растительный камуфляж там, где сама природа запретила любую естественную растительность. Аденские искусственные деревья с грубо вырезанными жестяными листьями, наверное, послужили образцом для карликовых ив острова Буваз. Но последние показались мне еще более убогими: третьесортная дрянь по сравнению с изделием класса люкс. Чахлые кроны, замусоленные, засусоленные — как комки ветоши из мусорного ящика, — источали какую-то сырость и являли образ скудости и запустения.
За первыми отрогами обнаружилось несколько лугов, если их возможно так назвать; ибо они напоминали скорее пустыри, позор предместий наших больших городов: пространства, неравномерно поросшие жухлой травой между прогалинами, то там, то здесь голой земли, что придавало им лысую облезлость. А еще это смахивало на дырявый ковер, затертый до ниток несколькими поколениями снующих туда-сюда бродяг. Однако за ними виднелись силуэты хилых деревцев, породу которых я не сумел определить. Чуть выше ив, но без листвы, они были похожи на гигантские стебли спаржи, идущие в семя. Никаких следов животных по-прежнему не наблюдалось, разве что в какой-то момент в низкой траве, как мне показалось, юркнул зверек, немного напоминавший броненосца патагонской равнины, пелудо. Тем временем и так уже пасмурное небо потемнело еще больше; некая черная крыша в угольных парах, очень низко положенная на скалистые стены. Начал накрапывать дождик; крохотные капли вонзались в кожу как маленькие буравчики, микроскопические коловороты. Несмотря на все неприятные и недружелюбные обстоятельства, Коррабен хотел пройти дальше, но становилось все сумрачнее. Было очевидно, что ночь опустится быстрее обычного. И представлялось не слишком благоразумным продвигаться в темноте по неизвестной и, вероятно, небезопасной местности, так как, даже если полностью довериться рассказу Буваза, кретины — если те существовали — вряд ли отличались особым радушием.
Что и не преминул отметить профессор Бабер, а Коррабен, поворчав, в итоге присоединился к его мнению. Итак, в тот вечер наш маленький отряд был вынужден отказаться от дальнейшего продвижения, отступить и вернуться на корабль.
С этого момента я ограничусь тем, что буду повторять почти слово в слово дневниковые записи, сделанные тогда же под впечатлением происходящих событий. У меня не хватит духу объединить их в связное повествование. Их переписывание набело и так требует немалого усилия. Ведь мне приходится, эпизод за эпизодом, вновь переживать наше удручающее приключение. Я уже сказал о малоприятном характере ландшафта. Однако не поймите меня превратно. Общее впечатление, которое сложилось от острова, а также произошедших на нем событий, — не зловещее и не жуткое; это не сказка в духе Эдгара По, не история, от которой бегут мурашки по коже. Мне кажется, для выражения самого сильного чувства следовало бы сказать не «ужас», а «омерзение». Начни я рассказывать все в подробностях, меня вскоре бы одолела тошнота. Тошнота, подавленность, бессилие. И перо выпало бы из моих рук. Когда мутит, нечего и думать о правилах повествования. Поэтому прошу меня извинить, если с этого момента я перейду к простой последовательности скорее бессвязных записей, сродни блокноту исследователя или ученого, бортовому журналу и интимному дневнику, вместе взятым. В них, без претензий на стилистическое единство, мои медицинские и антропологические наблюдения перемешиваются с сугубо личными воспоминаниями. От этого возникает досадная разнородность, которой мне никак не избежать и которая бы меня весьма опечалила при наличии малейших литературных амбиций, но я, слава богу, всегда был начисто их лишен. Мое единственное желание — оправдать память моего друга и учителя профессора Бабера и защитить его от обвинений, которые осмелились выдвинуть те, кто не гнушается посмертными нападками.
Я не могу даже гарантировать точность всех указанных мною дат. Ведь мне пришлось восстанавливать их по памяти, постфактум, с помощью кое-каких подсчетов. И действительно, как далее увидит читатель, происходили такие события, что не всегда появлялось желание или возможность проверить точную дату, пролистать календарь. Я осознаю, что подобное признание дает преимущество некоторым моим противникам. Ну и пусть. Истина — прежде всего. Истина — господь, который отличит своих[51]; ей достаточно только служить, и, если понадобится, слепо.
16 марта. — Записываю эту дату первой в своем еженедельнике, ведь она, по крайней мере, точная, я уверен. Запись относится еще к тому периоду, когда мы только-только прервали связи с цивилизованным миром, миром настоящих людей. 16 марта, проведя спокойную ночь в своих койках на борту «Кроншнепа», мы поднялись ранним утром, полные решимости посвятить весь день исследованию острова. В надежде, что оно будет максимально полным.
Едва зеленоватый свет пробил серые облака, которые будто полусонно потягивались над горькой водой, профессор, Коррабен и я в сопровождении двух матросов прыгнули в лодку, чтобы переплыть Кретин-Харбор. У штурвала встал капитан Портье: его присутствие на борту яхты не было обязательным, и его, как и нас, снедало любопытство и желание прояснить загадку Кретинодола.
За ночь пейзаж не изменился. Общий вид ландшафта оставался таким же непривлекательным, таким же отталкивающим. Но, подстегиваемые рвением первооткрывателей, мы бодро шагали по скудной плешивой земле. По обе стороны возвышались склоны, прорезанные горловинами и осыпями, — скалистое месиво, каменное крошево, над которым иногда весьма высоко различались проемы то ли естественных, то ли искусственных пещер, зияющих, будто рваные раны. Долина расширялась по мере того, как мы продвигались вперед, но было по-прежнему влажно. Стены ущелий казались матовыми, словно недавно омытыми дождем, и растительность, сводившаяся к жесткой траве, хрустела под нашими ногами как губка. Мы пробирались по дну сырой котловины, которую какой-то бог туч наполнил парами своего катарального дыхания.
Продвигались без происшествий, не встречая ничего особенного, и приблизительно в полдень заметили блестящую поверхность лагуны, о которой рассказывал капитан Буваз. По моим представлениям, мы одолели чуть больше двадцати километров. И начали ощущать усталость. Было решено сделать привал у лагуны и подкрепиться перед возвращением. Что мы и сделали.
На обратном пути случился наш первый контакт с кретинами.
Справа тянулся откос, весь в изрезанных расщелинах и неровных трещинах — будто старчески морщинистый коровий подгрудок. Вдруг из рассеивающегося тумана, с одного из выступов — контрфорсов, разделяющих горную гряду, — почти к нашим ногам свалилось странное существо. Казалось, оно бежало на четырех лапах с какой-то, если можно так сказать, неловкой прытью. Иногда оно пыталось карабкаться, опираясь на скалистые выступы, то на трех, то на двух лапах. Коррабен уже вскинул свой карабин, но профессор остановил его. Положил ладонь на его руку и с необычной серьезностью произнес:
— Не стреляйте, ведь это человек!
— Человек?!
— Ну, если хотите, кретин. Это одно и то же.
В тот момент невольная комичность этого ответа от нас ускользнула. Мы были слишком поражены, чтобы вдуматься. Пресловутое существо, пользуясь предоставленной ему передышкой, метнулось прочь. И вдруг вскрикнуло, скатилось, как подстреленный заяц, и обмякло комом грязного белья у подножия груды замшелых камней. Мы подбежали к нему.
Причины его поведения быстро выяснились. В неловкой стремительности оно подвернуло себе ногу. Профессор склонился над ним, осмотрел, ощупал и диагностировал обыкновенный вывих. Существо усадили, прислонив к валуну, и смогли как следует разглядеть.
Если это и был человек, то, честно говоря, скверный образец человеческого рода. Представьте себе небольшое существо, хилое, но пузатое, словно гном, коротыш-пухляк со щуплыми кривыми ногами и руками, узловатыми, чрезмерно большими, как костяные шары, суставами. Голова почти такая же большая, как у взрослого, — хотя тело ребенка, — уродливая. Нос приплюснутый; рот, разинутый, будто печная топка, и растянутый, как щель в копилке; глаза выпученные, навыкате: этакая будка для забрасывания шаров. Лоб узкий и низкий, старчески морщинистый, хотя экземпляр казался достаточно молодым. Растрепанные клочья прямых и жестких волос напоминали копну веревочной швабры. Существо поглядывало на нас исподлобья, с каким-то одновременно ошеломленным и насупленным видом. Его руки-палки, оканчивающиеся огромными кулаками, выгибались по обе стороны вспученного живота. Дышал он со свистом и время от времени, кривя рот, издавал что-то вроде сиплого хрипа, слышать который было невыносимо.
Профессор, стоя на коленях среди каменного крошева, продолжал ощупывать щиколотку уродца, которая начала разбухать. Я забыл упомянуть, что существо было совершенно голым, несмотря на пронизывающую сырость, которая пропитывала весь остров. Его плоские костлявые стопы были огромными, как и кисти рук; ногти грязных пальцев загибались подобно когтям. Вдруг — в тот момент доктор, должно быть, задел болевую точку — он пронзительно вскрикнул, лицо ужасающе передернулось, глаза закатились, открывая глазные белки, исполосованные кровавыми волоконцами, и его шарообразный, как древняя булава, кулак угодил прямо в висок Баберу, который упал на бок, чуть ли не оглушенный. Я бросился на кретина, чтобы его усмирить, но этого не потребовалось; он даже не встал. Уткнул кулаки в бока, принял прежнее сидячее положение и вновь застонал. Склонившись к нему, чтобы схватить его за руку, я успел почувствовать тошнотворный запах. Не только изо рта несло зловонным — с какой-то гнилью — дыханием, все тело было словно овеяно чем-то прогорклым. Я тут же отпустил его руку и брезгливо стряхнул пальцы. У меня было такое ощущение, что я зачерпнул полные пригоршни жирных белых личинок, которых можно увидеть в плохо убираемых уборных. И это было не только ощущением: всмотревшись в свои пальцы, я увидел, что они испачканы чем-то сероватым и жирным с каким-то вшивым, клоповым запахом. Все тело существа покрывал слой блестящего жира или грязи. Это, вероятно, служило ему одеждой, по крайне мере защищало от непогоды.
