На первый взгляд экономика — это две огромные зоны: производство и потребление. В первой все начинается и возобновляется, во второй все завершается и уничтожается. «Общество, — говорит Маркс, — не может перестать производить, так же, как оно не может перестать потреблять»1. Истина общеизвестная. Прудон говорил почти то же самое, когда утверждал, что единственная очевидная цель человека — работать и есть. Но между двумя этими мирами втискивается третий, тонкий, но живой, как речушка, и тоже узнаваемый с первого взгляда: обмен, или, если угодно, рыночная экономика. На протяжении столетий, которые изучаются в этой книге, она несовершенна, прерывиста, но уже навязывает себя — и она определенно революционна. В [рамках] целого, которое упорно тяготеет к рутинному равновесию и выходит из него разве только для того, чтобы снова к нему же возвратиться, она представляет зону перемен и новаций. Маркс ее обозначает как сферу обращения2— выражение, которое я по-прежнему продолжаю считать удачным. Несомненно, слово «обращение», пришедшее в экономику из физиологии3, охватывает слишком много вещей сразу. Если верить Ж. Шеллю, издателю полного собрания сочинений Тюрго4, последний подумывал о том, чтобы написать «Трактат об обращении», где шла бы речь о банках, о системе Лоу, о кредите, денежном курсе и торговле, наконец, о роскоши, т. е. почти обо всей экономике, как ее тогда понимали. Но разве термин «рыночная экономика» не приобрел сегодня также расширительный смысл, который бесконечно превосходит простое значение обращения и обмена?5
Итак, три мира. В первом томе этого труда мы отвели главную роль потреблению. В последующих главах мы займемся обращением. Очередь трудных проблем производства наступит последней6. Не то чтобы можно было бы оспаривать мнение Маркса или Прудона о них как о важнейших. Но наблюдающему в ретроспективе, а именно таков историк, трудно начинать с производства — области запутанной, которую нелегко очертить и которая еще недостаточно описана во всех своих деталях. Напротив, обращение обладает тем преимуществом, что легко доступно наблюдению. В нем все подвижно и говорит об этом движении. Шум рынков безошибочно достигает наших ушей. Право же, без всякой похвальбы, я могу увидеть купцов-негоциантов и перекупщиков на площади Риальто в Венеции около 1530 г. из того же окна дома Аретино, который с удовольствием ежедневно созерцал это зрелище7. Могу войти на амстердамскую биржу 1688 г. и даже более раннюю и не затеряться там — я едва не сказал: играть на ней, и не слишком бы при этом ошибся. Жорж Гурвич сразу же возразил бы мне, что легко наблюдаемое рискует оказаться ничтожным или второстепенным. Я не так в этом уверен, как он, и не думаю, что Тюрго, взявшийся за весь комплекс экономики своего времени, был бы совершенно не прав, выделив обращение. И потом, генезис капитализма жестко привязан к обмену — разве это не заслуживает внимания? Наконец, производство означает разделение труда и, значит, обязательно обрекает людей на обмен.
Впрочем, кому бы пришло в голову действительно преуменьшать роль рынка? Даже простейший рынок — это излюбленное место спроса и предложения, место обращения к услугам ближнего, без чего не было бы экономики в обычном понимании, а только жизнь, «замкнутая» (по-английски «встроенная», embedded) в самодостаточности, или не-экономика. Рынок — это освобождение, прорыв, возможность доступа к иному миру; возможность всплыть на поверхность. Деятельность людей, излишки, которые они обменивают, мало-помалу проходят через этот узкий пролом, поначалу с таким же трудом, с каким проходил через игольное ушко библейский верблюд. Затем отверстия расширились, число, их возросло, а общество в конечном счете сделалось «обществом со всеобщим рынком»8. В конечном счете и, значит, с запозданием; и в разных областях это никогда не случалось ни одновременно, ни в одной и той же форме. Следовательно, не существует простой и прямолинейной истории развития рынков. Здесь бок о бок сосуществуют традиционное, архаичное, новое и новейшее. Даже сегодня. Конечно, легко набрать наглядные картинки, но их невозможно точно соотнести друг с другом. И это относится даже к Европе, случаю привилегированному.
Не связана ли эта в некотором роде наводящая на размышления трудность также и с тем, что поле нашего наблюдения, время с XV по XVIII в., все еще недостаточно по своей продолжительности? Идеальное поле наблюдения должно бы было простираться на все рынки мира с момента их зарождения до наших дней. Это огромная область, которую в недалеком прошлом вознамерился со страстью иконоборца объяснить Карл Поланьи9. Но охватить одним и тем же объяснением псевдорынки древней Вавилонии, потоки обмена первобытных жителей сегодняшних островов Тробриан и рынки средневековой
Венеция, мост Риальто. С картины Карпаччо, 1494 г. Венеция, Академия. Фото Жиродона.
и доиндустриальной Европы — да возможно ли это? Я вовсе не убежден в этом.
Во всяком случае, мы не будем с самого начала замыкаться в рамках общих объяснений. Мы начнем с описания. Для начала — Европы, главного свидетеля, свидетеля, которого мы знаем лучше других. А затем — не-Европы, ибо никакое описание не подвело бы нас к начаткам заслуживающего доверия объяснения, если бы оно не охватывало весь мир.
Итак, прежде всего Европа. Еще до XV в. она элиминировала самые архаичные формы обмена. Цены, которые мы знаем или о существовании которых догадываемся, — это начиная с XII в. цены колеблющиеся10: доказательство того, что наличествуют уже «современные» рынки и что они, будучи связаны друг с другом, могут при случае наметить очертания систем, связей между городами. В самом деле, практически только местечки и города имели рынки. В редчайших случаях деревенские рынки существовали еще в XV в.11, но то была величина, которой можно пренебречь. Город Запада поглотил все, все подчинил своим законам, своим требованиям, своему контролю. Рынок сделался одним из его механизмов12.
Раннее развитие колебаний цен в Англии. По данным Д. Л. Фармера: Farmer D. L. Some Prices Fluctuations in Angevin England. — “The Economic History Review", 1956–1957, p. 39. Отметим совпадающий подъем цен на разные зерновые вслед за плохим урожаем 1201 г.
В своей простейшей форме рынки существуют еще и сегодня. Они самое малое получили отсрочку, и в определенные дни они на наших глазах возрождаются в обычных местах наших городов, со своим беспорядком, своей толчеей, выкриками, острыми запахами и с обычной свежестью продаваемых съестных припасов. Вчера они были примерно такими же: несколько балаганов, брезент от дождя, нумерованное место для каждого продавца, заранее закрепленное, надлежащим образом зарегистрированное, за которое нужно было платить в зависимости от требований властей или собственников13; толпа покупателей и множество низкооплачиваемых работников, вездесущий и деятельный пролетариат: шелушилыцицы гороха, пользующиеся славой закоренелых сплетниц, свежеватели лягушек (лягушек доставляли в Женеву14 и Париж15 целыми вьюками на мулах), носильщики, метельщики, возчики, уличные торговцы и торговки, не имеющие разрешения на продажу своего товара, суровые контролеры, передающие свои жалкие должности от отца к сыну, купцы-перекупщики, крестьяне и крестьянки, которых узнаешь по одежде; буржуазки в поисках покупки, служанки, которые, как твердят богачи, большие мастерицы присчитывать при закупках (тогда говорили «подковать мула»)16, булочники, торгующие на оптовом рынке хлеба, мясники, чьи многочисленные лотки загромождают улицы и площади, оптовики (торговцы рыбой, сыром или сливочным маслом17), сборщики рыночных пошлин… И наконец, повсюду выложены товары: куски масла, кучи овощей, сыры, фрукты, рыба, с которой стекает вода, дичь, мясо, которое мясник разделывает на месте, непроданные книги, страницы которых служат для завертывания товара18. А кроме того, из деревень привозят солому, дрова, сено, шерсть и даже пеньку, лен — вплоть до домотканых холстов.
Если этот простейший рынок, оставаясь самим собою, сохранялся на протяжении столетий, то наверняка потому, что в своей грубой простоте он был незаменим, принимая во внимание свежесть поставляемых им скоропортящихся видов продовольствия, привозившихся прямо с близлежащих огородов и полей. А также принимая во внимание его низкие цены. Ибо простейший рынок, где продают главным образом «из первых рук»19, есть самая прямая и самая наглядная форма обмена, за которой легче всего проследить, защищенная от плутней. Самая ли она честная? «Книга ремесел» Буало, написанная около 1270 г.20, настойчиво твердит об этом: «Ибо есть резон, чтобы съестные припасы попадали прямо на открытый рынок и можно было бы видеть, доброго ли они качества и честно ли изготовлены или нет… ибо к вещам… продаваемым на открытом рынке, имеют доступ все: и бедный и богатый». В соответствии с немецким выражением это торговля из рук в руки, глаза в глаза (Hand-in-Hand, Auge-in-Auge Handel21), прямой обмен: все, что продается, продается тут же; все, что покупается, забирается тут же и оплачивается сразу же. Кредит почти не играет роли между рынками22. Этот очень старый тип обмена практиковался уже в Помпеях, в Остии или Тимгаде Римском*AA, да и веками, тысячелетиями раньше: свои рынки имела Древняя Греция, они существовали в Китае классической эпохи, как и в фараоновском Египте и в Вавилонии, где обмен был столь ранним явлением23. Европейцы расписывали красочное великолепие и устройство рынка «в Тлальтеко, что прилегает к Теночтитлану (Мехико)»24, и «упорядоченные и контролируемые» рынки Черной Африки, порядок на которых вызывал у них восхищение, невзирая на скромные масштабы обменов25. А в Эфиопии истоки рынков теряются во мраке времен26.
Городские базары обычно бывали раз или два в неделю. Для их снабжения требовалось, чтобы у деревни было время произвести и собрать продовольствие и чтобы она смогла отвлечь часть своей рабочей силы для поездки на рынок (что поручалось преимущественно женщинам). Правда, в крупных городах рынки обнаруживали тенденцию к тому, чтобы стать ежедневными, как то было в Париже, где в принципе (а часто и фактически) они должны были функционировать лишь по средам и субботам27. Во всяком случае, действуя с перерывами или постоянно, эти простейшие рынки, связующее звено между деревней и городом, из-за своего числа и своей непрестанной повторяемости представляли самый крупный из всех знакомых ¿обществу] видов обмена, как это заметил Адам Смит. К тому же и городские власти прочно взяли в свои руки их организацию и надзор за ними: для городов это был жизненно важный вопрос. А это ведь были «ближние» власти, скорые на расправу, на регламентацию, власти, которые жестко контролировали цены. Если на Сицилии продавец запрашивал цену, хоть на «грано» превышавшую установленный тариф, его запросто могли послать на галеры! Такой случай и произошел в Палермо 2 июля 1611 г.28 В Шатодёне булочников, в третий раз уличенных в нарушении правил, «нещадно сбрасывали с повозки перевязанными, как колбасы»29. Такая практика восходила к 1417 г., когда Карл Орлеанский дал городским магистратам (эшевенам) право досмотра (визитации) пекарей. Только в 1602 г. община добьется отмены такого наказания.
Но надзор и разносы не мешали рынку расширяться, разрастаться по воле спроса, укореняться в самом сердце городской жизни. Посещаемый в определенные дни рынок был естественным центром общественной жизни. Именно там люди встречались друг с другом, договаривались, поносили друг друга, переходили от угроз к [обмену] ударами. Именно здесь зарождались инциденты и затем судебные процессы, выявлявшие пособников; здесь случались довольно-таки редкие вмешательства стражи, эффектные, несомненно, но и осторожные30. Именно здесь распространялись политические и иные новости. В 1534 г. на рыночной площади в Фекенхэме, графство Норфолк, открыто критиковали действия и планы короля Генриха VIII31. Да и на каком английском рынке не услышишь пылкие речи проповедников? Налицо была восприимчивая толпа, готовая на любые дела, даже на добрые. Рынок был также излюбленным местом для заключения сделок и устройства семейных дел. «В XV в. в Джиффони, в провинции Салерно, мы видим по нотариальным реестрам, что в рыночные дни, помимо продажи съестных припасов и изделий местного ремесла, наблюдался повышенный [против обычного] процент заключенных договоров о купле-продаже земельных участков, о долгосрочных ипотечных операциях, о дарениях, брачных контрактов, составления описей приданого»32. Все ускоряется благодаря рынку, даже сбыт в лавках (что достаточно логично). Так, в Ланкастере, в Англии, в конце XVII в. Уильям Стаут, который держал там лавку, нанял дополнительного приказчика «на рыночные и ярмарочные дни» (“on the market and fair days”)33. Это, вне сомнения, было общим правилом. Естественно, при условии, что лавки не бывали официально закрыты в дни рынка или ярмарок, как это случалось во многих городах34.
Доказательством тому, что рынок находился в самом сердце целого мира отношений, может служить сама мудрость пословиц. Вот несколько примеров: «Все продается на рынке, кроме молчаливой осторожности и чести»; «Покупая рыбу в море [до ее вылова], рискуешь получить только ее запах»35. Ежели ты недостаточно знаком с искусством покупать или продавать — что же, «рынок тебя обучит». На рынке никто не бывает один, посему «думай о себе самом и думай о рынке», т. е. о других. Итальянская поговорка гласит, что для рассудительного человека «лучше иметь друзей на рынке, чем монеты в сундуке» (“val piu avere amici in piazza che denari nella cassa”). Для сегодняшнего дагомейского фольклора противостоять соблазнам рынкам — это признак мудрости. «Если торговец кричит: «Зайди и купи!», разумно будет ответить: „Я не трачу сверх того, что имею!”»36
Хлебный и птичий рынки в Париже на набережной Августинцев около 1670 г. Париж, Музей Карнавале. Фото Жиродона.
Став достоянием городов, рынки растут вместе с ними. Они множатся, взрываясь в городском пространстве, слишком стесненном, чтобы их сдержать. А так как они — сама движущаяся вперед новизна, ускоренное их развитие почти что не ведает преград. Они безнаказанно навязывают свою толчею, свои отбросы, свои упрямо [собирающиеся] скопища людей. Решением проблемы было бы отбросить рынки к воротам города, за городские стены, в предместья. Что и делали нередко, когда создавался новый рынок — как это было в Париже на площади Сен-Бернар в Сент-Антуанском предместье (2 марта 1643 г.); как было «между воротами Сен-Мишель и рвом нашего города Парижа, улицей д’Анфер и воротами Сен-Жак» в октябре 1660 г.37 Но старинные места скоплений народа в самом центре городов сохранялись, было уже трудным делом даже слегка их потеснить, как, например, с моста Сен-Мишель к оконечности этого моста в 1667 г.38 или полувеком позднее, в мае 1718 г., с улицы Муффтар на близлежащий двор особняка Патриархов39. Новое не изгоняло старого. А так как городские стены раздвигались по мере того, как росли поселения, рынки, благоразумно размещенные по периметру стен, в один прекрасный день оказывались в пределах крепостной ограды да там и оставались.
В Париже Парламент, члены городского магистрата и лейтенант полиции*AB начиная с 1667 г. отчаянно пытались удержать их в надлежащих границах. Тщетно! Так, в 1678 г. улица Сент-Оноре была непроезжей по причине «рынка, каковой противозаконно разместился вблизи приюта слепых и перед мясной лавкой по улице Сент-Оноре, где по базарным дням некоторые женщины и перекупщицы, как сельские, так и городские, выкладывают свои товары прямо посреди улицы и препятствуют проезду по оной, хотя и должна она быть всегда свободна, как одна из самых многолюдных и значительных в Париже»40. Беззаконие явное, но как с ним справиться? Очистить одно место означает загромоздить другое. Почти пятьюдесятью годами позднее небольшой рынок у [приюта] Кэнз-Вэн существовал по-прежнему, так как 28 июня 1714 г. комиссар Брюссель писал своему начальнику в Шатле: «Сударь, сегодня получил я жалобу от обывателей малого рынка у Кэнз-Вэн, куда отправился я за хлебом, на торговок макрелью, кои выбрасывают жабры своих макрелей, что причиняет немалое неудобство из-за зловония, каковое от сего происходит на рынке. Было бы благом… предписать сим женщинам складывать эти жабры в корзины, дабы затем их опрастывать в тележку, как то делают с гороховой шелухой»41. Еще более возмутительной была — потому что происходила она на страстной неделе на паперти собора Парижской богоматери — «Сальная ярмарка» (Foire du Lari), фактически большой рынок, на который парижские бедняки и не совсем бедняки приходили покупать ветчину и куски шпига. Коромысло общественных весов размещалось на самой паперти собора. И возникала неслыханная толкотня, стоило кому-то попытаться взвесить свои покупки раньше соседа. И повсюду насмешки, кривлянья, мелкое воровство. Королевские гвардейцы, наблюдавшие за порядком, и те вели себя не лучше прочих, а факельщики из расположенного по соседству Отель-Дьё позволяли себе грубые шутовские проделки42. Все это не помешало в 1669 г. дать шевалье де Грамону разрешение устроить «новый рынок между церковью Богоматери и островом Пале». Каждую субботу возникали катастрофические заторы. Как проложить путь церковным процессиям или карете королевы через площадь, где черно от народа?43
Само собой разумеется, едва какое-нибудь пространство освобождается, как им завладевают рынки. Каждую зиму в Москве, когда Москва-река замерзала, на льду размещались ларьки,
Ярмарка на Темзе в 1683 г. Эта гравюра, воспроизведенная в книге Эдварда Робинсона “The Early English Coffee Houser”, изображает празднество ярмарки, которая происходит на замерзшей реке. Слева — лондонский Тауэр, на заднем плане — Лондонский мост. Фототека издательства А. Колэн.
балаганы и лавки мясников44. Это было как раз то время года, когда благодаря удобству санных перевозок и замораживанию прямо под открытым небом [разделанного] мяса и [туш] забитых животных на рынках накануне и сразу же после рождества неизменно наблюдался рост оборота торговли45. В Лондоне в необычно холодные зимы XVII в. праздником бывала возможность вынести на покрытую льдом реку веселье карнавала, который «по всей Англии длится с рождества до богоявления». «Будки, что служат кабачками», огромные части говяжьих туш, что жарятся на открытом воздухе, испанское вино и водка привлекают все население, а при случае — и самого короля (например, 13 января 1677 г.)46. Однако в январе и феврале 1683 г. дела обстояли не так весело. Неслыханные холода обрушились на город; в устье Темзы огромные ледяные поля грозили раздавить скованные [льдом] суда. Продовольствия и товаров не хватало, цены возросли втрое-вчетверо, а улицы, заваленные снегом и льдом, сделались непроезжими. И тогда жизнь переместилась на замерзшую реку: она служила дорогой для повозок, везших в город все необходимое, и для наемных карет. Купцы, лавочники, ремесленники строили на ней палатки, балаганы. Возник громадный импровизированный рынок, позволяющий измерить могущество числа в огромной столице, настолько громадный, что он, как писал очевидец из Тосканы, имел вид «величайшей ярмарки». И, разумеется, тотчас же появились «шарлатаны, шуты и мастера на всяческие штуки и проделки с целью выудить хоть сколько-нибудь денег»47. И память об этом невероятном сборище сохранилась именно как память о ярмарке (The Fair on the Thames, 1683). Неумелая гравюра воспроизводит этот случай, не передавая его живописной пестроты48.
Рост торгового оборота повсёместно вынудил города строить крытые рынки (halles), которые часто бывали окружены рынками под открытым небом. Чаще всего эти крытые рынки были постоянными и специализированными. Нам известны бесчисленные суконные рынки49. Даже такой средней величины город, как Карпантра, имел свой рынок50. Барселона устроила свой ala dels draps над Биржей51. Лондонский крытый рынок Блэкуэлл-холл (Blackwell Hall), построенный в 1397 г., перестроенный в 1558-м, уничтоженный пожаром в 1666-м и построенный, заново в 1672 г., отличался исключительными размерами52. Продажи, долгое время ограниченные несколькими днями в неделю, в XVIII в. становятся ежедневными, и сельские торговцы тканями (country clothiers) завели обыкновение оставлять в нем на хранение непроданные штуки тканей до следующего рыночного дня. К 1660 г. Блэкуэлл-холл имел своих комиссионеров, своих постоянных служащих и целую сложную организацию. Но и до этого расцвета Бэсинг-холл-стрит, где возвышается этот комплекс сооружений, была уже «сердцем делового квартала» в куда большей степени, чем был им для Венеции Немецкий двор («Фондако деи Тедески»53).
Вполне очевидно, что были разные крытые рынки в зависимости от товаров, которыми там торговали. Так, рынки бывали зерновые (в Тулузе — с 1203 г54), винные, кожевенные, башмачные, меховые (Kornhaüser, Pelzhaüser, Schuhhaüser немецких городов). И даже крытый рынок для пастели в Гёрлице, районе, культивировавшем [это] драгоценное красящее растение55. В XVI в. городишки и города Англии стали свидетелями строительства многочисленных рынков под разными названиями, нередко на средства какого-нибудь богатого местного купца, оказавшегося в милостивом настроении56. В XVII в. в Амьене ниточный крытый рынок располагался в самом центре города, позади церкви Сен-Фирмен-ан-Кастийон, в двух шагах от главного, или хлебного, рынка. Каждый день ремесленники запасались здесь шерстяными нитками, так называемыми саржевыми, «обезжиренными после чесания и, как правило, пряденными на малой прялке»; речь шла об изделии, поставлявшемся городу прядильщиками из прилежащих к нему деревень57. Точно так же тесно стоявшие одна к другой под навесом лавки мясников были, по правде говоря, крытыми рынками. Так обстояло дело в Эврё58; так же было и в Труа, где они помещались под скромным навесом59. А в Венеции, скажем, крупные мясные лавки (Beccarie) с 1339 г. были собраны в нескольких шагах от площади Риальто, в старинном Доме Кверини (Ca’Querini), на улице и канале, носящих то же название (Beccarie), и возле церкви Сан-Маттео, церкви [цеха] мясников, которая будет разрушена лишь в начале XIX в.60
Слово halle могло, таким образом, иметь несколько значений, от простого крытого рынка до крупного городского сооружения и до сложной организации парижского Центрального
Крытый рынок в Ле-Фауэ, в Бретани (конец XVI в.). Фото Жиродона.
рынка (Halles), который очень рано стал первым «чревом Парижа». Эта огромная махина восходит ко времени Филиппа II Августа61. Именно тогда был построен обширный ансамбль на пустоши Шампо по соседству с кладбищем Невинных, которое будет упразднено лишь много позже, в 1786 г.62 Но во время большого спада, длившегося в общем с 1350 по 1450 г., произошло и явное запустение Центрального рынка по причине, вполне естественной, самого спада, а также по причине конкуренции соседних лавок. Во всяком случае, кризис рынка не был только парижским явлением. Он был налицо и в других городах королевства. Заброшенные постройки разрушались. Некоторые становились свалками нечистот для соседних кварталов. В Париже крытый рынок ткачей, «согласно счетам с 1484 по 1487 г., служил, по крайней мере частично, каретным сараем для повозок артиллерии короля»63. Известны соображения Роберто Лопеса о той роли «индикаторов», какую играли религиозные сооружения64. Когда их строительство прерывалось, как, например, собора в Болонье в 1223 г., собора в Сиене в 1265 г. или церкви Санта-Мария-дель-Фьоре во Флоренции в 1301–1302 гг., это было верным знаком кризиса. Можно ли возвести в тот же ранг «индикаторов» и крытые рынки, историю которых еще не пытались рассмотреть в целом? Если да, то в Париже новый подъем обозначился бы в период 1543–1572 гг., притом скорее в последние годы этого периода, нежели в ранние. И в самом деле, эдикт Франциска I от 20 сентября 1543 г., зарегистрированный Парламентом 11 октября того же года, был только первым жестом. За ним последовали другие. Их целью явно было скорее украсить Париж, нежели дать ему мощный [торговый] организм. И все же возврат к более активной жизни, рост столицы, уменьшение вследствие восстановления Крытого рынка числа лавок и торговых точек по соседству придали этой операции исключительное торговое значение. Во всяком случае, с конца XVI в. Крытый рынок, который предстал в новом обличье, вновь обрел свою былую активность времен Людовика Святого. Там тоже имело место «Возрождение»65.
Никакой план парижского Крытого рынка не может дать верной картины этого обширного ансамбля: крытые и открытые пространства, опоры, поддерживающие аркады соседних домов, и торговая жизнь, захлестывающая все окрест, которая одновременно пользуется беспорядком и толчеей и создает их к своей выгоде. По утверждению Савари (1761 г.), этот разношерстный рынок больше не менялся с XVI в.66 Не будем слишком верить этому: происходили постоянное движение и внутренние перемещения. Плюс в XVIII в. два нововведения: в 1767 г. хлебный рынок был перемещен и воссоздан на месте снесенного Отель де Суассон, а в конце века произойдут перестройка рынка морской рыбы и кожевенного рынка и перенос винного рынка за ворота Сен-Бернар. И не переставали появляться проекты благоустройства и — уже тогда! — переноса крытого рынка. Но огромный (50 тыс. кв. метров) комплекс построек остался на месте, и вполне логично.
В крытых помещениях находились только суконный, полотняный и рыбные рынки — «посольный» (соленая рыба) и свежерыбный. Но вокруг этих построек, прилепившись к ним, поднялись под открытым небом рынки: хлебный, мучной, сливочного масла (в кусках), свечной, кудельно-веревочный. Возле опор, расположенных вокруг, устраивались, как могли, старьевщики, булочники, сапожники и «прочие бедные мастера из числа парижских торговцев, которые имеют право на торговлю на крытых рынках (hallage*AC)». Первого марта [1657 г.], рассказывают два голландских путешественника, «мы видели ветошный ряд, каковой находится возле Рынка. Это большая крытая галерея на столбах из тесаного камня, в которой помещаются скупщики и продавцы старого тряпья… Там дважды в неделю бывает открытый рынок… И вот тогда-то все эти старьевщики, между коими, по-видимому, немалое число евреев, выкладывают свои товары. В какое бы время ты там ни проходил, тебе досаждают их непрерывные крики — о добром деревенском плаще, о прекрасном камзоле — и подробности, с какими они расписывают свой товар, хватая людей за руки, дабы затащить в свои лавки… Трудно поверить, какое громадное количество одежды и мебели у них есть: там можно увидеть и очень красивые вещи, но покупать их опасно, ежели ты в них не очень разбираешься, ибо торговцы, обнаруживая удивительное искусство, отчищают и латают старье так, что оно кажется новым». А так как лавки эти были плохо освещены, то «вы полагаете, что купили черный кафтан, но, выйдя на яркий дневной свет, находите его зеленым или фиолетовым, [а то и] пятнистым, как леопардовая шкура»67.
Торговка сельдью и прочие торговки рыбой в разгар своей деятельности в рыбном ряду Крытого рынка в Париже. На переднем плане — торговец вафлями.
Анонимный эстамп времен Фронды. Кабинет эстампов. Фото Национальной библиотеки.
B 1742 г. Пиганьоль де ла Форс признавал, что прекрасный Рынок, представляя совокупность прижатых друг к другу базаров, где скапливались отбросы, сточные воды, гнилая рыба, был «также самым мерзким и самым грязным из парижских кварталов»68. И в не меньшей мере был он средоточием шумных скандалов и «блатной музыки». Торговки, куда более многочисленные, чем торговцы, задавали тон. Они пользовались славой «самых хамских глоток во всем Париже»: «Эй ты, бесстыдница! Поговори еще! Эй, шлюха, сука школярская! Иди, иди в коллеж Монтегю! Стыда у тебя нет! Старая развалина, сеченая задница, срамница! Двуличная дрянь, залила зенки-то!» Так без конца перебранивались базарные торговки в XVII в.69 И, несомненно, в позднейшее время.
Каким бы сложным, каким бы своеобразным ни был в целом этот Центральный рынок Парижа, он лишь отражал сложности и нужды снабжения крупного города, очень рано превысившего обычные пропорции. Со времени, когда Лондон стал таким, каким он известен, по тем же причинам, имевшим те же следствия, английскую столицу заполонили многочисленные и неупорядоченные рынки. Будучи бессильны удержаться в отведенном им старом пространстве, они выплескиваются на соседние улицы, каждая из которых делается своего рода специализированным рынком: рыбным, овощным, птичьим и т. д. Во времена Елизаветы они с каждым днем все больше и больше загромождали самые оживленные улицы столицы. Только Великий пожар 1666 г. (the Great Fire) позволит навести общий порядок. Тогда власти построили просторные здания вокруг обширных дворов, чтобы освободить улицы. Таким образом, то были рынки замкнутые, но под открытым небом; одни из них были специализированными, скорее оптовыми рынками, другие — более разнообразными.
Именно самый большой из всех (утверждали, будто самый большой в Европе) — Леденхолл — являл взору зрелище, сравнимое с парижским Крытым рынком. Но, несомненно, на нем было больше порядка. Леденхолл вобрал в четыре здания все рынки, что до 1666 г. отпочковывались от него, располагаясь вокруг прежнего его местонахождения, — рынки Грейсчерч-стрит, Корнхилл, Паултри, Нью-Фиш-стрит, Истчип. В одном из дворов в сотне лавок мясников продавалась говядина, в другом — 140 лавок были отведены для мяса других видов; еще в одном месте продавались рыба, дальше сыр, масло, гвозди, скобяной товар… А в целом — «рынок-чудище, предмет гордости горожан и одно из главных зрелищ в городе». Разумеется, порядок, символом которого был Леденхолл, просуществовал лишь какое-то время. Продолжая расти, город перерастал собственные разумные решения, вновь оказываясь лицом к лицу с прежними затруднениями. С 1699 г. (и, без сомнения, раньше) лавки снова заполняли улицы, размещались под порталами домов, торговцы расползались по всему городу, несмотря на запреты, направленные против бродячих купцов. Самыми живописными из этих уличных торгашей были торговки рыбой, чей товар находился в корзине, которую они носили на голове. О них шла дурная слава, над ними насмехались и их же эксплуатировали. Если день бывал удачным, вечером их наверняка можно было обнаружить в кабачке. Они, вне сомнения, были столь же задиристы и так же сквернословили, как и торговки рыбой с парижского Крытого рынка70.
