5.

Я не ожидал, признаться, что Глассон выполнит свое обещание. Вернее, вовсе забыл об этом. Но он не забыл. Мы как раз кончали обедать, когда Глассон подкатил к крыльцу столовой на «опельке».

Я пребывал в мрачном состоянии духа и попытался было отказаться от поездки, но Глассон набросился на меня с такой яростью, что я был вынужден взять отказ назад, благо была еще одна причина, по которой мне следовало попасть в город.

Мы собрались ехать вчетвером: Глассон, Ватников, Павел Матвеевич и я. Предотъездная суета несколько оживила меня. Собственно, суеты никакой не было, если не считать того, что я, вынуждая Глассона стонать от нетерпения, минут десять ходил вокруг машины и всё никак не мог решиться спросить у Томилина телефон Люси. Простое, кажется, дело — спросить номер телефона, но дурацкая застенчивость останавливала меня. Я набрался было мужества и подозвал Томилина, но когда он подошел и спросил: «Чего тебе?»,— я только и смог выдавить: «Ты разве не едешь с нами?», хотя до этого ни Глассон, ни я сам не приглашали его с собой. Так ничего и не узнав, проклиная свою робость и оставив себе лишь смутную надежду, что Люся все-таки может оказаться на стадионе, я, к великому удовольствию Глассона, уселся, наконец, в машину.

Добравшись до стадиона, мы разделились: Коля Ватников и Павел Матвеевич отправились на трибуны, а меня Глассон потащил с собой в ложу прессы. Меня усадили в первом ряду, у перил, по соседству с неизвестным мне грузным, бритоголовым человеком, который был примечателен главным образом тем, что всё время без умолку разговаривал. Я заметил, однако, что он ни к кому не обращался, а говорил в пространство, точно был твердо убежден в том, что все окружающие жадно ловят каждое его слово. Он долго распространялся по поводу предстоящего матча, и тон его высказываний был таков, будто ему заранее были известны и ход игры и окончательный ее результат.

Позже, приглядевшись к нему внимательнее, я понял, что он принадлежит к тому сорту людей, которые кажутся развязными от своей застенчивости. Я думаю, что, попав первый раз на футбол (а это, по его словам, случилось лет 15 назад), бритоголовый, как это обычно бывает, ровным счетом ничего не понял, но попросить разъяснений у людей сведущих сразу не собрался или почему-либо постеснялся, а потом, нахватавшись специальных терминов и приобретя уже репутацию знатока и ценителя футбола, и подавно стыдился расспрашивать, боясь обнаружить свое невежество. Подобным людям я бы советовал, смирив свою гордость, просидеть полсезона на восточной или западной трибунах вместе с мальчишками. Ручаюсь, что через три месяца они смогут уже неплохо разбираться в тонкостях игры, во всяком случае достаточно неплохо для того, чтобы, рассуждая о ней, не выглядеть смешными.

— Послушайте, Балмашов,—неожиданно обращается ко мне бритоголовый.— Вы завтра играете, надеюсь? С нами можете не секретничать, говорите откровенно.

— А чего тут секретничать,— отзываюсь я.—Я и не собираюсь секретничать. Играю.

— Ну, слава богу...— Бритоголовый вздыхает с таким облегчением, словно всякий иной ответ был бы для него непоправимым ударом.— Поняли, наконец, что этого разиню Кравченко ставить нельзя.

Быть может, неделю тому назад я и клюнул бы на эту соблазнительную приманку. Быть может, я ответил бы ему улыбкой или жестом, и эта улыбка и жест означали бы, что я только из скромности, только потому, что это было бы с моей стороны бестактным, не решаюсь вслух выразить свое согласие с подобным определением. Во всяком случае, я вряд ли вступил бы в спор, а если бы и вступил, то, думаю, возражал бы бритоголовому вяло, больше из приличия. Но теперь...

— Почему же нельзя? И почему именно разиня? — спрашиваю я с раздражением (меня раздражает и апломб бритоголового, и то, что он так неуважительно отзывается о Кравченко, и сама его неуклюжая попытка завязать со мной приятельские отношения при помощи столь грубой лести).

— Ну вот! Как будто вы сами не знаете!

— Не знаю,—говорю я.—Может быть, вы объясните.

— Чего ж тут объяснять?—хорохорится бритоголовый.— Разиня и всё. Репутация такая.

— Ну, это еще надо установить, у кого он заслужил такую репутацию,— говорю я.— Разиня! С этим словечком, знаете ли, надо обращаться осторожнее.