Профессор, скорее оторопевший, чем возмущенный, уже поднялся на ноги. И поспешил нас успокоить. Удар оказался вовсе не сильным. Существо было, наверное, генетически слабым и совершенно неспособным бороться с обычным человеком. Доктор достал из кармана носовой платок и ловко перебинтовал ему распухшую щиколотку. Кретин не сопротивлялся и по-прежнему угрюмо, недоверчиво смотрел на нас. Бабер вытащил из кармана плитку шоколада и протянул ему. Кретин даже не пошевелился. Тогда для наглядности профессор отломал уголок плитки, положил его себе в рот и принялся жевать, выказывая демонстративное удовлетворение. Урок не прошел зря: идиот тут же вырвал из протянутой руки плитку и проглотил ее целиком. Или попытался это сделать. Поскольку пережевывать добычу он даже не собирался, то поперхнулся; начал давиться, икать, исторгать кусочки шоколада в потоке слюны, которая заливала ему подбородок и текла по груди. В какой-то момент мы подумали, что он действительно задохнется. На его запрокинутом уродливом с лиловатым оттенком лице закатывались и откатывались, точно меловые шары, глазные яблоки; изо рта вывалился огромный серый, как слизняк, язык, который спазматически подергивался при любом движении. Соскользнув вдоль валуна, кретин откинулся, выгнулся всем телом, выпятив живот-купол к небу и предъявив нам буроватую морщинистую мошонку, колоссальные тестикулы, которые раскинулись, будто уши слона, по костным выступам жалких кривых ножек. Но приступ был коротким. Вскоре он выпрямился, сумел перевести дыхание и вновь принялся — с несравнимой ненасытностью, жадностью, прожорливостью — всасывать слюни и сопли, подбирая их ладонями к своему беззубому рту-корыту, дабы не упустить мельчайшие шоколадные крошки. Затем с проворством, удивительным для такого слабого, тщедушного создания, вдруг развернулся и, как собака, на четвереньках бросился вынюхивать и переворачивать каждый камешек, каждый обломок, дабы найти остатки шоколада, которые он непроизвольно исторгнул. Этому делу он отдавался с невероятным рвением, не обращая внимания на наше присутствие. При этом демонстрируя выпуклые ягодицы, омерзительный загаженный зад, откуда с шумом выпускался газ, портивший воздух на несколько метров вокруг. Мне стало тошно. У Коррабена и Портье это вызвало такое же отвращение. Матросы, остававшиеся сзади нас, затыкали носы и, морщась, отплевывались. Один лишь профессор невозмутимо и заинтересованно наблюдал за обездоленным творением.
— Уже поздно, — сказал капитан. — Если мы хотим вернуться на судно до наступления ночи…
Бабер посмотрел на идиота, который все еще пожирал без разбора землю и каменную крошку вместе с шоколадом. И с сожалением произнес:
— Полагаю, сегодня мы не успеем его приручить. Но мы вернемся. Здесь наверняка есть и другие. Там, наверху, в какой-нибудь пещере. Может быть, целое племя. Вернемся снова… Достаточно отметить место.
Коррабен скривился:
— Если они все такие же, как этот… Невольно подумаешь, стоило ли сюда плыть.
— Они все такие, будьте уверены. Этот экземпляр являет все характерные пороки микседематозного идиота, иными словами, кретина: нанизм, деформация, типичная внешность… Даже прожорливость, все это хорошо известные черты в нозологии кретинизма. Ему не хватает только одного…
— Ему чего-то не хватает?! — с изумлением вскричал Коррабен. — Вот мне он кажется совершенным. Даже не знаю, что можно ему добавить, чтобы сделать его более мерзким.
— Зоб, — ответил профессор. — Большинство идиотов, которые живут в межгорных влажных долинах, зобастые. Правда, этот индивид может быть исключением. К тому же он самец, а хорошо известно, что максимальное развитие зоба проявляется у женщин…
Профессор рассуждал в том же духе, пока мы шли к «Кроншнепу». Опустилась тьма, тьма густая, тяжелая от клочьев тумана, и второй помощник уже обеспокоенно всматривался в берег. Мы были измотаны. Перед тем как сесть за стол на свое обычное место в кают-компании, мне пришлось сделать усилие — отогнать настойчиво преследующий меня образ: костлявые ягодицы, уродливое тело, мечущееся среди камней с хрюканьем и трескучим выпусканием зловонных газов. Мысль о кретине отбила у меня всякий аппетит.
19 марта. — Но этим все не закончилось. Напротив, все только начиналось. После нашей первой встречи с одним из кретинов прошло два дня. За это время мы опять ездили на остров и определили местоположение их жилища. Но они противились любым попыткам сближения, отказывались приручаться, дичились. Мы могли наблюдать за ними только издали; самое большее, сумели приблизиться к некоторым на расстояние человеческого оклика, но они сразу же убегали. Однако этого было достаточно, чтобы проверить утверждение профессора: они все подобны первому встреченному нами туземцу; ужасные деформированные недомерки, уродливые коротышки, кривоногие, гротескные. Да еще и зобастые. Наличие характерных зобов мы смогли установить почти у всех самок. У женщин живот выдается вперед еще больше, чем у мужчин. Благодаря, так сказать, форменной наготе кретинодольцев половая принадлежность человека определяется очень легко. «Если наречь человеком того, в ком ничего человечьего нет», как сказано уже не помню в какой трагедии[52].
У женщин плоские стопы, как баржи, плоские кисти, как доски, и плоские вислые груди, как спекшиеся тыквы, причем вне зависимости от возраста. Возраст, кстати, трудно обозначить. По мне, так все кретины выглядят старыми, и я не сумел бы отличить детей от взрослых. Я ни разу не видел, чтобы женщины носили своих младенцев, как это делают самые дикие дикарки, даже у каннибалов. Впрочем, они уже почти не вызывают во мне любопытства, настолько они грязны и омерзительны. В этом Коррабен зашел еще дальше меня; он напрочь утратил восторженность и даже интерес к кретинскому роду; все время ловит пелудо и лазает по скалам. Зато профессор воодушевляется все больше и больше. Размышляет. Ищет средство, уловку, чтобы привлечь кретинов, установить с ними долгосрочные взаимоотношения.
23 марта. — Попытки Бабера увенчались успехом. Он ликует от радости. Упивается своей победой. Честно говоря, победой жалкой. По крайней мере, у меня такое впечатление. Впечатление, от которого я не могу избавиться. Столько усилий, издержек, столько дипломатии, находчивости, и все ради чего? Ради того, чтобы, подойдя как можно ближе, рассматривать горстку дегенератов, наслаждаться их уродством, впитывать их смрадное дыхание и невероятную вонь их логова.
Ибо мы проникли в эти пещеры. Не без труда. И осмотрели их, но они были пусты. Покорили лишь жилище, но без жителей. Когда мы, Ипполит-Эрнест Бабер и я, в первый раз приблизились к крутому склону, ведущему в темную глубокую расщелину, то были встречены нестройными хриплыми криками целой ватаги, высыпавшей нам навстречу.
Ну и зрелище! Их было не больше тридцати — сорока: какие гримасничающие маски, какие морды гаргулий, — морщинистые, искаженные, гадкие, неистовые! Они исходили слюной и соплями, скрежетали зубами, хлопали по выпяченным животам своими широкими ревматически узловатыми руками. В первый раз мы заметили стариков или тех, кто таковым может считаться в этой популяции. Ибо всё дает основания полагать, что длительность их существования не превышает тридцати лет. Но даже в этом возрасте или задолго до него у них уже выпадают волосы и зубы, и ко всему уродству дегенерации прибавляется неприглядность дряхления. Как описать этих горбатых и пузатых недоростков, их сопливые носы, напоминающие бугристые каштаны, их черепа, покрытые дряблой, как на шее у стервятников, кожей? А вот старух мы не видели вовсе; но даже молодые, похоже, достигли верха уродства. Все подробности их анатомии были видны, поскольку, кроме грязи, другой одежды у них нет. Обезьяны с грушевидным торсом, морщинистым животом, с морщинами, расходящимися лучами от пупка; пучки редких жестких волос, отбрасываемых назад, на худые плечи, западающие над ключицами; они махали длинными тощими руками, завершающимися когтистыми лапищами. Глядя на них, вспоминалась легенда о гарпиях: у тех они позаимствовали уродство и ярость, а еще запах, который ледяной ветер доносил до нас. Так как мы продолжали идти вперед, они разволновались и раскричались пуще прежнего. Самцы замахали руками, точно мельничными крыльями. Еще больше слюнявились и трескуче испражнялись в свои широкие ладони, подставляя их под зад; затем принялись бросать в нашу сторону свои парны́е липкие лепешки. Этот специфический обстрел заставил нас отступить, но увернуться от некоторых снарядов мы все же не сумели.
Меня трясло от отвращения. А профессор, к моему удивлению, улыбался.
— Быстро же вы падаете духом, мой друг, — сказал он. — Рассматривайте этот обычай кретинов как явление, которое следует изучать объективно. Еще одна заметка для вашего дневника, и все.
— Если так будет продолжаться, — скривившись, ответил я, — то вскоре у меня возникнет ощущение, будто я делаю заметки на туалетной бумаге… уже использованной.
Бабер пожал плечами.
— Даже не верится, что вы изучали медицину. Неужели вы все еще студент первого курса, который зажимает нос рядом с трупами? А бомбардировка пищеварительными отходами указывает нам, каким путем следовать. Теперь я знаю, как к ним подступиться.
— В самом деле? И как же?
— Воспользуемся их слабостью — одной из их слабостей: ненасытностью. Идем за продуктами: возьмем рыбу, мясо, остатки, все что угодно.
Я нехотя поплелся за ним. Когда мы вернулись с целым котлом мясных и рыбьих отходов, которые кок уже собирался выбросить в море, пещера и ее окрестности опустели. Кретины рассеялись. Но Бабера это не обескуражило. Он уселся на валун.
— Вернутся, — уверенно заявил он. — Они где-то здесь, смотрят на нас, наблюдают за нами, будьте уверены. Дадим им время, пусть привыкнут к нашему присутствию.