Но возвратимся в Париж. Чтобы обеспечить свое снабжение, Парижу пришлось организовать [хозяйственное использование] огромной области вокруг столицы. Рыба и устрицы доставлялись из Дьепа, из Ле-Кротуа, из Сен-Валери. Путешественник, который в 1728 г. проезжал вблизи двух последних городов, рассказывает: «Мы встречали сплошные устричные поля (sic!). Но невозможно охватить взором, — продолжает он, — рыбу, что следует за нами со всех сторон… Ее всю везут в Париж»71. Сыры привозили из Mo, сливочное масло — из Гурнэ, возле Дьепа, или же Изиньи. Животных для забоя гнали с рынков Пуасси, Со и издалека, из Нёбура; хороший хлеб — из Гонеса; сушеные овощи — из Кодбека, в Нормандии, где базары бывали каждую субботу72. Из этого вытекала надобность в серии мер, которые нужно было без конца возобновлять и видоизменять. Главное, надо было взять под защиту зону непосредственного снабжения города, создать благоприятную обстановку для деятельности там производителей, скупщиков и перевозчиков, всех скромных действующих лиц, чьими трудами не прекращалось снабжение рынков великого города. Посему свободная деятельность профессиональных купцов допускалась лишь за пределами этой ближней зоны. Полицейский ордонанс Шатле от 1622 г. довел до 10 лье радиус круга, вне которого купцы могли заниматься закупками зерна; закупка скота разрешалась не ближе семи лье [от города] (ордонанс 1635 г.), а для закупки телят, выращенных на пастбище (broutiers), и свиней была установлена граница в 20 лье (1665 г.). С начала XVII в. за четыре лье была отнесена зона закупок пресноводной рыбы73, а оптовые закупки вина разрешались не ближе 20 лье74.
Немало было и других проблем; одной из самых жгучих было снабжение лошадьми и скотом. Оно производилось при посредстве шумных рынков, которые по возможности оттесняли на периферию или за пределы городских стен. То, что впоследствии станет площадью Вогезов — заброшенный пустырь возле Отеля де Турнель, — долгое время было конным рынком75. Париж был, таким образом, постоянно окружен венцом рынков, почти что «скоромных ярмарок». Закрывался один — на следующий же день открывался другой с тем же скоплением людей и животных. И вот в 1667 г. на одном из этих рынков, несомненно в предместье Сен-Виктор, было, по словам очевидцев, «больше трех тысяч лошадей [зараз], и это чудо, что их столько, ибо рынок бывает два раза в неделю»76. На самом деле торговля лошадьми шла во всех районах города: были лошади «новые», которых доставляли из провинции или из-за границы, но еще больше было лошадей «старых, т. е. таких, что уже послужили», в общем случайных, от которых «горожане хотят отделаться [порой], не отправляя их на рынок». Отсюда — рой маклеров и кузнецов, которые выступали посредниками на службе у барышников и купцов — хозяев конюшен. А кроме того, в любом квартале были свои люди, сдававшие лошадей внаем77.
Крупные рынки скота тоже вызывали огромные сборища: в Со (каждый понедельник) и по четвергам в Пуасси, у четырех ворот маленького городка — ворот O-Дам, дю Пон, Конфланских и Парижских78. Там была организована весьма активная торговля мясом — организована цепью «откупщиков» (traitants), которые авансировали деньги на закупки на рынках (а потом получали возмещение), посредников, комиссионеров (griblins или bâtonniers), которые затем продавали животных по всей Франции, и, наконец, мясников, которые не все были жалкими розничными торговцами: из них иные даже основывали буржуазные династии79. Согласно одному реестру, каждую неделю на парижских рынках продавалось в 1707 г. (округленно) 1300 быков, 8200 баранов и почти 2000 телят — 100 тыс. голов в год. В 1707 г. откупщики, «которые завладели как рынком в Пуасси, так и рынком в Со, жаловались на то, что вокруг Парижа, например в Пти-Монтрёй, заключаются сделки, [им не подконтрольные]»80.
Запомним, что мясной рынок, который снабжал Париж, простирался на большую часть Франции, как и те зоны, из которых столица регулярно или нерегулярно получала свое зерно81. Эта протяженность ставила вопрос о дорогах и коммуникациях — серьезный вопрос, который невозможно изложить в нескольких словах даже в общих чертах. Главным было, несомненно, использование для снабжения Парижа водных путей — Йонны, Об, Марны и Уазы, которые впадают в Сену, и самой Сены. На Сене, протекающей через город, существовала цепочка «портов» (всего их было 26 в 1754 г.), которые представляли также удивительные и обширные рынки, где все стоило дешевле. Двумя самыми значительными были Гревская пристань, куда привозили грузы с верховий реки — зерно, вино, дрова, сено (хотя, что касается последнего, большую роль играла, видимо, Тюильрийская пристань), и пристань Сен-Никола, куда поступали товары с низовий82. А по реке сновали бесчисленные суда, грузопассажирские, а со времен Людовика XIV — bachoteurs, маленькие ялики, бывшие к услугам клиентов, своего рода речные фиакры83, аналогичные тысячам «гондол» (на Темзе выше Лондонского моста последние часто предпочитали тряским городским каретам)84.
Парижский случай, каким бы сложным он ни казался, близок к десяти или двадцати другим. Всякий значительный город требовал зоны снабжения, соответствовавшей его собственным масштабам. Скажем, для обслуживания Мадрида в XVIII в. была осуществлена чрезмерная мобилизация большей части транспортных средств Кастилии, чрезмерная настолько, что она едва не подорвала всю экономику страны85. В Лисабоне, если верить Тирсо де Молине (1625 г.), все будто бы было до чудесного просто: фрукты, снег доставлялись с Ceppa д’Эштрелы, продовольствие привозили по ласковому морю: «Трапезующие жители, сидя за столом, видят, как полнятся рыбою сети рыбаков… рыбою, пойманной у самых их дверей»86. Сообщение от июля-августа 1633 г. гласит: видеть на Тежу (Тахо) сотни, тысячи рыбацких лодок — услада взору87. Город-де, обжорливый, ленивый, равнодушный к [удачному] случаю, пожирает море. Но картина эта слишком красива. В действительности же Лисабон постоянно напряженно трудился, чтобы привезти зерно для своего повседневного питания.
Впрочем, чем более населен был город, тем более его снабжение оставалось подвержено случайностям. Венеции с XV в. приходилось покупать в Венгрии быков, которыми она кормилась88. Стамбул, число жителей которого в XVI в. достигало, возможно, 700 тыс., пожирал отары овец с Балкан, пшеницу Черноморья и Египта. Однако же, если бы крутое правительство султана не прилагало к этому рук, огромный город познал бы и срывы в снабжении, и дороговизну, и трагические голодовки (которых он, впрочем, с годами и не избежал)89.
Случай Лондона — в своем роде показательный. Mutatis mutandis*AD он вводит в игру все, что мы можем воскресить в памяти в связи с преждевременно появившимися на свет городами-спрутами. Будучи лучше, нежели другие города, освещен в исторических исследованиях90, он позволяет сделать выводы, которые выходят за рамки живописного или анекдотического. Н.С.Б. Грас был прав, усматривая в нем типичный пример к схеме фон Тюнена, касающейся зональной организации экономического пространства91, организации, которая, как считают, сложилась вокруг Лондона даже столетием раньше, чем вокруг Парижа92. Зона, поставленная на службу Лондону, вскоре обнаружила тенденцию к тому, чтобы охватить все пространство английского производства и торговли. Во всяком случае, в XVI в. она доходила на севере до Шотландии, на юге — до Ла-Манша, на востоке — до Северного моря, каботаж по которому был жизненно важен для ее повседневной жизни, а на западе — до Уэльса и Корнуолла. Но в этом пространстве встречались и области плохо либо мало использовавшиеся и даже упрямо сопротивлявшиеся — скажем, Бристоль с окружающим его районом. Как и в случае с Парижем (так же как и в схеме Тюнена), далеко отстоявшие районы — это те, что были связаны с торговлей скотом: Уэльс участвовал в этой деятельности с XVI в., а Шотландия — с гораздо более позднего времени, после своего объединения с Англией в 1707 г.
Сердцем лондонского рынка были, вполне очевидно, районы, прилегающие к Темзе, — земли, близкие к столице, легкодоступные ввиду их водных путей, и кольцо городов — перевалочных пунктов (Аксбридж, Брентфорд, Кингстон, Хэмпстед, Уотфорд, Сент-Олбанс, Хартфорд, Кройдон, Дартфорд), которые хлопотали на службе у столицы, занимались помолом зерна и вывозом муки, приготовлением солода, отправкой продовольствия или мануфактурных изделий в огромный город. Если бы мы располагали последовательными во времени изображениями этого столичного рынка, рынка-«метрополии», то увидели бы, как он расширяется, растет от года к году в таком же ритме, в каком
Рынок Истчип в Лондоне в 1598 г.; описан Стоу (Survey of London) как мясной рынок. Мясники жили в домах по обе стороны улицы, равно как и торговцы жареным мясом, которые продавали уже приготовленные блюда. Фототека издательства А. Колэн.
растет город (в 1600 г. — самое большее 250 тыс. жителей, в 1700 г. — 500 тыс. или даже больше). Население Англии в целом тоже не переставая росло, но не столь быстро. Так можно ли сказать лучше, чем сказала одна исследовательница — что Лондон съедает Англию («is going to eat up England»)?93 Разве не говаривал сам Яков I: «Со временем Англия — это будет только Лондон» («With time England will only be London»)!94 Вполне очевидно, что формулировки эти одновременно и точны, и неточны. В них есть недооценка и есть переоценка. То, что Лондон поглощал, — это не только внутренние ресурсы Англии, но также, если можно так выразиться, и внешние: 2/3 по меньшей мере или 3/4, а то и 4/5 ее внешней торговли95. Но даже подкрепленный утроенным аппетитом двора, армии и флота, Лондон не поглощал всего, не все подчинял неотразимым чарам своих капиталов и своих высоких цен. И под его влиянием даже росло национальное производство, как в английских деревнях, так и в небольших городках, бывших центрами «скорее распределения, нежели потребления»96. Наблюдалась определенная взаимность оказывавшихся услуг.
То, что создавалось благодаря подъему Лондона, — это на самом деле современный характер английской жизни. В глазах путешественников делалось очевидным обогащение расположенных поблизости от него деревень — со служанками постоялых дворов, «коих можно принять за дам, столь чисто они одеты», с их хорошо одетыми крестьянами, едящими белый хлеб и не носящими деревянных башмаков, сабо, как французские крестьяне, и даже ездящими на лошади97. Но по всей своей протяженности Англия, a вдали — и Шотландия и Уэльс, были затронуты и трансформированы щупальцами города-спрута98. Весь регион, с которым соприкасался Лондон, обнаруживал стремление специализироваться, трансформироваться, коммерциализироваться. Правда, пока еще в ограниченном числе секторов, ибо между модернизировавшимися районами зачастую сохранялся старый деревенский порядок с его формами и традиционными культурами. Скажем, в Кенте к югу от Темзы, совсем близко от Лондона, виден расцвет фруктовых садов и плантаций хмеля, которые снабжали столицу. Но сам Кент оставался самим собой со своими крестьянами, хлебными полями, со своим скотоводством, со своими густыми лесами (прибежищем разбойников с большой дороги) и обилием дичи (что служит безошибочным признаком): фазанами, куропатками, тетеревами, перепелами, утками-мандаринками и дикими утками… и с той разновидностью английской садовой овсянки — каменкой, — «в которой [мяса] на один укус, но ничего нет более вкусного»99.
Другое следствие складывания лондонского рынка — разрыв (неизбежный, если учесть масштабы задачи) традиционного рынка (open market), того «прозрачного» открытого рынка, что ставил лицом к лицу изготовителя-продавца и городского покупателя-потребителя. Расстояние между одним и другим становится слишком велико, чтобы его преодолеть целиком «маленькому человеку». Купец, третий участник, давно уже, самое малое с XIII в., появился в Англии между деревней и городом, особенно — в хлебной торговле. Мало-помалу протягивались посреднические цепочки между производителем и крупным купцом, с одной стороны, и между купцом и розничными торговцами — с другой. Именно по этим цепочкам будет идти большая часть торговли сливочным маслом, сыром, птицей, фруктами, овощами, молоком… В этой игре утрачивались, разлетались на куски предписания, привычки и традиции. Кто бы сказал, что чреву Лондона или чреву Парижа предстоит стать революционерами! Им достаточно было вырасти.
Эта эволюция предстала бы пред нашими глазами намного более ясно, если бы мы располагали цифрами, балансовыми данными, «сериями» документов. И ведь было бы возможно собрать большое их количество, как показывает это карта, которую мы позаимствовали из превосходной работы Алана Эверитта (1967 г.), рассматривающей английские и уэльские рынки с 1500 по 1640 г.100, или составленная нами карта рынков Канского фискального округа (женералите) в 1722 г., или же перечень рынков Баварии в XVIII в., который дает Эккарт Шреммер101. Но и эти исследования, и другие лишь открывают направление поиска.
Оставляя в стороне пять или шесть деревень, которые в виде исключения сохранили свой рынок, в Англии XVI и XVII вв. насчитывалось 760 городов или местечек, имевших по одному или по нескольку рынков, а в Уэльсе — 50 таких пунктов, в
Плотность рыночных городов в Англии и Уэльсе в 1500–1680 гг.
Рассчитав по графствам средние размеры зоны, обслуживаемой каждым рыночным городом, А. Эверитт получает величины, варьирующие от более 100 тыс. акров (т. е. 1500 га, считая акр равным 150 кв. метрам) на крайнем севере и западе до менее 30 тыс. акров, т. е. 450 га. Чем более населена область, тем ограниченнее ареал рынка.
См.: Everitt A. The Market Town. — The Agrarian History of England and Wales. 1967, p. 497.
800 рыночных городов Англии и Уэльса в 1500–1640 гг.
Каждый город насчитывал по меньшей мере один рынок, обычно — несколько. К рынкам надлежит прибавить ярмарки.
Дано по данным той же работы, что и предыдущая карта (с. 468–473).
Рынки и ярмарки Канского фискального округа в 1725 г.
Карта составлена Ж. Арбелло по данным Департаментского архива Кальвадоса (С 1358 liasse). Ж.-К. Перро указал мне дополнительно шесть ярмарок (одна в Сен-Жан-дю-Валь, две в Берри, одна в Мортене, две в Васси), не нанесенных на эту карту. Всего 197 ярмарок, большая часть которых длилась один день, некоторые — два или три дня, а большая канская ярмарка — две недели. То есть в общей сложности 223 ярмарочных дня в году. Наряду с этим было 85 еженедельных рынков, т. е. 4420 рыночных дней в году. Население округа насчитывало тогда от 600 до 620 тыс. человек, его площадь составляла примерно 11 524 кв. км.
Аналогичные сводки позволили бы провести полезные сопоставления по всей Франции.
800 населенных мест, располагавших регулярно действующими рынками. Если все население обоих регионов составляло что-то около 5,5 млн. жителей, то каждое из таких населенных мест затрагивало своими обменами в среднем от 6 до 7 тыс. человек, тогда как в собственных своих границах оно охватывало — также в среднем — одну тысячу обитателей. Так что одно торговое поселение предполагало наличие [вокруг] шести- и семикратного числа людей по сравнению с его собственным населением, чтобы могли существовать его обмены. Аналогичное соотношение находим мы в Баварии в конце XVIII в.: один рынок приходился там на 7300 жителей102. Это совпадение не должно наводить нас на мысль о какой-либо закономерности. Пропорции наверняка варьировали от одного периода к другому, от одного региона к другому. К тому же не следовало бы забывать и о способе, каким велся каждый подсчет.
Во всяком случае, мы знаем, что в Англии XIII в. было, вероятно, больше рынков, чем в Англии времен Елизаветы, однако же вторая имела почти такое же население, что и первая. И объясняется это либо большей активностью, а следовательно, большим радиусом влияния каждой единицы в елизаветинскую эпоху, либо «перенасыщенностью» средневековой Англии рынками: бароны, почитая это вопросом чести или же из алчности, настойчиво основывали рынки. Во всяком случае, на этот интервал приходятся «исчезнувшие рынки»103, несомненно столь же интересные сами по себе, как и «исчезнувшие деревни», вокруг которых новейшая историография подняла такой шум, и не без резона.
С подъемом, наступившим в XVI в., особенно после 1570 г., рынки создаются заново или возрождаются из пепла, и даже из своей спячки. Сколько было ссор по их поводу! На свет снова извлекались старинные грамоты, дабы установить, кому принадлежит или будет принадлежать право взимать рыночные пошлины, кто возьмет на себя расходы по оборудованию рынка: фонарь, колокол, крест, весы, лавки, сдаваемые внаем подвалы или навесы. И далее в том же духе.
В то же время в национальном масштабе намечалось разделение обменов между рынками в зависимости от характера предлагаемых товаров, от расстояний, удобства или неудобства доступа к рынку и транспортировки, в зависимости от географии производства и в не меньшей степени — географии потребления. Зона влияния [каждого из] 800 городских рынков, перечисленных Эвериттом, охватывала в среднем пространство диаметром в 7 миль (11 км). Около 1600 г. зерно сухопутным путем не путешествовало далее 10 миль, а чаще всего — и 5 миль; крупный рогатый скот перегоняли на расстояние до 11 миль; баранов — от 40 до 70 миль; шерсть и шерстяные ткани перевозились на 20–40 миль. В Донкастер в Йоркшире, на один из самых крупных шерстяных рынков, покупатели приезжали во времена Карла I из Гейнсборо (за 21 милю), из Линкольна (за 40), Уорсопа (за 25), Плесли (за 26), Блэнкни (за 50 миль). В Линкольншире Джон Хэтчер из Керби продавал своих баранов в Стамфорде, своих быков или коров — в Ньюарке, бычков закупал в Спилсби, рыбу — в Бостоне, вино — в Борне, а предметы роскоши — в
Жена фермера несет продавать на рынок живую птицу. Иллюстрация из рукописи 1598 г., находящейся в Британском музее (Eg. 1222, f. 73). Фототека издательства А. Колэн.
Лондоне. Эта рассредоточенность показательна для возраставшей специализации рынков. Из 800 городов и местечек Англии и Уэльса по меньшей мере 300 специализировались каждый на каком-то одном виде деятельности, занимаясь: 133 — торговлей зерном, 26 — торговлей солодом, 6 — фруктовой торговлей, 92 — торговлей крупным рогатым скотом, 32 — торговлей баранами, 13 — лошадьми, 14 — свиньями, 30 — рыбной торговлей, 21 — торговлей дичью и домашней птицей, 12 — торговлей сливочным маслом и сыром, более 30 торговали сырцовой или пряденой шерстью, 27 или больше продавали сукна, 11 торговали кожевенными изделиями, 8 — льняными и самое малое 4 — пенькой. И это не считая мест с узкой и по меньшей мере неожиданной специализацией: так, Уаймондхэм ограничивался изготовлением деревянных ложек и кранов.
Само собой разумеется, что специализация рынков усилится в XVIII в., и не только в Англии. Так что если бы мы имели возможность по данным статистики отметить этапы эволюции в остальной Европе, то располагали бы своего рода картой европейского роста, которая с пользой заменила бы те чисто oпиcатeльные данные, какими мы располагаем.
Однако же — и это самый важный вывод, который следует из труда Эверитта, — такая оснащенность организованными рынками оказалась неадекватной демографическому подъему и экономическому росту Англии XVI–XVII вв., невзирая на специализацию и концентрацию и несмотря на значительную помощь ярмарок, другого традиционного орудия обмена, к которому мы еще вернемся104. Рост обменов благоприятствовал использованию новых каналов обращения, более свободных и более прямых. Мы видели, что этому способствовал рост Лондона. Отсюда и судьба того, что Алан Эверитт за неимением лучшего слова называет частным рынком (private market), который, по правде говоря, есть лишь способ обойти открытый рынок (open market), находившийся под жестким контролем. Агентами этих частных рынков зачастую бывали крупные странствующие торговцы, даже разносчики или коммивояжеры: они добирались до самых кухонь отдельных ферм, закупая авансом пшеницу, ячмень, баранов, шерсть, птицу, шкурки кроликов и овчины. Таким образом происходило «выплескивание» рынка в деревни. Зачастую такие новоприбывшие делали своей базой постоялые дворы, эти «заменители» рынков; с этого начиналась их огромная роль. Эти люди странствовали из одного графства в другое, из одного города в другой, тут договаривались с каким-нибудь лавочником, в другом месте — с разносчиком или оптовиком. Им приходилось также самим играть роль настоящих оптовых торговцев, посредников всякого рода, в такой же мере готовых поставлять ячмень пивоварам Нидерландов, как и покупать в странах Прибалтики рожь, которая требовалась в Бристоле. Иногда они объединялись по двое или по трое, дабы разделить риск.
О том, что этот многоликий пришелец вызывал отвращение, что его ненавидели за его пронырливость, за несговорчивость и жестокость, с избытком свидетельствуют возникавшие судебные тяжбы. Эти новые формы обмена, регулировавшиеся простой распиской, категорически обязывающей продавца (который часто не умел читать), влекли за собой недоразумения и даже драмы. Но для купца, погонявшего своих лошадей с грузом или наблюдавшего за погрузкой зерна вдоль по течению рек, суровое ремесло странствующего торговца имело свои прелести: пересекать Англию от границ Шотландии до Корнуолла, встречать на постоялых дворах друзей или собратий, ощущать свою принадлежность к умному и отважному деловому миру — и все это при хороших доходах. В этом заключалась революция, которая из экономики выплескивалась и на формы социального поведения. И не случайно, полагает Эверитт, эти новые формы деятельности развились в то же самое время, когда оформились как политическая группа индепенденты*AE. По окончании гражданской войны, в 1647 г., когда дороги и пути снова широко открылись, Хью Питер, родом из Корнуолла, любитель морализировать, восклицал: «О сколь счастливые перемены! Видеть, как люди беспрепятственно ездят от Эдинбурга до [мыса] Лэндс-Энд в Корнуолле и до самых наших ворот! Видеть большие дороги вновь ожившими, слышать, как свистит возница, погоняя свою упряжку, видеть на обычном его маршруте еженедельного почтальона! Видеть ликующие холмы и смеющиеся долины!»105
Частный рынок (private market) — это не только английская действительность. По-видимому, и на континенте купец вновь обрел вкус к странствиям. Андреас Рифф, умный и деятельный базелец, который на протяжении второй половины XVI в. беспрестанно ездил по всем направлениям, [делая] в среднем тридцать поездок в год, говорил о себе: «Редко выдавались мне [часы] покоя, когда седло не прикипало к моему заду!» («Hab wenig Ruh gehabt, dass mich der Sattel nicht an das Hinterteil gebrannt hat!»)106. Правда, при нашем уровне знаний не всегда просто провести различие между ярмарочным торговцем, ездившим с одной ярмарки на другую, и купцом, стремящимся делать закупки у самых истоков производства. Но вполне несомненно, что почти повсюду в Европе открытый рынок оказывался одновременно и недостаточным и слишком контролируемым; и в любой точке, доступной наблюдению, использовались или станут использоваться уловки и окольные пути.
Торговка овощами со своим ослом. «Моя прекрасная лиственная свекла [в пищу употребляют ее листья], мой красавец-шпинат!» Гравюра на дереве XVI в. Собрание Виолле.
В своем «Трактате» Деламар отмечал в апреле 1693 г. в Париже мошеннические проделки ярмарочных купцов, «каковые вместо того, чтобы продавать свои товары на Крытом рынке (Halles) или же на открытых рынках, продали их в трактирах… и за их пределами»107. В дополнение к этому он составляет подробный перечень всех тех средств, что используют мельники, булочники, мясники, а. также действующие противозаконно или как им вздумается купцы и хозяева складов, дабы снабжаться за меньшую цену и в ущерб нормальному поступлению на рынки108. Уже около 1385 г. в Эврё, в Нормандии, стражи общественного порядка разоблачали производителей и перекупщиков, которые сговаривались, «шепча на ухо, или молча изъясняясь знаками, или тихо обмениваясь чужеземными словами или намеками». Еще одно нарушение правил: скупщики едут навстречу крестьянам и скупают у них съестные припасы «до того, как те попадут на Крытый рынок»109. Точно так же в XVI в. в Карпантра торговки овощами (répétières) отправлялись по дорогам скупать по низким ценам продукты, которые везли на рынок110. И то было частой практикой во всех городах111. Ничего не значило, что еще в середине XVIII в. (апрель 1764 г.) ее разоблачали в Лондоне как мошенническую. Правительство, читаем мы в дипломатической переписке, «должно было бы по меньшей мере как-то озаботиться тем ропотом, что возбуждает в народе чрезмерная дороговизна съестных припасов; и это тем более, что ропот сей основан на злоупотреблении, каковое по справедливости может быть вменено в вину тем, кто управляет… ибо главная причина этой дороговизны… есть алчность монопольных торговцев, коими кишит эта столица. С недавнего времени они приспособились забегать вперед рынка, отправляясь по улицам навстречу деревенскому жителю и скупая грузы различных припасов, кои тот привозит, дабы перепродать их по цене, какую сочтут подходящей…»112. Наш очевидец говорит еще «вредоносное отродье». Но отродье это встречалось повсеместно.
И столь же повсеместно насмехалась над регламентацией, над таможнями, как и над городскими ввозными пошлинами, настоящая контрабанда, многообразная, все разбухающая и безуспешно преследуемая. Она бралась за все: за набивные индийские ткани, соль, табак, вина, спирт. В Доле, во Франш-Конте (1 июля 1728 г.), «торговля контрабандными товарами шла публично… ибо один купец имел дерзость возбудить судебное дело об оплате его по ценам этих товаров»113. Один из агентов писал Демаре, последнему из генеральных контролеров за долгое царствование Людовика XIV: «Ваша милость могли бы выставить армию вдоль всего побережья Бретани и Нормандии, но избежать контрабанды не удалось бы»114.
Рынок, прямой или непрямой, многообразный обмен непрерывно вносили беспорядок в экономики, даже самые спокойные. Они приводили эти экономики в движение, кто-то скажет [даже]: они их оживляли. Во всяком случае, в один прекрасный день все будет логично проходить через рынок, не только плоды земли или изделия промышленности, но и земельная собственность, но и деньги, которые перемещаются быстрее, чем любой другой товар, но и труд, усилия человека, чтобы не сказать — сам человек.
Разумеется, в городах, местечках и деревнях всегда заключались сделки по поводу домов, участков под застройку, жилищ, лавок или жилья для сдачи внаем. Интерес заключается не в том, чтобы с документами в руках установить, что в XIII в. в Генуе продавались дома115 или что в это же самое время во Флоренции внаем сдавались земельные участки, на которых затем строились дома116. Главное — это увидеть, как множились эти обмены и эти сделки, увидеть, как вырисовывались рынки недвижимости, освещавшие ярким светом приступы спекуляции. Для этого требовалось, чтобы сделки достигли определенного уровня. Именно это раскрывают с XVI в. колебания размеров платы за наем помещений в Париже (включая и плату за аренду лавок): ее размеры безошибочно отражают, последовательные волны конъюнктуры и инфляции117. Именно это подтверждает также сама по себе простая деталь: в Чезене, маленьком городке посреди богатейшей земледельческой области Эмилии, [условия] акта аренды лавки от 17 октября 1622 г., случайно сохранившегося в муниципальной библиотеке города, оговорены на заранее напечатанном бланке: достаточно было заполнить пустые места и затем подписаться118. Спекуляции имели еще более современный акцент: «инициаторы» и их клиенты не сегодня возникли. В Париже спекуляции можно частично проследить в XVI в. на долгое время пустовавшем пространстве Пре-о-Клер, по соседству с Сеной119, или на не менее пустом пространстве у бывшего Отеля де Турнель, где начиная с 1594 г. консорциум, которым управлял президент Арлэ, с успехом осуществил сооружение великолепных домов нынешней площади Вогезов — впоследствии они будут сдаваться виднейшим семействам знати120. В XVII в. спекуляции быстро развивались на окраине Сен-Жерменского предместья и, вне сомнения, в других местах121. При Людовике XV и Людовике XVI, когда столица покрылась строительными площадками, недвижимость узнала еще лучшие времена. В августе 1781 г. некий венецианец сообщал одному из своих корреспондентов, что прекрасный бульвар у Пале-Руаяля в Париже разрушен, а деревья на нем вырублены, «невзирая на роптания всего города» (“nonnostante le mormorazioni di tutta la città”); в самом деле, у герцога Шартрского возник проект «воздвигнуть там дома и сдавать их внаем»122.
Что до земельной собственности, то развитие протекало таким же образом: «земля» в конечном счете поглощалась рынком. В Бретани с конца XIII в., а вне сомнения — ив других местностях, и, безусловно, еще раньше, сеньериальные владения продавались и перепродавались123. По поводу продажи земель мы располагаем для Европы показательными рядами значений цен124 и многочисленными указаниями на их регулярный рост. Так, в 1558 г. в Испании, по словам венецианского посла, «имущества [земельные], кои обычно уступали из 8 или 10 % [т. е. за цену, превышавшую доход с них в 12,5 или 10 раз], продаются из 4 и 5 % [т. е. за сумму в 25 или 20 раз большую, чем доход с них]» (“…i beni che si solevano lasciare a otto e dieci per cento si vendono a quatro e cinque”)125; они-де выросли вдвое «с избытком денег». В XVIII в. аренда бретонских сеньериальных владений обговаривалась при посредстве Сен-Мало и его крупных купцов благодаря цепочке посредников, достигавшей Парижа и Главного управления откупами126. И газеты также принимали объявления о продаже земель127. Здесь реклама не отставала. Во всяком случае, с рекламой или без нее, по всей Европе земля не переставала переходить из рук в руки посредством покупок, продаж и перепродаж. Вполне очевидно, что это движение повсюду было связано с экономической и социальной трансформацией, которая лишала собственности бывших хозяев, сеньеров или крестьян, в пользу горожан-нуворишей. Уже в XIII в. в Иль-де-Франсе множится число «сеньеров без земли» (выражение Марка Блока), или же «сеньерий-гузок» (seigneuries-croupions), как говорит Ги Фуркэн128.