— Ну, хорошо,— отступает бритоголовый.— Может быть, я действительно выразился слишком резко. Но ведь суть не в терминах, а в существе дела...

— А существо-то как раз в том,— подхватываю я,— что вы судите о Кравченко главным образом по аплодисментам, какие ему удается высекать из публики. А такие суждения не всегда верны.

Бритоголовый поглядывает из меня несколько ошарашенно.

— Вот как? По-вашему, вся публика состоит сплошь из профанов?

— Нет, конечно. Но большинство зрителей все-таки смотрит на футбол... как вам сказать... Ну, как на увлекательное зрелище, что ли. И я это понимаю. Но ведь в зрелище всегда привлекает самое эффектное, самое яркое, верно? Во всяком случае, на это прежде всего обращают внимание. Вот вы сами, наверно, замечали, что когда, например, форвард обойдет подряд трех игроков, то ему хлопают и даже прощают, если он не сумеет обвести четвертого. А если этот же форвард сразу, не задерживаясь, отдаст мяч, то это не бросается в глаза, это кажется слишком обычным и проходит незамеченным, хотя пас всегда опаснее любого дриблинга.

— Ну, допустим,— неуверенно соглашается бритоголовый.

— Вот я вам по себе скажу,— продолжаю я, заметив, что остальные журналисты с интересом прислушиваются к нашему спору. — Смотришь в кино картину какую-нибудь, и кого прежде всего запоминаешь? Главного героя, верно? Он и на виду всегда, и внешность у него подходящая, и песенку какую-нибудь споет — чего же ещё. А назавтра прочитаешь в газете рецензию, и, глядишь, критик то обращает твое внимание не на героя, а на другого артиста, которого ты, по совести сказать, и запомнил-то плохо! И сразу как-то иначе игру артистов оцениваешь, да и всю картину по-другому себе представляешь, и детали отдельные выплывают в памяти..

— Вы хотите сказать...—начинает бритоголовый.

— Он хочет сказать,— приходит ко мне на помощь Глассон,— что сидя в кино, следит прежде всего за тем, как развернутся на экране события, а как играет герой ему не столь важно, тем более, что герой-то обычно появляется на экране в более выигрышных ситуациях, чем остальные действующие лица. Так, Андрей?

— Да,— подтверждаю я.

Я вопросительно гляжу на бритоголового и на других журналистов. Понимают ли они меня? Ведь речь идет уже не о Кравченко, а о чем-то большем, о футболе вообще, о понимании игры, о способности правильно ее оценивать.— Вы так стараетесь доказать мне, что Кравченко сильнее вас,— усмехаясь, говорит бритоголовый. — что я теперь готов с вами согласиться.

— Я стараюсь доказать,—отвечаю я холодно, — что нельзя с такой поспешностью, как это делаете вы, приклеивать ярлычки.

— Ярлычки? — обижается бритоголовый.— Да я, слава богу, на футболе собаку съел.

— Ты ее не съел,—хохочет Глассон. — Нет, Алфимов, ты ее не съел, а проглотил, не разжевывая. Алфимов? Тот самый, который посвятил мне в отчете об игре с «Выстрелом» столь лестные строки? Вот он каков! Жаждал, наверно, познакомиться со мной, потолковать по душам, а вместо этого мы чуть не поссорились. Но ведь он неправ. Когда Кравченко в воротах, то кажется, что он не играет, а работает, так экономны его движения, так рассчитан каждый шаг. Его игра, быть может, чуточку тяжеловесна, но зато в ней есть та солидная добротность, та внушающая доверие его тренеру и партнерам по команде надежность, какие отличают спортсменов, достигших своего мастерства ценой долгого и тяжелого труда. Это тотчас же отметит взгляд знатока, но это не всегда распознает рядовой зритель.

— Уговорили, уговорили, — отмахивается от Глассона Алфимов.— Уговорили и насчет ярлычков и всего прочего. Кравченко — сильнейший вратарь страны, так мы теперь и будем писать...

И поглядывает на меня, словно желая сказать: «Так-то ты отвечаешь мне на дружбу, на доброе мое отношение к тебе. Ладно, посмотрим, кто от этого выиграет».

— Так и будем писать. — повторяет он.

Ах, ты опять за свое?

— Хотя,— говорю я, посмеиваясь, — некоторые из ваших ярлычков приклеиваются довольно прочно. Вот с Мыльниковым хотя бы, в отчете вашем. «Футболист Мыльников» — это вы здорово подметили. Его теперь так вся команда называет.