— А я тем временем пойду проветрюсь, — сердито произнес я. — Возле этой пещеры даже воздух провонял.
Профессор улыбнулся, но ничего не сказал. Когда я приблизительно через час вернулся, он был уже не один. Перед ним стоял унылый, то есть относительно смирный молодой идиот, который неимоверно грязными пальцами копался у себя в носу, уставившись на сидящего перед ним человека абсолютно пустым взглядом.
— Вот видите, — произнес Бабер, — один уже приручается.
— Приучается, или он просто еще больший кретин, чем остальные, поскольку лишен какой-либо реакции?
Не ответив, профессор взял кусок мяса и начал медленно подходить к кретину. Сначала тот дернулся бежать. Тогда Бабер остановился и ловко бросил кусок, который, задев живот кретина, упал к его ногам. Гном в испуге отскочил; затем его ноздри раздулись: он почувствовал запах мяса, которое было, кстати, с изрядным душком. Быстро подобрал его и принялся уминать. Жрать, лопать — слова в высшей степени элегантные для описания его манер и действий. Он брызгал слюной, рыгал, давился и глухо рычал, заглатывая слишком большие куски, которые срыгивал, чтобы затем прожевать. Профессор ликовал.
— Мы уже сделали большой шаг вперед, — чинно объявил он. — Сделаем и другие.
Он взял за хвост тухлую рыбину и медленно поднес ее своему неофиту. Тот, продолжая одной рукой и зубами терзать непокорный кусок мяса, который ему не удавалось заглотить, другой рукой молниеносно схватил протянутую рыбину и убежал с добычей. Он неловко карабкался по склону скалы, с трудом волоча свое брюхо-бурдюк; его узловатые колени, выпирающие на середине дряблых ног, казались кое-как завязанными салфетками, которые раскладывают на буфетной полке в маленьких ресторанах. Он по-крабьи семенил боком, падал, раздирал в кровь колени, но упрямо продвигался вверх, не помогая себе руками, которые судорожно сжимали два ценных куска пищи. Он уже приближался к черному провалу, входу в пещеру, когда из-за каменного выступа с любопытством выглянула чья-то большая всклоченная голова. Второй кретин, лежащий плашмя, выпучив глаза, увлеченно следил за своим сородичем. Едва почувствовав дошедший до него запах тухлой рыбы, он гортанно рыкнул и сорвался с места; буквально нырнул вниз головой, съехал на животе по склону и вмиг очутился рядом с первым кретином. Секунду спустя это были два грязных клубка, два мерзких, липких, слюнявых паука; они друг друга дергали, царапали, кусали, драли зубами, нещадно кровавили о камни, издавая глухой рев и короткие крики, рычание и харканье, в которых не было ничего человеческого.
К пущему смятению, вокруг пещеры то там, то здесь стали появляться другие любопытствующие, привлеченные шумом. Когда кретины поняли, что происходит, или почувствовали запах рыбы — так как применительно к ним говорить о понимании значило бы сделать им большой комплимент, — они беспорядочной толпой ринулись к двум сражающимся. Получилась общая потасовка, яростная и омерзительная. Однако она продолжалась бы недолго, если бы Бабер не подбросил над головами разъяренных участников все содержимое котла.
— Этого им хватит надолго, — сказал он мне. — А мы пока осмотрим пещеру. На сегодня этого достаточно.
Его прогноз оказался точным. Ослепленные непомерной жадностью, все или почти все кретины бешеной ордой бросились в бурное месиво, из которого выныривали стопы и кисти, руки и ноги, доносились хриплые крики и глухое рычанье; эпицентром были куски мяса и рыбы, уже перепачканные землей, неразличимые, а вскоре неухватываемые и несъедобные, поскольку они разрывались, раздирались и растирались об острые каменные сколы, щебень и коварный мох. Не обращая внимания на скотское побоище, мы вновь полезли по крутому склону ко входу в пещеру. Если снизу он казался расщелиной, то вблизи выглядел как вход в палатку: треугольный проем, полуприкрытый складкой нависшей горной породы. Точно огромное веко, полуопущенное на косой глаз, загадочный и дремный. У входа склон стал более пологий, но постоянно тусклый свет в этом туманном климате не пробивался дальше нескольких метров. Мы вдруг очутились в полумраке. Несмотря на отсутствие обитателей, их смрад, кретинский смрад, перебивал дыхание. Мы шагали по крошеву, по колотым ракушкам и обломкам костей, которые хрустели под ногами. А еще скользили по чему-то мягкому, мшистой плесени или липким испражнениям. Мне с трудом удавалось преодолевать свое отвращение. Дегенеративная популяция вызывала у меня постоянное, почти болезненное чувство гадливости, которое со временем только усиливалось. Профессор шел среди этой мерзости с совершенным хладнокровием. Он перешагнул через вонючий обглоданный скелет, останки неизвестно какого животного, дошел до задней стенки, ощупал ее, затем зажег зажигалку, чтобы осмотреть поверхность.
— Здесь следы дыма, — промолвил он вполголоса. — Неужели они способны разводить огонь?.. Нет, следы старые, очень старые.
И в задумчивости умолк.
— Почему бы им, в конце концов, не уметь разводить огонь? — спросил я.
Он покачал головой.
— Было бы удивительно. Это превышает их возможности. Я даже не уверен, знают ли они, что это такое. Учтите, что мы еще не видели никаких следов одежды или орудий.
— Но мы ведь только приехали. Может, еще увидим.
Он опять покачал головой.
— Возможно. Скажу вам больше: это доставило бы мне удовольствие. Они были бы более интересны, если бы сами уже сделали какое-то усилие, чтобы преодолеть свою болезненную наследственность, но я в этом сомневаюсь.
Он опустился на колени и начал скрести складным ножом пол пещеры. Пол представлял собой утрамбованную землю, сероватую и достаточно мягкую. При осмотре легко обнаружилось присутствие сильной концентрации пепла и костей, иногда даже обугленных, что вновь поднимало вопрос об огне. Вскоре профессор выкопал несколько предметов, наличие которых вроде бы опровергало его ранние утверждения, поскольку они, похоже, являлись изделиями примитивного промысла. Костяной гарпун, кремневые наконечники стрел, округлый камень с дыркой, пробитой в середине. Я был удивлен и немного разочарован, так как сразу же поддержал идею полной интеллектуальной неспособности кретинов.
— Не иначе как доказательство, — сказал я, — что наши коротышки могут не только разводить огонь.
Профессор покачал головой.
— До чего же вы упрямы, Лё Брэ! Ваша первая мысль мешает вам увидеть истину, которая здесь, впрочем, явлена вполне очевидно. Это дело рук не кретинов, как и следы огня. Все эти предметы — останки обитания в прошлом, достаточно удаленного во времени, очень давнего. Поймите, что мы находимся в пещере каменного века. В какую-то давно минувшую эпоху на этом острове жили другие существа; существа, куда бóльших, по сравнению с нашими дегенератами, размеров — об этом свидетельствуют некоторые кости — и совсем иного уровня интеллектуального развития. Они-то и разводили огонь, шлифовали камни, убивали и ели животных, более крупных, чем те, которых мы видим сегодня в окрестностях, изготавливали кремневые наконечники и прочие орудия. Они исчезли многие тысячелетия назад. И когда — да, кстати, когда именно? в какую эпоху? кто знает? — появились нынешние кретинодольцы, они отыскали эту пустую пещеру и кости, окаменевающие в пепле. Они заняли найденное убежище, поскольку оно было для них естественным: так поступили бы даже животные. Возможно, они пытались использовать какие-то из этих орудий, но я очень в этом сомневаюсь. Предшествующие обитатели пещеры стояли на высшей стадии развития. Ох уж эти капризы, регрессии истории… Уйгурские варвары, пожиратели сырого мяса, делают привал на руинах Ниневии или Вавилона… Но наши варвары даже не способны представить, что до них что-то было. А мы? Наши грандиозные памятники, наши Эйфелевы башни, наши большие вокзалы, наши виадуки, наши высотные здания, гигантские шлюзы Панамского канала — все это… возможно, элементы будущих руин для планеты, которая станет громадным Кретинодольем.
Он на какое-то время замолк, машинально скребя пол лезвием ножа. Я не прерывал его размышления, вполне соответствующие тому меланхоличному настроению, которое навевала туманно-депрессивная кретинодольская атмосфера. Взяв непроизвольно берцовую кость, валявшуюся на земле, я стал крутить ее в руках.
— А может быть, кретины, — произнес я, словно обращаясь к самому себе, — выродившиеся потомки того некогда высшего типа, которые постепенно окретинились под влиянием островного климата…
— Может быть, — ответил профессор.
— А возможно, и наши потомки обречены на вырождение в результате все более разрушительных войн или по совсем другой причине, а самой Земле уготовано носить на себе лишь хилое слюнявое человечество, неспособное создавать машины, строить башни, виадуки и шлюзы.
— Возможно, — откликнулся, как эхо, Бабер.
Тут я вскрикнул. Философствуя вслух, я не переставал крутить кость. В скупом свете, отражавшемся на сочащихся стенах, этот древний осколок вдруг принял кровавую окраску.
— Она же красная!
Бабер встал с колен, взял у меня кость, чтобы рассмотреть ее поближе.
— Действительно. Но это потому, что сверху нанесен слой краски. Вероятно, охры. Ничего особенного. Недалеко отсюда, в Патагонии, уже находили скелеты, окрашенные в красный цвет.