О денежном рынке, рынке краткосрочных и долгосрочных денежных сделок, мы еще будем говорить долго: он находился в сердце европейского экономического роста, и многозначительным представляется то, что рынок этот не везде развивался в одинаковом ритме или с одинаковой эффективностью. Но что, напротив, было всеобщим явлением, так это появление лиц, ссужавших деньги, и сети ростовщиков — как евреев, так и ломбардцев или выходцев из Каора, или же, в Баварии, монастырей, которые специализировались на предоставлении займов крестьянам129. Всякий раз, когда мы располагаем данными, ростовщичество уже тут как тут и в добром здравии. И так оно было при всех цивилизациях мира.
Зато денежные сделки на срок могли существовать только в зонах с уже «перенапряженной» экономикой. С XIII в. такой рынок предстает перед нами в Италии, в Германии, в Нидерландах. Все способствовало его созданию [именно] там: накопление капиталов, торговля на дальние расстояния, вексельные хитросплетения, рано созданные «права» на [долю] государственного долга*AF, инвестиции в ремесленные и промышленные предприятия либо в кораблестроение или дальние плавания судов (последние, сделавшись еще до XV в. непомерно большими, переставали быть индивидуальной собственностью). Впоследствии великий денежный рынок переместится в Голландию. Еще позднее — в Лондон.
Но из всех этих рассеянных рынков самым важным с позиций этой книги был рынок труда. Как и Маркс, я оставляю в стороне классический случай рабства, которому, однако, суждено было продлиться и вновь расцвести130. Для нас проблема заключена в том, чтобы увидеть, как человек или по крайней мере его труд становились товаром. Обладатель столь яркого ума, как Томас Гоббс (1588–1679), уже мог сказать, что «мощь [мы сказали бы — рабочая сила] всякого индивида есть товар», вещь, которая нормально предлагается к обмену в рамках рыночной конкуренции131. Однако в то время это еще не было хорошо знакомым понятием. И мне нравится это случайное размышление незаметного французского консула в Генуе — ума, несомненно, отставшего от своего времени: «Это впервые, монсеньор, чтобы слышал я сформулированным, что человек может быть исчислен в деньгах». А Рикардо попросту напишет: «Труд, как и любые вещи, кои можно купить или продать…»132
Однако же сомнений нет: рынок труда — как реальность, если и не как понятие, — не создание индустриальной эры. Рынок труда — это такой рынок, где человек, откуда бы он ни был, предстает лишенным своих традиционных «средств производства» (если предполагать, что он ими когда-либо обладал): земельного участка, ткацкого станка, лошади, двуколки… Он может предложить лишь свои кисти, свои руки, свою «рабочую силу». И, разумеется, свое умение. Человек, который таким способом нанимается или продает себя, проходит сквозь узкую щель рынка и выходит за пределы традиционной экономики. Этот феномен с необычной ясностью предстает перед нами, когда дело касается горняков Центральной Европы. Долгое время пробыв независимыми ремесленниками, работавшими небольшими группами, они в XV и XVI вв. вынуждены были перейти под контроль купцов, которые одни только способны были предоставить деньги, необходимые для крупных капиталовложений, каких требует оборудование глубоких шахт. И вот они оказались наемными рабочими. Разве же не произнесли в 1549 г. решающего слова шеффены (члены магистрата) Йоахимсталя [современный Яхимов], небольшого горнопромышленного городка в Чехии: «Один дает деньги, другой работу» ("Der eine gibt das Geld, der andere tut die Arbeit”)! Вряд ли можно было бы придумать лучшую формулу для раннего противостояния Капитала и Труда133. Правда, наемный труд, однажды появившись, мог и исчезнуть, что и произошло на виноградниках Венгрии: в Токае в 70-е годы XVI в., в Надьбанье — в 1575 г., в Сентдьёрдь Бази — в 1601 г. — везде восстанавливается крепостная зависимость крестьянина134. Но это специфично для Восточной Европы. На Западе же переходы к наемному труду были явлением необратимым, зачастую ранним, и, главное, они были более многочисленны, нежели это обычно принято считать.
С XIII в. в Париже Гревская площадь и по соседству с нею «присяжная» площадь возле Сен-Поль-дэ-Шан и площадь перед апсидой церкви Сен-Жерве «около Дома Сообщества» (Maison de la Conserve) были обычными местами найма [работников]135. Сохранились любопытные трудовые контракты, датируемые 1288 и 1290 гг., с кирпичного завода в окрестностях Пьяченцы, в Ломбардии136. Между 1253 и 1379 гг. — и это подтверждается документами — в португальской деревне уже были наемные рабочие137. В 1393 г. в Осере, в Бургундии, рабочие на виноградниках устроили стачку (напомним, что всякий город был тогда наполовину погружен в земледельческую жизнь, а виноградники служили объектом своего рода промысла)138. Этот инцидент позволяет нам узнать, что каждый день в летний сезон на городской площади встречались на восходе солнца поденщики и наниматели — нанимателей зачастую представляли своего рода старшие мастера (closiers). Это один из первых рынков труда, который нам дано увидеть, имея доказательства в руках. В Гамбурге в 1480 г. поденщики (die Tagelöhner), отправлялись в поисках нанимателя к Мосту утешения (Trostbrücke). Именно там уже был «явный рынок труда»139. Во времена Таллемана де Peo*AG в Авиньоне «слуги, коих можно нанять, собирались на мосту»140. Существовали и другие рынки, хотя бы на ярмарках — «места найма» (“louées”) («со дня св. Иоанна, св. Михаила, св. Мартина, с праздника Всех Святых, с Рождества, с Пасхи…»141), где батраки и работницы с ферм представали для обозрения нанимателей (богатых крестьян или сеньеров, скажем, например, г-на де Губервиля142) наподобие скотины, качества которой дозволено прикидывать и проверять. «К 1560 г. каждое местечко или большая деревня Нижней Нормандии располагали, таким образом, своим местом найма, походившим и на рынок рабов, и на ярмарочный праздник»143. В Эврё ярмарка ослов 24 июня, в день св. Иоанна [Ивана Купалы], была также и днем найма слуг144. В дни жатвы, сбора винограда отовсюду стекалась дополнительная рабочая сила, и нанимали ее в соответствии с обычаем — за деньги или же за вознаграждение натурой. Мы уверены в том, что речь шла об огромном перемещении: время от времени какие-либо статистические данные решительно это подтверждают145. Или же какое-нибудь точное микронаблюдение — например, связанное с Шато-Гонтье, маленьким городком в Анжу, в XVII и XVIII вв.146,— которое показывает, как кишат поденщики (journaliers), занятые «валкой, пилением, колкой дров; подрезкой лозы, сбором винограда; прополкой, земляными работами, садоводством, посадкой овощей; косьбой и уборкой сена; жатвой зерновых, вязкой снопов, молотьбой, очисткой зерна…». Реестр, относящийся к Парижу, упоминает в связи с одними только профессиями, причастными к сенной пристани, «укладчиков, носильщиков, увязчиков возов, возчиков, вязальщиков, поденщиков»147. И эти и другие аналогичные им списки заставляют нас задуматься, ибо за каждым словом следует себе представить в городском или деревенском обществе более или менее продолжительный наемный труд. Несомненно, именно в деревнях жило большинство того населения, которое было основным в том, что касается численности, — на рынке труда. Другой огромный канал найма, который породило развитие современного государства, — это набор наемных солдат. Известно было, где их покупать, а они знали, где себя продать: это входило в правила рынка. Точно так же существовали своего рода агентства по устройству в услужение для слуг (как в людские, так и в ливрейные) с их строгой иерархией, существовали довольно рано: в Париже с XIV в., в Нюрнберге наверняка с 1421 г.148
С годами рынки рабочей силы приобретали официальный статус, их правила становились более ясными. «Удобная книга парижских адресов на 1692 г.» (“Le Livre commode des adresses de Paris pour 1692”) Авраама дю Праделя (псевдоним некоего Никола де Бленьи) дает парижанам рекомендации такого рода: вам нужна служанка? Сходите на улицу Ваннери, в «бюро рекомендательниц» (“bureau des recommanderesses”). Слугу вы найдете на Новом рынке, повара — на Гревской площади (“à la Grève”). Вам надобен подручный (“garçon de métier”)? Если вы купец, идите на улицу Кенканпуа, ежели хирург — на улицу Кордельеров, аптекарь — на улицу Юшетт. Каменщики и чернорабочие из Лимузена свои услуги предлагают на Гревской площади. Но «кожевники, слесари, плотники, бондари, оружейники, торговцы жареным мясом и прочие нанимаются сами по себе, являясь в лавки»149.
Правда, однако, что в целом история наемного труда остается мало известной. Тем не менее выборочные подсчеты говорят о возрастающих размерах применения наемной рабочей силы. Относительно Англии при Тюдорах «доказано, что… много более половины, даже две трети семейств получали по крайней мере часть своих доходов в виде заработной платы»150. В начале XVII в. в ганзейских городах, в частности в Штральзунде, масса лиц наемного труда непрестанно возрастала и в конечном счете составила в целом самое малое 50 % населения151. В Париже накануне Революции эта цифра превышала 50 %152.
Разумеется, это отнюдь не означало, что столь давно начавшаяся эволюция подошла к концу. Тюрго сожалел об этом, заметив мимоходом: «Обращения труда, подобного обращению денег, не существует»153. Но движение было начато, и оно шло навстречу всему тому, что несло с собой будущее в этой сфере, — изменениям, приспособлению, а также и страданиям.
В самом деле, кому бы пришло в голову усомниться, что переход к наемному труду, какими бы ни были его мотивы и экономические выгоды, сопровождался известными социальными издержками. В XVIII в. доказательство тому мы видим в многочисленных стачках и очевидном недовольстве рабочих154. Жан-Жак Руссо говорил об этих людях, которые, «если их хотят утеснить, живо собирают пожитки: они уносят свои руки и уходят»155. Эта чувствительность, это социальное самосознание — действительно ли они родились вместе с предпосылками крупной промышленности? Без сомнения, нет. В Италии живописцы традиционно были ремесленниками, работавшими в своей мастерской вместе с помощниками, каковыми зачастую были их собственные дети. Как и купцы, они вели счетные книги; у нас есть такие книги Лоренцо Лотто, Бассано, Фаринати, Гверчино156. Один только хозяин мастерской был купцом, вступавшим в контакт с клиентом, от которого он получал заказы. Помощники же, включая сыновей, уже готовых взбунтоваться, были в лучшем случае наемными рабочими. С учетом этого без труда поймешь откровенное признание одного из художников, Бернардино Индиа, своему корреспонденту Шипионе Чибо: преуспевающие художники Алессандро Аччайоли и Бальдовини хотели было взять Индиа на службу. Он же отказался, желая сохранить свободу и не забрасывать свои собственные дела «ради жалкой заработной платы» (“per un vil salario”)157. И было то в 1590 г.!
В самом деле, рынок был границей, как бы водоразделом между реками. Вы будете жить неодинаковым образом в зависимости от того, окажетесь ли вы по одну сторону барьера или же по другую. Один пример среди тысяч других, когда люди бывали осуждены снабжаться только с рынка — рабочие мессинских шелкопрядилен, иммигранты в городе и пленники городского снабжения продовольстием158 (даже в гораздо большей степени, чем знать или буржуа, которые зачастую владели землями в окрестностях, огородом, фруктовым садом, а значит, и личными ресурсами). А ежели этим ремесленникам становилось невмоготу есть плохое, наполовину сгнившее «зерно с моря», из которого выпекался тот хлеб, что им продавали по высокой цене, они могли самое большее отправиться в Катанию или в Милаццо (и они решились на это к 1704 г.), дабы сменить нанимателя и продовольственный рынок.
Для людей непривычных, тех, кто обычно был от рынка далек или держался от него в стороне, он представал как исключительный праздник, своего рода путешествие, почти приключение. Он давал случай “presumir”, как говорят испанцы — показать себя, поважничать. Руководство для купцов, относящееся к середине XV в., объясняет: моряк, как правило, неотесан, у него «до того неповоротливый ум, что когда он пьет в таверне или покупает хлеб на рынке, то воображает себя важной персоной»159. Точно так же и испанский солдат, который между двумя кампаниями угодил на рынок в Сарагосе (1645 г.) и стоял в восхищении перед грудами свежего тунца, тайменя, сотнями разных сортов рыбы, выловленной в море или в близлежащей реке160. Но что он в конечном счете купит за те монеты, которые есть у него в кошельке? Несколько sardinas salpesadas, обвалянных в соли сардин, которые хозяйка местной таверны зажарит для него на решетке; дополненные белым вином, они и составят его пышную трапезу.
XVIII в., Венгрия. Свинью несут в Дебреценский коллегиум. Собственность автора.
Само собой разумеется, именно жизнь крестьян оставалась по преимуществу зоной внерыночной (или по меньшей мере наполовину внерыночной), зоной натурального хозяйства, самодостаточности, замкнутости в себе. Крестьяне всю свою жизнь довольствуются тем, что произвели собственными руками, или же тем, что поставляют им соседи в обмен на кое-какое продовольствие или услуги. Конечно, они во множестве приходят на рынки города или местечка. Но те, кто удовлетворяется покупкой там необходимого железного лемеха для своего плуга и тем, чтобы добыть денег для выплаты своих долгов или податей, продавая яйца, колобок масла, кое-какую птицу или овощи, не вовлечены по-настоящему в рыночный обмен. Они лишь подходят к нему. Таковы те нормандские крестьяне, «кои приносят на рынок продовольствия на 15 или 20 су и кои не могут зайти в кабачок, каковой не по их деньгам»161. Зачастую деревня не сообщалась с городом иначе как при посредстве купца из этого же города или арендатора местной сеньерии162.
Эту жизнь «в стороне» часто отмечали — никто не может отрицать ее существование. Но тут были свои степени и, еще более — исключения. Немало зажиточных крестьян пользовалось рынком вовсю: например, английские «фермеры», которые, будучи в состоянии коммерциализировать свои урожаи, не имели
Рынок в Антверпене. Неизвестный мастер конца XVI в. Королевский музей изящных искусству Антверпен. Собственность А. С. L., Брюссель.
более надобности каждую зиму прясть и ткать свою шерсть, или свою пеньку, или свой лен; они были постоянными клиентами рынка так же, как и его поставщиками. Или в Соединенных Провинциях крестьяне крупных деревень, плотно застроенных или дисперсных (иной раз насчитывавших 3–4 тыс. жителей), — производители молока, мяса, свиного сала, сыров и промышленных культур и покупатели зерна и дров для отопления. Или венгерские скотоводы, экспортировавшие свой скот в Германию и Италию; скотоводы, которые тоже покупали зерно, которого им недоставало. Или все крестьяне-огородники пригородов и предместий, на которых так охотно ссылались экономисты, — крестьяне, включенные в жизнь крупного города, обогащаемые ею: богатство Монтрёя, возле Парижа, созданное его персиковыми садами, грезилось Луи-Себастьену Мерсье (1783 г.)163. А кому не известен расцвет стольких местечек, снабжавших города продовольствием, вокруг Лондона, или Бордо, или Ангулема164! Без сомнения, то были исключения в масштабе мира крестьян, представлявшего от 80 до 90 % населения земли. Но не будем забывать, что даже бедные деревни были затронуты этой экономикой в скрытой форме. Монета достигала их разными путями, которые выходили за рамки собственно рынка. Чему и служили странствующие торговцы, местечковые или деревенские ростовщики (вспомним ростовщиков-евреев в деревнях Северной Италии165), предприниматели деревенских промыслов, разбогатевшие буржуа и фермеры, искавшие рабочую силу для извлечения дохода из своих земель, и даже деревенские лавочники…
Тем не менее в узком смысле слова рынок в конечном счете остается для историка экономики прошлых веков неким тестом, «индикатором», значение которого он никогда не будет недооценивать. Бистра Цветкова отнюдь не безосновательно строит своего рода градуированную шкалу и измеряет экономическую весомость болгарских городов вдоль Дуная в соответствии с размерами пошлин, взимавшихся с продаж на рынке, принимая во внимание, что пошлины там выплачивались в серебряных аспрах и что существовали уже специализированные рынки166. Две или три заметки по поводу Ясс в Молдавии указывают, что в XVII в. город располагал «семью местами, где сбывались товары; из них иные назывались по главным изделиям, которые там продавались, скажем сапожный рынок, мучной рынок…»167. Вот и выявляется определенное разделение торговой жизни. Артур Юнг пошел дальше. В августе 1788 г., выезжая из Арраса, он повстречал «по меньшей мере сотню ослов, нагруженных… по видимости, очень легкими вьюками, и множество мужчин и женщин»; это могло в изобилии снабдить рынок. Но, «таким образом, большая часть деревенской рабочей силы пребывает без дела в разгар жатвы ради того, чтобы снабжать город, который в Англии обеспечивало бы продовольствием в сорок раз меньше людей. Когда подобное множество бездельников жужжит на рынке, — заключает Юнг, — я совершенно уверен, что земельная собственность чрезмерно раздроблена»168. Стало быть, малолюдные рынки, где бы не развлекались и не бездельничали сверх меры, были бы признаком современной экономики?
По мере того как торговая экономика распространяется и приводит в беспорядок зону соседствующих с нею и нижележащих видов деятельности, происходит разрастание рынков, передвижка границы и модификация элементарных форм деятельности. Несомненно, в деревнях деньги редко были настоящим капиталом: они использовались для покупки земли и, следовательно, были ориентированы на социальное продвижение через такую покупку. А еще чаще они тезаврировались: вспомним о монетах в женских монистах Центральной Европы, о потирах и дискосах*AH изготовления венгерских деревенских золотых и серебряных дел мастеров169, о золотых крестах у французских крестьянок накануне Французской революции170. И все же деньги играли свою роль разрушителя старинных ценностей и старинного равновесия. Батрак, сельскохозяйственный рабочий, чей счет велся в книгах нанимателя, приобрел привычку считать в денежных категориях, даже если получаемые от хозяина авансы натурой были таковы, что у него в руках к концу года, так сказать, никогда не оставалось наличных денег171. В долгосрочной перспективе именно в этом заключалось изменение образа мыслей. То была перемена в трудовых отношениях, которая облегчала адаптацию к новому обществу, но которая никогда не шла на пользу беднякам.
Никто лучше молодого экономиста-историка экономики из Страны Басков Эмилиано Фернандеса де Пинедо не показал, насколько оказывались затронуты неумолимым продвижением рыночной экономики деревенское население и собственность172. В XVIII в. Страна Басков обнаруживала тенденцию к тому, чтобы вполне сделаться «национальным рынком», отсюда возросшая коммерциализация земельной собственности. В конечном счете через рынок проходят церковные земли и майоратные земли, в принципе равным образом неприкосновенные. Земельная собственность разом концентрируется в немногих руках, и происходит нарастающая пауперизация и без того нищих крестьян, вынужденных с того времени и в невиданном до того числе проходить через узкое отверстие рынка труда либо в городе, либо в деревне. Именно рынок, расширяясь, вызвал эти водовороты с их необратимыми результатами. Mutatis mutandis эта эволюция воспроизводила процесс, который намного раньше привел к крупным хозяйствам английских фермеров.
Таким вот образом рынок сотрудничал с большой историей. Даже самый скромный рынок есть ступень экономической иерархии, без сомнения самая нижняя. Итак, всякий раз, когда рынок отсутствовал или был незначителен, а наличные деньги, слишком редкие, имели как бы взрывную силу, мы наверняка оказываемся на «нулевом уровне» жизни людей, там, где каждый обязан производить почти все. Немало крестьянских обществ доиндустриальной Европы еще жило на этом уровне, за пределами рыночной экономики. Путешественник, который бы на это решился, мог за гроши, по бросовым ценам купить любые плоды земли. И не было необходимости ради того, чтобы столкнуться с подобными чудесами, ездить в такую даль, как область Аракан, как то сделал в 1630 г. Маэстре Манрике, и выбирать там между тридцатью курами за четыре реала или сотней яиц за два реала173. Достаточно было отдалиться от больших дорог, двинуться по горным тропам, оказаться в Сардинии или же остановиться в не больно посещаемой гавани на побережье Истрии. Короче говоря, жизнь рынка, которую так легко уловить, слишком часто скрывает от историка жизнь нижележащую, заурядную, но самостоятельную, зачастую автаркичную или стремящуюся к автаркии. Другой мир, иная экономика, иное общество, иная культура. Отсюда и интерес таких попыток, как попытки, предпринятые Мишелем Морино174 или Марко Каттини175, которые — и тот и другой — показывают то, что происходило ниже уровня рынка, то, что от рынка ускользало, и в общем дают представление о мере сельского «самообеспечения». В обоих случаях ход мысли историка был один и тот же: зерновой рынок — это, с одной стороны, есть населенное пространство, которое от такого рынка зависит, а с другой, спрос со стороны какого-то населения, чье потребление может быть рассчитано по заранее известным нормам. Если в дополнение к этому я знаю местное производство, цены, количество продукта, которое направляется на рынок, то, что потребляется на месте, и то, которое вывозится или ввозится, я могу себе представить, что происходило или должно было происходить ниже уровня рынка. Чтобы проделать это, Мишель Морино избрал отправной точкой средних размеров город Шарлевиль, а Марко Каттини — местечко в провинции Модена, местечко, жизнь которого была гораздо ближе к сельской и которое находилось в районе, лежащем несколько в стороне.
Аналогичное «погружение», но с использованием иных средств, удалось Иву-Мари Берсе в его недавней диссертации о восстаниях кроканов*AI в Аквитании в XVII в. В свете этих восстаний он восстанавливает характер мышления и мотивации поведения населения, которое слишком часто ускользало от внимания историков. Мне особенно нравится то, что он говорит о склонном к насилию народе в деревенских тавернах, этих взрывчатых местах176.
Короче, дорога открыта. Методы, средства, подходы могут варьировать (это мы уже знаем), но несомненно одно: не будет полной истории, особенно истории деревень, которая бы заслуживала этого названия, если невозможно систематически проследить жизнь людей ниже «этажа» рынка.
Первую конкуренцию рынкам составили лавки (но обмен извлек из этого выгоду). Бесчисленные ограниченных размеров ячейки, они были другим элементарным орудием обмена. Аналогичным, но и отличным, ибо рынок действует периодически, тогда как лавка — почти без перерывов. По крайней мере — в принципе, так как правило (если такое правило существует) обставлено многими исключениями.
Так, зачастую переводят как «рынок» слово сук (soukh), свойственное мусульманским городам. Но ведь сук — часто целом же только улица, окаймленная лавками, целиком специализированными на одном и том же виде торговли, каких, впрочем, так много было и во всех городах Запада. Сосредоточение в Париже с XII в. мясных лавок по соседству с церковью Сент-Этьённ-дю-Мон привело к тому, что улице Монтань-Сент-Женевьев было дано название улицы Бушери (Мясных лавок)177. В 1656 г. в том же Париже «рядом с бойней Сент-Инносан… (sic) все торговцы железом, латунью, медью и жестью имеют там свои лавочки»178. В Лионе в 1643 г. «домашнюю птицу находишь в специальных лавках на Птичьем рынке по улице Сен-Жан»179. Существовали также и улицы лавок, торговавших предметами роскоши (см. план Мадрида), такие, как Мерчериа между площадью Св. Марка и мостом Риальто, которая способна, говорил в 1680 г. один путешественник, дать
Мадрид и его лавки предметов роскоши
Став столицей Испании с 1560 г., Мадрид сделался в XVII в. блистательным городом. Число лавок в нем множилось. Роскошные лавки группировались вокруг Главной площади (Plaza Mayor) по характеру товара. По данным: Capella М., Matilla Tascon А. Los Cinco Gremios mayores de Madrid. 1957.
прекрасное представление о Венеции180. Или же те лавки на северном берегу Старого порта в Марселе, где продавались товары с Леванта и, как замечает президент де Бросс, «столь большим пользующиеся спросом, что пространство в двадцать квадратных футов сдается в аренду за пятьсот ливров»181. Эти улицы были своего рода специализированными рынками.
Другое исключение из правила: вне пределов Европы перед нами предстают два небывалых явления. По словам путешественников, Сычуань, т. е. верхняя часть бассейна Янцзы, которую в XVII в. вновь захватила интенсивная китайская колонизация, была скоплением рассеянных в пространстве селений в отличие от собственно Китая, где правилом была высокая концентрация населения. Так вот посреди этого дисперсного расселения существовали в пустоте группы небольших лавочек, яотянь, которые тогда играли роль постоянного рынка182. И, опять-таки по рассказам путешественников, так же обстояло дело в XVII в. и на Ланке (Цейлоне): не было рынков, но были лавки183. А с другой стороны, ежели возвратиться в Европу, то как называть те ларьки, те лавчонки, которые как попало строились прямо на парижских улицах и которые тщетно пытался запретить указ 1776 г.? То были переносные лотки, как и на рынке, но торговля с них производилась каждодневно, как в лавке184. И кончаются ли на этом наши сомнения? Нет, ибо в Англии некоторые торговые поселки, такие, как Уэстерхэм, имели свой ряд (row) галантерейщиков и бакалейщиков задолго до того, как завели свой рынок185. И снова нет, потому что на самой рыночной площади находилось множество лавок; рынок открывается, а они продолжают торговать. Точно так же видим мы, например, на оптовом рынке (halles) в Лилле площадку для продажи соленой рыбы помимо торговли рыбой свежей — разве не означало это объединить рынок и лавку186.
Эта неопределенность вполне очевидно не мешала тому, чтобы с годами лавка все более и более явно отличалась от рынка.
Когда в XI в. по всему Западу рождались или возрождались города и оживлялись рынки, рост городов устанавливает четкое различие между деревнями и городами. Последние концентрируют у себя зарождающуюся промышленность и, следственно, активное ремесленное население. Сразу же возникшие первые лавки были на самом деле мастерскими (если можно так выразиться) булочников, мясников, башмачников, холодных сапожников, кузнецов, портных и прочих ремесленников, торговавших в розницу. Поначалу этот ремесленник вынужден выходить из дому, не сидеть в своей лавке, к которой, однако, его труд привязывает его, «как улитку к ее раковине»187. Он должен идти продавать свои изделия на рынке или на Крытом рынке. Городские власти, заботящиеся о защите интересов потребителя, навязывают это ремесленнику: рынок проще контролировать, нежели лавку, где каждый становится почти что сам себе господином188. Но довольно рано ремесленник станет продавать в собственной лавке — как говорили, «в своем окне», — в промежутке между рыночными днями. Таким образом, эта перемежавшаяся деятельность делала из первой лавки непостоянное место торговли, нечто подобное рынку. Около 1380 г. в Эворе, в Португалии, мясник разделывал мясо у себя в лавке и продавал его на одном из трех рынков, бывавших на неделе189. Для жителя Страсбурга было необычным увидеть в Гренобле в 1643 г., как мясники разделывали и продавали мясо у себя дома, а не на рынке, продавали его «в лавке, как прочие торговцы»190. В Париже булочники продавали «рядовой» и «роскошный» хлеб в своих лавках, а грубый хлеб — обычно на рынке, каждую среду и каждую субботу191. В мае 1718 г. еще один указ снова внес беспорядок в монетную систему (вводилась система Лоу); и тогда «булочники, то ли из страха, то ли из озлобления, не вынесли на рынок обычного количества хлеба: в полдень на рынках уже не найти было хлеба. А всего хуже, что в тот же день они повысили цену на хлеб на два-четыре су за фунт; так что верно, — добавляет тосканский посол, которого мы берем в свидетели, — что в делах этих здесь нет того доброго порядка, каковой находишь в иных местах»192.
Итак, первыми, кто держал лавки, были ремесленники. «Настоящие» лавочники появились позже: то были посредники в обмене. Они втираются между производителями и покупателями, ограничиваясь покупкой и продажей, и никогда не изготовляют собственными руками (по крайней мере целиком) те товары, какие предлагают. С самого начала игры они выступали как тот купец-капиталист, которого охарактеризовал Маркс и который, начавши с денег Д, приобретает товар Т, дабы постоянно возвращаться к деньгам, по формуле Д — Т — Д: «Он расстается со своими деньгами лишь в надежде вернуть их назад». Тогда как крестьянин, напротив, чаще всего отправляется на рынок продавать свои продукты, чтобы сразу же купить то, в чем он нуждается. Он начинает с товара и к нему возвращается по маршруту Т — Д — Т. Да и ремесленник, который должен искать себе пропитание на рынке, недолго остается в положении обладателя денег. Но бывали и исключения.
Будущее предназначено посреднику, особому действующему лицу; скоро ими будет буквально кишеть экономика. И именно это будущее нас занимает гораздо больше, чем происхождение посредника, которое нелегко раскрыть, хотя процесс, вероятно, был прост. Странствующие торговцы, которые пережили упадок Римской империи, начиная с XI в. и, вне сомнения, и раньше были захвачены подъемом городов; иные из них осели и влились в число городских ремесленников. Явление это не имеет какой-то точной даты для какого-то одного района. Например, в том, что касалось Германии и Франции, говорить можно не о XIII в., а лишь начиная с XIII в.193 Какой-нибудь бродяга-«пыльноногий» еще во времена Людовика XIII оставлял свою странствующую жизнь и устраивался рядом с ремесленниками, в лавчонке, похожей на их лавочки, и все же отличной от них, причем с годами это отличие проявлялось все больше и больше. Лавка булочника XVIII в. — это с очень малыми изменениями лавка булочника XV в. или даже предшествовавшего столетия. А в то же время торговые лавки и методы торговцев с XV по XVIII в. изменятся даже зримо.
Расположенные бок о бок лавки булочника и суконщика в Амстердаме.
Картина Якобуса Ёреля, голландская школа, XVII в. Амстердам, собрание X. А. Ветцлара. Фото Жиродона.