— А кто же он по-вашему — тореадор, что ли? — огрызается Алфимов.

Вся ложа хохочет, а Алфимов краснеет так, что даже бритая голова его, похожая на биллиардный шар, становится яркопунцовой, точно сию секунду к ней мгновенно пристал загар.

Оскорбленно пожав плечами, Алфимов отворачивается. Ладно, пусть обижается. Ему и невдомек, какое удовлетворение доставил мне наш спор. Словно, отстаивая Кравченко, я отдал ему часть того долга, который остался за мной со вчерашнего дня.

В перерыве я выхожу размяться и тут, за трибунами, встречаю Арчила Элиаву. Мы не успеваем еще обменяться рукопожатием, как нас тотчас же обступают болельщики. Нет, их не интересуют наши персоны. Их бесконечно пленяет возможность услышать из наших уст последние футбольные новости. Болельщику всегда кажется, что в футбольном мире каждый день совершаются какие-то важные события, перемены, о которых он не осведомлен: кто-то куда-то переходит, кто-то собирается переходить, кто-то переходить передумал, кто-то заболел и так далее и тому подобное. Узнать новости первому и потом с таинственным видом, не сразу («скоро сами всё узнаете»), заставляя себя упрашивать, выкладывать их с недомолвками и намеками — это для настоящего болельщика подлинное наслаждение.

Я разговариваю с Элиавой, рассеянно отвечаю на приветствия (на стадионе всегда выясняется, что знакомых у тебя значительно больше, чем ты предполагал), а сам через головы болельщиков вглядываюсь в гуляющую публику, отыскивая в пестрой сутолоке костюмов и платьев знакомое светлошоколадное пятно. Почему-то я представляю себе Люсю только в том костюме, в каком видел ее в первый раз.

Простившись с Элиавой, я сразу натыкаюсь на старика Лебеденко, того самого Лебеденко, сменного мастера с «Монолита», который перед игрой с «Выстрелом» кричал Павлу Матвеевичу: «Чтобы три штуки, Паша, не меньше. Три штуки!» Лебеденко принадлежит к числу тех стариков-болельщиков, которых из-за их фанатической приверженности к футболу многие считают фигурами чуть ли не полуанекдотическими. Но что делать, если старики эти — живая реальность? Лебеденко знает лично не одно поколение футболистов «Монолита», для него и сорокалетний Павел Матвеевич, которого он помнит еще игроком пятой клубной команды, — а тому уже лет двадцать, — всего только Паша, и я отношусь к нему с уважением и немного побаиваюсь.

— Здравствуй, Иван Трофимыч, — говорю я. — Ты, как всегда, ни одного матча не пропускаешь?

— Да, вот пришел посмотреть, может, «Выстрел» ничью сделает, — отвечает он. — Я ведь сюда прямо с работы, домой забежать переодеться не успел...

— Ну, что за беда...

— Беда, конечно, небольшая. Вот завтра думаю и костюм выходной надеть, и ордена, значит, на грудь, как у тебя... Или не стоит парад затевать? Или и не приходить вовсе? Как скажешь? — говорит вдруг он.

— Да что же сказать. Как всегда... Будем стараться, Иван Трофимыч.

Слова «будем стараться» он пропускает мимо ушей.

— Это как понимать — как всегда? Как в прошлый раз, что ли?

— Иван Трофимыч, ты же не первый год футбол смотришь, сам понимаешь: что я тебе могу еще сказать?

— Что. что? Сам знаешь что. Ну, а ты-то сам как?

— Я в порядке.

— В порядке? А с Кравченко ладишь? — неожиданно спрашивает Лебеденко. — Не ссоришься?

Вопрос застает меня врасплох.

— Нет, почему же, — бормочу я. — Зачем ссориться...

— Гляди у меня, Андрей...— Старик подозрительно смотрит на меня. Потом вдруг лезет в карман, вытаскивает миниатюрный, изящно отделанный портсигар, подбрасывает его на ладони. — Вот, гляди, какую я тебе штучку на досуге сработал. Надо бы завтра преподнести, коли выиграете, да уж всё равно. Бери.

На крышке портсигара изображены футбольные ворота и мяч, ниже надпись: «А. Балмашев, «Монолит». 1946 год».

— Спасибо, Иван Трофимыч, — говорю я (я не столько растроган, сколько удивлен этим подарком).— Спасибо тебе... но ведь я не курю.

— Ну, ничего,— беспечно говорит он. — Пускай лежит. Может, на старости лет закуришь.

Я прячу портсигар в карман.

Загрузка...