Профессор замолчал. Чтобы лучше рассмотреть кость, он переместился туда, где было больше света, к выходу из пещеры, и оказался возле темного угла, отделенного выступом, этаким каменным заслоном. Из-за этой перегородки раздался крик испуганного зверя, и в полумраке зашевелились какие-то тени. Я приблизился, потом отступил, не в состоянии выносить ужасный смрад. Запах страха, кретинского страха, который мне следовало бы научиться определять. Подошедший профессор подсветил закуток своей зажигалкой. При свете дрожащего огонька мы различили трех кретинов: двух — на вид довольно молодых, третьего — еще моложе, детеныша, или, правильнее сказать, звереныша; не знаю, как воспринимать этих существ — животными или людьми. Сбившись в кучу, они дрожали, жалобно поскуливали и пытались изо всех сил вжаться в стену. Нам они показались бестелесными, бесплотными, сирыми; предельная худоба их плеч и конечностей контрастировала с раздутыми, как у утопленников, животами. Утопленников кретины напоминали и своей серой кожей с белесым или зеленоватым оттенком, но глаза их, закатившиеся, с вытаращенными белками, были глазами затравленных зверей. Впервые я заметил, что их череп имеет особенную форму почти усеченного конуса, курьезно скошен и утяжелен на затылке костяным набалдашником. Волос почти не было; волосяная система у кретинов вообще как-то странно недоразвита: ни бород, ни волос; даже под мышками и вокруг гениталий волосков очень мало. Эти же кретины казались подростками, возможно, молодой парой, но сколь неверны, обманчивы подобные выражения! Не стоит искать даже отдаленное подобие идиллической пары, влюбленных пастухов и пастушек; не было ничего, что дышало бы грацией или прелестью. Гноящиеся глаза, слюнявый рот, сопливый нос, липкое унавоженное тело… Испытываемый ими гнетущий страх заставлял их гадить под себя прямо у нас на глазах; зловонные экскременты стекали по их ногам, скапливались у их ног и под их ногами, вокруг широких, как лопухи, стоп. Кретины закидывали голову назад в своей особенной кретинской манере: их ужасные лица виднелись в уходящей перспективе — с глазными белками, огромными хлюпающими ноздрями и разинутым ртом, где из черноватых десен криво торчали скверно посаженные обломанные, гнилые зубья, окружающие гипертрофированный язык, напоминающий кровавую бычью печень. Текущие по обеим сторонам от подбородка струйки слюны текли на отвислую кожу под изрытой морщинами шеей и на грудь, в надключичные впадины.
В очередной раз меня передернуло от отвращения. И тут Бабер сказал: «Смотрите, ребенок!»
«Ребенок»! Как он мог называть это «ребенком»?!
Однако ребенок этот, кажется, был не очень напуган. Он сидел неподвижно: взгляд пустой, один из кулаков целиком во рту — в печной топке, а широкие сплющенные стопы в родительских испражнениях. Полагаю, двое других были его родителями, но я в этом не уверен[53].
— Весьма любопытно, — произнес Бабер. — Жаль, что нельзя их увести с нами.
От возмущения я дернулся. Бабер улыбнулся.
— Нет, не беспокойтесь. Еще слишком рано. Мы пока недостаточно оснащены, чтобы их поселить у себя, кормить и изучать. Но это случится. Наша работа только начинается.
Он словно с сожалением оторвался от созерцания кретинов. С резким щелчком закрыл зажигалку, и страшная картина, погрузившаяся в сострадательный мрак, исчезла. Какое-то время наши глаза, отвыкшие от темноты, ничего не различали. Мы повернулись к выходу из пещеры. Снаружи было ненамного светлее. Заморосил мелкий дождь, день сворачивался. Лохматые облака вязли в мокрых ложбинах долины.
— Скоро вернутся остальные, — сказал Бабер. — Пора уходить. Но мы еще вернемся.
23 марта. — Определенно все усугубляется. Я имею в виду профессорскую увлеченность кретинами. Капитан Портье также встал на их сторону. Говорит, что они не такие животные, какими кажутся мне. Или что в их животности еще есть проблески человечности. В их хриплых криках, вое, цоканье и урчании, не говоря уже о рыгании он обнаруживает признаки языка. Языка, который якобы можно понять, интерпретировать. Вместе с тем капитан признаёт, что такая задача ему не по силам, и не прочь возложить ее на меня. Большое спасибо за большую честь! Я бы предпочел близко не подходить к смердящим гномам и не дышать их зловонным дыханием.
Однако приближаться к ним все равно приходится. Профессор наблюдает за ними и требует от меня подменять его, пока он проводит не знаю какие эксперименты, чью суть пока еще не разъяснил.
Нравы кретинов! Они прекрасны! Можно ли вообще говорить о нравах, о цивилизации, как это уверенно делает капитан, в случае с подобным отродьем? По мне, речь следует вести скорее о функционировании особого вида животных, причем не высоко поднявшихся по лестнице живых существ. По многим критериям они стоят ниже обезьян. Их главное оружие — палка, она же их главное или, точнее, единственное орудие; это и рычаг, и дубина, и трость для ходьбы, и жердь для сбивания, и рогатина, чтобы шуровать в кротовых норах и расковыривать раковины. А еще это музыкальный инструмент, если, конечно, верить Портье. Часто, когда все тихо, по утрам или пополудни, они издают целые серии грубо ритмизированных «тук-тук», стуча по скалистым стенам, и это занятие погружает их в слюнявый экстаз. Капитан и в этом пожелал усмотреть какой-то язык, что-то вроде азбуки Морзе, но я уверен, что он заблуждается. Кретинодольские кретины слишком кретинисты, чтобы достигать вершин столь отвлеченных и столь рафинированных средств выражения. Даже не знаю, стоит ли в этом видеть нечто большее, чем простой рефлекс, чисто механическое действие.
Эти вопросы превратились в предмет нескончаемых споров между капитаном и мной. Портье настаивает, что нам неплохо бы — следовало бы — постараться их понять, наладить с ними связь. Так якобы мы узнали бы что-то удивительное, чудесное. Он предполагает у них — или приписывает им — социальную организацию, законы, изобретения… Еще немного, и он представит Кретинодолье идеальным обществом, аналогичным племени Троглодитов у Монтескье[54].
Чистая фантазия. Никогда бы не поверил, что моряк дальнего плавания способен на столь сильное поэтическое воображение. В некоторой — и весьма незначительной — мере в пользу этих бредней свидетельствовало бы, наверное, единственное на данный момент обстоятельство. Если у кретинов и существовало бы искусство, им оказалась бы музыка. Я имею в виду не их стуканье палкой, а искусство вокальное. Как и жабы, на которых они к тому же похожи, кретины способны издавать одну — единственную, достаточно чистую — ноту, которая может при определенных условиях взволновать. Близость безмерного океана, дикость пустоши, затерянного в тумане острова, вдали от всего. Исключительно по вечерам, если их не очень растревожили и у них подходящее настроение, при свете подернутой дымкой луны, просвечивающей сквозь сероватые облака, они усаживаются на корточках перед входом в пещеры. И на повторяющейся, всегда одной и той же тоскливой ноте бедные болваны, потерянные в бездне своей неизвестности, затягивают монотонное стенание; они жалуются, плачутся, стонут — слюнявые, зобатые, горбатые, кривоватые, узловатые, гниловатые, засаленные, задристанные, увечные, рахитичные, бурдючные. Долгими вечерами они беспрестанно стенают и горюют, и это, если угодно, песнь скорби, сетование на свою заброшенность и свое слабоумие. Но это не музыка, не искусство. И это волнительно лишь в силу обстоятельств. А эмоции и мудреную усложненность в это вкладываем мы сами. И я очень сомневаюсь, что кретины — здесь, как и везде, — осознают, что они делают.
25 марта. — Подступила или, вернее, наступила скверная пора. Климат на этом острове, а возможно, и во всем регионе нерадостный. Ветер, дождь, грозы; грозы, дождь, ветер, бури — вот наш удел. Местность, и так угрюмая сама по себе, становится совершенно отвратительной. Остров со своими черными бастионами выглядит как тюрьма. Тюрьма, башня, замок, цитадель кретинизма, оплот идиотизма, ночная крепость, где ночь разума еще темнее и гуще, чем простая ночь. Безжалостный шквальный ветер врывается в долину, в самую глубь, к скале, из которой бьет родник, плюется моросью в воронкообразный провал, служащий входом в пещеру, буйствует над скалами, с яростным свистом раздирается на щербленых, остро кромсающих гребнях. Кретины, укрывающиеся в сырых влажных пещерах от сквозняков, маринуются в своей грязи. Другое дело мы, живущие прямо у моря. Ледяной ветер, как памперо на аргентинских равнинах, сникает, лишь когда начинает накрапывать долгий монотонный дождь, еще более противный и депрессивный, чем все порывы колючего ветра.
Прекрасный климат! Достойный обитателей, которых мы продолжаем изучать с настойчивостью, достойной более благородного применения. Я накапливаю заметки о кретинской физиологии. Точно не знаю, как они окретинились. Характерный ландшафт долины и влажность климата, наверное, сыграли свою роль. Но то, что они законченные кретины, это несомненно. Кроме уже отмеченных телесных деформаций, у них наблюдаются всевозможные отклонения и даже заболевания. Зобы встречаются намного чаще, чем представлялось; но проявляются по-разному. Некоторые ускользают от взгляда невнимательного наблюдателя из-за своей чудовищной величины. Вся шея безмерно раздута огромной опухолью, которая словно обволакивает голову, и такие кретины кажутся всего лишь более жирными, чем остальные. Более деформированными из-за головы, что глубже утопает в плечах, но эта подробность почти не поражает в гуще общего уродства. Есть у них и другие болезни. В этих размягченных телах с дряблыми брюшинами часто вырастает грыжа; а поскольку они, разумеется, не умеют с ней справляться, часто наступает фатальная стадия. Несколько раз я пробовал ее лечить, но они не терпят повязок. А об оперативном вмешательстве и речи быть не может. Пищеварительная система у них одновременно очень активная и очень слабая. Поразительная прожорливость вызывает эпическое несварение желудка, едва в их распоряжении оказывается немного пищи. Их почти всегда кидает от диареи к рвоте. Заглатывать, срыгивать, вновь заглатывать — вот их жизнь в трех словах. Нет, я ошибаюсь, это не совсем полная картина. Несмотря на все убожество и приметы вырождения, несмотря на вшей и опарышей, которые их снедают, и тесноту, которая обеспечивает быстрое заражение всему племени, многие из них одарены — или обременены — самой настоящей гиперсексуальностью. Можно даже не говорить, что она расцветает в самых гнусных извращениях. Хотя у них нет и толики морали, ревность им незнакома, а самки привечают кого угодно, они мастурбируют кстати и некстати, как обезьяны, и без всякой дискриминации практикуют педерастию: достаточно понаблюдать за ними несколько часов.