Тем не менее торговец-лавочник отнюдь не с самого начала отделится от ремесленного сословия, в котором занял место, влившись в городской мир. Происхождение его и неясность, которую оно за собою влечет, оставались для него своего рода пятном. Еще в 1702 г. один французский мемуар приводил такие доводы: «Это верно, что торговцы рассматриваются как первые среди ремесленников, как нечто более значительное — но не более того»194. Но все же речь идет о Франции, где торговец, даже становясь крупным «негоциантом», не решал тем самым, ipso facto, проблему своего социального ранга. Еще в 1788 г. выборные от торговли печалились по сему поводу и констатировали, что до сих пор еще негоциантов рассматривают как «занимающих одну из низших ступеней общества»195. В таких выражениях не говорили бы в Амстердаме, Лондоне или даже в Италии196.
К началу, а зачастую и после начала XIX в. лавочники будут продавать товары, полученные, безразлично, из первых, вторых или третьих рук. Обычное, самое первое их название — mercier, раскрывает их существо: оно происходит от латинского merx, mercis, «товар вообще». Поговорка гласит: «Лавочник, все продающий, ничего не изготовляющий» (“Mercier vendeur de tout, faiseur de rien”). И всякий раз, когда у нас есть сведения о заднем помещении лавки торговца, мы там находим самые разношерстные товары, идет ли речь о Париже XV в.197, о Пуатье198, о Кракове199 или о Франкфурте-на-Майне200, или же еще в XVIII в. о лавке Абрахама Дента, мелочного торговца (shopkepper), в Керби-Стивене, маленьком городке в Уэстморленде в Северной Англии201.
В лавке этого торговца-бакалейщика, дела которого нам известны благодаря его собственным бумагам с 1756 по 1776 г., продавалось все. В первую очередь чай (черный или зеленый) разного качества и, несомненно, по высокой цене, коль скоро Керби-Стивен, лежащий в глубине страны, не мог пользоваться благами контрабандной торговли. Затем следовали сахар, патока, мука, вино и бренди, пиво, сидр, ячмень, хмель, мыло, испанские белила, голландская сажа, зола, воск, сало, свечи, табак, лимоны, миндаль и изюм, уксус, горох, перец, обычные приправы, мускатный орех, гвоздика… У Абрахама Дента находишь также ткани — шелковые, шерстяные, хлопковые, и весь мелкий галантерейный товар — иголки, булавки и т. п. И даже книги, журналы, альманахи, бумагу… В общем, проще указать то, чего лавка не продавала, а именно: соль (что трудно объяснимо), яйца, сливочное масло, сыр — вне сомнения, потому, что они в изобилии были на рынке.
Главными клиентами вполне логично были жители самого городка и соседних деревень. Поставщики были рассеяны на значительно большем пространстве (см. прилагаемую карту)202, хотя Керби-Стивен не лежал ни на каком водном пути. Но сухопутные перевозки, несомненно весьма дорогие, были регулярными, и перевозчики принимали одновременно с. товарами векселя и заемные письма, которые Абрахам Дент использовал для своих платежей. В самом деле, кредит приносил немалую выгоду как клиентам лавки, так и самому лавочнику в его делах с собственными поставщиками.
Поставщики лавочника Абрахама Дента в Керби-Стивене (1756–1777)
По данным: Willan T. S. Abraham Dent of Kirkby Stephen. 1970. Цифры обозначают число поставщиков в каждой местности.
Абрахам Дент не довольствовался деятельностью лавочника. Действительно, он покупал вязаные чулки и заказывал их изготовление в Керби-Стивене и по соседству. Таким образом он оказывался промышленником-предпринимателем и продавцом своих собственных изделий, обычно предназначавшихся (при посредничестве лондонских оптовиков) для английской армии. А так как эти последние рассчитывались с ним, позволяя ему переводить векселя на них, Абрахам Дент сделался, по-видимому, вексельным dealer — вексельным дельцом: векселя, которыми он
Шотландская «бакалейщица» за своей конторкой (около 1790 г.); Среди прочего она продает сахарные головы, зеленый чай, так называемый «хайсон» (hyson), ткани, лимоны, свечи (?). Украшающие ее золотые серьги и ожерелье из гагата («черный янтарь») свидетельствуют о зажиточности. Глазго, Народный дворец (People's Palace). Фотография музея.
оперировал, в самом деле, намного превосходили объем его собственных дел. Но ведь оперировать заемными письмами — значит ссужать деньги.
Читая книгу T. С. Уиллэна, испытываешь впечатление, что Абрахам Дент был лавочником из ряда вон выходящим, почти что воротилой. Может быть, это и верно. Но в 1958 г. в маленьком галисийском городке в Испании я знавал простого лавочника, странным образом похожего на него: у него можно было найти все, тут можно было все заказать и даже получить деньги по своим банковским чекам. В общем, не отвечала ли лавочка попросту некой совокупности местных нужд? Мюнхенский лавочник середины XV в., чьими счетными книгами мы располагаем203, видимо, тоже был необычен. Он посещал рынки и ярмарки, покупал в Нюрнберге и Нёрдлингене, добирался до самой Венеции. Однако был всего лишь мелким торговцем, если судить по его бедному жилищу с единственной скудно меблированной комнатой.
Параллельно этим постоянным явлениям экономическое развитие создавало и другие формы специализированных лавок. Maло-помалу выделяются лавочники, продающие на вес, — бакалейщики; торгующие по мерке — суконщики или портные; те, что продают штучно, — торговцы скобяным товаром; те, что торгуют предметами, побывавшими в употреблении, одеждой или мебелью, — старьевщики. Последние занимали огромное место: в 1716 г. в Лилле их было больше тысячи204.
Особыми лавками, которым благоприятствовало развитие «услуг», были лавки аптекаря, ростовщика, менялы, банкира, хозяина постоялого двора (последний довольно часто служил и посредником в дорожных перевозках), «лавочки» кабатчиков, наконец, этих «торговцев вином, каковые держат накрытые столы и дают поесть у себя дома»205 и которые в XVIII в. умножились повсеместно к вящему возмущению порядочных людей. Правда, иные из кабаков бывали и зловещими, как, скажем, кабак «на Медвежьей улице» (“de la rue aux Ours”) в Париже, который «более походит на пристанище разбойников или мошенников, нежели на жилище людей благовоспитанных»206, невзирая на добрые запахи соседних харчевен, торгующих жареным мясом. К этому списку мы добавим писцов и даже нотариусов, по крайней мере тех, что можно увидеть в Лионе с улицы «сидящими в своих лавках подобно башмачникам в ожидании дела» — это слова путешественника, проехавшего через город в 1643 г.207Но начиная с XVII в. были уже и богатые нотариусы. И наоборот, были даже уличные писцы, слишком бедные, чтобы держать лавку, вроде тех, что действовали под открытым небом, сидя у церкви Сен-Инносан в Париже, и тем не менее клали в карман кое-какие деньги, настолько велико было число лакеев, служанок и бедняков, которые не умели писать208. Были также и лавки публичных девиц — испанские «плотские дома» (casas de carne). В Севилье, говорит Соблазнитель у Тирсо де Молины, «на улице Змеи (en la Calle de la Serpiente)… можно увидеть, как Адам шатается по вертепам, как истый португалец… и даже по одному дукату эти услады живо выпотрошат ваши карманы»209.
В конечном счете были лавки и лавки. И были также торговцы и торговцы. Деньги быстро навязывали свои водоразделы, почти с самого начала они открыли широкий спектр вариантов старинного ремесла мелочного торговца (mercier). На вершине — немногие очень богатые купцы, специализирующиеся на торговле на дальние расстояния; у подошвы — бедняки, занятые перепродажей иголок или клеенки, те, о ком справедливо и безжалостно говорит пословица: “Petit mercier, petit panier” («По одежке, протягивай ножки»), и за кого не пойдет замуж даже служанка, особенно ежели у нее есть кое-какие сбережения. Общее правило: повсюду одна группа купцов пытается возвыситься над прочими. Во Флоренции Старшие цехи (Arti Maggiori) отличаются от Младших цехов (Arti Minori). В Париже в соответствии с ордонансом 1625 г. и указом от 10 августа 1776 г. почетную часть купечества составляли Шесть корпораций (Six corps) в таком порядке: суконщики, бакалейщики, менялы, золотых дел мастера, галантерейщики, меховщики. А вот другая верхушка купечества — в Мадриде: Пять старших цехов (Cinco Gremios Mayores), которым в XVIII в. будет принадлежать значительная финансовая роль. В Лондоне это Двенадцать корпораций. В Италии, в германских вольных городах различие было еще более четким: крупные купцы фактически стали знатью, патрициатом; они держат в своих руках управление великими торговыми городами.
Но самым существенным, с нашей точки зрения, было то, что лавки торговцев всех категорий завоевывали, «пожирали» города, все города, а вскоре даже и деревни, где с XVII в. и особенно в XVIII в. обосновывались неопытные мелочные торговцы, хозяева постоялых дворов низшего разряда и кабатчики. Эти последние, мелкомасштабные ростовщики, но также «организаторы коллективных увеселений», существовали во французских деревнях еще в XIX и XX вв. В деревенский кабак шли «играть, побеседовать, выпить и поразвлечься… там договаривались кредитор с должником, торговец — с клиентом, заключались сделки и арендные договоры». Чуть ли не постоялый двор для бедняков! По отношению к церкви кабак был другим полюсом деревни210.
Тысячи свидетельств говорят об этом быстром росте лавок. В XVII в. размах их создания напоминал наводнение, потоп. Лопе де Вега в 1606 г. мог сказать о Мадриде, ставшем столицей: «Все превратилось в лавки» (Todo se ha vuelto tiendas)211. Лавка (tienda) к тому же становится одним из излюбленных мест действия плутовских романов. В Баварии купцы сделались «столь же многочисленны, как булочники»212. В 1673 г. в Лондоне французский посол, выставленный из своего дома, который хотели снести, «дабы на том месте возвести новые строения», тщетно пытался найти жилье, «чему бы вы вряд ли поверили, — пишет он, — в таком большом городе, как этот… Но, поелику с того времени, что я пребываю здесь, большая часть больших домов была снесена и заменена на лавки и небольшие жилища торговцев, то имеется зело немного домов для найма», и по непомерным ценам213. По словам Даниэля Дефо, это разрастание числа лавок сделалось «чудовищным» (monstruously)214: в 1663 г. в огромном городе было еще всего только 50 или 60 лавочников (mercers), а в конце века их было 300 или 400. Роскошные лавки переделывались тогда с большими затратами и усиленно покрывались зеркалами, украшались позолоченными колоннами, бронзовыми канделябрами и бра, которые славный Дефо считал экстравагантными. Но французский путешественник в 1728 г. пришел в восторг перед первыми же витринами. «Чего у нас во Франции обычно нет, — замечает он, — так это стекла, каковое, как правило, очень красиво и очень прозрачно. Лавки окружены им, и обыкновенно позади него выкладывают товар, что оберегает его от пыли, делает доступным для обозрения прохожими и придает лавкам красивый вид со всех сторон»215. В то же самое время лавки продвигались к западу, следуя за ростом города и миграцией богачей. Их излюбленной улицей долго была Патер Ностер-роу, затем в один прекрасный день Патер Ностер опустела, уступив место Ковент-гардену, которая сохраняла ведущую роль на протяжении всего десяти лет.
Затем популярность перейдет к Ладгейт-хиллу, а еще позднее лавки будут тесниться возле Раунд-корт, Фенчерч-стрит или Хаундсдич. Но все города жили под одним знаком. Множилось число лавок в них, они покушались на улицы, выкладывая свои товары, мигрировали из одного квартала в другой216. Посмотрите, как распространяются кафе по Парижу217, как набережные Сены, с [открытым там] магазином «Пти Дюнкерк», который ослепил своим блеском Вольтера218, вытесняют галерею Пале-Руаяля, торговая суматоха которой во времена Корнеля была в городе главным зрелищем219. Даже малые городские поселения переживали аналогичные перемены. Так было на Мальте, где с начала XVII в. в тесном новом городе Ла-Валлетта «лавки торговцев и мелких розничных торгашей столь умножились, что ни один из них не может полностью обеспечить себе средства к существованию, — говорится в обстоятельном докладе. — И вот они обречены воровать либо быстро обанкротиться. У них никогда не было бойкой торговли, и прискорбно видеть столько молодых людей, проедающих либо едва лишь полученное приданое своей жены, либо наследство своих родителей — и все сие ради занятия для домоседа и настоящего бездельника (una occupatione sedentaria et cosi poltrona)»220. Тот же самый добродетельный информатор возмущается тем, что в домах мальтийцев увеличивалось тогда число золотых и серебряных вещей — «бесполезный и мертвый» капитал; что мужчины, женщины и дети заурядного происхождения рядятся в тонкие сукна, кружевные накидки и, что еще более возмутительно, шлюхи (putane) прогуливаются в каретах, разодетые в шелка. По крайней мере, добавляет он без малейшего юмора, коль скоро на сей счет имеется запрет, пусть их обложат налогом (“un tanto al mese per dritto d'abiti”)] Поскольку все относительно, не было ли это уже своего рода зачатком «общества потребления»?
Но наблюдались и градации. Когда в 1815 г. Ж.-Б. Сэ вновь увидел Лондон примерно через 20 лет (первое его посещение относилось к 1796 г.), он пришел в изумление: диковинные лавки предлагали свой товар со скидкой в цене, повсюду были шарлатаны и рекламные плакаты — одни «неподвижные», другие «передвигающиеся», «которые пешеходы могут прочесть, не теряя ни минуты». В Лондоне только что были изобретены «люди-сандвичи»221.
Говоря нашим сегодняшним языком, мы заключили бы, что повсюду наблюдались необычный рост распределения, ускорение обмена (другим подтверждением этого были рынки и ярмарки), триумф (наряду с постоянной торговлей в лавках и расширением услуг) третичного [обслуживающего] сектора, который отнюдь не был безразличен для общего развития экономики.
Этот подъем можно было бы проиллюстрировать многочисленными цифрами, если бы было рассчитано соотношение между численностью населения и числом лавок222, или же процентное соотношение лавок ремесленников и лавок торговцев, или же средний размер и средний доход лавки. Вернер Зомбарт отметил свидетельство Юстуса Мозера, хорошего историка и несколько мрачного наблюдателя, который в 1774 г. констатировал по поводу города Оснабрюка, что «за столетие число лавочников определенно утроилось, тогда как ремесленников стало меньше вдвое»223. Историк Ганс Мауэрсберг недавно констатировал аналогичные факты, на сей раз — с цифрами, касающимися ряда крупных немецких городов224. Обращаясь наудачу к нескольким зондажам (по инвентарным спискам имущества умерших), проделанным один в Мадриде времен Филиппа IV225, а остальные два — в лавках каталанских и генуэзских перекупщиков на Сицилии в XVII в.226, обнаруживаешь бедные лавчонки, жалкие, жившие под вечной угрозой, после ликвидации которых остаются преимущественно долги. В этом крохотном мирке банкротство — привычное дело. Возникает даже впечатление — это только впечатление, — что в XVIII в. было бы все налицо для активного «пужадизма»*AJ, если бы мелкие торговцы имели тогда возможность не стесняться в выражениях своих чувств. В Лондоне, когда правительство Фокса попыталось в 1788 г. обложить их налогом, ему пришлось живо дать задний ход перед «всеобщим недовольством, [которое этот акт вызвал] среди народа»227. Но если лавочники — это не народ (вполне очевидная истина!), то при случае они приводят его в движение. В Париже 1793 и 1794 гг. санкюлоты в значительной своей части рекрутировались среди этого полупролетариата мелких лавочников228. Это побуждает поверить одному на первый взгляд несколько пристрастному докладу, автор которого утверждал, будто к 1790 г. в Париже на краю банкротства находилось 20 тыс. розничных торговцев229.
С учетом этого мы при нынешнем состоянии наших знаний можем утверждать, что:
— подъем численности населения и рост экономической жизни в долгосрочном плане, желание «розничного торговца» оставаться у себя в лавке предопределили разбухание числа посредников в сфере распределения. То, что агенты эти были, по-видимому, слишком многочисленны, доказывает всего-навсего, что этот рост опережал подъем экономики, чрезмерно на него полагаясь;
— постоянство точек торговли, большая продолжительность [ежедневного] функционирования лавок, реклама, торги, беседы должны были идти на пользу лавке. В нее заходили столько же для того, чтобы потолковать, сколько и для покупок. То был небольшой театр. Взгляните на забавные и правдоподобные диалоги, какие воссоздал в 1631 г. шартрский каноник, автор «Учтивого буржуа» (“Bourgeois poli”)230. Но разве же не Адам Смит в один из редких [для него] моментов насмешливого расположения духа сравнил человека, который говорит, с животными, которые такого преимущества не имеют: влечение к обмену предметами «является необходимым следствием способности рассуждать и дара речи»231. Для народов, охотно болтающих, обмен словами необходим, даже если за этим не всегда следует обмен предметами;
— но главной причиной расцвета лавок был кредит. Выше уровня лавок оптовик предоставлял кредит; розничному торговцу придется оплачивать его тем, что мы сегодня назвали бы переводными векселями. Крупные флорентийские купцы Гвиччардини Кореи, при случае импортировавшие сицилийскую пшеницу (они ссудили деньги Галилею, и это сегодня служит к чести этого важного семейства), на условиях восемнадцатимесячного кредита продавали перец со своих складов бакалейщикам-перекупщикам, как о том свидетельствуют их счетные книги232. И наверняка они не были в этом деле новаторами. Но лавочник и сам предоставлял кредит своим клиентам, богачам еще охотнее, нежели прочим. Портной предоставляет кредит; кредит предоставляет булочник (используются две деревянные дощечки, на которых ежедневно совместно делают зарубки; одна дощечка оставалась у булочника, вторая у клиента233); кредит предоставляет кабатчик234 (клиент мелом записывает свой текущий долг на стене); предоставляет кредит мясник. Я знал одно семейство, говорит Дефо, доходы которого составляли тысячи фунтов в год и которое выплачивало мяснику, булочнику, бакалейщику и торговцу сыром по 100 фунтов зараз и постоянно оставляло 100 фунтов долга235. Бьемся об заклад, что господин Фурнера — старьевщик под сводами парижского Крытого рынка (Halles), о котором упоминает «Удобная адресная книга» (1692 г.) и который, как она утверждает, снабжал человека «порядочной одеждой за четыре пистоля в год», — так вот, бьемся об заклад, что сей поставщик весьма специфического «готового платья» не должен был всегда требовать, чтобы ему платили вперед236. И того менее — те три объединившихся торговца-старьевщика, которые на Новой улице прихода св. Марии в Париже предлагали свои услуги в предоставлении «любых траурных платьев, плащей, крепа и брыжей и даже черных костюмов, носимых во время церемонии»237.
Торговец на положении мелкого капиталиста жил между теми, кто ему должен деньги, и теми, кому он должен. Это шаткое равновесие, все время на краю крушения. Если «поставщик» (имеется в виду посредник, связанный с оптовиком, или же сам этот оптовик) приставлял ему нож к горлу, это была катастрофа. Если богатый клиент вдруг не уплатит, то вот перед нами оказавшаяся в отчаянном положении торговка рыбой (1623 г.). «Я начинала зарабатывать себе на жизнь, — признается она, — и единым махом оказалась вдруг сведена набело»238; коль скоро «беляк» (blanc) — это мелкая монета в десять денье, это следует понимать «осталась с последним грошем». Любой лавочник рисковал испытать подобное злоключение — получить оплату слишком поздно или не получить ее вовсе. Франсуа Поммероль, оружейник и одновременно поэт, жаловался в 1632 г. на свое положение, при котором «приходится тяжко трудиться, а что до оплаты, то терпеливо ждать, когда с ней затягивают»239.
Это самая распространенная жалоба, когда нам удается познакомиться с письмами мелких торговцев, посредников, поставщиков. 28 мая 1669 г.: «Мы еще раз пишем Вам сии строки, дабы узнать, когда Вы соблаговолите нам уплатить». 30 июня 1669 г.: «Сударь, я зело удивлен, что письма мои, столь часто повторяемые, производят столь малое действие, а ведь порядочному человеку надлежит дать ответ…» 1 декабря 1669 г.: «Мы никогда
Торговля предметами роскоши в Мадриде во второй половине XVIII в. — антикварный магазин. Отделка сравнима с той, что описывал Дефо, говоря о новых лондонских лавках в начале века.
Картина Луиса Парет-и-Алькасара. Мадрид, Музей Ласаро Гальдиано. Фото Скала.
бы не поверили, что после того, как Вы заверили нас, что явитесь к нам в дом, дабы оплатить свой счет, Вы уедете, не дав о том знать». 28 июля 1669 г.: «Не знаю, как следует Вам писать, ибо вижу, что Вы не обращаете внимания на письма, что я Вам пишу». 18 августа 1669 г.: «Вот уже шесть месяцев, как я покорнейше прошу Вас выплатить мне задаток». 11 апреля 1676 г.: «Я хорошо вижу, что письма Ваши лишь дурачат меня». Все эти письма написаны разными лионскими торговцами240. Я не обнаружил того, что принадлежало некоему доведенному до отчаяния кредитору, предупреждавшему виновника, что он отправится в Гренобль и сам насильственным путем восстановит справедливость. Один реймсский торговец, современник Людовика XIV, неохотно дававший в долг, приводил пословицу: «Как ссужать — так брат родной, как возвращать — так шлюхин сын»241.
Эти хромающие расчеты создавали цепочку зависимостей и затруднений. На ярмарке Св. Причастия в Дижоне в октябре 1728 г. довольно хорошо продавались холсты, а не шерстяные или шелковые ткани. «Причины сего усматривают в том, что розничные торговцы жалуются на свой слабый сбыт и на то, что, не быв оплачены теми, кому они продали, они не в состоянии делать новые закупки. С другой же стороны, купцы-оптовики, кои приезжают на ярмарки, отказываются давать дальнейший кредит большей части розничных торговцев, от каковых они не получают оплаты»242.
Но противопоставим этим картинам те, что рисует Дефо, который пространно объясняет, что цепь кредита есть основа коммерции, что долги взаимно компенсируются и что от сего возрастают активность и доходы купцов. Не в том ли «неудобство» архивных документов, что они сохраняют для историка в большей степени банкротства, судебные тяжбы, катастрофы, нежели нормальное течение дел? У удачных дел, как и у счастливых людей, нет истории.
Разносчики — это торговцы, обычно полунищие, которые «носят на шее»*AK или попросту на спине весьма скудный товар. И тем не менее они составляли в обороте ощутимую маневренную массу. Даже в городах, а уж тем более в местечках и деревнях, они заполняли пустые промежутки в обычной сети распределения. А так как эти промежутки были многочисленны, то и разносчики кишмя кишели, то было знамение времени. Повсюду их отличал длинный ряд названий: во Франции — это colporteur, contre porteur, porte-balle, mercelot, camelotier, brocanteur; в Англии — hawker, huckster, petty chapman, pedlar, packman; в Германии в каждой земле их именовали на свой лад — Höcke, Hueker, Grempier, Hausierer, Ausrufer (а говорили еще и Pfuscher, т. е. «на все руки», и Bönhasen). В Италии это был merciajuolo, в Испании — buhonero. Свои названия имел он и в Восточной Европе: по-турецки — сейяр сатычи (что означает одновременно и разносчика и мелкого лавочника); на болгарском языке он — сергиджия (от турецкого серги), а на сербохорватском — торбар (от турецкого торба — мешок) или торбар и сребар, а то и Kramar или Krämer (слово явно немецкого происхождения, которое обозначает как разносчика, так и проводника каравана или мелкого буржуа)243 и так далее…
Этот избыток названий проистекал оттого, что ремесло разносчика, отнюдь не представлявшего единого социального типа, было совокупностью ремесел, которые не поддавались разумной классификации. В Страсбурге 1703 г. савоец-точилыцик был рабочим, который «носил с собой» свои услуги и бродяжничал, как и многие трубочисты и плетельщики соломенных стульев244. Марагате, крестьянин с Кантабрийских гор, — это крестьянин, который по завершении уборки урожая перевозил лес, зерно, бочарную клепку, бочонки с соленой рыбой, грубошерстные ткани в зависимости от того, направлялся ли он с зернопроизводящих и винодельческих плато Старой Кастилии к океану или наоборот245. И это был сверх того, по образному выражению, торговец en ambulancia, странствующий торговец, так как он сам скупал для перепродажи весь товар, который перевозил, или часть его246. Бесспорно, разносчиками были и крестьяне-ткачи из промысловой деревни Андрыхув возле Кракова или по крайней мере те из них, кто отправлялся продавать произведённое в деревне полотно в Варшаву, Гданьск, Львов, Тарно-
Торговец блинами на московских улицах. Гравюра 1794 г. Фото А. Скаржиньской.
поль, на люблинскую и дубненскую ярмарки, те, кто добирался даже до Стамбула, Смирны, Венеции и Марселя. Эти легкие на подъем крестьяне при случае становились «пионерами навигации по Днестру и Черному морю» <1782 г.)247. А как зато назвать тех богатых манчестерских купцов или же тех «мануфактурщиков» Йоркшира и Ковентри, которые, разъезжая верхом по всей Англии, сами доставляли свои товары лавочникам? Если, говорит Дефо, «отвлечься от их богатства, то это разносчики»248. И слово это подошло бы и для так называемых ярмарочных купцов, forains (т. е. происходящих из другого города), которые во Франции и иных местах катили с ярмарки на ярмарку, но иной раз бывали относительно зажиточными249.
Как бы то ни было, богат ли торговец или беден, но торговля вразнос стимулировала и поддерживала обмен, она его распространяла. Но там, где ей принадлежал приоритет, обычно наблюдалось — и это доказано — некоторое экономическое отставание. Польша отставала от экономики Западной Европы, и вполне логично: разносчик будет в ней царить. Не была ли торговля вразнос пережитком того, что на протяжении веков было некогда нормальной торговлей? Разносчиками были сири (syri) поздней Римской империи250. Образ торговца на Западе в средние века — это образ запыленного, забрызганного грязью странника, каким и был разносчик во все времена. Пасквиль 1622 г. еще описывал этого торговца былых времен с «сумкой, висящей на боку, в башмаках, у которых кожа только на мысках»; жена следует за ним, прикрытая «большой шляпой, опущенной сзади до пояса»251. Да, но в один прекрасный день эта пара бродяг устраивается в лавочке, меняет кожу и оказывается не такой уж нищей, как это казалось.
Лавка аптекаря. Фреска из замка Иссонь в Валле-д’Аоста, конец XV в. Фото Скала.
Разве в разносной торговле, по крайней мере среди владельцев повозок, не было богатых в потенции купцов? Удачный случай — и вот они выдвинулись. Именно разносчики создали почти повсюду в XVIII в. скромные деревенские лавки, о которых мы говорили. Они даже пошли на штурм торговых центров: в Мюнхене владельцы 50 итальянских или савойских фирм XVIII в. вышли из преуспевших разносчиков252. Аналогичное внедрение могло происходить в XI и XII вв. в европейских городах, в то время едва достигавших размера деревень.
Во всяком случае, деятельность разносчиков, кумулируясь, возымела массовый эффект. Распространение народной литературы и альманахов в деревнях было почти целиком их делом253. Все богемское стекло в XVIII в. распространяли разносчики, будь то в Скандинавских странах, в Англии, в России или в Оттоманской империи254. Просторы Швеции в XVII и XVIII вв. были наполовину безлюдны: редкие населенные пункты, затерянные в огромном пространстве. Но настойчивость мелких странствующих торговцев родом из Вестергётланда или Смоланда позволяла сбывать там разом «подковы, гвозди, замки, булавки… альманахи, книги благочестивого содержания»255. В Польше странствующие торговцы-евреи взяли на себя от 40 до 50 % торговли256 и восторжествовали также и в германских землях, уже отчасти господствуя на прославленных лейпцигских ярмарках257.
Так что торговля вразнос не всегда шла следом, не раз она бывала расширением рынка первопроходцами, захватом его. В сентябре 1710 г. Торговый совет в Париже отверг прошение двух авиньонских евреев, Моисея де Валлабреге и Израэля де Жазиара, которые хотели бы «продавать ткани шелковые, шерстяные и прочие товары во всех городах королевства на протяжении шести недель в любое время года, не открывая лавки»258. Такая инициатива торговцев, которые явно не были мелкими разносчиками, показалась «весьма вредной для торговли и интересов подданных короля», неприкрытой угрозой лавочникам и местным купцам. Обычно взаимное положение бывало обратным: оптовые купцы и крупные (или даже средние) лавочники держали в руках нити торговли вразнос, оставляя для этих упорных распространителей «неликвиды» [непроданные товары], которые заполняли их склады. Ибо искусство разносчика — это продавать малыми количествами, вторгаться в плохо обслуживаемые зоны, увлекать колеблющихся. И он для этого не жалел ни труда, ни речей своих, наподобие лоточника наших [парижских] бульваров, одного из его наследников. Расторопный, смешливый, с живым умом — таким он предстает в театре; и ежели в одной пьесе 1637 г. молодая вдова в конечном счете не выходит замуж за слишком красивого краснобая, то вовсе не потому, что он не казался ей соблазнительным:
Бог мой, какой он забавник! Если бы мне понадобилось
И я бы этого захотела, он возжелал бы и меня.
Но прибыль, о которой он заставляет кричать сплетниц,
Не смогла бы нам за год доставить и дырки в нужнике259.