В их половой скороспелости есть нечто ужасающее, хотя пока можно сделать лишь приблизительные подсчеты относительно фаз жизненного цикла и продолжительности жизни. Я уже писал, что самым старым, должно быть, не больше тридцати лет. Вероятно, даже этот возраст завышен. Но я видел, как к совокуплению принуждали маленьких самок, которым от роду было не больше пяти лет. Как знать? В этом возрасте они, возможно, уже половозрелые. Кретины, наблюдаемые в Европе, часто отличаются очень ранним пубертатным развитием.
Если я когда-нибудь и взялся бы за монографию о кретинах (профессор уже высказывал такое пожелание), то включил бы в нее отдельную главу о форме черепа. Кретинодольцы большей частью микроцефалы: странные мелкие головы, очень низкие лбы, узкие виски, с выемкой впереди и каким-то причудливым утяжелением, вздутием в теменной области, отчего кажется, что у них на затылке взбит массивный шиньон. Но, помимо обладателей вытянутых конусообразных черепов, повторяющих бараньи очертания и увенчанных комичным пучком волос, как у Рике с хохолком[55], встречаются также и макроцефалы или, точнее, гидроцефалы: с огромной головой, раздутой и шаткой, постоянно болтающейся на худых плечах. Эти грибообразные черепа, наводненные и мягкие, не очень прочны, всегда готовы просесть или проломиться при самом легком препятствии; такие кретины живут мало, что наверняка и объясняет их относительную редкость.
25 марта. — Профессор решил сделать решительный шаг, дабы продвинуться в соискании кретинской доброжелательности и осуществлении своих великих планов. Для этого он прибег к тому же самому приему, правда в небывалых масштабах, — к раздаче еды. За ней последовали вакханалии, невообразимые сатурналии. Оргия в Кретинодолье. Какое зрелище!
Мне следовало бы сказать: «Какой кошмар!» Это и вправду было кошмаром. По крайней мере, для меня.
Коррабен, уже начавший томиться, поскольку кретины и их жилье его разочаровали, сумел убить двух коз. Интересно, как. Я и не думал, что на острове обитают столь крупные животные. Во всяком случае, прятались они умело. Если существуют и другие козы, а также козлы — не могут же не быть, — то они должны полагаться на свою ловкость, живя на крутых склонах внутри этой горной лохани или даже, возможно, на ее другой, внешней стороне, обращенной к морю. На этих грядах и отрогах, недоступных дебильным кретинодольцам, бедные животные должны считать себя в безопасности. Но Коррабен, увлеченный борьбой со скукой, преследовал их и загнал в тупик, а затем принес на своих плечах.
Доктор сразу же решил, что мясо этих животных, кстати посредственное, пойдет целиком на подношения кретинам. Так он надеялся снискать их расположение и продвинуться в реализации уже упомянутых мной планов. И вот сам профессор, а также его помощники — я с двумя матросами — торжественно понесли два расчлененных скелета и четвертины туши к пещере.
Разделка туш была бесполезной мерой предусмотрительности. У кретинов есть собственная манера разделывать мясо: руками, ногтями, зубами, а по необходимости — и ногами. Ах, как они с этим управляются! Аж передергивает!
Едва мы выложили перед ними куски козлятины и успели отступить на несколько шагов, чтобы их успокоить, как они накинулись на мясо. Бешено, неистово, исступленно. Не осторожничая, не различая, даже не пытаясь выбирать между хорошими и плохими кусками. Впрочем, те из них, которые захотели бы это сделать, все равно не успели бы. Подстегиваемые булимией, которая словно отыгрывалась за прошлые воздержания, они — безудержно, яростно, остервенело — бросались на мясные отходы, окровавленные конечности, раздирали плоть, ломали кости, истребляя и губя — как они делают всегда в силу чрезмерной поспешности — три четверти пищи. Однако если что и пробуждало их прожорливость прежде всего, так это внутренности, потроха, легкие, как губка, разорванные до кровавых лохмотьев сердце и печень, рваная брюшина, из которой выдавливалась травяная масса, еще парнáя, зловонная. Одна старая кретинка — по виду старая макака — растирала по морде кусок легкого, с еще болтающейся трахеей, сладострастно размазывала его, запихивала в глотку, удовлетворенно порыкивая и рыгая. Рядом с ней самец тщетно пытался заглотить целиком печень, не жуя; отрыгивал, вновь подхватывал, задыхаясь и давясь, вновь свирепо запихивал в рот, чтобы тут же все выблевать.
Но особенно гадким было все, что имело отношение к кишечнику. Кретины лакали кровавую жижу, выжирали в рваных кишках теплую полупереваренную траву, которая была уже не травой, но еще не калом, так сказать, формирующимися фекалиями. Это рагу они, кажется, находили отменным, бесподобно пикантным. Вокруг разметанной требухи, быстро превратившейся сначала в скрученную пеньку, а затем в кровавую кашу, пятнадцать или шестнадцать кретинов всех возрастов толкались, царапались, кусались, друг друга опрокидывали, обсирали, обдавали блевотиной, слюнями и кровью, иногда своей собственной, смешанной с козьей. Они рвали друг другу уши, сбивали с ног, затаптывали, выпучив глаза и издавая глухие, сдавленные крики; паскудная сарабанда, где загаженные зады, уродливые яйца, готтентотские утробы, маленькие головы, хилые конечности, огромные стопы и кисти сплетались в один кишащий сукровичный пандемониум.
Радостное празднество продолжалось около двух часов. Два часа кретины беспрерывно слюнявились, жрали, глотали, блевали, испражнялись, мочились, совокуплялись, толкались и дрались. Огромные растянутые животы надувались так, что казалось, вот-вот лопнут, затем через верх или через низ опорожнялись — с шумом опрокинутой бочки, бултыханьем внезапно прочищенной раковины — и тут же вновь начинали наполняться.
Любопытно было лишь наблюдать за тем, как они пьют. До этого я не замечал, чтобы они использовали какие-то емкости. Они способны есть не запивая, как многие животные и первобытные люди. Когда они испытывают жажду или долго идут до лагуны, в конце долины, то пьют воду дождевую либо воду, образованную при конденсации пара, которая остается в скалистых выемках; такие лужи и чаши нередко встречаются в окрестностях пещеры. В тот вечер — как и во все прочие — они пили, стоя на четвереньках, точно звери. Подобно зверям, они пьют, не вливая в рот воду, а лакая. Для этого прекрасно годится их громадный язык: он забирает грязную илистую воду, взбалтывая ее, с противным чавкающим и всасывающим звуком. Итак, несколько часов подряд они безостановочно уедались, чтобы напиться, и упивались, чтобы наесться — от души или до тошноты.
Обожравшиеся, осовевшие, обалдевшие, они позволяли к себе приближаться, себя переворачивать, рассматривать и даже ощупывать, когда у нас на это хватало духу. Профессор был доволен.
28 марта. — Наша экспедиция уже порядочно надоела Коррабену. Не хватает продвижения, не хватает действия. Кретины его уже не интересуют. (Как я его понимаю!) И вот он выискивает разные поводы, чтобы уплыть. Убедил профессора в том, что нужно организовать еще один рейс, дабы пополнить запасы. Питания, провизии, продовольствия… Естественно, этим займется он. А пока Бабер и я, мы останемся на острове с несколькими матросами, чтобы продолжать наблюдения и эксперименты, поскольку профессор, разумеется, должен их проводить. И профессор позволил себя убедить. Если уж расхваливают его идею фикс… Итак, мы остаемся здесь, с кретинами. Коррабен, посвистывая, крутится вокруг стройки, организованной на побережье, на подступах к Кретинодолью, для возведения бараков, которые послужат нам жильем и лабораторией. Компанию нам составят всего два матроса, Крепон и Вальто. Этого достаточно. Остров пустынный, а мы будем вооружены. Кретины слишком дегенеративны, чтобы быть опасными. Все устраивается как нельзя лучше: устраивается им, Коррабеном, и как нельзя лучше для него, разумеется. Капитан Портье меланхолично созерцает почти построенные бараки. Думаю, он не прочь бы и остаться. Кроме Бабера, капитан единственный, кто интересуется кретинами. Но его присутствие на борту необходимо.
2 июня. — Они уплыли. Радостный Коррабен, стоя на палубе, дружески махал нам до того момента, как «Кроншнеп» обогнул оконечность острова. Когда мачты исчезли за утесом, у меня сжалось сердце. Но не из-за симпатии, которую я испытывал к Коррабену.
Погода стоит ужасная. Шквальные порывы ветра, град, падающий с серого неба, перемежаются ливнями мокрого снега, еще более холодного, чем обычный. На грязную сочащуюся лохань Кретинодолья небо «низкое и тяжелое давит как крышка»[56], а мы наблюдаем внутреннюю сторону этой крышки, свинцовую, луженую, но тусклую, вернее, потускневшую от паров котелка, адского котла, в котором тушится кретинизм.
В нашей лаборатории — одном из двух, впрочем довольно просторном, бараке (второй предназначен для проживания) — вокруг других котелков, трубок, склянок, пузырьков и шприцев суетится профессор. В его технологии нет ничего ни особенно оригинального, ни особенно таинственного: это принцип сыворотки. Он взялся изготовить ее из секреций кретинского организма; сыворотка станет антидотом кретинизма и будет вводиться кретинам для излечения дегенеративности. Относительно деталей я отсылаю к заметкам и запискам, которые будут приложены к моему дневнику. Это всего лишь подборка личных впечатлений, и сухие подробности медицинской техники здесь неуместны[57].
Забор крови обошелся без особых инцидентов благодаря прожорливости кретинов. Мы всего лишь приманили их едой и произвели процедуру за то время, пока все они находились под воздействием веронала, которым мясо было щедро приправлено. Поэтому Бабер счастлив. Потирая руки, он разгуливает по лаборатории, которая неприятно напоминает щитовые бараки Адриана для солдат в ходе последних цивилизованных войн. «Получается! Получается!» — повторяет мэтр. Он имеет в виду, что уже получил первый опытный образец сыворотки.
7 июня. — Начались настоящие эксперименты. Но начались и затруднения. Ведь теперь надо добывать подопытных для постоянного наблюдения и изоляции на время лечения. Нам пришлось прибегнуть к силе. Это оказалось, в общем-то, не очень сложно, так как кретины — совершенные эгоисты. Им наплевать, что может случиться с другими. Лишь бы свое брюхо не сморщивалось… С помощью Крепона мы схватили одного молодого кретина, которого были вынуждены сначала связать, он кусался, царапался и плевался, как бешеная кошка. Затем напичкали его наркотиком, и вот уже два дня, как одурманенный пациент неподвижно сидит в углу лаборатории, гадя под себя и испуская вокруг зловонный дух. Впрочем, он, кажется, не ощущает никакой угрозы. Ест, ест все время, ест все что угодно. Это бурдюк на двух палках и голова огородного пугала. Голова, которая состоит прежде всего из всегда разинутой и всегда ненасытной пасти.
15 июня. — Неужели теории Бабера оказались серьезнее, чем я думал? До этого я, признаюсь, не очень в них верил. Но возможно также, что мы плохо знаем кретинов, недостаточно за ними наблюдали. Под воздействием процедур наш гость демонстрирует удивительные способности. Оказывается, у него есть имя и язык или нечто схожее с языком. Его зовут Пентух; по крайней мере, так со слов профессора, который немало времени проводит в разговорах с ним. И сообщения Пентуха позволяют ему делать настоящие открытия. Несмотря на это, я настроен все еще скептически. Во-первых, Бабер — пока единственный, кто понимает и интерпретирует язык нашего постояльца. И интерпретирует вольно — по-своему. Я не очень доверяю воображению профессора. Во-вторых, из того, что наш кретин способен говорить (если это действительно речь), не обязательно следует, что языком владеют все остальные кретины. Может быть, Бабер благодаря сыворотке просто смог обучить его говорить. Хотя, опять же, эта пресловутая сыворотка…
И все же должен признать, внешность Пентуха претерпела и продолжает претерпевать у нас на глазах значительные изменения. Он вырос; его живот, пусть по-прежнему выдающийся вперед, уже не имеет непристойной стадии ожирения, характерной для остальных гномов. Иногда в его взгляде можно даже уловить огоньки, некие проблески интеллекта.
17 июня. — Пентух определенно делает успехи. Говорит все больше и больше; даже болтает: он непомерно болтлив. Благодаря ему мы узнаем невероятные вещи. О нравах кретинов. Но правда ли мы что-то узнаем? Или сами придумываем, заставляем его придумывать по ходу, увлекшись игрой? Возможно, это лишь какой-то роман, а мы, так сказать, невольные романисты.
Хотя, кажется, жители Кретинодолья имеют язык, рудимент социальной организации и даже некую иерархию. Эта иерархия, похоже, основана почти исключительно на культе старости, тем более почтенной и почитаемой, поскольку высокая продолжительность жизни у кретинов почти не наблюдается… Это я уже отмечал. Итак, старые кретины воспринимаются как существа, которым судьба благоволит, в своем роде любимцы богов. Обычно они еще кретинистее остальных, что служит еще одной причиной испытываемого к ним уважения. В общем, это суперкретины, чей состарившийся кретинизм закоснел как шанкр, и именно они диктуют закон остальным кретинам. Они правят, если вообще можно говорить об управлении.
Что касается женщин — следовало бы сказать, самок, — у них также отмечаются рудименты цивилизации, поскольку они кокетливы и даже следуют моде. (Вот уж никогда бы не поверил!) Правда, речь здесь идет о весьма специфическом, осмелюсь добавить, сугубо кретинском представлении о моде и кокетстве. Это мода на красивые зобы. Чем болтающийся на шее кожаный мешок объемнее, бесформеннее, омерзительнее, тем женщина красивее или считается таковой. Те, у кого зоб совсем маленький или его нет вовсе (к счастью, таких немного), под разными предлогами закрывают шею листьями или какими-то отходами; а еще пытаются нарастить себе зоб, постоянно оттягивая кожу на шее или делая примочки согретой на солнце водой, так как они изобрели — якобы изобрели — такой способ.
Итак, у этих обездоленных, похоже, существуют рудименты цивилизации, культуры. Кажется, есть даже то, что можно было бы назвать системой воспитания: детей обоих полов учат восхищаться красивыми зобами и уважать старых кретинов.
23 июня. — Только что завершился период исключительно мерзкой погоды. Ветер, подобный ледяному памперо, дул безостановочно два дня и обрушивал на наши головы, то есть на крыши бараков, крупный черноватый щебень, сорванный со скалистых склонов. Будто ливень из осколков грифельной доски, которыми нас закидывали вдруг взбунтовавшиеся шалопаи-школьники. Казалось, и на головы кретинов обрушится крыша их пещеры. Но они к этому привычны. И потом, ветер, вместо того чтобы сникнуть, уступил место грозе, буре, урагану, да еще и с самой настоящей пургой. Если бы кто высунул нос наружу, наверняка обморозил бы его! Но все же по просьбе Бабера я отправился с визитом к кретинам в их пещеру. И нашел их полумертвыми от страха, дрожащими, трясущимися, прижавшимися друг к другу, оцепенелыми, слюнявыми, унавоженными, обгаженными, еще грязнее и отвратительнее обычного, но немного жалкими.
25 июня. — Место у нас здесь очень неудачное, на входе в ветряной коридор. Как раз на пути шквальных порывов, которые стремительно обрушиваются на этот незащищенный берег острова. Кретины, по крайней мере, сидят в укрытии, внутри своей сочащейся бадьи.
И потом, если нет дождя, града, ветра и тумана, то есть проблемы с нашими постояльцами. Кроме Пентуха, теперь у Бабера проходят курс лечения еще трое молодых кретинов. Раздобыли мы их с трудом. У кретинов определенно наличествует бóльшая, чем я думал, солидарность. Старые и взрослые особи заметили-таки, что мы забираем у них молодняк, и запротестовали. Они пытаются противиться этим изъятиям. Пришлось применить силу. Никакой опасности это не представляло: они слишком слабы и неловки, чтобы бороться даже с одним человеком. Но когда они на это решаются, мероприятие может оказаться весьма неприятным. Царящий в их берлоге удушающий запах, только усиливающийся, когда под воздействием гнева или страха у них происходят всевозможные выделения и испражнения; скользкие тела — кишение личинок, червяков, аскарид, — которые липнут к вам и вынуждают сносить свои вонючие выделения и липкие прикосновения… Фу! Это отпугнет даже самых отважных. Два наших матроса ходят туда скрепя сердце. «Я шестнадцать раз пересекал Атлантику, и меня никогда не мутило, — сказал мне Крепон, — а здесь только увижу этих тварей, так тут же готов выблевать всю душу». Так вот, чтобы быстрее развязаться с неприятным заданием, мы иногда подгоняем их тумаками и оплеухами, при необходимости несколькими ударами палкой, и вот один из трех подопытных прибыл слегка подпорченным, что вызвало недовольство Бабера. Не знаю, что у него было: вывихнута рука или сломано плечо. «Да хоть бы он и сдох, я траур по нему носить не буду», — сказал Крепон.
Однако я должен согласиться, что по некоторым показателям эксперимент обещает быть успешным. Пентух делает успехи, причем замечательные. Теперь он почти нормальный или тянется к норме. Это подросток: низенький, щупленький, хиленький, кривенький, но на вид скорее задумавшийся, скорее чем-то удивленный, чем глуповатый. Его интеллектуальный прогресс, кажется, оказался более быстрым, чем физический. С ним можно беседовать на своеобразном жаргоне, исковерканном языке, причем у тебя никогда нет уверенности, что ты его понял; и зачастую после первого удивления от какого-нибудь ответа возникает странное обескураживающее ощущение, что этот ответ подсказал ему ты сам и что он тебе так ничего и не высказал, а лишь произнес каскад слогов, лишенных какого-либо значения. Я должен подчеркнуть эту особенность, дабы задать нижеследующим заметкам правильную перспективу.
Пентух ест не столь жадно, как остальные, что, впрочем, может оказаться неблагоприятным гандикапом, если он когда-либо вернется в общество своих сородичей. Остальные кретины сожрут всю его порцию, пока он решится поднести ко рту первый кусок. Кстати, Бабер попытался вновь свести его с кретинодольским племенем. Результаты оказались неудовлетворительными. Они приняли его за чужака, как они приняли бы одного из нас, как если бы он был человеком. Они его не признали. Но сам он, кажется, их признавал или стремился их признать, если бы они позволили. Он ходил от одного кретина к другому, делал робкие жесты, нечто схожее с тем, что, возможно, соответствует приветствию или ласке — если такое в Кретинодолье существует или когда-либо существовало. Он пробовал тереться о самок, возможно о свою мать (но мог ли он ее распознать?) или подругу по сексуальным играм. Но на его приближение кретины отвечали ворчанием, плевками, выпущенными когтями, ударами и пинками. Если бы я не вмешался, ему бы выкололи глаз. С тех пор он пребывает — насколько я могу интерпретировать его физиогномику — понурым и молчаливым. Его бешеный аппетит ухудшился.
29 июня. — Я тоже делаю успехи. В сближении с Пентухом. Мне удалось его исповедать — если, конечно, я не стал жертвой иллюзий под влиянием гнетущего одиночества и воодушевления Бабера и не вообразил себе три четверти того, что Пентух мне рассказал.