Законно или незаконно, но разносчики просачивались повсюду, вплоть до аркад площади Св. Марка в Венеции или Нового моста в Париже. Мост в Або (Турку) в Финляндии был занят лавками, не беда — разносчики соберутся у обоих концов моста260. В Болонье потребовалась недвусмысленная регламентация, чтобы главная площадь напротив собора, на которой по вторникам и субботам открывался рынок, не превратилась стараниями разносчиков в рынок ежедневный261. В Кёльне различали 36 категорий уличных торговцев (Ausrufer)262. В Лионе в 1643 г. постоянно звучали зазывные крики. «Вразнос торгуют всем, что продается: пирожками, фруктами, вязанками хвороста, древесным углем, изюмом, сельдереем, вареным горохом, апельсинами и т. д. Салат и свежие овощи развозят на тележках и криком зазывают покупателей. Яблоки и груши продают печеными. Вишни продают на вес, по столько-то за фунт»263. Эти зазывные крики Парижа, крики Лондона, крики Рима нашли отражение в гравюрах тех времен и в литературе. Мы знаем римских уличных торговцев, рисованных Карраччи или Джузеппе Барбери; они предлагают фиги и дыни, зелень, апельсины, соленые крендели, газеты, лук, хлебцы, старую одежду, рулоны ткани и мешки с углем, дичь, лягушек… Можно ли вообразить себе изящную Венецию XVIII в., заполненную продавцами кукурузных лепешек? И тем не менее в июле 1767 г. они там прекрасно продавались в больших количествах «за грошовую цену в одно су». Дело в том, говорит наблюдатель, что «изголодавшаяся чернь [города] непрерывно нищает»264. Так как же тогда избавиться от этой тучи незаконных торговцев? Это не удалось ни одному городу. 19 октября 1666 г. Ги Патэн писал из Парижа: «Здесь начинают принимать продуманные полицейские меры против уличных торговок, скупщиков краденого и холодных сапожников, кои стесняют движение; улицы Парижа желают видеть весьма чистыми; король сказал, что желает сделать из Парижа то же, что Август сделал из Рима»265. И разумеется, впустую: точно так же можно пытаться прогнать рой мошек. Все городские улицы, все деревенские дороги мерили шагами эти неутомимые ноги. Даже Голландия — и довольно поздно, в 1778 г., — была наводнена «коробейниками, рассыльными, разносчиками, старьевщиками, кои продают бесконечное множество иностранных товаров зажиточным и богатым особам, каковые большую часть года проводят в своих деревенских имениях»266. Запоздалое безумие загородных резиденций было тогда в разгаре в Соединенных Провинциях, и мода эта, возможно, зависела от такого притока [товаров].
Зачастую торговля вразнос ассоциировалась с сезонными миграциями: так было с савоярами267, с жителями Дофине, которые отправлялись во Францию, а также в Германию; с овернцами из горных районов, особенно с базальтового плато Сан-Флур, которые колесили по дорогам Испании268. Итальянцы являлись во Францию провести свой «сезон», [хотя] иные довольствовались тем, что кружили по Неаполитанскому королевству, французы отправлялись в Германию. Переписка торговцев вразнос из Маглана269 (ныне в департаменте Верхняя Савойя) позволяет проследить (с 1788 по 1834 г.) передвижения странствующих «ювелиров», а на самом деле — торговцев часами, размещавших свои товары на ярмарках Швейцарии (в Люцерне и Цурцахе)270 и в лавках Южной Германии во время долгих путешествий почти всегда по одним и тем же маршрутам, [передаваемым] от отца к сыну и к внуку. Им сопутствовал больший или меньший успех: на люцернской ярмарке 13 мая 1819 г. «едва набралось, на что выпить вечером стаканчик»271.
Иной раз происходили внезапные «нашествия», связанные, вне сомнения, с бродяжничеством в кризисные периоды. В Испании в 1783 г. пришлось принять целый комплекс общих мер против коробейников, разносчиков и бродячих мелких торговцев, против тех, «что показывают прирученных животных», против тех странных целителей, «коих именуют знахарями, salutadores, кои носят на шее большой крест и притязают на то, чтобы молитвами исцелять болезни людей и животных»272. Под родовым названием коробейников имелись в виду мальтийцы, генуэзцы и местные уроженцы. Ничего не сказано о французах;, но это, должно быть, чистое упущение. Вполне естественно, что эти бродяги по ремеслу имели связи с бродягами без ремесла, с которыми они встречались на дорогах, и что они при случае участвовали в жульнических проделках этого темного мира273. Также естественно, что они имели отношение к контрабанде. Англия в 1641 г. полна была французских торговцев вразнос, которые, по словам сэра Томаса Роу, члена Тайного совета короля (Privy Council), способствовали валютному дефициту в балансе королевства274. Уж не были ли они пособниками тех моряков, что контрабандой грузили на английских берегах шерсть и фуллерову землю*AL, а доставляли туда водку?
Обычно уверяют, будто эта разбухшая жизнь торговли вразнос угасала сама собой всякий раз, как только какая-то страна достигала определенной стадии развития. В Англии она якобы исчезла в XVIII в., во Франции — в XIX в. Однако же английская торговля вразнос познала подъем в XIX в., по крайней мере в пригородах промышленных городов, плохо обслуживавшихся обычными потоками распределения275. Во Франции любое фольклорное исследование вновь обнаруживает ее следы в XX в.276 Думали, что современные транспортные средства нанесли ей смертельный удар — но это априоризм логики. А ведь наши странствующие магланские часовых дел мастера использовали повозки, дилижансы и даже паровое судно на Женевском озере в 1834 г., притом с [большим] удовольствием277. Следует полагать, что торговля вразнос — это система, в высшей степени способная к адаптации. Ее мог заставить появиться или возникнуть заново любой затор в распределении, или же любое нарастание подпольных форм деятельности — контрабанды, воровства, скупки краденого, или любой неожиданный случай ослабления конкуренции, надзора, обычных формальностей торговли.
Таким вот образом во времена Революции и империи Франция стала ареной огромного распространения торговли вразнос. Поверим в этом тому брюзгливому судье коммерческого суда в Меце, который 6 февраля 1813 г. представил членам Высшего совета торговли в Париже пространный доклад. «Сегодняшняя торговля вразнос, — пишет он, — не то, что такая торговля прошлых времен, с тюком за спиной. Это — значительная торговля, которая дома повсюду, хотя она и не имеет дома»278. А в целом — это жулики, воры, бич наивных покупателей, катастрофа для торговцев «с жилищем», имеющих собственный дом. Следовало бы срочно положить этому конец, хотя бы ради безопасности общества. Бедное общество, где торговлю так мало уважают, где со времен революционных лицензий и эпохи ассигнатов любой, кто уплатит скромную цену за патент, может сделаться торговцем чем-нибудь. Единственное решение, по мнению нашего судьи, — «восстановить корпорации». Он едва счел нужным добавить: «избегая присущих им изначально злоупотреблений». Не станем слушать его далее. Но верно, что в его время потоки, армии торговцев вразнос отмечали почти повсюду. В Париже в том же самом 1813 г. префекту полиции доносили, что «лоточники» (étalagistes) ставят свои лотки прямо на улицах, везде, «от бульвара Мадлен до бульвара Тампль». Они беспардонно устраиваются перед дверями лавок и сбывают там, к великой ярости лавочников, в первую голову торговцев стеклом, фаянсом, изделиями из эмали и даже ювелиров, те же самые товары. Блюстители порядка сбились с ног: «Лоточников непрестанно сгоняют с одного или другого места, они непрестанно туда возвращаются… большое их число — для них спасение. Как можно арестовать столько лиц?» И к тому же все они неимущие. И префект полиции добавляет: «Эта незаконная торговля, быть может, не столь неблагоприятна для узаконенных торговцев, как это полагают. Ибо почти все таким образом выставляемые товары продаются ими лоточникам, которые чаще всего лишь их комиссионеры»279.
Совсем недавно изголодавшаяся в 1940–1945 гг. Франция узнала другой всплеск необычной торговли вразнос — «черный рынок». В России период 1917–1922 гг. — такой трудный, с его неурядицами, его несовершенным обращением — увидел в определенный момент, как снова появились странствующие посредники, как в былые времена перекупщики, противозаконные скупщики, спекулянты, торговцы вразнос — мешочники, как их презрительно называли280. Но и сегодня бретонские производители, которые на грузовиках добираются до Парижа, чтобы там прямо продавать артишоки или цветную капусту, которыми пренебрегли оптовики Центрального рынка (Halles), на какое-то мгновение выступают как торговцы вразнос. Современные торговцы вразнос — это также и те живописные крестьяне, грузинские и армянские, со своими мешками овощей и фруктов, со своими сетками, набитыми живой птицей, которых низкие авиационные тарифы на внутренних линиях привлекают сегодня в Москву. Если когда-нибудь угрожающая тирания магазинов стандартных цен (Uniprix), больших торговых площадей станет нестерпимой, нельзя быть заранее уверенным, что мы не увидим, как разбушуется против них — при прочих равных — новая торговля вразнос. Ибо торговля вразнос — это всегда способ обойти установленный порядок святая святых рынка, надуть существующие власти.
Выше рынков, лавок, торговли вразнос располагалась мощная надстройка торговли, находившаяся в руках блистательных персонажей. То был уровень главных приводов, большой экономики — неизбежный «этаж» капитализма, чье существование без него было бы немыслимо.
В этом вчерашнем мире важнейшими орудиями торговли на далекие расстояния были ярмарки и биржи. Не то чтобы они аккумулировали все крупные операции. Конторы нотариусов во Франции и на континенте (но не в Англии, где их роль состоит лишь в установлении личности) позволяли при закрытых дверях совершать бесчисленные и весьма значительные сделки, настолько многочисленные, что, по словам одного историка, Жан-Поля Пуассона, они могли бы послужить средством измерять общий уровень дел281. И точно так же банки, эти резервуары, куда медленно откладывались деньги про запас и откуда они не всегда выходили с надлежащими осторожностью и сдержанностью, занимали все более заметное место282. А французская консульская юрисдикция*AM (которой к тому же будут позднее подчинены вопросы и тяжбы, связанные с банкротствами) образовывала для товаров привилегированную судебную власть, действовавшую «по закону торговли» (per legem mercatoriam), юстицию быструю и охранявшую интересы классовые. Настолько, что 17 января 1757 г. Ле-Пюи283, а 11 июня 1783 г. Перигё284 настойчиво просили для себя консульской юрисдикции, которая облегчила бы их торговую жизнь.
Что касается французских торговых палат в XVIII в. (первая была создана в Дюнкерке в 1700 г.285), которые были скопированы в Италии (Венеция — 1763 г.286, Флоренция — 1770 г.287), то они стремились укрепить власть крупных негоциантов в ущерб остальным. Именно это прямо говорил один дюнкеркский купец 6 января 1710 г.: «Все эти торговые палаты… годны лишь на то, чтобы разрушать всеобщую торговлю [торговлю всех], делая 5 или 6 частных лиц абсолютными господами мореходства и коммерции там, где они обосновались»288. Так что это учреждение оказывалось более или менее удачными в зависимости от места. В Марселе торговая палата была сердцем торговой жизни, а в Лионе им был совет эшевенов, так что торговая палата, в которой не больно-то нуждались, в конце концов перестала собираться. 27 июня 1775 г. генеральный контролер финансов писал: «Мне сообщили… что лионская торговая палата вовсе или почти не собирается, что распоряжения, содержащиеся в решении Совета от 1702 г., совсем не исполняются и что все, что относится до торговли сего города, рассматривается и решается синдиками» — следует понимать эшевенами города289. Но достаточно ли было поднять голос, чтобы призвать это учреждение к повседневной жизни? В 1728 г. Сен-Мало безуспешно просил короля дать городу торговую палату290.
Итак, ясно, что в XVIII в. орудия крупной торговли множились и разнообразились. Тем не менее ярмарки и биржи еще оставались в центре большой торговой жизни.
Ярмарки — старое учреждение, менее древнее, нежели рынки (да и то едва ли!), но тем не менее с бесконечными корнями, глубоко уходящими в прошлое291. Во Франции исторические исследования, справедливо или несправедливо, относят их происхождение к доримским временам, вплоть до далекой эпохи великих кельтских миграций. На Западе их возрождение в XI в. не было движением с нуля, как обычно отмечается, поскольку еще сохранялись следы городов, рынков, ярмарок, паломничеств — короче говоря, привычки, к которым достаточно было бы обратиться вновь. Об ярмарке в Ланди около Сен-Дени говорили, что она восходит по меньшей мере к IX в., к правлению Карла Лысого292; об ярмарках в Труа — что они восходят к римским временам293; о лионских ярмарках — что они были учреждены около 172 г. н. э.294 [Необоснованные] притязания, россказни? И да и нет, коль скоро, по всей вероятности, ярмарки были еще более древними, чем в этих притязаниях.
Во всяком случае, их возраст не мешал ярмаркам быть живым институтом, и институтом, который приспосабливался к обстоятельствам. Их роль заключалась в том, чтобы разрывать слишком узкий круг обычных обменов. Некая деревня в департаменте Мёз просила в 1800 г. об учреждении ярмарки, дабы заставить добираться до нее скобяной товар, которого ей недоставало295. Даже ярмарки во множестве скромных местечек, кажущиеся всего лишь союзом соседней деревни и городского ремесла, на самом деле ломали обычный круг обменов. Что же касается крупных ярмарок, то они мобилизовывали экономику обширных регионов. Порой весь Запад целиком встречался на них, пользуясь предоставленными вольностями и льготами, которые на короткое время снимали препятствие в виде многочисленных налогов и дорожных пошлин. С этого момента все способствовало тому, чтобы ярмарка стала из ряда вон выходящим сборищем. Государь, который очень рано стал прибирать к рукам эти определяющие сборища народа (король французский296, король английский, император), умножал число милостей, льгот, гарантий, привилегий. Тем не менее заметим мимоходом: ярмарки не были вольными в силу самого того факта, что они были ярмарками, ipso facto. И ни одна из них, даже ярмарка в Бокере, не жила в режиме совершенно свободного обмена. Например, о трех «королевских» ярмарках в Сомюре, каждая продолжительностью в три дня, один текст гласит, что от них «мало пользы, ибо они не вольные»297.
Франция 1841 г., еще усеянная ярмарками
По данным: Dictionnaire du commerce et des marchandises. 1841,I, p. 960 sq.
Все ярмарки представляются как бы городами, эфемерными несомненно, но все-таки городами, хотя бы уже по числу участвовавших в них людей. Они периодически воздвигают свои декорации, а затем, по окончании праздника, снимаются с места. После месяца, двух или трех отсутствия они возникали снова. Следовательно, каждая из них имела свой ритм, свой календарь, свои «позывные», иные, чем у ее соседей. Впрочем, самой высокой частотой отличались не самые важные, а совсем простые ярмарки скота, или, как говорили, «скоромные ярмарки» (foires grasses). Сюлли-на-Луаре около Орлеана298, Понтиньи в Бретани, Сен-Клер и Бомон-де-Ломань имели каждый по восемь ярмарок в год299, Лектур в монтобанском фискальном округе — девять300, Ош — одиннадцать301. «Скоромные ярмарки, кои собираются в Шенерае, большом местечке овернской Верхней Марки, знамениты количеством откормленных животных, что там продаются и большею частью пригоняются в Париж». Эти ярмарки происходили в первый вторник каждого месяца. Всего, следовательно, двенадцать ярмарок302. Точно так же в городе Пюи «собирается двенадцать ярмарок в году, где продают всякого рода скотину, в особенности множество мулов и лошаков, много шкур, оптовые партии лангедокских сукон всех сортов изготовления, белые и рыжие овернские холсты, пёньку. нитки, шерсть, всякого рода вещества для сведения шерсти с кож»303. Мортен в Нормандии с его четырнадцатью ярмарками — принадлежал ли ему рекорд304? Не будем слишком поспешно ставить на эту очень хорошую лошадку…
Вполне очевидно, были ярмарки и ярмарки. Существовали ярмарки деревенские, вроде крохотной ярмарочки в Ла-Тосканелла неподалеку от Сиены, которая была всего лишь крупным шерстяным рынком: стоило только чуть затянувшейся зиме помешать крестьянам стричь своих овец, как это случилось в мае 1652 г., — и ярмарка была упразднена305.
Настоящими ярмарками были те, которым открывал свои ворота целый город. Тогда либо ярмарка затопляла все и становилась [сама] городом и даже более чем городом, либо же город бывал достаточно силен, чтобы удержать ярмарку на
Ежегодная ярмарка около Арнема. Эстамп П. де Хоха (1645–1708). Фото Фонда «Атлас ван Столк», Роттердам.
расстоянии, — это было вопросом соотношения сил. Лион был наполовину жертвой своих четырех огромнейших ярмарок306. Париж над своими господствовал, сведя их к размерам крупных рынков: так, вечно живая старинная ярмарка Ланди развертывалась в Сен-Дени, вне стен города. Нанси достало благоразумия выдворить из города свои ярмарки в Сен-Никола-дю-Пор, правда, туда было рукой подать307. Фалез в Нормандии вытеснил ярмарки в большую деревню Гибрэ. В промежутках между этими прославленными суматошными сборищами Гибрэ становилась дворцом Спящей красавицы. Бокер, как и многие другие города, принял меры предосторожности, поместив ярмарку Мадлен, которая составила его славу и его богатство, между собой и Роной. То был напрасный труд: посетители (обычно до пятидесяти тысяч человек) наводняли город, и, чтобы обеспечить хотя бы видимость порядка, требовались бригады конной полиции со всей провинции, да и то их было недостаточно. Тем более что толпа, как правило, прибывала недели за две до открытия ярмарки (22 июля) и, следовательно, до того, как оказывались на месте силы порядка. В 1757 г. было справедливо предложено собирать силы полиции уже 12-го числа, дабы гости и жители были «в безопасности».
Город, целиком подчиненный своим ярмаркам, переставал быть самим собой. Лейпциг, который разбогатеет в XVI в., сносил и перестраивал свои площади и дома, чтобы ярмарка чувствовала себя там удобно308. Но еще лучший пример являет Медина-дель-Кампо в Кастилии. Город слился со своей ярмаркой, которая трижды в год занимала длинную главную улицу (Rua) с ее домами [с галереями] на деревянных столбах и огромную главную площадь (Plaza Mayor) перед собором, где во время ярмарки мессу служили с балкона: торговцы и покупатели следили за службой, не прерывая своих дел309. Св. Жан де ла Круа*AN ребенком пришел в восторг от размалеванных балаганов на площади310. Сегодня же Медина осталась декорацией, пустой раковиной старинной ярмарки. Во Франкфурте-на-Майне ярмарку в XVI в. еще держали на расстоянии. Но в следующем столетии, став чрезмерно процветающей, она заполнила все311. Иностранные купцы устраивались на житье в городе, где они представляли фирмы итальянские, швейцарских кантонов, голландские. Из этого воспоследовала нараставшая колонизация. Эти иностранцы, бывшие обычно младшими отпрысками своих семейств, поселялись в городе просто с правом жительства (Beisesserschutz). То был первый шаг; затем они приобретали право гражданства (Bürgerrecht) и вскоре разговаривали как хозяева. Не явился ли мятеж против кальвинистов, вспыхнувший в 1593 г.312 в Лейпциге (где происходил тот же процесс), своего рода «национальной» реакцией, направленной против голландских купцов? Следует ли думать, что именно благоразумие побудило Нюрнберг, великий купеческий город, такой, каким он только мог быть, получив от императора в 1423–1424 гг. необходимые жалованные права для устройства ярмарок, отказаться их устраивать на самом деле? Благоразумие или оплошность? Но город останется самим собой313.
Ярмарка — это шум, гам, песенки, это народное ликование, мир, вывернутый наизнанку, беспорядок, а при случае и волнение. Около Флоренции, в Прато314, чьи ярмарки как будто восходят к XIV в., в сентябре каждого года из всех городов Тосканы приходили трубачи (trombetti) играть (suonare) кто во что горазд на улицах и площадях города. В Карпантра накануне ярмарок — либо св. Матфея, либо св. Сиффрена — раздавался пронзительный звук труб, сначала у четырех ворот города, потом на улицах и, наконец, перед дворцами. «Сие всякий раз обходится коммуне по семь су на каждого играющего музыканта (instrumentiste)», и колокола безостановочно звонят с четырех часов утра. Фейерверки, иллюминации, рокот барабанов — всего этого город имел довольно за свои деньги. И вот он оказывался взятым приступом всеми этими забавниками, продавцами чудодейственных лекарств, снадобий, «послабляющих ратафий» или шарлатанских лекарств, предсказательницами судьбы, жонглерами, плутами, канатными плясунами, зубодерами, бродячими музыкантами и певцами. Постоялые дворы битком набиты народом315. Таким образом сен-жерменская ярмарка в Париже, которая начиналась после поста, собирала столичных любителей легкой жизни: для девок, как говорит одна насмешница, «то пора сбора винограда». И игра притягивала любителей в такой же мере, как и доступные женщины. Фурор производила так называемая лотерея-бланк (т. е. белая, blanque): в ней распространялось множество белых, проигрывающих билетов и несколько черных, выигрышных. Сколько же горничных потеряло свои сбережения и надежды выйти замуж, играя в бланк316? Но эта игра еще ничто в сравнении с тайными игорными домами, которые устраивались в некоторых лавках ярмарки, невзирая на придирчивый надзор властей, и столь же притягивали [публику], как и лейпцигские игорные дома, завсегдатаями которых были поляки317.
Наконец, [всякая] ярмарка без исключения была местом сбора актерских трупп. С тех времен, как она стала происходить на парижском Крытом рынке (Halles), на сен-жерменской ярмарке начали устраивать театральные представления. «Князь дураков» („Prince des sots") и «Мать-дурочка» („Mère sotte"), которые были в программе [ярмарки] в 1511 г., продолжали средневековую традицию фарсов и сотий*AO, о которых Сент-Бёв говорил: «Это уже был наш водевиль»318. Вскоре к этому добавится итальянская комедия, которая после того, как минет великая мода на нее, найдет последнее свое убежище на ярмарках. На ярмарке в Карпантра в 1764 г. «Гаэтано Мерлани и его флорентийская труппа» предлагали [зрителям] «комедии», Мельхиор Матьё де Пиолан — «конные игры», а Джованни Гречи — «театральные пьесы», которые он использовал для того, чтобы в антракте продавать свои снадобья319.
Зрелища можно было увидеть и на улицах: в Карпантра — шествие по случаю открытия [ярмарки] «консулов в капюшонах, предшествуемых фурьерами в длинных одеждах, несшими серебряные булавы»320, официальный кортеж статхаудера
Народное гулянье на ярмарке в Голландии в начале XVII в. Деталь картины Давида Винкбонса. Лисабон, Национальный музей старинного искусства. Фото Жиродона.
в Гааге321; короля и королеву сардинских на ярмарках в Алессандрии322; герцога Моденского «с его экипажами» на ярмарке в Реджо-нель-Эмилия и так далее. Джованни Бальди, тосканский комиссионер, отправившийся в Польшу, дабы собрать там неуплаченные торговые долги, прибыл в октябре 1685 г. на лейпцигскую ярмарку. И что же нам откроют его письма об ярмарках, находившихся в ту пору в полном расцвете? Так вот, не что иное, как прибытие его высочества герцога Саксонского «с многочисленной свитою из дам, сеньеров и немецких князей, приехавших повидать самые примечательные вещи этой ярмарки. Дамы, как и сеньеры, появляются в столь великолепных костюмах, что этому можно лишь поражаться»323. Они составляли часть зрелища.
Развлечение, бегство от забот, светские увеселения — были ли они логическим завершением этих обширных представлений? Иногда — да. В Гааге, которая едва ли была политическим сердцем Голландии, ярмарки были для статхаудера главным образом случаем пригласить к своему столу «благородных дам и господ». В Венеции ярмарка Вознесения (de la Sensa), которая длится две недели, была театрализованным и ритуализованным действом: на площади Св. Марка размещались балаганы иноземных купцов, мужчины и женщины выходили из дому в масках, и дож, как в былые времена, обручался с морем против церкви Сан-Николо324. Но представьте себе только, что на ярмарке Вознесения ежегодно толклось больше 100 тыс. приезжих, являвшихся [сюда], чтобы развлечься и насладиться зрелищем удивительного города325. Точно так же в Болонье ярмарка Поркетта сопровождалась огромным праздником, одновременно, и народным, и аристократическим. И в XVII в. каждый год на Пьяцца Маджоре (Piazza Maggiore) воздвигали по этому случаю временные театральные декорации, всякий раз другие, о причудливости которых рассказывают картины собрания Insignia, сохраняемые в архивах326. Наряду с театром возводились немногочисленные «ярмарочные лавки» — не для крупных дел, а, по всей видимости, для скромных забав публики. В Лондоне ярмарка св. Варфоломея (Bartholomew Fair) тоже служила местом простых народных развлечений, «без серьезных оборотов»327. То была одна из тех последних настоящих ярмарок, созданных для того, чтобы вызвать в памяти — если в том была нужда! — дух народного гулянья, вседозволенности, жизни навыворот, того, чем и были все ярмарки, более и менее оживленные. Справедливо говорит пословица: «С ярмарки возвращаешься не так, как с рынка»328.
Напротив, сен-жерменская ярмарка в Париже, единственная в столице, где жизнь еще била ключом, при всех своих увеселениях — вспомним хотя бы о прославленных ночных шествиях («nocturnes»), с их тысячами факелов, куда стекалось множество публики, — сохраняла и свою торговую сторону. Она представляла случай для массовой продажи тканей, сукон, холстов, за которой следила богатая клиентура, чьи кареты ставились в специальном «паркинге»329. И этот образ более соответствует, нежели предыдущие, обычной реальности ярмарок, бывших прежде всего местом торговых встреч. В феврале 1657 г. двое изумленных голландских гостей замечают: «Побывав там и принимая во внимание сие великое разнообразие дорогостоящих товаров, надобно признаться, что Париж есть центр, где находишь все, что есть на свете самого редкого»330.
Часто говорилось, будто ярмарки были оптовыми рынками только для купцов331. Это означает отметить их главную деятельность, но изначально пренебречь огромным участием народа. На ярмарку имел доступ кто угодно. В Лионе, по мнению трактирщиков, хороших судей для этого случая, «на одного купца, — что приезжает на ярмарки верхом и имеет деньги на расходы и на что поселиться в добром жилье, приходится десять других, что являются пешие и счастливы устроиться в каком-нибудь кабаке»332. В Салерно или на какой-нибудь другой неаполитанской ярмарке толпы крестьян пользуются случаем, чтобы продать кто свинью, кто тюк шелка-сырца или бочонок вина. В Аквитании погонщики быков и чернорабочие Отправлялись на ярмарку просто в поисках развлечений для всей компании: «Выходили на ярмарку до рассвета и возвращались среди ночи, засидевшись в трактирах на большой дороге»333.
В самом деле, в мире, который в основном еще был земледельческим, все ярмарки (и даже самые крупные) были открыты для проникновения деревни в огромных масштабах. В Лейпциге ярмарки «дублировались» значительными ярмарками скота и конскими334. В Антверпене, который вместе с Берген-оп-Зомом имел около 1567 г. четыре главные ярмарки — две в одном городе, две в другом, по три недели каждая, — действовали также и две трех дневные конские ярмарки, одна в троицын день, другая — на сентябрьскую божью матерь. Речь шла о кровных лошадях, «красивых на вид и добрых в работе», доставляемых главным образом из Дании, — в общем, об «автосалоне»335. В Антверпене к тому же было разделение по породам, была их иерархия. Но в Вероне, славном городе венецианской Terra Ferma, материковой Венеции, все перемешивалось, и в апреле 1634 г., по словам эксперта, ярмарка своим успехом обязана была не столько товарам, привезенным издалека, сколько «количеству разного рода животных, коих туда пригнали»336.
С учетом этого вполне справедливо, что главное на ярмарках, говоря в экономических категориях, зависело от крупных купцов. Именно они, усовершенствовав орудие, сделали из него место встреч, где совершались крупные сделки. Изобрели ли ярмарки кредит впервые или возродили его? Оливер Кокс утверждает, будто он был открытием исключительно настоящих товарных рынков, а не ярмарок, этих искусственных городов337. Спор более или менее бесперспективен, коль скоро кредит столь же стар, как мир. Во всяком случае, достоверно одно: ярмарки развили кредит. Не было ярмарки, которая бы не завершалась «платежным» сходом участников. Так было в Линце, на огромной австрийской ярмарке338. Так было в Лейпциге (с начала его подъема) в последнюю неделю, так называемую «неделю платежей» (Zahlwoche)339. И даже в Ланчано, маленьком городке Папского государства, который регулярно захлестывала ярмарка, впрочем весьма скромная по масштабам, во множестве сходились старые векселя340. Точно так же в Пезенасе или в Монтаньяке, чьи ярмарки аналогичного масштаба служили перевалочными пунктами для ярмарки в Бокере, целые серии векселей выписывались либо на Париж, либо на Лион341. В самом деле, ярмарки были местом предъявления долгов, которые взаимопогашались, тая как снег на солнце: то были чудеса scontro — [взаимного] погашения. С помощью каких-нибудь ста тысяч «золотых экю в золоте», т. е. звонкой монетой, в Лионе можно было оплатить по клирингу обмены, исчислявшиеся миллионами. Тем более что немалая доля сохранявшихся долгов покрывалась либо обещанием уплаты в каком-то месте (векселем), либо репортом платежа на следующую ярмарку: это был deposito, который обычно оплачивался из 10 % годовых (2,5 % на три месяца). Так ярмарка создавала кредит.
Если сравнить ярмарку с пирамидой, то она расположится этажами: от многообразных и незначительных форм активности у основания, которые касались необработанных товаров, обычно скоропортящихся и дешевых, вплоть до предметов роскоши, привозимых издалека и дорогостоящих. На вершине находилась бы активная денежная торговля, без которой ничто бы не сдвинулось с места или же по крайней мере не двигалось бы с такой же скоростью. Итак, эволюция крупных ярмарок, по всей видимости, была направлена на то, чтобы дать кредиту преимущества по сравнению с товаром, вершине пирамиды по сравнению с ее основанием.
Во всяком случае, такова кривая, которую очень рано вычертила показательная судьба древних ярмарок Шампани342. Около 1260 г., в момент их апогея, товары и деньги питали весьма оживленную торговлю. Когда же стал ощущаться отток, товары оказались затронуты в первую очередь. Рынок капитала выстоял более длительное время и поддерживал действенные международные расчеты вплоть до 1320 г.343 В XVI в. еще более убедительный пример дают ярмарки в Пьяченце, так называемые безансонские. Они наследовали — отсюда и оставшееся за ними название — ярмаркам, основанным в 1535 г. генуэзцами в Безансоне (в то время имперском городе), дабы составить конкуренцию лионским ярмаркам, доступ на которые был им закрыт Франциском I344. Из Безансона эти генуэзские ярмарки с годами переносились, как придется, в Лон-ле-Сонье, в Монлюель, в Шамбери и, наконец, в Пьяченцу (1579 г.)345, где они и процветали до 1622 г:346 Не будем судить по видимости. Ярмарка в Пьяченце была ярмаркой, сведенной к вершине [пирамиды]. Четырежды в год она была местом решающих, но неприметных встреч, немного напоминающих собрания Международного банка в Базеле в наши дни. Сюда не везли никакого товара, сюда привозили очень мало наличных денег, но [зато] массу векселей, подлинные знаки всего богатства Европы, среди которых платежи Испанской империи были самым оживленным потоком. Присутствовали примерно шесть десятков людей, большей частью генуэзские «курсовые банкиры» (banchieri di conto), несколько миланцев, остальные флорентийцы.
Это были члены некоего клуба, куда нельзя было вступить, не уплатив крупный залог (3 тыс. экю). Эти избранные устанавливали conto, т. е. обменный курс к окончательным расчетам в конце каждой ярмарки. То был кульминационный момент таких собраний, где присутствовали без разглашения этого купцы-менялы (cambiatori) и представители крупных фирм347. Всего 200 посвященных, державшихся очень незаметно, которые ворочали огромными суммами, возможно порядка 30–40 млн. экю на каждой ярмарке и даже больше, если верить хорошо документированной книге генуэзца Доменико Пери (1638 г.)348.
Но все имеет конец, даже изобретательный и выгодный генуэзский клиринг. Он действовал лишь в той мере, в какой американское серебро поступало в Геную в достаточном количестве. Когда около 1610 г. приток белого металла уменьшился, здание оказалось под угрозой. Чтобы не брать совсем уж произвольную дату, возьмем перенос ярмарок в Нови в 1622 г., на который миланцы и тосканцы не согласились и который служит надежной вехой этого ухудшения349. Но мы [еще] вернемся к этим проблемам.
Будучи связаны друг с другом, ярмарки сообщались между собой. Шла ли речь о ярмарках просто товарных или ярмарках кредитных, все они организовывались для облегчения кругооборота [обмена]. Если нанести на карту ярмарки какого-то данного региона (например, Ломбардии350 или королевства Неаполитанского351 в XV в., или же ярмарочные кругообороты, пересекавшиеся на Дунае у Линца: [ярмарки] Кремса, Вены, Фрейштадта, Граца, Зальцбурга, Больцано352), то календарь этих следовавших одно за другим сборищ показывает, что они принимали [как должное] взаимную зависимость, что торговцы перебирались с одной ярмарки на другую со своими повозками, своими вьючными животными, а то и со своим товаром на плечах, пока круг таких странствий не замыкался и не начинался снова. Так сказать, своего рода вечное движение. Четыре города, между которыми делились в средние века крупные ярмарки Шампани и Бри — Труа, Бар-сюр-Об, Провен и Ланьи, — на протяжении года непрерывно передавали друг другу эстафету. Анри Лоран утверждает, будто первым замкнутым кругооборотом (circuit) был кругооборот ярмарок Фландрии, ярмарки Шампани, видимо, воспроизводили его353. Возможно, так и было. Если только движение по кругу не возникало почти повсеместно и как бы само собой вследствие некой логической необходимости, аналогичной логике обычных рынков. Как и в случае с рынком, требовалось, чтобы область, чей спрос и предложение ярмарка исчерпала, имела бы время для их восстановления. Отсюда — необходимые перерывы. Нужно было также, чтобы календарь разных ярмарок облегчал передвижение ярмарочных торговцев, посещавших эти ярмарки одну за другой.
В эти круговращения вовлекались товары, деньги и кредит. Деньги, вполне очевидно, одновременно оживляли кругооборот более широкого масштаба и обычно стекались в центральном пункте, откуда они снова уходили, дабы возобновить свое движение. На Западе, при явном оживлении начиная с XI в., во всей системе европейских платежей станет в конечном счете господствовать единый центр. В XIII в. им были ярмарки Шампани; после 1320 г. они приходят в упадок; отзвуки этого наблюдались везде, вплоть до отдаленного Неаполитанского королевства354. Затем система с грехом пополам возродилась вокруг Женевы в XV в.355, потом вокруг Лиона356. И наконец, к концу XVI в. — вокруг ярмарок Пьяченцы, т. е. генуэзских. Ничто не может быть более показательным в отношении функций. этих сменявших друг друга систем, как те разрывы, какие отмечали переход от одной из них к другой.
Однако после 1622 г. ни одна ярмарка не будет более располагаться обязательно в центре экономической жизни Европы, господствуя над всей этой жизнью. Дело в том, что Амстердам, который не был истинным ярмарочным городом, начал утверждать свою роль, переняв прежнее превосходство Антверпена. Амстердам организовывался как постоянный торговый и денежный рынок. И его фортуна знаменовала упадок если не торговых ярмарок Европы, то по крайней мере крупных ярмарок, где господствовал кредит. Эпоха ярмарок миновала свой апогей.
В XVIII в. пришлось признать, что правительственные меры, которые предоставляют «вот уже несколько лет [свободу] вывозить в чужие страны большую часть произведенных мануфактурами товаров без уплаты пошлин и ввозить сырье без обложения, [могут лишь] уменьшать от года к году торговлю на ярмарках, коих преимуществом как раз и были эти привилегии, и что от года к году люди все более привыкают к прямой торговле этими товарами, не вывозя оные на ярмарки»357. Это замечание фигурирует в письме генерального контролера финансов по поводу бокерской ярмарки в сентябре 1756 г.
Именно около этого времени Тюрго напишет посвященную ярмаркам статью, опубликованную в «Энциклопедии» в 1757 г. Для него ярмарки не были «естественными» рынками, порождением «удобств» («commodités»), «взаимной заитересованности покупателей и продавцов в том, чтобы найти друг друга… Следовательно, отнюдь не за счет естественного течения торговли, воодушевляемой свободою, надлежит относить те блистательные ярмарки, где с большими издержками сосредоточиваются изделия части Европы и которые кажутся местом встречи наций. Выгода, каковая должна возместить эти огромные издержки, проистекает не из [самой] природы вещей, но есть результат привилегий и вольностей, жалуемых торговле в определенных местах и в определенное время, тогда как повсюду в иных местах она обременяема налогами и таможенными сборами»358. Итак, долой привилегии, или же пусть привилегии распространяются на все институты и практику торговли. «Стоит ли поститься круглый год ради доброй трапезы в отдельные дни?» — вопрошал г-н де Гурнэ, и Тюрго повторил эту фразу от своего имени.
Но достаточно ли было бы избавиться от этих старых институтов, чтобы иметь трапезу каждый день? Правда, в Голландии (исключая отклоняющийся от нормы и малозначащий пример Гааги) ярмарки исчезают. Верно, что в Англии «сама» великая сторбриджская ярмарка, некогда «ни с чем не сравнимая» (beyond all comparison), после 1750 г. первой начала приходить в упадок, утратила свою оптовую торговлю359. Следовательно, Тюрго, как это столь часто бывало, прав: ярмарка — это архаическая форма обменов; в его эпоху она могла еще порождать иллюзии и даже оказывать услуги, но там, где она оставалась без соперницы, экономика топталась на месте. Этим объясняется успех в XVII и XVIII вв. несколько утративших свое значение, но все еще живых франкфуртских ярмарок и новых ярмарок в Лейпциге360; огромных польских ярмарок361— в Люблине, Сандомире, Торуни, Познани, Гнезно, Гданьске, Леополе (Львове), в Бжеге в Галиции (где в XVII в. можно было увидеть зараз больше 20 тыс. голов скота362); и фантастических российских ярмарок, где вскоре вырастет в XIX в. более чем фантастическая Нижегородская ярмарка363. Тем более это было верно в отношении Нового Света, где за Атлантикой вновь начиналась Европа. Если взять лишь один «укрупняющий» пример, то могла ли существовать ярмарка одновременно и более простая и более колоссальная, нежели ярмарка в Номбре-де-Диос на Дарьенском перешейке, которая с 1584 г. переместится, оставаясь такой же колоссальной, в столь же нездоровую соседнюю гавань Портобельо? Европейские товары обменивались там на белый металл, прибывавший из Перу364. «Единым контрактом заключаются сделки на восемь-десять тысяч дукатов»365. Ирландский монах Томас Гейдж, который посетил Портобельо в 1637 г., рассказывает, что видел на открытом рынке кучи серебра, лежавшие, как груды камней366.
Я охотно объяснил бы этими разрывами и этим запаздыванием неугасающий блеск ярмарки в Больцано, на альпийских перевалах, ведущих в Южную Германию. Что же касается столь оживленных ярмарок итальянского Юга (Mezzogiorno), то каким же скверным признаком они были для его экономического здоровья367! В самом деле, если экономическая жизнь ускорялась, ярмарка, эти старые часы, не поспевала за новым ускорением; но как только эта жизнь замедлялась, ярмарка вновь обретала смысл существования. Именно таким образом объясняю я состояние Бокера — ярмарки, так сказать, «исключительной», ибо она «пребывает в застое в период подъема (1724–1765)» и «переживает подъем, когда все вокруг в упадке», с 1775 по 1790 г.368
В течение этого унылого периода, который в Лангедоке и, может быть, в других местах не должен был быть уже «настоящим» XVIII в., производство выбрасывает на ярмарку Мадлен свои неиспользованные излишки и открывает кризис «завала», как сказал бы Сисмонди. Но где бы в те времена мог этот завал найти другой сбыт? Я не возлагаю вину за этот противоречащий общему течению рывок Бокера на роль иностранной торговли, но на первый план ставлю саму экономику Лангедока и Прованса.
Несомненно, именно в такой перспективе надлежит понимать немного наивный прожект одного француза доброй воли, некоего Тремуйе, от 1802 г. Дела идут плохо. Тысячи мелких парижских торговцев на грани разорения. Однако же существует решение — и такое простое! Создать в Париже грандиозные ярмарки у самых границ города, на площади Революции. На этом обширном пустом пространстве автор представляет себе аллеи, разбитые в шахматном порядке, обрамленные лавками и огромными загонами для скота и для непременных лошадей369. К несчастью, прожект плохо аргументирован, когда доходит до изложения экономических выгод операции. Может быть, автору они представлялись настолько само собой разумеющимися, что он не счел необходимым разъяснить это?
Медленный, зачастую неощутимый (a порой и спорный) упадок ярмарок ставит еще немало проблем. Рихард Эренберг полагал, что они пали, не выдержав конкуренции бирж. Андре Сэйу раздраженно возразил: тезис, не выдерживающий критики370. Тем не менее, если ярмарки в Пьяченце были центром торговой жизни в конце XVI и в начале XVII в., новым центром мира вскоре станет амстердамская биржа. Одна форма, один приводной механизм одержал верх над другим. Неважно, что биржи и ярмарки сосуществовали на протяжении веков (и это не менее верно!): такая замена не совершается в один день. И потом, если амстердамская биржа, бесспорно, завладела обширным рынком капиталов, она также организовывала на очень высоком уровне и движение товаров (перец или пряности из Азии, зерно и товары Прибалтики). По мнению Вернера Зомбарта, именно на товарном «этаже» перевозят, складируют, отправляют снова и именно здесь следует искать верных объяснений. Ярмарки существовали всегда, в XVIII в. они оставались местом сосредоточения товаров. Последние оставляли здесь про запас. Но с ростом населения, с уже катастрофическим разрастанием городов, с медленным улучшением потребления оптовая торговля могла развиваться, только выйдя из русла ярмарок и организовавшись независимым образом. Эта автономная организация с ее складами, амбарами, хранилищами и пакгаузами обнаруживала тенденцию занять место переживавших закат ярмарок благодаря своей регулярности, которая заставляет вспомнить о лавке371.
Это объяснение правдоподобно. Но Зомбарт, несомненно, заходит в нем слишком далеко. Для него важно знать, будет ли оптовый склад, где скапливается товар, в двух шагах от
Пакгауз, куда флорентийский купец поместил свои товары, выгруженные в Палермо. Миниатюра фламандского художника, иллюстрирующая французский перевод «Декамерона», сделанный Лораном Премьерфэ (1413 г.). Bibliothèque de VArsenal, Ms 5070, f. 314 r°. Фото Национальной библиотеки.
клиентуры, постоянно функционировать «естественным образом», naturaliter — и тогда он всего лишь хранилище, — либо mercantaliter, т. е. как торговое учреждение. В каковом случае склад есть лавка более высокого ранга, и все же лавка, хозяин которой — оптовый купец, купец-“grossier”, или, как станут вскоре более благородно выражаться, «негоциант»372. У ворот склада товары отпускаются перекупщикам в больших количествах, “sous cordes” («под веревками»), как принято говорить, т. е. даже не вскрывая тюки373. Когда началась оптовая торговля? Может быть, в Антверпене, во времена Лудовико Гвиччардини (1567 г.)? *AP 374 Но любая строгая хронология на сей счет будет весьма спорной.
Нельзя, однако, отрицать, что с наступлением XVIII в. оптовая торговля, в особенности в имевших активную экономику странах Севера, связанных с атлантической торговлей, получила невиданное до того развитие. В Лондоне оптовики возобладали во всех сферах обмена. В Амстердаме в начале XVIII в., «коль скоро каждодневно прибывает большое число судов… легко понять, что там есть великое множество складов и подвалов, дабы помещать все товары, кои эти корабли доставляют. Так что город ими хорошо обеспечен, имея целые кварталы, каковые составляют только склады или амбары от пяти до восьми этажей, да сверх того большинство домов, что стоят на каналах, имеют два-три склада и подвал». Это оснащение не всегда бывало достаточным, и случалось, что грузы оставались на кораблях «долее, нежели того бы хотелось». Так что на месте расположения старых домов принялись строить множество новых складов, «приносящих очень хорошие доходы»375.
И действительно, концентрация товаров к выгоде пакгаузов и складов стала в Европе XVIII в. всеобщим явлением. Так, хлопок-сырец, «хлопковая шерсть» (“coton én laine”), сосредоточивался в Кадисе, если он поступал из Центральной Америки; в Лисабоне, если был бразильского происхождения (в порядке убывания цены — хлопок из Пернамбуку, из Мараньяна, из Пары)376; в Ливерпуле, если его доставляли из Индии377, в Марселе — при поступлении с Леванта378. Майнц на Рейне был для Германии крупным пунктом прибытия для поступавших из Франции вин379. Лилль еще до 1715 г. располагал очень большими складами, где скапливались разные сорта водки, предназначенной для Нидерландов380. Марсель, Нант, Бордо были во Франции главными складскими пунктами в торговле с островами [Индийского океана и Карибского бассейна] (сахар, кофе), которая обеспечила торговое процветание королевства во время Людовика XV. Даже среднего масштаба города — Мюлуз381, Нанси382 — множили число пакгаузов разного размера. За этими примерами стоят сотни других. Тогда-то и обрисовалась Европа перевалочных складов, пришедшая на смену Европе ярмарок.
Следовательно, для XVIII в. все подтверждает правоту Зомбарта. Ну, а ранее? Приемлемо ли [для того времени] различение двух способов — mercantaliter и naturaliter? Всегда существовали склады и пакгаузы — storehouses, warehouses, Niederlager, magazzini di trafico, ханы Ближнего Востока, амбары Московии383. И существовали даже «города-склады» (образец такого рода — Амстердам), ремеслом и привилегией которых было служить местом хранения для товаров, которые затем надлежало отправить дальше. Во Франции XVII в. — это Руан, Париж, Орлеан, Лион384; таким был и «перевалочный склад нижнего города», в Дюнкерке385. Всякий город располагал своими складами, частными или общественными. B XVI в. крытые рынки (как то было в Дижоне или в Боне) обычно «бывали, по-видимому, одновременно оптовыми складами, пакгаузами и перевалочными пунктами»386. А если обратиться дальше в глубь веков, то сколько муниципальных складов предназначалось для зерна или для соли! Очень рано, вне сомнения до XV в., Сицилия располагала около своих гаваней для грузоотправителей (caricatori) огромными складами где хранилось зерно; владелец получал расписку (cedola), и эти cedole служили предметом торговли387. В Барселоне с XIV в. в прекрасных каменных домах купцов в квартале Монтхуич «на первом этаже устраивали склады, жилище же [купца], согласно инвентарным описям, располагалось на втором»388. В Венеции около 1450 г. в центре торговой жизни города, вокруг площади Риальто, размещались улицы, где лавки, специализированные [на определенном товаре], следовали одна за другой. «Над каждой из них имеется зал наподобие монастырского дортуара, так что каждый венецианский купец имеет свой собственный склад, полный товаров, пряностей, дорогих тканей, шелков»389.
Ни одна из этих деталей сама по себе не представляет неопровержимого доказательства. Ни одна не говорит о различении, именно о различении, просто-напросто складирования и оптовой торговли, которые, несомненно, смешивались очень рано. Пакгауз, промежуточный склад, усовершенствованное орудие обмена; необходимо существовал издавна в разных формах — простых и смешанных, — потому что отвечал всегда очевидной потребности, а на самом деле слабостям экономики. Хранить товары на складах заставляли слишком долгий цикл производства и торговой жизни, медлительность перевозок и поступления информации, риск отдаленных рынков, нерегулярность производства, не поддающиеся учету капризы сезонов… Впрочем, доказательство налицо, поскольку с того момента, как в XIX в. возросли скорость и объем перевозок, с момента, когда производство сконцентрируется на крупных заводах, старинная торговля через склад должна будет значительно видоизмениться, порой совершенно, и исчезнуть390.
«Новый негоциант» (“Le Nouveau Négociant”) Самюэля Рикара в 1686 г. определял биржу как «место встречи банкиров, торговцев и негоциантов, биржевых маклеров и агентов банков, комиссионеров и прочих лиц». Слово будто бы родилось в Брюгге, где эти сборища происходили «возле особняка Бурсе (Hôtel des Bourses), названного так по имени одного сеньера из древнего и благородного рода ван дер Бурсе, который приказал его построить и украсил его фронтон своим гербовым щитом с изображением трех кошелей… каковой еще и сегодня видишь на сем здании». Некоторые сомнения, которые вызывает это объяснение, несущественны. Во всяком случае, это слово имело успех, не вытеснив, однако, иные названия. В Лионе биржа именовалась «Площадью обменов» (“Place des Changes”); в ганзейских городах — Купеческой коллегией; в Марселе — Ложей; в Барселоне, как и в Валенсии, — Лонхой (Lonja). Она не всегда имела собственное здание, отчего и происходило частое смешение названий места, где сходились купцы, и самой биржи. В Севилье сбор купцов происходил каждый день на gradas — ступенях кафедрального собора391, в Лисабоне — на Новой улице (Rua Nova) — самой широкой и самой длинной в городе, упоминаемой уже в 1294 г.392, в Кадисе — на Калье Нуэва (Calle Nueva), проложенной, вне сомнения, после разграбления города в 1596 г.*AQ 393, в Венеции — в галереях Риальто394 и в Лоджии купцов (Loggia dei Mercanti), построенной в готическом стиле на этой площади в 1459 г. и перестроенной в 1558 г., во Флоренции — на Новом рынке (Mercato Nuovo)395, на нынешней Пьяцца Ментана396, в Генуе397 — в 400 метрах от Новой улицы (Strada Nuova) на Банковской площади (Piazza dei Banchi)398, в Лилле — на площади Борегар399, а в Льеже — у Дома общественных весов, построенного в конце XVI в., или на набережной La Beach, или, в просторных галереях епископского дворца, а то и в трактире по соседству400; в Ла-Рошели же — на открытом воздухе «между улицей Пти-Бак и улицей Адмиро», на месте, именуемом «Кантоном фламандцев», вплоть до постройки в 1761 г. специального здания401. Во Франкфурте-на-Майне сборища также проходили под открытым небом (unter freiem Himmel) на Рыбном рынке (Fischmarkt)402. В Лейпциге очень красивую биржу построили в 1678–1682 гг. на Рынке сластей (“auf dem Naschmarkt”), до того негоцианты собирались под какой-нибудь аркадой, в ярмарочной лавке или на открытом воздухе возле больших весов403. В Дюнкерке «все негоцианты в полуденный час [ежедневно собираются] на площади пред Домом сего города [читай: перед ратушей]. И именно там на глазах у всех… вспыхивают ссоры между важными персонами… из-за грубых слов»404. В Палермо галерея (loggia) на нынешней площади Гарафелло была местом сбора купцов, и в 1610 г. им было запрещено появляться там, как только «отзвонят к обедне в церкви св. Антония» (“sonata Vavemaria di Santo Antonio”)405. В Париже биржа, долгое время располагавшаяся на старинной Плас-о-Шанж возле Дворца правосудия, по постановлению Совета от 24 сентября 1724 г. обосновалась в Отель де Невер на улице Вивьенн. В Лондоне Биржа, основанная Томасом Грешэмом, стала затем называться Ройял Иксчейндж (Royal Exchange). Она располагалась в центре города, так что, согласно письму одного иностранца406, в ходе мер, принимавшихся против квакеров в мае 1670 г., войска были стянуты в то место, «где собираются купцы» (dove si radunano li mercanti), дабы иметь возможность в случае необходимости достигнуть любого пункта.
В сущности, было вполне естественно, чтобы каждый город имел свою биржу. Некий марселец, делая в 1685 г. общий обзор, отмечал, что если названия варьируют («в некоторых местах — рынок, а в гаванях Леванта — базар»), то действительность везде одна и та же407. Понятно поэтому удивление англичанина Лидса Бута, сделавшегося русским консулом в Гибралтаре, который в своем большом докладе графу Остерману от 14 февраля 1782 г. писал: «[В Гибралтаре] у нас нет биржи, где купцы собираются для ведения дел, как в больших торговых городах. Да, откровенно говоря, у нас и есть в сем городе лишь весьма немногие купцы. И тем не менее, хотя город весьма мал и ничего не производит, здесь в мирное время ведется очень крупная торговля»408. Гибралтар, как и Ливорно, был городом, где процветали сомнительные сделки и контрабанда. Для чего бы ему понадобилась биржа?
К какому времени относятся первые биржи? На сей счет хронология может ввести в обман: дату постройки зданий не следует смешивать с датой создания торгового института. В Амстердаме сооружение здания датируется, 1631 г., тогда как новая биржа была создана в 1608 г., а старая восходила к 1530 г. Следовательно, зачастую приходится довольствоваться традиционными датами, принимая их такими, какие они есть. И не нужно считать неверным хронологический перечень, согласно которому биржи зародились в северных странах: в Брюгге — в 1409 г., в Антверпене — в 1460 г. (здание возведено в 1518 г.), в Лионе — в 1462 г., в Тулузе — в 1469 г., в Амстердаме — в 1530 г., в Лондоне — в 1554 г., в Руане — в 1556 г., в Гамбурге — в 1558 г., в Париже — в 1563 г., в Бордо — в 1564 г., в Кёльне — в 1566 г., в Гданьске — в 1593 г., в Лейпциге — в 1635 г., в Берлине — в 1716 г., в Ла-Рошели — в 1761 г. (постройка здания), в Вене — в 1771 г., в Нью-Йорке — в 1772 г.
Невзирая на видимость, этот список лауреатов не устанавливает никакого «северного приоритета». В самом деле, в своей реальности биржа распространилась в Средиземноморье по меньшей мере с XIV в. — в Пизе, Венеции, Флоренции, Генуе, Валенсии, Барселоне, где постройка Lonja, испрошенной у Педро Церемонного*AR, была завершена в 1393 г.409 Ее обширный готический зал, существующий и поныне, говорит о древности ее создания. К 1400 г. «целая команда маклеров снует там между колонн и небольших групп [торговцев], это посредники уха (correctors dorella)», чья миссия — слушать, докладывать, сводить между собой заинтересованных лиц. Каждый день барселонский купец верхом на муле отправляется. в Лонху, улаживает там свои дела, а затем с приятелем добирается до фруктового сада биржи, где хорошо отдохнуть410. И вне сомнения, это биржевая (или имеющая облик биржевой) деятельность более древняя, чем на то указывают обычные наши ориентиры. Так, в Лукке в 1111 г. возле церкви св. Мартина уже сходились менялы, а вокруг них теснились торговцы, нотариусы; разве это уже в потенции не биржа? Достаточно было, чтобы вмешалась торговля на дальние расстояния, и она вскоре вмешивается, идет ли речь о пряностях, перце или же в дальнейшем о бочках с северной сельдью411… Впрочем, и сама эта первоначальная биржевая деятельность в средиземноморской Европе не была создана из ничего (ex nihilo). Если и не слово, то реальность была очень древней: она восходит к купеческим собраниям, которые очень рано познали все крупные центры Востока и Средиземноморья и которые, по-видимому, засвидетельствованы в Риме около конца II в. н. э.412 Как не представить себе аналогичные встречи в любопытном городке Остии, на мозаиках которой можно увидеть места, отведенные для купцов и хозяев иноземных судов?
Биржи были похожи одна на другую. В краткие часы активности они почти всегда, по крайней мере с XVII в., являли зрелище плотно стиснутой шумной толпы. В 1653 г. марсельские негоцианты потребовали «места, которое служило бы им помещением для встреч, дабы избавиться от неудобства, каковое они испытывают, пребывая на улице, кою они столь долгое время использовали как место для ведения своих коммерческих дел»413. И вот в 1662 г. они оказываются на первом этаже павильона Пюже, в «большой зале, сообщающейся с набережной четырьмя дверями… и где с обеих сторон дверей вывешены объявления об отплытии кораблей». Но вскоре и она окажется слишком мала. «Нужно быть из змеиной породы, чтобы туда проникнуть, — писал шевалье де Гедан своему другу Сюару. — Какая толчея! Сколько шума! Согласитесь, что храм Плутона — странная штука»414. Дело в том, что всякий добрый негоциант полагал своей обязанностью ежедневно поздним утром зайти на биржу. Не быть там, не разузнать там новости, столь часто ложные, означало рисковать упустить счастливый случай, а быть может, и породить неприятные слухи о состоянии ваших дел. Даниэль Дефо торжественно предостерегал владельца товарного склада: «Отсутствовать на бирже, каковая есть его рынок… в то время, когда купцы обычно сходятся для покупок» (“То be absent from Change, which is his market… at the time when the merchants generally go about to buy”), означает попросту искать катастрофы415.
В Амстердаме большое здание биржи было окончено в 1631 г. на площади Дам, напротив Банка и здания Ост-Индской компании (Oost Indische Compagnie). Во времена Жан-Пьера Рикара (1722 г.) число лиц, которые там толпились каждый день с полудня до двух часов, оценивали в 4500 человек. По субботам наплыв бывал меньше, так как в этот день евреи там не появлялись416. Порядок здесь был строгий, каждой отрасли коммерции отводились нумерованные места; имелась добрая тысяча маклеров, присяжных или нет. И однако же всегда не просто было найти друг друга среди толчеи, в ужасающем «концерте» выкрикиваемых во всю глотку цифр, в шуме непрекращавшихся разговоров.
С учетом всех пропорций биржа — это последний «этаж» ярмарки, но ярмарки непрерывной. Благодаря встрече крупных негоциантов и тучи посредников все здесь решалось разом: товарные операции, операции вексельные, участия, морские страховые сделки, риск которых распределялся между многочисленными гарантами. То был также рынок денежный, рынок финансовый, рынок ценных бумаг. Естественно, что эти виды деятельности обнаруживали склонность к самостоятельной организации. Таким вот образом с начала XVII в. в Амстердаме образовалась отдельная зерновая биржа, которая действовала трижды в неделю с десяти утра до полудня в огромном деревянном зале, где каждый купец имел своего комиссионера, «каковой заботится о том, чтобы доставить туда пробные партии зерна, кои он желает продать… в мешочках, могущих содержать один-два фунта. Коль скоро цена зерна устанавливается столь же по его удельному весу, сколь и по его доброму или худому качеству, в задней части биржи имеются различные небольшие весы, с помощью коих, взвесив три или четыре пригоршни зерна… узнают вес мешка»417. Это зерно ввозилось в Амстердам для внутреннего потребления, но в не меньшей степени и для перепродажи, или реэкспорта. Закупки по образцам очень рано стали правилом в Англии, и вокруг Парижа, в частности при массовой закупке зерна, предназначенного для войск.
Новшеством в начале XVII в. сделалось возникновение в Амстердаме рынка ценных бумаг. Государственные ценные бумаги, высоко ценимые акции Ост-Индской компании стали предметом оживленных и абсолютно современных спекуляций. То, что это была первая фондовая биржа, как обычно говорят, не вполне точно. Облигации государственного займа очень рано служили объектом торговли в Венеции418, во Флоренции — еще до 1328 г.419, в Генуе, где существовал активный рынок расписок (luoghi) и платежных обязательств (paghe) банка «Каса ди Сан-Джорджо»420, не говоря уже о куксен (Kuxen) — акциях-«долях» германских рудников, с XV в. котировавшихся на лейпцигских ярмарках421, испанских хурос (juros) — государственных рентах422, французских рентах на Ратушу (с 1522 г.)423 или же о рынке рент в ганзейских городах начиная с XV в.424 Веронские статуты в 1318 г. узаконивают сделку на срок (mercato a termine)425. В 1428 г. юрист Бартоломео де Боско протестовал в Генуе против продажи обязательств (loca) на срок426. Вот сколько доказательств первенства Средиземноморья!
Но что было новым в Амстердаме, так это объемы, «текучесть», открытость, свобода спекулятивных сделок. Сюда лихорадочно вмешивалась игра, игра ради игры: не будем забывать, что около 1634 г. «тюльпаномания», что свирепствовала в Голландии, доходила до того, что одну луковицу «без присущей ей собственной цены» меняли на «новую карету, двух лошадей серой масти и их упряжь»427! Но в умелых руках игра на акциях могла обеспечить немалые доходы. В 1688 г. один занятный купец, Йозеф де Ла Вега (1650–1692), еврей испанского происхождения, выпустил в Амстердаме странную книгу под двусмысленным названием «Путаница путаниц» (“Confusión de confusiones”), трудную для понимания из-за намеренно витиеватого стиля (stilo culto тогдашней испанской литературы), но богатую подробностями, живую и единственную в своем роде428. Конечно же, не будем понимать его буквально, когда он намекает, будто в этой адской игре был разорен пять раз кряду. Или забавляется вещами весьма давними: задолго до 1688 г. «сельдь продавали загодя к определенной дате, еще до того, как она бывала поймана, зерно и прочие товары — до того, как зерно созрело или товары бывали получены». Скандальные спекуляции Исаака Ле-Мера на индийских акциях, относящиеся к самому началу XVII в., уже предполагали тысячи хитрых и даже жульнических уловок429. Точно так же и маклеры давно вмешивались в биржевые дела, обогащаясь в то время, как купцы утверждали, что беднеют. Во всех городах — Марселе или Лондоне, Париже или Лисабоне, Нанте или Амстердаме — маклеры, которых мало сдерживали регламенты, не очень о них беспокоились.