Да, Пентух опечален. И, курьезным образом, печалью романтической, байронической. Это кретинодольский Байрон, Рене[58]. Он страдает, отверженный своими соплеменниками, ибо они его отторгли. Он мог бы сказать, как Моисей: «Я видел угасание любви и истощенье дружбы»[59]. Если, разумеется, допустимо говорить о любви и дружбе относительно гнусного кретинского соседства, которое, по сути, является неописуемым промискуитетом. Полагаю, что Пентух уже вкусил яблоко желания. Когда он захотел возобновить привычную близость с молодой кретинкой — близость, в которой ощущал потребность особенно сильную после довольно долгого воздержания, — то был встречен репликой, означавшей что-то вроде: «У тебя не тот запах» или «Ты пахнешь не так, как мы». Что, вероятно, может свестись к следующему: «Ты плохо пахнешь, ты пахнешь человеком». Возможно. Повторю, в понимании всех этих рассказов присутствует изрядная доля интерпретации. Разве у всех этих фраз не один и тот же приблизительный смысл? Вполне вероятно, что, по мнению кретинов, плохо пахнем как раз мы.
1 июля. — Меланхоличность Пентуха усиливается. Поскольку в последние дни чуть распогодилось и выдалось несколько сносных, хотя и очень туманных вечеров, я застал его у двери в наш барак: с выражением глубокой подавленности он слушал тот заунывный жабий крик, о котором я уже рассказывал и который, должно быть, служит кретинам — и кретинкам — любовным призывом. Туман был такой, что ничего не было видно дальше метра. Бесплодная земля острова источала пар, гнилой, тошнотворный, но при этом томящий, обволакивающий, навеивающий безволие, беспомощность, упадок всех сил. Снег, залежавшийся наверху в горных ложбинах, должно быть, медленно таял под дуновением более мягкого северного ветра с тихоокеанских архипелагов; вода долго сочилась, струилась через скалистые трещины, дабы капля за каплей падать кретинам на головы и отуплять их до полного экстаза. В общем, Пентух был печален, печален как поэт, печален смертельно. Если бы он мог, если бы он умел, то сочинил бы стихи, элегические стихи к простуженному хрипению гобоя, которое является брачным пением его племени. Он вещал бы, как другой поэт, о стенаниях рощ, где печальный
Рог разбуженных павлинов заставляет забыть обо всем на свете[60].
И поскольку возле него я сидел один, неподвижно, молчаливо и так же оцепенело, он заговорил, принялся говорить. Что именно он сказал? Возможно, я приписал ему свою собственную ностальгию, свое чувство горечи, которое переполняло меня в ту июльскую ночь, вдали от летних ночей моего парижского пригорода, террас кафе, толп, электрического света, деревенских праздников, танцевальных залов, танцев, всего того, что я не люблю или презираю, когда оно мне доступно, но чье отсутствие все же наводит на меня грусть.
Во всяком случае, его голос накладывался, словно вышивка, на монотонную мелодическую ткань его сородичей, и это было как Песнь Песней Кретинии, сладострастные вариации кретинодольского Ромео, разлученного со своей возлюбленной. Я взял на себя смелость сделать, наверное, очень неточную транскрипцию и решил зафиксировать ее письменно, в качестве курьезного примера. При всей ее неточности, она, возможно, прольет свет на кретинскую эстетику. Все это выдумать я никак не мог.
У моей любимой красивый зоб;
Ее горло — как козье вымя;
Ее стопы — широкие и тяжелые, как броненосцы.
Ее походка — хромая, как у пингвина;
Подобен мутной воде ее взгляд;
Ее левый глаз смотрит на заходящее солнце,
Ее правый взгляд — на восходящее солнце.
Ее бока — угловатые и бугристые, как валуны,
Ее ноги — худые, как палка старца-вождя,
Ее живот — полон и кругл, как луна;
Ее груди висят, как живот старого крота,
Ее ягодицы — острые, как прибрежные рифы;
А кожа ее морщиниста, будто она только что родила,
и розова, как шея стервятника.
3 июля. — Очередные разговоры с Пентухом. Я не разделяю профессорского энтузиазма, но все же должен признать, что начинаю интересоваться этим бедолагой. И потом, здесь такая скука. И так мало развлечений.
Наверное, мне не удалось сдержать смех, который вызвала у меня песнь песней. А вдруг Пентух действительно делает успехи? Как может, старается бедняга. Он, похоже, разочарован и своей поэмой, и воспетой в ней красавицей. Прелести Кви — это имя упомянутой красотки — его уже не очаровывают. Значит ли это, что ее вытеснила какая-нибудь другая кретинодольская Венера? Вовсе нет. Верно следуя своей роли молодого романтического героя, Пентух грезит о невозможном. Он мечтает — это невероятно! — влюбиться в настоящую женщину. Как его угораздило придумать себе такой идеал? Я и сам озадачен. Здесь, кроме профессора, меня и двух матросов, он больше никого не видел. Без лести, но и без излишнего самоуничижения скажу, что мы созданы совсем не так, чтобы навеивать ему идеал женской красоты.
Однако сей идеальный образ в мозгу у Пентуха все же возник. Как он, черт побери, внедрился под размягченные кости этого конусообразного черепа?
Не знаю, но он внутри него и, похоже, закрепился там прочно. Вчера, пока беспрестанный однообразный дождик упорно окроплял настил наших бараков, мы молча созерцали прибой, окрашивающий рифы белой пеной, и безмерную рябь моря, которое — о, слепая вера невежд! — когда-то бороздили потрепанные каравеллы Фернандо де Магальянеса. Существовала ли в те времена Кретиния? И что бы случилось, если бы спутники Магеллана… Эти умствования прервало что-то вроде клохтанья, издаваемого моим гибридом. Так я теперь иногда называю Пентуха, ибо если он уже не совсем кретин, то еще и не совсем человек. Я научился распознавать это специфическое клохтанье, которое существует только в его собственном языке, но не в языке других кретинов, и означает одновременно робость и решимость; признак того, что он хочет задать мне вопрос, не решается его сформулировать, но долго бороться с искушением не будет. Вот и на этот раз борьба оказалась недолгой.
— Гсподин Лё Брэ, — произнес он после очередного клохтанья. — Чу вас просить ко-чо.
(Не берусь точно передать его своеобразное бурчание, его небрежную манеру кромсать слова. Впрочем, этот дефект постепенно сглаживается, и речь Пентуха улучшается с каждым днем.)
— Говори же! — вскричал я.
Так не терпелось узнать, что таилось-томилось в его черепушке! Иногда его несуразные вопросы меня потешают. Ведь у нас, как я уже заметил, очень мало развлечений.
— У вас там, за море, — произнес, все еще немного колеблясь, мой кретин, — есть бабер-жены?
Вопрос поверг меня в недоумение. Последнее слово «бабер-жены» — слово его собственного изобретения — я совершенно не понял. Я попросил повторить его два-три раза, и наконец меня осенило. Он хотел знать, есть ли там, в стране, откуда мы прибыли, женщины, которые представляют собой женский эквивалент профессора, которые представляли бы в женском воплощении то, что он представлял в мужском. Следует сказать, что для Пентуха профессор — кто-то наподобие бога, и бедный кретин испытывает по отношению к нему чувства аналогичные тем, которые иудеи питали к Иегове. И, по сути, он не очень ошибается. Разве не Бабер если не сотворил его, то, по меньшей мере, пробудил в нем сознание? А значит, Бабер — некий сверхчеловек, и вполне естественно было задуматься, а не существует ли где-то возле сверхмужчины какая-нибудь сверхженщина, женское подобие демиурга. И вот наш несчастный идиот приготовился обожать это в каком-то смысле метафизическое, существо, эту чистую идею. Идею, которая — заметим мимоходом — стоила ему сильного внутричерепного напряжения, ибо вот уже несколько дней, как он только и делает, что это осмысливает и обмусливает. Дело ясное.
Бедный Пентух! Интересно, как он представляет себе свое божество: с бородой клинышком и мешками под глазами? Во всяком случае, в результате всех этих грез вышеупомянутая Кви утратила свой шарм и то, что составляло ее престиж. В конце нашего разговора, если так можно назвать обмен несколькими бессвязными словами, разве он не дал мне понять, что от нее воняет?
7 июля. — Подпорченный подопытный умер. Не знаю почему, но меня преследует мысль, что он сделал это специально, позволил себе умереть добровольно, осознанно, дабы досадить Баберу. Затянувшаяся непогода. Пентух как никогда задумчив.
9 июля. — Два других подопытных развиваются, кажется, нормально, если это слово подходит. Я имею в виду, эволюционируют в том же направлении, что и Пентух. Но в глазах остальных кретинов они, разумеется, должны выглядеть ненормальными, даже чудовищными. Если у нас еще и оставались какие-то сомнения на этот счет, то профессорской затеи свести вместе тех и других оказалось достаточно, чтобы нас в этом убедить. Рехнух и Мутлух (таковы, насколько мы можем понять, имена, которыми они себя называют) были отведены вчера к пещере с красными костями. И там, в который уже раз, нас встретили беспорядками, смахивающими на самый настоящий мятеж. Несмотря на искупительные дары в виде разнообразной снеди — на сей раз не принятые, по крайней мере сразу же, — два наших кретина, которых мы поставили в авангарде, были встречены воем, ворчанием, рычаньем вкупе с харканьем, рыганьем и метанием всяческих испражнений. Наши кретины бросились в отступление. Они явно струхнули. Что касается Пентуха, остававшегося подле нас, дабы служить переводчиком, тот демонстративно зажимал себе нос. Сеньор вдруг стал весьма привередливым.
Картина была и впрямь, как всегда, неприглядной. Грязь, гной, гуано; повсюду мразь. Оскалы, гримасы, закатившиеся глаза, животы-мешки, конечности-палки, стопы-ласты, волочащиеся по липкой земле, как аллигаторы. В углу какая-то самка держала на животе гротескного сопливого недоноска. Сопливого буквально, так как из обеих ноздрей текла клейкая слизь. Увидев это, мать языком слизнула сопли и утерла ему нос. Нежность или гурманство? Меня чуть не вытошнило.
Тем временем в бурлящем, гудящем и смердящем хаосе шум и гвалт только усиливались. Дело могло принять скверный оборот. Внезапно один из наших подопытных, наименее развитый, Мутлух, бросился к матери сопляка и обхватил ее. Сначала я подумал, что сейчас будет драка. Но быстро понял, что сближение имело совсем иной характер… О, они вовсе не стеснялись! Сопляк по-прежнему болтался на обвислом бурдюке материнской груди, а мать, уже лежа, отдалась, но, кажется, не очень охотно. Не могу выразить, до какой степени это совокупление было омерзительным. Я невольно повторял про себя, в ужасе, обливаясь холодным потом: «Неужели мы вот такие, когда?..» Чтобы отбросить эту мысль, я обратился к Пентуху.