Но вполне верно и то, что амстердамские биржевые игры достигли такого уровня усложненности и ирреальности, который надолго сделает из этого города исключительное место в Европе — рынок, где не довольствовались покупкой или про-
Внутренний вид амстердамской биржи в 1668 г. Картина Йова Беркхейде. Фото Амстердамского государственного музея.
дажей акций, играя на повышение или на понижение, но где умная игра позволяла вам спекулировать, даже не имея в руках ни акций, ни денег. Именно здесь было раздолье маклерам. Они были разделены на групки (coteries) — их называли rotteries. Если одна играла на повышение, то другая — «контрминеры» — будет играть на понижение. А там уж за кем потянется рыхлая и нерешительная масса спекулянтов — в ту или другую сторону. Перебежка в другой лагерь (а это случалось) представляла для маклера должностное преступление430.
Акции, однако, были номинальными, и Ост-Индская компания сохраняла ценные бумаги за собой: покупатель вступал во владение акцией лишь посредством записи ее на его имя в реестре, ведшемся с этой целью. Компания поначалу думала, что сможет таким образом противостоять спекуляции (акции на предъявителя будут приняты только позднее), но спекуляция не требует обладания. В самом деле, игрок продает то, чем он не владеет, и покупает то, чем владеть не будет; как говорилось, это была покупка или продажа «вхолостую» (“en blanc”). В конечном счете операция приносила убыток или прибыль. Эту небольшую разницу выплачивают, и игра продолжается. Другая игра, премия, была лишь немного более сложной431.
В действительности, коль скоро акции вовлечены в длительное повышение, спекуляция по необходимости обосновывается в сфере краткосрочных операций. Она будет подстерегать мгновенные колебания, те, которые легко вызывает истинная или ложная новость. Представитель Людовика XIV в Соединенных Провинциях в 1687 г. поначалу удивлялся, что после всего того шума, какой подняли вокруг взятия Бантама на Яве, все остановилось, как если бы известие было ложным. «Но, — пишет он 11 августа, — я не столь удивлен этими действиями: они способствовали понижению [курса] акций в Амстердаме, и некоторые сим воспользовались»432. Десятком лет позднее другой посол расскажет, что «барон Жуассо, весьма богатый еврей в Гааге», похвалялся перед ним тем, что может заработать «сто тысяч экю за день… ежели узнает о кончине короля испанского [бедного Карла, II, который, как ожидали, испустит дух с минуты на минуту] за 5 или 6 часов до того, как она станет известна в Амстердаме»433. «Я в том убежден, — добавляет посол, — ибо он и два других еврея, Тешейра и Пинто, суть самые могущественные в торговле акциями».
Однако в эту эпоху подобная практика еще не достигла размаха, который она узнает в следующем веке, начиная с Семилетней войны, с расширением игры на акциях английской Ост-Индской компании, Английского банка, Компании Южных морей и, особенно на займах английского правительства, [этом] «океане аннуитетов», как говорил Исаак де Пинто (1771 г.)434. Тем не менее до 1747 г. курсы акций не будут официально публиковаться, тогда как амстердамская биржа публиковала товарные цены с 1585 г.435 (для 339 товаров в 1585 г. и 550 — в 1686 г.)436.
Что объясняет масштабы и взрыв спекуляции в Амстердаме — относительно огромной с самого начала, — так это то, что в ней всегда бывали замешаны не одни только крупные капиталисты, но и мелкота. Иные картины как бы заставляют вспомнить наших игроков на скачках! Йозеф де Ла Вега рассказывал в 1688 г.: «Наши спекулянты посещают определенные дома, в коих продается питье, каковое голландцы именуют коффи, а левантинцы — каффе». Эти «кофейные дома» (“coffy huisen”) «с их уютными печками и их соблазнительными [возможностями] времяпрепровождения суть зимою большое удобство; одни из них предлагают книги для чтения, другие — игорные столы, и во всех найдешь, собеседников, чтобы поболтать. Кто-то пьет шоколад, кто-то кофе, кто-то молоко, а кто-то чай, и все… курят табак… Таким образом они обогреваются, угощаются, развлекаются по дешевке, выслушивая новости… Вот в один из этих домов в часы работы биржи входит то или иное лицо, играющее на повышение. Его расспрашивают, что стоят акции, он добавляет к их цене на этот момент один-два процента, достает маленькую записную книжку и принимается записывать нечто такое, что есть лишь у него в голове, дабы заставить каждого поверить, будто он действительно это сделал, и дабы подогреть… желание купить какую-нибудь акцию из страха, как бы ее цена не возросла еще больше»437.
Что показывает эта сцена? Если я не заблуждаюсь — способ, каким биржа черпала средства из кармана обладателей небольших сбережений и мелких игроков. Успех операции был возможен: во-первых, потому что еще не было, повторяю, официального курса, позволяющего легко следить за изменением котировок; во-вторых, потому что маклер — непременный посредник — обращался в таком случае к мелкоте, людям, не имевшим права доступа (этим правом пользовались только купцы и маклеры) в святилище биржи, хотя бы она и находилась в двух шагах от всех кафе, о которых говорилось, — «Французского», «Рошельского», «Английского», «Лейденского»438. Так о чем же шла речь? О том, что мы бы сегодня назвали мелкой биржевой сделкой, хождением по домам возможных клиентов в поисках средств.
Спекуляция в Амстердаме — это масса мелких игроков, но и крупные спекулянты — и из самых активных! — принимали в этом участие. По относящемуся к 1782 г. свидетельству в принципе беспристрастного итальянца Микеле Торча, в этот поздний период Амстердам еще располагал самой активной биржей в Европе439; он превосходил Лондон. И несомненно, к этому имел какое-то отношение огромный (разумеется, в глазах современников) объем игры на акциях, тем более что в этот момент он совпал с неослабевавшей лихорадкой займов, предоставлявшихся заграничным клиентам, — еще одна спекуляция, которая тоже не имела себе равных в Европе и к которой мы еще вернемся.
Бумаги Луи Греффюля440, обосновавшегося в Амстердаме с 1778 г. в качестве хозяина значительной [банкирской] конторы441, дают достаточно живое представление о таком двойном расширении. Мы часто будем возвращаться к деяниям и подвигам этого нувориша, склонного к риску и осторожного, к его проницательным свидетельствам. В 1778 г., накануне вступления Франции в войну на стороне английских колоний в Америке, в Амстердаме развернулись безудержные и безумные спекуляции. Момент представлялся благоприятным для того, чтобы под прикрытием нейтралитета обратить обстоятельства себе на пользу. Но стоило ли рисковать, [играя] на колониальных товарах, недостаток которых предвидели, позволить себе соблазниться английскими, потом французскими займами или же финансировать повстанцев? «Ваш старый служащий Брингли, — пишет Греффюль А. Гайяру в Париж, — по самые уши увяз в делах с американцами»442. Что до него, Греффюля, то, хватаясь за все доступные дела, какие ему казались хороши, он в больших масштабах предавался биржевым спекуляциям на коммиссионных началах. Он играл за себя и за других: за Рудольфа Эммануэля Халлера (особенно за него, взявшего в свои руки старинный банк Телюссонов — Неккеров), за Жана Анри Гайяра, за Перрего, за занимавшегося всем Паншо — банкиров в Париже, а в Женеве — за Александра Пикте, Филибера Крамера, Турреттини; все эти имена золотыми буквами вписаны в большую книгу о протестантских банках, которые изучал Г. Люти443. Игра была трудной и рискованной, она затрагивала очень крупные суммы. Но если в конце концов Луи Греффюль вел ее с таким спокойствием, так это потому, что то были чужие деньги. Когда эти другие проигрывали, он огорчался, но не приходил в отчаяние. «Если бы в делах с ценными бумагами [имеются в виду английские фонды], как и во многих других, все можно было предугадать, — пишет он Халлеру, — люди, дорогой мой друг, всегда делали бы удачные дела». В другой раз он объясняет: «Медаль может обернуться другой стороной, много еще будет взлетов и падений». Однако же он не совершал, не взвесивши все, ни закупок, ни репортов. То не был безрассудный смельчак, отчаянная голова вроде Паншо, он выполнял распоряжения своих клиентов. Филиберу Крамеру, который дал ему заказ купить «на 10 тыс. ливров Индий» (понимай: акций английской Ост-Индской компании) «в счет 3/3 с г-ми Марсе и Пикте, так чтобы их можно было получить [по цене] от 144 до 145», Греффюль отвечает 4 мая 1779 г.: «Невозможно, ибо, невзирая на понижение, каковое испытали сии бумаги, они стоят 154 в августе и 152 в мае. Мы до сего времени не усматриваем возможности осуществить эту покупку, но мы имеем ее в виду»444.
Для любого амстердамского спекулянта играть — это значило угадать будущий курс на голландском рынке, зная курс и события на рынке лондонском. Так что Греффюль приносил жертвы ради того, чтобы иметь прямые сведения из Лондона, которые к нему поступали не только в почтовых «мешках». Он был связан в английской столице (где играл сам за себя) со своим шурином Сарторисом, простым и скромным исполнителем, и с крупным еврейским домом Дж. и Абрахама Гарсия, который он использовал, в то же время его остерегаясь.
Столь оживленная переписка Греффюля открывает нам лишь узенькую щель, через которую виден верхний уровень амстердамских спекуляций. Однако она позволяет увидеть, до какой степени голландская игра была обращена на внешний рынок, в какой степени там существовал международный капитализм. Две книги «встреч» (rescontré) из бухгалтерских документов Луи Греффюля могли бы нам позволить большее: подсчет прибылей от этих сложных операций445. Rescontré (в Женеве говорили «rencontre») — это ежеквартальное собрание оперирующих акциями маклеров, которые производили компенсацию и подсчитывали убытки и прибыли рынка срочных сделок и рынка [страховых] премий. Две книги Греффюля — это перечень операций, которые он в данном случае производил за своих корреспондентов. Сегодняшний вексельный агент безошибочно бы там сориентировался, но историк не раз теряется в них. Ибо от репорта к репорту операцию зачастую
Быстрый рост французских банков
Карта составлена Ги Антониетти (Antonietti G. Une maison de Banque à Paris au XVIIe siècle, Greffulhe Montz et Compagnie (1789–1793). 1963, приложение). Надлежит заметить, что банк Греффюля был тогда самым значительным парижским банком, что французская столица сделалась финансовым центром, оказывавшим широкое влияние на Европу, и что заштрихованные круги соответствуют, по занятной номенклатуре Антониетти, «шестиугольнику крупных операций» — имеются в виду шесть главных торговых центров — Лондон, Амстердам, Женева, Лион, Бордо, Нант. Не создается ли впечатления некоего равновесия между шестью вершинами шестиугольника?
приходится прослеживать через несколько rescontres, чтобы получить возможность в конце пути подсчитать доходы, которых иной раз там и не бывало. Признаюсь, у меня не хватило терпения проследить эти расчеты до конца.
В Лондоне, который так долго завидовал Амстердаму и копировал его, игры довольно быстро оказались теми же самыми. С 1695 г. Королевская биржа (Royal Exchange) узнала первые сделки с государственными бумагами, индийскими акциями и акциями Английского банка… И почти сразу же она сделалась «местом встречи тех, кто, уже имея деньги, желал их иметь еще больше, равно как и того более многочисленного класса людей, кои, ничего не имея, питают надежду привлечь к себе деньги тех, кто оными обладает». Между 1698 и 1700 гг. биржа ценных бумаг, которой тесно было в Royal Exchange, обосновалась напротив, на знаменитой Иксчейндж-алли.
Вплоть до основания Фондовой биржи в 1773 г. кафе на Иксчейндж-алли были центром спекуляций «в сделках на срок, или же, как говорили, скачек Иксчейндж-алли»446. Кафе «Гарауэй» и «Джонатан» служили местом встреч маклеров, занимавшихся государственными акциями и фондами, в то время как специалисты по морскому страхованию посещали кафе Эдварда Ллойда, а по страхованию от пожаров — кафе «У Тома» или «Карей». В конечном счете Иксчейндж-алли можно было, писал около 1700 г. один памфлетист, «пройти за полторы минуты. Остановитесь у дверей «Джонатана», повернитесь на юг, пройдите несколько шагов, затем сверните к востоку — и вы придете к дверям «Гарауэя». Оттуда дойдите до следующих ворот, и вы окажетесь на Берчин-лейн… Засунув свой компас в футляр и обойдя кругом мир ажиотажа, вы снова окажетесь у дверей «Джонатана»». Но крохотный этот мирок, набитый до отказа в часы пик, со своими завсегдатаями, своими взволнованными группками [людей], был гнездом интриг и центром могущества447. Куда отправятся протестовать французские протестанты, разгневанные договором, который только что в Утрехте (1713 г.) восстановил мир между королевой английской и королем французским, — протестовать в надежде возбудить против трактата негоциантов и таким путем помочь вигам? На биржу и в «кафе, оглашаемые их криками» (29 мая 1713 г.)448.
Эти малые чувствительные миры возмущали другие, но и внешний мир в свою очередь непрестанно их возмущал. Новости, которые колебали котировку, здесь, как и в Амстердаме, не всегда фабриковались внутри. Война за Испанское наследство была щедра на драматические происшествия, от которых в данный момент, казалось, зависело все. Богатый еврейский купец Медина додумался приставить к Мальборо во всех его походах своих людей и выплачивал этому жадному и прославленному полководцу по 6 тыс. фунтов стерлингов в год, которые с лихвой себе возмещал, узнавая первым, через специальных курьеров, исход знаменитых битв Мальборо: Рамийи, Ауденарде, Бленхейма*AS 449. Говорили же, что известие о Ватерлоо послужило к выгоде Ротшильдов! Один анекдот стоит другого: не преднамеренно ли задержал Бонапарт известие о Маренго (14 июня 1800 г.), чтобы сделать возможным сенсационный биржевой переворот в Париже?450
Лондонская биржа, перестроенная после пожара 1666 г. Фото Мишеля Кабо.
Как и амстердамская, лондонская биржа имела свои привычки и свой собственный жаргон: «оценки» (“puts”) и «отказы» (“refusals”), касавшиеся сделок на срок; «быков» („bulls“) и «медведей» („bears“), т. е. покупателей и продавцов на срок, которые на самом-то деле не имели ни малейшего желания ни продавать, ни покупать, а собирались только спекулировать; «верховую езду» („riding on horse back“), что означало спекуляцию билетами государственной лотереи, и т. п.451 Но в целом мы находим в Лондоне, с небольшим запозданием, ту же практику, что и в Голландии, включая и Rescounters days, прямую кальку амстердамского Rescontre-Dagen, «дней встречи». Так, когда в 1734 г. правительственные запреты приостановили „puts“ и „refusals“, воспрепятствовав, по крайней мере на какое-то время, покупке и продаже воздуха, мы видим, как и в Амстердаме, расцвет Rescounters, которые в иной форме способствовали той же практике. И, как и в Амстердаме, в Лондоне вмешивались и предлагали свои услуги маклеры — маклеры товарные (зерно, красители, пряности, пенька, шелк) и маклеры фондовые (stock brokers), специалисты по игре на курсах. В 1761 г. Томас Мортимер энергично возражал против
Лондон: деловой центр в 1748 г.
Этот чертеж, выполненный по рисунку 1748 г., показывает знаменитые места и постройки: Ломбард-стрит, Ройял-Иксчейндж на Корнхилл и — самую знаменитую из всех — Иксчейндж-алли.
Заштрихованные части соответствуют домам, уничтоженным пожаром 1666 г.
этого отродья. «Каждый сам себе брокер» („Every man his broker“) — так называлась его книга, и в 1767 г. одна тяжба послужила поводом для облегчающих мер в этом направлении: будет официально уточнено, что пользоваться услугами маклера не обязательно452. Все это, однако, только подчеркнуло важность такого ремесла в биржевой жизни, да и тарифы были к тому же относительно необременительными — 1/8 % с 1697 г. Выше маклеров угадывалась деятельность крупных купцов и банкиров — золотых дел мастеров, а ниже маклеров — активность, и отнюдь немаловажная, тех юрких личностей, что назывались на профессиональном жаргоне «джобберами» („jobbers“), т. е. посредников, [официально] не допущенных к этой деятельности. В 1689 г. Джордж Уайт обвинял «эту странную разновидность насекомых, именуемых stock-jobbers», в том, что они произвольно понижают и повышают [курсы] акций, дабы обогащаться за счет ближнего, и «пожирают на нашей бирже людей, как некогда саранча — пастбища Египта». Но разве не Дефо написал в 1701 г. небольшую книжку без указания имени автора, озаглавленную «Разоблачение злодейства сток-джобберов»453?
Несколькими годами позднее, в 1718 г., театральная пьеса «Смелый ход ради жены» („А Bold Stroke for a Wife“) ведет зрителя в кафе «Джонатан», в среду дельцов (dealers), присяжных маклеров (sworn brokers) и особенно джобберов. Вот образчик диалога:
«Первый джоббер: Южные моря из 7/8 [процента]! Кто купит?
Второй джоббер: Акции Южных морей, срок оплаты в день св. Михаила 1718 г. Категория лотерейных билетов!
Третий джоббер: Акции Ост-Индской?
Четвертый джоббер: Итак, все продают, никто не покупает! Джентльмены, я — покупатель на тысячу фунтов в следующий вторник из 3/4 [процента]!
Официант: Свежего кофе, джентльмены, свежего кофе?
М-р Трейдлав, меняла: Послушайте, Габриэл, вы не выплатите разницу с того капитала, о котором мы договоривались на днях?
Габриэл: Ну конечно, м-р Трейдлав, вот вексель на «Суорд-блейд компани» („Sword Blade Company“).
Официант: Чаю, джентльмены?»454
Может быть, стоит напомнить, что спекуляция касалась также векселей казначейства (Exchequers bills) и векселей морского ведомства (Navy bills) плюс акций шести десятков компаний (среди которых первенствовали Английский банк и Ост-Индская компания, восстановленная в своей целостности в 1709 г.). «Ост-Индская компания была самой главной» („The East India Company was the main point“), — писал Дефо. Во времена, когда играли эту пьесу, Южные моря еще не сделались предметом большого скандала — «Пузыря Южных морей» (South Sea Bubble). Компания же «Суорд-блейд» («Клинок меча») производила оружие455.
25 марта 1748 г. огонь уничтожил квартал Иксчейндж-алли и ее знаменитые кафе. Приходилось менять место размещения. Но маклеры были стеснены в средствах. После множества прожектов были собраны по подписке необходимые суммы для постройки в 1773 г. нового здания позади Kopолевской биржи. Его должны были назвать «Новым Джонатаном» (New Jonathan's), но в конечном счете окрестили Фондовой биржей (Stock Exchange)456. Декорации сменились, наступило официальное признание, но едва ли надо говорить, что игра продолжалась — такая же, как и была.
Если по некотором размышлении сочтешь нужным совершить путешествие в Париж, то следует отправиться на улицу Вивьенн, где в 1724 г. в Отель де Невер, прежней резиденции Ост-Индской компании, на месте нынешней Национальной библиотеки, обосновалась биржа. И — ничего сравнимого с Лондоном или с Амстердамом. Да, улица Кэнканпуа в какой-то момент могла соперничать с Иксчейндж-алли во времена Лоу, но уж никак не после этого торжества с его печальными и тормозившими [дела] последствиями457. А впрочем, по трудно объяснимой случайности документы, относящиеся к улице Вивьенн, исчезли почти все.
Но вот в Париже Людовика XVI, спустя полсотни лет после своего основания, парижская биржа весьма оживилась. Тогда повсеместно распространилась игорная лихорадка. «Высшее общество предается фараону, домино, шашкам, шахматам», а то никогда не были невинные забавы. «С 1776 г. люди следят за скачками; народ толпится в ста двенадцати бюро Официальной лотереи, открытых в Париже». И повсюду игорные дома. Полиция, которая прекрасно об этом знала, старалась не больно-то вмешиваться — даже вокруг биржи, в Пале-Руаяле, где столько доведенных до крайности спекулянтов, проходимцев и жуликов грезило о сказочных спекуляциях. В таком климате пример амстердамских и лондонских спекуляций становился неотразимым. Тем более что проводимая Неккером и Калонном политика займов создала огромный государственный долг, распределенный между 500 или 600 тыс. кредиторов, в большей своей части парижан. Ну, а биржа — это идеальный рынок для бумаг государственного долга. В тесном здании на улице Вивьенн комиссионеры и биржевые маклеры организовались заново: всемогущие, они восседали на своего рода помосте (parquet). Между ними и клиентами был узкий проход, по которому едва мог протиснуться один человек, — то была кулиса (coulisse). Мы видим, что начинает складываться и некий словарь, что свидетельствует об очевидной активности458. Бок о бок фигурировали облигации государственного долга, прежде всего они, но также и акции Ост-Индской компании, разделенные на доли (portions), плюс акции «Кэсс д’эсконт», предшественницы Французского банка. Признаемся, что даже с таким умным провожатым, каков был Мари-Жозеф Дезире Мартен459, мы не сориентируемся с первого взгляда в перечне курсов, который занимал «каждый день страницу в «Журналь де Пари» и в “Аффиш”»460.
Таким вот образом возникла биржевая спекуляция. В 1779 г. «Кэсс д’эсконт» была реорганизована и ее акции размещены среди публики. После этого, утверждал Государственный совет, «воспроизошла столь беспорядочная торговля акциями «Кэсс д’эсконт», что их продается вчетверо больше, чем существует на самом деле»461. Следовательно, они продавались и перепродавались. Я полагаю, что любопытная успешная спекуляция молодого графа Тилли, о которой он туманно рассказывает (ему ее присоветовала его любовница-актриса, которая одновременно одаривала своими милостями и богатого интенданта Почт)462, приходится как раз на этот момент. В результате, говорит граф, мне отсчитали 22 билета «Кэсс д’эсконт», т. е. 22 тыс. ливров. Во всяком случае, нет сомнения, что спекуляции на срок, «надутые воздухом», делали тогда отнюдь не первые свои шаги в завоевании Парижа.
В данной связи характерно постановление от 7 августа 1785 г., текст которого Симолин, посол Екатерины II в Париже, сообщил своей государыне463. С некоторого времени, объясняет постановление, «в столице получил хождение род сделок (marchés) или же компромиссов (compromis) [я выделяю эти слова], одинаково опасных как для продавцов, так и для покупателей, по которым один обязуется поставить к отдаленному сроку ценные бумаги, коих он не имеет, а другой соглашается на их оплату, не имея на то средств, с оговоркою, что он может потребовать [их] передачи до истечения срока посредством дисконта… Сии обязательства служат причиною ряда коварных маневров [sic!], коих цель — на короткое время нарушить курс государственных ценных бумаг, придать одним [из них] преувеличенную ценность, а другие использовать так, чтобы их обесценить… Из сего происходит беспорядочный ажиотаж, который любой благоразумный негоциант осуждает, который подвергает игре случая состояния тех, кто имеет неосторожность ему предаваться, отвращает капиталы от более надежных и выгодных для национальной промышленности вложений, возбуждает алчность в погоне за неумеренными и подозрительными прибылями… и который может подорвать тот кредит, коим город Париж столь справедливо пользуется у остальной Европы». В результате этого постановления были возобновлены старинные ордонансы от января 1723 г. и (создавшее биржу) постановление от 24 сентября 1724 г. Были предусмотрены штрафы от 3 до 24 тыс. ливров в зависимости от обстоятельств. Разумеется, все или почти все осталось мертвой буквой, и Мирабо мог в 1787 г. написать свое «Обличение биржевой игры» („Dénonciation de Vagiotage au roi“). Но пресечь этот ажиотаж — значило ли это спасти монархию, в данном случае мало в чем виновную?
С учетом всего этого французы оставались в данном ремесле новичками. Наш амстердамский банкир-комиссионер Луи Греффюль по поводу займа, выпущенного Неккером в 1781 г. — займа, на который он подписался на крупную сумму, вернее, подписался по поручению, — пишет 11 февраля 1782 г. своему приятелю и младшему партнеру Исааку Паншо: «Досадно, весьма досадно, что заем не был закрыт сразу же. Он дал бы прибыль в 5–6 %. У вас еще совсем не понимают те формы и те интриги, кои в финансовых делах производят на ажиотаж и на обращение средств тот же самый эффект, какой оказывает масло на часы, облегчая их ход»464. Под «обращением средств» следует понимать «перепродажу ценных бумаг». В самом деле, в Амстердаме или в Лондоне, как только заем бывал закрыт, подписчики, зачастую с переплатой, выкупали бумаги у других подписчиков, и курс поднимался. А руководители этой операции отважно играют на повышение до тех пор, пока не станет весьма прибыльным избавиться от большого пакета ценных бумаг, которые они с этой целью сохраняли. Да, Парижу, как спекулятивному рынку, еще многому надо было учиться…
Определенное новшество, спекуляция на акциях наделала с XVII в. много шума. Но было бы абсурдным сводить биржи амстердамскую, лондонскую и далеко позади них скромную парижскую биржу к тому, что сами голландцы называли «торговлей ветром» (Windhandel). Моралисты часто переступали эту черту, смешивая кредит, банк, бумажные деньги и спекуляцию. Во Франции Ролан де ла Платьер, которого Законодательное собрание в 1791 г. сделает министром внутренних дел, выражался без околичностей. «Париж, — говорил он, восхитительно все упрощая, — это всего лишь продавцы денег или те, кто деньгами ворочает, — банкиры, люди, спекулирующие на ценных бумагах, на государственных займах, на общественном несчастье»465. Мирабо и Клавьер тоже критиковали спекуляцию, а в 1791 г., по словам Куэдика, «ажиотаж ради того, чтобы извлечь из небытия несколько безвестных существ, обрек на разорение несколько тысяч граждан»466. Несомненно. Но заслугой великих бирж Амстердама и Лондона было то, что они обеспечили медленно утверждавшийся триумф бумажных денег — всех [видов] бумажных денег.
Хорошо известно, что не бывает сколько-нибудь оживленной рыночной экономики без денег. Деньги текут, падают «водопадом», деньги обращаются. Вся экономическая жизнь старается их уловить. Умножая число обменов, деньги всегда бывают в недостаточном количестве: рудники не дают достаточно ценных металлов, плохая монета многие годы вытесняет хорошую, и всегда открыты бездны тезаврации. Решение проблемы — создать нечто лучшее, нежели монета-товар, зеркало, в котором отражаются и измеряются прочие товары; создать деньги-символ. Именно это первым и сделал Китай в начале IX в.467 Но создать бумажные деньги и укоренить их в жизни — это не одно и то же. Деньги из бумаги не сыграли в Китае той роли ускорителя капитализма, какая им принадлежала на Западе.
В самом деле, Европа очень рано нашла решение, и даже несколько решений. Так, в Генуе, Флоренции, Венеции великим новшеством стал с XIII в. вексель, который внедрялся в оборот мелкими шажками, но все же внедрялся. В Бове первые наследства, в которых упомянуты векселя, датируются не ранее 1685 г., года отмены Нантского эдикта468. Но Бове — всего лишь провинциальный город. Другой вид денег, рано созданный в Венеции, — облигации государственного займа. Мы видели, как в Амстердаме, в Лондоне, в Париже в биржевые котировки включались акции компаний. Добавьте к этому «банковские» билеты различного происхождения. Вся эта бумага представляла огромную массу. В те времена мудрецы утверждали, что она не должна превосходить более чем в 3–4 раза массу металлических денег469. Но в Голландии или в Англии в определенные периоды было вполне вероятным соотношение 1 к 15 и более470. Даже в такой стране, как Франция, где «бумага» приживалась плохо (а после опыта Лоу даже считалась опозоренной), где позднее билет Французского банка долгое время будет обращаться с трудом и только в Париже, «торговые векселя, которыми измеряется объем кредита… в 5–6 раз превышали накануне 1789 г. сумму обращавшейся металлической монеты»471.
В этом вторжении бумажных денег, необходимых для обменов, биржи, а также банки играли крупную роль. Выбрасывая всю эту бумагу на рынок, они создавали возможность в одно мгновение перейти от облигации государственного займа или акции к оплате наличными. Я думаю, что в этом пункте, где прошлое смыкается с экономической современностью, не требуется дополнительных объяснений. Но по контрасту мне кажется заслуживающим внимания один французский текст начала XVIII в. — мемуар не датированный, но который мог быть написан около 1706 г., следовательно, за два десятка лет до нового открытия биржи [на улице Вивьенн]. Ренты на Ратушу, датируемые с 1522 г., могли бы сыграть во Франции ту же роль, что и английские annuities (аннуитеты*AT). Но ведь они остались помещением капитала главы семейства, надежной ценностью, зачастую в неизменном виде передаваемой по наследству, к тому же их трудно было продавать. Продажа предполагала уплату пошлины и «бесконечную волокиту» с участием нотариуса. Вследствие этого, поясняет французский мемуар, «городские ренты суть для коммерции мертвое богатство, коим те, что ведут дела, могут воспользоваться не более, нежели своими домами и своими землями. Плохо понятый интерес частных лиц в сем отношении весьма повредил интересу общественному». Дело станет ясным, продолжает автор, ежели сравнить эту ситуацию с положением в Италии, Англии и Голландии, где «государственные акции [продаются и передаются], как всякая недвижимость, без издержек и без восковых печатей [нотариусов]»472.