— Это его… подруга? — спросил я, указав на Мутлуха и самку.
Его ответ я понял с трудом. Правда и то, что все это время я был не очень внимателен. Меня обуревали впечатления от происходящего. Наконец я осознал то, чтó он мне ответил, то, чтó он повторил, заметив мое непонимание. «Это его мать. Это его мать». Его мать? Сначала я подумал, что ослышался. В наших с Пентухом разговорах такие ошибки случаются часто, несмотря на его быстрые успехи. Но мне вскоре пришлось понять, допустить… Если вдуматься, это не так уж и недопустимо. Похоже, что в соответствии с нравами и обычаями кретинов маленькие самцы сперва являются сексуальной собственностью матери. Они резвятся только с ней, создавая нечто вроде гарема. И лишь позднее эмансипируются с другими самками; но есть и такие, которые не раскрепощаются никогда. Набросившись на свою мать, Мутлух явил доказательство своей сыновьей любви и в то же время воздал должное обычаям Кретинии. Он одновременно возвращался в материнское лоно и в лоно своего народа. Вот почему, уходя, мы смогли оставить его у кретинов. Рехнух, казалось, заколебался. Похоже, он задумался, последовать ли примеру Мутлуха или… Но в итоге вернулся с нами.
10 июля. — Да, но в тот же вечер от нас ушел, чтобы вернуться в пещеру красных костей. Ну вот, попытка Бабера удалась. На что я ему, поздравляя, и указал.
— Лишь бы она не слишком удалась, — ответил он.
Этот человек всегда недоволен. Однако я понимаю, что он имеет в виду: он боится, что у его подопытных эффект от лечения бесследно пропадет, он боится, что при контакте с сородичами они вновь впадут в полный кретинизм. В таком случае его эксперимент провалится. И придется начинать заново.
12 июля. — Очередное, вместе с Пентухом, посещение пещеры красных костей. Приняли нас скверно. Кидались камнями. К счастью, это пемза (остров, должно быть, вулканического происхождения), а рукам кретинов не хватает сил. Подождем. Возможно, их плохое настроение пройдет. А погода почти не меняется: все время дождь и хмарь, хмарь и дождь.
13 июля. — Погода чуть улучшилась, и сегодня утром мы с Пентухом опять вернулись к пещере. Увы! В отличие от погоды настроение кретинов ничуть не улучшилось. Они проявляют не только опасение, но еще и открытую враждебность. И, кажется, теперь у них появились караульные, которые извещают о нашем приближении. Возможно, это доказательство интеллектуального совершенствования, но профессор ожидал не таких результатов. Если они эволюционируют, то к насилию, жестокости и воинственности. Во всяком случае, приняли нас прохладно. Я говорю «нас», так как Пентуха его бывшие сородичи отныне полностью приравнивают к человеку. Они уже совсем не признают его за своего. Фактически теперь он почти нормальный. Как большой ребенок, и таким, вероятно, останется навсегда. Мягкий, робкий, чуть пришибленный, чуть глуповатый, слегка сутулый, с впалой грудью, вид страдальческий и поза жертвы. Напоминает больного юношу Мильвуа, славного молодого человека, на которого обрушиваются незаслуженные несчастья и неожиданные катастрофы, а он даже не осознает, что с ним происходит[61]. Думаю, Пентух был счастливее в свою бытность кретином.
Дойдя до начала крутого и скользкого склона, ведущего к пещере, мы уловили признаки суматохи и возбуждения; крики, ропот, шум перебранки; несколько камней и комков мха, смешанного с экскрементами, вылетели из пещеры и докатились почти до наших ног. Затем зев скалы выблевал последний снаряд, более объемный, чем предыдущие. Это был снаряд человеческий — или получеловеческий: брюхо, этакий ком жирной грязи с болтающимися отростками, которые оказались руками и ногами с распластанными стопами и кистями. Существо распрямилось и, постанывая, встало на землю: в нем мы идентифицировали Рехнуха. Помятого, но избежавшего переломов. Он продолжал пускать нюни и слюни, скулить и ныть, растирая по уродливой физиономии слизистые слезы и кровь с сукровицей. В потоке его иеремиад невнятно звучали отдельные слова и целые предложения, но из этой тарабарщины я ничего не сумел вычленить. Пришлось задействовать Пентуха как переводчика — а мне в свою очередь интерпретировать перевод Пентуха, ибо я угадывал больше, чем понимал.
Вкратце вот что мне удалось разобрать, что мне якобы удалось разобрать. (Складывается странное впечатление: ты вроде бы понимаешь существ, с которыми постоянно общаешься, но их мысль от тебя убегает, ускользает до такой степени, что ты уже не уверен, была ли вообще какая-то мысль.) Итак, предполагаю, что Рехнух, хоть и оставшийся кретином больше чем на три четверти, теперь почти на таком же плохом счету, что и Пентух, и пещера его буквально выблевала. Более удачливый Мутлух вернулся к полному кретинизму; пускает слюни от счастья; там, наверху, со своими собратьями купается в приятной вони, киснет в дебильности, маринуется в идиотизме. Рехнуха же сгубила гордыня, как Сатану. Он слишком возгордился. (На самом деле гордиться было особенно нечем.) Прожив несколько дней с людьми, позаимствовав некоторые их привычки, Рехнух почувствовал свое превосходство над прочими, вздумал их поучать, критиковать и даже склонять к реформам. Вступил в конфликт с вождями (если можно говорить о вождях: здесь опять я наталкиваюсь на свое непонимание; возможно, это просто старейшины, очень старые кретины, приближающиеся к тридцатилетию). Некоторые из этих вождей — я уловил их имена: Липапчхум, Какатупуль и некий Як-Лухлух, который представляется мне вождем вождей или старейшиной старейшин, — подвергли реформатора остракизму. Его поместили в карантин, отлучили от еды и сексуального причащения. Даже с его собственной матерью. Он это заслужил. Так, например, вроде бы посчитали, что он высмеивал манеру кретинов лакать воду из луж и скалистых выемок. Он, видите ли, хотел пить, зачерпывая воду рукой. Но ведь всем известно, что утолять жажду лучше всего, когда лакаешь, и что, переливая воду в ладонь, теряешь три четверти ее полезных свойств. Все это знают, по крайней мере в Кретинии. Рехнух намеревался обучить молодежь пить из ладони. Это было недопустимо. Здесь усматривалось серьезное посягательство на авторитет старейшин. До чего может дойти дело, если молодые кретины захотят знать больше, чем старые? Старые, те, которые долгие годы коснели в своем почетном идиотизме. Но, помимо этого, возникла еще одна, более серьезная опасность. И тут я узнал кое-что новое. До того дня я и не задумывался, что кретины делают с умершими соплеменниками. В Кретинодолье нет кладбища. Однако тела обычно не оставляют там, где их покинула жизнь. Кажется, запах гнили, очень быстро распространяющийся от падали в этом туманном влажном климате, обладает, по мнению кретинов, благотворными и почти магическими свойствами. К тому же — что уже отмечалось мною — у них очень развито обоняние; они чувствительнее нас к запахам, в основном самым мерзким, и воспринимают их как изысканные благоуханья. Кретины собираются, скучиваются по углам своей пещеры, чтобы пропитываться постпищеварительными и прочими ароматами: преумножение смрада их радует и успокаивает. Если, так сказать, элегантным считается лакать, фыркая и причмокивая, то ничуть не менее, а может, и более элегантно трескуче испускать газ из задней кишки. Персонаж Золя (в «Земле», если мне не изменяет память) мог бы стать арбитром элегантности у кретинов.
Вероятно, исходя из подобных вкусов и предпочтений, обитатели пещеры красных костей сваливают трупы покучнее, дабы запах гнили был насыщеннее и они получали бы от этого большее наслаждение. В пещере есть угол, специально отведенный для данной цели, и это место окружено таким почитанием, что заходить туда просто так нельзя и приближаться к нему дозволено не всем. Вот, наверное, почему я не заметил его в прошлые посещения. Однако поскольку время от времени надо освобождать пространство, то порцию более или менее подгнивших трупов выносят на площадку перед входом, куда за ними прилетают и их расклевывают рахикусы. Я без труда догадался, кто такие «рахикусы». Это стервятники, относительно многочисленные на острове, и еще раньше я задумывался, где они находят себе пропитание. Теперь тайна раскрылась: грифы едят кретинов, а кретины едят грифов — а они их действительно едят, — не помню, отмечал ли я уже это. Прекрасный пример теории циркуляции, пылко отстаиваемой философом Пьером Леру[62].
Но вернусь к нашему Рехнуху: он вдруг возомнил, что ему не нравится — уже не нравится — трупный запах. И вместо того, чтобы скрывать свое отвращение как порок, стыдиться его, как ему подобало бы, он принялся его открыто выказывать. А еще — преступление, возможно, еще более гнусное — перестал любить свою мать. Когда я говорю «любить», это фигура речи, эвфемизм. Слово следует понимать в его прямом материальном смысле. Заметьте, что мать тоже перестала его любить; она отказала бы ему, если бы он вздумал делать ей авансы. Но он как раз их и не делал. Именно это и было немыслимо, то, что он не страдал от материнского пренебрежения. А то, что он не страдал, это факт. С его стороны не было никакой аффектации, это уж точно, ибо Рехнух подкреплял теорию практикой. Он исповедовал, ибо пытался заниматься прозелитизмом, что любви матери следует предпочитать любовь сестры. Соответственно и поступал или, вернее, стремился так поступать. Но, разумеется, ему удавалось лишь провоцировать очередные скандалы. Так дальше продолжаться не могло. И ему дали это понять. Кретинское общество насильственно выдворило из своего лона недостойного и порочного члена. Будешь знать, дружок, как воротить нос от прежних глупостей, почетных и почитаемых, старческих и менять их на радикально новые глупости, глупости юношеские.