Быстрый переход от бумаг к деньгам и наоборот — это, бесспорно, одно из существеннейших преимуществ фондовых бирж. Английские annuities были не только Windhandel («торговлей ветром»). Они были также вторыми деньгами, достаточно обеспеченными и имевшими то достоинство, что одновременно приносили процент. Если владелец нуждался в наличности, он мгновенно получал ее на бирже в обмен на свои бумаги. Легкая ликвидность, обращение — не в этом ли заключался секрет голландских или английских деловых успехов, один из их секретов? Если поверить в том полному энтузиазма итальянцу, в 1782 г. англичане располагали на «Чейндж-алли» «более богатыми копями, чем те, какими Испания владеет в Потоси и в Мексике» ("una mina più doviziosa di quella che la Spagna possiede nel Potosí e nel Messico”)473. Пятнадцатью годами раньше, в 1766 г., Ж. Аккариас де Серионн тоже писал в своей книге «Интересы европейских наций»: «Биржевая игра на государственных ценных бумагах есть одно из великих средств… которое поддерживает в Англии кредит; курс, который ажио придает им на лондонском рынке, определяет их цену на иностранных биржах»474.
Спросить себя, была или не была Европа на той же стадии [развития] обменов, что и другие плотно заселенные регионы мира, привилегированные, как и она, группы человечества, означает задать себе решающий вопрос. Но производство, обмен, потребление на том уровне, на каком мы их до сего времени описывали, суть элементарные обязанности для всех людей. Они не зависят ни от древнего или недавнего выбора, сделанного их цивилизацией, ни от отношений, которые они поддерживают со своей средой, ни от характера их обществ, ни от их политических структур, ни от прошлого, которое довлеет над их повседневной жизнью. Эти простейшие правила не имеют границ. И, следовательно, как раз на таком уровне сходства должны быть более многочисленны, нежели различия.
Вся ойкумена цивилизаций пронизана рынками, усеяна лавками. Даже полузаселенные страны вроде Черной Африки или Америки времен появления первых европейцев.
В Испанской Америке примерам тому несть числа. В Сан-Паулу, в Бразилии, лавки располагались уже на перекрестке первых улиц города в конце XVI в. После 1580 г., воспользовавшись объединением двух корон, испанской и португальской, португальские посредники буквально наводнили Испанскую Америку, обременяя ее своими услугами. Лавочники, торговцы вразнос, они добирались до самых богатых центров и до быстро выраставших городов, от Лимы до Мехико. Их лавки, как и лавки первых мелочных торговцев Европы, предлагали все товары разом, как самые заурядные и обычные — муку, вяленое мясо, фасоль, импортные ткани, — так и дорогие товары, вроде черных рабов или сказочных драгоценных камней. Даже в дикой Аргентине XVIII в. к услугам гаучо воздвигалась pulpería, огражденная решеткой лавка, где продавалось все, в особенности спиртное, и которая снабжала караваны погонщиков и возчиков475.
Зона ислама — это по преимуществу забитые народом рынки и тесные городские лавочки, сгруппированные по улицам и по видам товара, какие еще и сегодня можно увидеть на знаменитых суках (рынках) крупных городов. Здесь сосуществовали все вообразимые виды рынков: одни, за пределами городских стен, широко раскинувшиеся и образовывавшие огромные пробки перед монументальными воротами городов «на своего рода «ничьей земле», которая была уже не совсем городом, так что крестьяне отваживались являться сюда, не испытывая чрезмерной неуверенности, и которая находилась, однако, не настолько далеко от города, чтобы горожанин не чувствовал себя в безопасности»476. Другие рынки помещались внутри города, втискиваясь как могли в узенькие улочки, или устраивались на площадях, когда не занимали обширных строений вроде стамбульского Бешистана. Внутри городских стен рынки были специализированными. Известно об очень рано возникших рынках рабочей силы в Севилье и Гранаде, еще со времен мусульманского владычества, и в Багдаде. Бесчисленны были прозаические рынки пшеницы, ячменя, яиц, шелка-сырца, хлоп-
Небольшой рынок в Стамбуле.
Миниатюра Городского музея Коррер в Венеции. Фото музея.
Пример рынков Китая
Карта одного из районов провинции Сычуань с 19 местечками (из которых 6 в ранге городов), расположенными на расстоянии от 35 до 90 км к северо-востоку от города Чэнду. Эта карта и последующие две схемы заимствованы из: Skinner G. W. Marketing and social structure in rural China. — “Journal of Asian Studies”, november 1964, p. 22–23.
ка, шерсти, рыбные, дровяные, кисломолочных продуктов… По данным ал-Макризи, в Каире было не менее тридцати пяти внутренних рынков477. Играл ли один из них роль биржи по крайней мере для менял? Именно это утверждает одна недавно появившаяся (1965 г.) работа478.
Короче говоря, налицо все черты европейского рынка: крестьянин, который приходит в город, стремясь получить деньги, необходимые для уплаты налога, и который лишь проходит по рынку, [ничего не покупая]; деятельный, расторопный перекупщик, который, невзирая на все запреты, отправляется навстречу и перехватывает деревенского продавца; оживление и привлекательность рынка как центра общественной жизни, где можно в свое удовольствие отведать приготовленных тут же блюд, которые предложит вам торговец, — «мясные фрикадельки, блюда из турецкого гороха или жареные пирожки»479.
В Индии, очень рано оказавшейся во власти денежной экономики, не было ни одной деревни, которая бы не имела своего рынка, — вещь любопытная, но, по зрелом размышлении, нормальная. Дело в том, что повинности общины в пользу живших в городах сеньеров и Великого Могола (последний был таким же ненасытным, как и первые) предварительно должны были быть обращены в деньги, затем уже выплачены кому полагается. Для этого приходилось продавать или пшеницу, или рис, или красящие растения — и всегда готовый услужить торговец-баншг был тут как тут, чтобы облегчить операцию и мимоходом извлечь из нее прибыль. Города кишели рынками и лавками. И повсюду предоставлял свои услуги бродячий
Первая схема (с. 105): в каждой вершине изображенных жирной линией многоугольников следует представить деревню-«клиента» местечка или города, лежащего в центре. Выше этой первичной геометрической картины лежат шесть городских рынков, занимая центры более обширных многоугольников, очерченных пунктиром. Каждая вершина последних образована каким-то местечком.
Вторая схема (с. 105, внизу): та же самая схема, но упрощенная и представляющая хорошую иллюстрацию теоретических моделей «математизирующей» географии по Вальтеру Кристаллеру и Аугусту Лёшу. Объяснения см. в тексте, с. 106.
ремесленник на китайский манер. Еще и сегодня странствующие кузнецы ездят с семьями в тележках и предлагают свой труд в обмен на горстку риса или другой пищи480. Бесчисленны были и бродячие торговцы, индийские и чужеземные. Неутомимые торговцы вразнос, гималайские шерпы доходили до Малаккского полуострова481.
В целом, однако, мы плохо осведомлены об обычных рынках Индии. Напротив, иерархия китайских рынков предстает в ярком свете. Китай с его огромной массой населения лучше многих других обществ сохранял тысячи черточек своей древней жизни, по меньшей мере вплоть до 1914 г. и даже до первых лет после второй мировой войны. Вполне очевидно, что сегодня было бы поздно разыскивать эти архаичные черты. Но в 1949 г. в Сычуани Дж. Уильям Скиннер наблюдал еще живое прошлое, и его обстоятельные и точные заметки дают превосходную информацию о традиционном Китае482.
В Китае, как и в Европе, деревенский рынок встречался редко, практически не существовал. Зато все местечки имели свои рынки, и для Китая слова Кантийона — «местечко характеризуется наличием рынка»483 — столь же действительны, как и для Франции XVIII в. Рынок в местечке собирался два или три раза в неделю (трижды, когда «неделя», как то было в Южном Китае, насчитывала десять дней). Это был ритм, который не могли нарушить ни крестьяне пяти или шести деревень-«спутников» местечка, ни клиентура рынка, чьи ресурсы были ограниченны. Обычно лишь один крестьянин из пятерых бывал на рынке, т. е. один на домохозяйство, или на очаг. Несколько простейших лавочек поставляли мелкий товар, в котором нуждался деревенский житель: булавки, спички, масло для фитильных ламп, свечи, бумагу, благовония, метлы, мыло, табак… Дополним эту картину чайным домиком, кабаками, где продавалось рисовое вино, фокусниками, акробатами, сказителями, наемным писцом, и не забудем лавки ссудные и ростовщические (в тех случаях, когда эту роль не брал на себя помещик).
Эти простейшие рынки были связаны друг с другом, о чем свидетельствует традиционный календарь [рыночных дней]. Он составлен с таким расчетом, чтобы рынки разных местечек как можно меньше взаимоперекрывались и чтобы ни один из них не собирался в тот день, когда происходит рынок в городе, от которого эти местечки зависят. Это позволяло многочисленным странствующим агентам торговли и ремесла составить свой собственный календарь. Разносчики, возчики, перекупщики, ремесленники, пребывавшие в постоянном движении, переходили с рынка на рынок, из города — в местечко, в другое местечко и т. д. с тем, чтобы потом возвратиться в город. Нищие кули несли на спине товары, которые они продавали, чтобы наверняка купить другие, играя на разнице невысоких, зачастую смехотворных цен. Рынок труда постоянно перемещался: мастерская ремесленника так или иначе странствовала. Кузнец, плотник, слесарь, столяр, цирюльник и многие другие нанимались прямо на рынке и затем добирались до места своей работы в «холодные» дни, разделявшие «горячие», рыночные дни. Этими встречами рынок в общем задавал ритм деревенской жизни, незаметно навязывал ей свои периоды активности и свои паузы. Странствование определенных экономических «агентов» отвечало простейшим потребностям: именно в той мере, в какой ремесленник не находит в городке или даже в деревне, где он живет, достаточной клиентуры, которая бы ему позволила работать все время, он передвигается, «чтобы выжить». И часто также, будучи продавцом того, что сам изготовил, он нуждается в паузах для восстановления своих товарных запасов и знает по календарю рынков, на которых бывает, к какому сроку должен быть готов.
В городе, на центральном рынке, обмены приобретали иное измерение. Товары и продовольствие прибывали туда из местечек. Но и город в свою очередь был связан с другими городами, которые его обрамляли или «нависали» над ним. Город — то был элемент, который начинал становиться откровенно чуждым для местной экономики, который выходил за ее узкие рамки и связывался с широким общемировым движением, который получал от этого мира ценные редкие товары, неизвестные на местах, и перераспределял их по рынкам и лавкам низшего уровня. Местечки пребывали в крестьянском обществе, крестьянской культуре, крестьянской экономике; города вырастали из нее. Эта иерархия рынков на самом деле обрисовывала иерархию общества [в целом]. Так что Дж. У. Скиннер мог утверждать, что китайская цивилизация сформировалась не в деревнях, но в группах деревень, включая сюда и местечко, которое такую группу венчало и до определенного порога ее регулировало. В этой матричной геометрии не следовало бы заходить слишком далеко, но тем не менее она сыграла определенную роль.
Но самое важное замечание Дж. У. Скиннера касается вариабельности средней площади базового элемента, т. е. пространства, на какое распространялось влияние рынка [данного] местечка. Он продемонстрировал это в общем виде на примере Китая около 1930 г. В самом деле, если наложить базовую модель на всю территорию Китая, то получается, что площадь [таких] «шестиугольников» (или псевдошестиугольников) варьировала в зависимости от плотности населения. Если плотность на кв. километр оказывалась меньше 10 человек, их площадь, по крайней мере в [собственно] Китае, удерживалась в пределах 185 кв. км; плотности в 20 человек соответствовал шестиугольник примерно в 100 кв. км и т. д. Эта корреляция проясняет многое: она говорит о разных стадиях развития. Жизненные центры рынков, видимо, бывали более или менее близки одни к другим, завися от плотности населения, от тонуса экономики (я имею в виду прежде всего «перевозки»). И быть может, это способ более верно поставить проблему, которая волновала французских географов во времена Видаль де Лаблаша и Люсьена Галлуа. Франция разделялась на некоторое число «земель» — элементарных единиц, на самом же деле — групп из нескольких шестиугольников. И ведь эти земли примечательны в такой же мере своей длительной устойчивостью, как и подвижностью и неопределенностью своих границ. Но разве не было бы логичным, чтобы их площадь варьировала в такой же степени, в какой на протяжении столетий изменялась плотность их населения?
И совсем в другой мир приводят нас те торговцы, каких Я. К. Ван Люр, крупный историк, которого война отняла у нас совсем молодым, описывал как pedlars, заурядных торговцев вразнос в бассейне Индийского океана и в Индонезии; я же, со своей стороны увидел бы в них действующих лиц наверняка более высокого ранга, подчас даже негоциантов484. Разница в оценке так огромна, что может удивить: это примерно то же, как если бы на Западе мы колебались, следует ли отличать рынок в местечке от биржи под открытым небом. Но были торговцы вразнос и тор-
Яванская барка. Отметим деревянный якорь, паруса из бамбука и два рулевых весла на корме. Фототека издательства А. Колэн.
говцы вразнос. Были ли и в самом деле обычными торговцами вразнос (pedlars) те, кого парусники, подгоняемые муссоном, доставляли с одного берега безграничного Индийского океана на другой и в окраинные моря Тихого океана, чтобы возвратить их (в принципе через полгода) в порт отплытия обогащенными или разоренными? А ведь именно это и утверждает Я. К. Ван Люр, сразу же делая отсюда вывод о незначительности и даже об иммобилизме торговли в Индонезии и во всей Азии. Порой испытываешь соблазн ответить утвердительно. Образ этих торговцев, столь необычный в глазах [человека] Запада, конечно же, побуждает слишком легко отождествить их с незначительными масштабами торговли вразнос. Так, 22 июня 1596 г. четыре корабля голландца Хаутмана, которые обогнули мыс Доброй Надежды, после долгого плавания вошли в порт Бантам на Яве. Туча торговцев взобралась на борт, они уселись на корточках вокруг своих товаров, разложенных так, «как если бы это происходило на рынке»485. Яванцы привезли свежие плоды земли, птицу, яйца, фрукты; китайцы — роскошные шелка и фарфор; турецкие, бенгальские, арабские, персидские, гуджаратские торговцы — все изделия Востока. Один из них, турок, погрузится на суда голландской эскадры, чтобы возвратиться домой, в Стамбул. Для Ван Люра именно таков облик коммерции в Азии, коммерции странствующих торговцев, везущих далеко от дома свой тючок товаров, — совсем как во времена Римской империи. Ничто якобы не сдвинулось с места. Ничто и не должно было сдвинуться еще долго.
Эта картина, вероятно, обманчива. Прежде всего, она не учитывает все потоки торговли «из Индии в Индию». С XVI в. наблюдался сенсационный рост этих так называемых «неизменных» обменов. Корабли Индийского океана перевозили все больше и больше тяжеловесных и дешевых товаров: пшеницу, рис, лес, простые хлопчатые ткани, предназначавшиеся для крестьян монокультурных зон. Следовательно, речь шла отнюдь не об одних только немногих драгоценных товарах, доверенных одному-единственному человеку. К тому же португальцы, потом голландцы, а позднее и англичане с французами, живя в этих местах, с удовольствием познакомились с возможностями обогатиться посредством торговли «из Индии в Индию». И очень поучительно, например, проследить в докладе Д. Брамса, возвратившегося из Индии в 1687 г. после тридцати пяти лет, проведенных там на службе голландской [Ост-Индской] компании, подробное описание всех этих перекрещивавшихся друг с другом и друг от друга зависевших коммерческих путей в системе обменов, столь же обширной, как некоторые [другие], в которую голландцы сумели включиться, но которую не они изобрели486.
Не будем также забывать, что скитания дальневосточных торговцев имели простую и четкую причину: огромную даровую энергию, даваемую муссонами, которые сами собой организовывали плавания парусников и встречи купцов, [притом] с надежностью, какой в ту эпоху не знали никакие другие морские перевозки.
Будем внимательны и к уже капиталистическим, хотели бы мы того или нет, формам этой торговли на дальние расстояния. Купцы всех наций, которых Корнелиус Хаутман видел сидящими на корточках на палубах своих кораблей в Бантаме, принадлежали не к одной и той же и не к единственной категории торговцев. Одни — вероятно, наименее многочисленные — путешествовали за свой счет и в крайнем случае могли бы быть отнесены к простой модели, какую вообразил себе Ван Люр, — модели «пыльноногих» раннего средневековья (хотя даже они, и мы еще к этому вернемся, напоминают скорее другой тип торговца, если о том судить по некоторым точно описанным случаям). Других же почти всегда отличала особенность, которую отмечает сам же Ван Люр: за ними стояли крупные участники коммандитных товариществ, с которыми торговцы были связаны договором. Но и здесь — типы договора были разные!
В Индии, в Индонезии в начале своего бесконечного маршрута pedlars Ван Люра прибегали к займу либо у богатого купца или судовладельца, бания или мусульманина, либо же у сеньера или высокопоставленного чиновника, занимая суммы, необходимые им для торговли. Обычно они обязывались возвратить кредитору, исключая случаи кораблекрушения, двойную сумму. Обеспечением служили они сами и их семьи; условия договора были таковы — либо добиться успеха, либо стать рабом кредитора до самой выплаты долга. Как в Италии и в других местах, мы имеем перед собой договор — commenda, но его условия более жестки: продолжительность поездки и процент огромны. Тем не менее, коль скоро эти драконовские условия бывали приняты, это, очевидно, означало, что разница в ценах была баснословной, а прибыли обычно очень высокими. Мы находимся в кругообороте очень крупной торговли на далекие расстояния.
Армянские купцы, которые тоже заполняли суда, ходившие с муссонами, и во множестве разъезжали между Ираном и Индией, зачастую бывали купцами-приказчиками крупных исфаханских негоциантов, ведших дела разом в Турции, России, в Европе и в Индийском океане. Условия договора в этом случае были другие. Купец-приказчик со всех сделок, в которых он станет оперировать доверенным ему при отъезде капиталом (в деньгах и товарах), будет получать четвертую часть прибыли, а все остальное пойдет его патрону, «ходже». Но за этой простой внешностью скрывалась сложная действительность, которую примечательным образом освещают счетная книга и дорожные записи одного такого приказчика, хранящиеся в Национальной библиотеке в Лисабоне; их сокращенный перевод был опубликован в 1967 г.487 К сожалению, текст неполон, окончательный итог операции, который дал бы нам точное представление о прибылях, отсутствует. Но и такой, каков он есть, — это исключительный документ.
По правде говоря, в путешествии армянского приказчика Ованеса, сына Давида, исключительным нам представляется все:
— его протяженность: мы следуем за Ованесом тысячи километров, от Джульфы, армянского предместья Исфахана, до Сурата, затем в Лхасу, в Тибете, с целым рядом остановок и отклонений, прежде чем возвратиться в Сурат;
— его продолжительность — с 1682 по 1693 г., т. е. более 11 лет, из которых пять безвыездно в Лхасе;
— самый характер его путешествия, в общем обычный, [даже] банальный: контракт, который связывал Ованеса с его ходжами, — это типовой договор, который еще и в 1765 г., почти веком позднее, излагался в Кодексе астраханских армян;
— тот факт, что повсюду, где путешественник останавливался — конечно же, в Ширазе, Сурате, Агре, но также и в Патне, и в сердце Непала, в Катманду, наконец, в Лхасе, — его принимали, ему помогали другие армянские купцы, он торговал с ними, бывал компаньоном в их делах;
— необычно также перечисление товаров, которыми Ованес торговал: серебро, золото, драгоценные камни, мускус, индиго и прочие красители, шерстяные и хлопчатые ткани, свечи, чай и т. д., — и размах операций: один раз — две тонны индиго, отправленные с севера до Сурата и переправленные в Шираз; другой — сотня килограммов серебра; третий раз — пять килограммов золота, полученных в Лхасе от армянских купцов, добравшихся до Синина на далекой границе с Китаем, чтобы обменять там серебро на золото (одна из самых прибыльных операций, ибо в Китае серебро оплачивалось дороже, нежели в Европе: соотношение 1 к 7, которое указывает записная книжка Ованеса, означало отличную прибыль).
Еще более интересно то, что эти дела он вел не с одним только капиталом, доверенным ему его ходжей, хотя Ованес оставался связан с последним и все свои операции, каковы бы они ни были, заносил в свою счетную книгу. Он был связан личными соглашениями с другими армянами, использовал собственный капитал (быть может, свою долю прибылей?) плюс к тому занимал деньги и даже при случае ссужал ими. Он беспрестанно превращал наличные деньги в товар и векселя, которые переносили его достояние как бы по воздуху; когда по пониженным тарифам — если дело шло о коротких расстояниях и о товарах, более или менее связанных с его делами, — 0,75 % месячных; когда по очень высоким, если дело касалось больших расстояний и обратного вывоза средств: скажем, от 20 до 25 % за возврат из Сурата в Исфахан.
Ясность примера, его ценность как образчика, подчеркиваемая точными деталями, порождает неожиданное представление о возможностях торговли и кредита в Индии, об очень разнообразных сетях локальных обменов, в которые Ованес, преданный приказчик, верный слуга и ловкий купец, интегрировался с легкостью, торгуя товарами ценными или обычными, легкими или тяжеловесными. Он, конечно, странствовал, но что в нем есть от торговца вразнос? Если уж непременно нужно сравнение, то мне он напоминает скорее английского торговца новой формации, торговца частного рынка (private market) пребывающего в непрерывном движении, перемещающегося от одного постоялого двора к другому, заключающего тут одну сделку, там — другую в зависимости от цен и случая, выступающего в компании с тем или другим собратом и невозмутимо идущего своей дорогой. Вот этот-то торговец, которого всегда изображают новатором, освободившимся от старинных правил средневекового английского рынка, и являет для меня образ, наиболее близкий к тем деловым людям, которых встречаешь в путевых записях Ованеса. С той разницей, что Англия не имеет размеров Ирана, Северной Индии, Непала и Тибета вместе взятых.
Благодаря этому примеру можно также лучше понять роль тех купцов из Индии — эти-то определенно не были мелочными торговцами, pedlars, — которых обнаруживаешь в XVI–XVIII вв. обосновавшимися в Иране, в Стамбуле488, Астрахани489 или в Москве490. Или же тот порыв, что с конца XVI в. приводил восточных купцов в Венецию491, Анкону492 и даже в Пезаро493, а в следующем веке — в Лейпциг и Амстердам. Речь идет не только об армянах: в апреле 1589 г. на борту корабля «Феррера», вышедшего из Маламокко, аванпорта Венеции, находились наряду с итальянскими купцами (венецианцами, ломбардцами и флорентийцами) «армяне, левантинцы, киприоты, кандиоты*AU, марониты, сирийцы, грузины, греки, мавры, персы и турки»494. Все эти купцы наверняка занимались коммерцией по тому же образцу, что и люди Запада. Их встречаешь в конторах венецианских и анконских нотариусов, как и в галереях амстердамской биржи. И они отнюдь не чувствовали себя не в своей тарелке.
В Индии все поселения имели банкиров-менял, саррафов, которые принадлежали главным образом к могущественной купеческой касте бания. Хороший историк Ирфан Хабиб в 1960 г. сравнил сеть менял-индусов с аналогичной сетью на Западе495. Формы, может быть, и различны: создается впечатление целиком частной сети — от города к городу или скорее от менялы к меняле, без обращения к общественным учреждениям, таким, как ярмарки или биржи. Но одни и те же проблемы разрешались аналогичными средствами: векселями (hundi), обменом монеты, платежами наличными деньгами, кредитом, морским страхованием (bima).
С XIV в. Индия располагала довольно оживленной денежной экономикой, которая постоянно будет двигаться по пути определенного рода капитализма; он, однако, не охватит все общество целиком.
Эти цепочки менял были столь эффективны, что комиссионеры английской [Ост-Индской] компании (которые имели право заниматься торговлей «из Индии в Индию» как за свой личный счет, так и от имени компании) непрерывно прибегали к кредиту саррафов, так же как голландцы, а до них — португальцы496, делали займы у японцев в Киото497, а испытывавшие затруднения христианские купцы — у мусульманских и еврейских ростовщиков Алеппо или Каира498. Как и европейский «банкир», индийский меняла зачастую был торговцем, который ссужал также деньги под залог судов или занимался перевозками. Среди них бывали сказочно богатые: например, в Сурате (около 1663 г.) Вирджи Вора будто бы обладал 8 млн. рупий499. Мусульманский купец Абд ал-Гафур при таком же капитале располагал веком позже 20 кораблями от 300 до 800 тонн водоизмещения каждый, и, как утверждали, он один якобы ворочал таким же объемом дел, что и могущественная [Ост-] Индская компания, (India Company)500. И именно бания служили комиссионерами и представали как неизбежные посредники европейцев во всех делах, какие те вели в Индии, посредники, занимавшиеся перевозками, а иной раз они и сами занимались, например в Ахмадабаде, производством тканей, которые в XVII и XVIII вв. Индия вывозила в огромных количествах.
Свидетельство Тавернье, французского торговца драгоценными камнями, долго ездившего по Индии и Индонезии, об индийской организации [менял] и ее успехах столь же красноречиво, как и свидетельства Ованеса, который сам пользовался сетью саррафов. Француз объясняет, с какой легкостью можно путешествовать по всей Индии и даже за пределами Индии, так сказать, без наличных денег: достаточно брать деньги в долг. Для путешествующего купца, кем бы он ни был, ничего нет проще, чем сделать заем в Голконде, например на Сурат. А там он переведет свой долг на другой город, снова взяв ссуду, и так далее. Уплата перемещается вместе с самим заемщиком, и кредитор (или скорее цепочка кредиторов, которые отвечают друг перед другом) получит свои деньги только на последнем этапе. Это то, что Тавернье называл «платить старое новым» ("payer le vieux de nouveau”). Само собой разумеется, что всякий раз это временное освобождение [от обязательств] приходилось оплачивать. В конечном счете такие издержки напоминали проценты, выпла-
Индийский меняла. Раскрашенный рисунок из собрания Лалли-Толандаля, около 1760 г. Фото Национальной библиотеки.
чивавшиеся в Европе “sur les changes” — по векселю: они добавлялись друг к другу, и сумма их становилась все более высокой по мере того, как заемщик отдалялся от пункта отправления и от обычных потоков. В самом деле, сеть бания распространяется на все рынки [бассейна] Индийского океана и за его пределы. Но, уточняет Тавернье, «я всегда учитывал во время поездок, что ежели брать деньги в Голконде на Ливорно или на Венецию, то, перевод за переводом, они по самой дешевой цене обойдутся в 95 %, но чаще всего процент доходит до 100»501. Сто процентов — такова была ставка, обычно выплачивавшаяся странствующим торговцем своему доверителю, будь то на Яве, в Индии или в Южном Китае. Ставка процента фантастическая, но существовавшая лишь на самых напряженных линиях экономической жизни, в системе обменов на дальние расстояния. В Кантоне в конце XVIII в. ставка, бывшая в ходу между купцами, составляла от 18 до 20 %502. В Бенгалии англичане занимали деньги у местных купцов почти что под такой же низкий процент, что и Ованес.
Еще один довод за то, чтобы не рассматривать странствующих купцов Индийского океана как второстепенных действующих лиц: совсем как в Европе, дальняя торговля стояла в центре самого развитого капитализма Дальнего Востока.
На Востоке и на Дальнем Востоке не было бирж как института, таких, как амстердамская, лондонская или биржа какого-нибудь крупного активного западного города. Однако существовали довольно регулярные собрания крупных негоциантов. Их не всегда легко было опознать, но разве не были столь же незаметными сборища крупных венецианских купцов в галереях Риальто, где они, эти купцы, казалось, спокойно прогуливались посреди суматохи близлежащего рынка?
Напротив, ярмарки узнаваемы, и безошибочно. Они кишели в Индии, они играли важную роль в странах ислама и в островной Индии; любопытно, что они были очень редки в Китае, хотя и существовали там.
Правда, вышедшая недавно, в 1968 г., книга без обиняков утверждает, будто «в странах ислама практически не существовало ярмарок»503. Однако же термин налицо: на всем пространстве мусульманских стран [слово] маусим обозначало одновременно ярмарку и сезонный праздник, а также, как известно, и периодически дующие ветры Индийского океана504. Разве не муссон безошибочно регулировал в теплых морях Дальнего Востока сроки морских путешествий в том или другом направлении, открывая или прерывая международные встречи купцов?
Подробный отчет, датированный 1621 г., описывает одну из таких встреч в Мохе, месте сбора [участников] ограниченной, но богатейшей торговли505. Ежегодно с муссоном в эту гавань Красного моря (которая станет великим рынком кофе) приходило определенное число кораблей из Индии, Индонезии и с соседнего африканского побережья, до отказа набитых людьми и тюками с товарами; эти суда и сегодня проделывают те же плавания. В тот год пришли два корабля из Дахбула в Индии, один с 200, другой со 150 пассажирами, которые все были странствующими торговцами, приехавшими продать в порту прибытия небольшие количества драгоценных товаров: перца, камеди, лака, ладана, тканей, затканных золотом или расписанных вручную, табака, мускатного ореха, гвоздики, камфоры, сандалового дерева, фарфора, мускуса, индиго, наркотиков, благовоний, бриллиантов, гуммиарабика… Эквивалентом выступал один-единственный выходивший из Суэца и прибывавший на встречу в Моху корабль, который долгое время загружали одними только испанскими «восьмерными монетами»; впоследствии к этому прибавятся и товары — шерстяные ткани, коралл, камлот из козьей шерсти. Стоило кораблю из Суэца по той или иной причине не прийти вовремя, как ярмарка, которая обычно отмечала встречу, оказывалась сорвана. Купцы из Индии и Индонезии, лишившись своих клиентов, должны будут продавать по любой цене, так как неумолимый муссон клал предел ярмарке, даже если она на самом деле и не имела места. Аналогичные встречи с купцами, прибывавшими из Сурата или Масулипатама, устраивались в Басре или в Ормузе, где корабли почти ничего не грузили в обратном плавании, кроме разве персидского вина из Шираза или серебра.
В Марокко, как и по всему Магрибу, было обилие местных святых и паломничеств. Именно под их покровительством устраивались ярмарки. Одна из самых посещаемых ярмарок в Северной Африке находилась у [берберов] — геззула к югу от Антиатласа, лицом к пустым пространствам и к золоту пустыни*AV. Лев Африканский*AW, который сам на ней побывал, отмечает ее важность в начале XVI в.; практически эта ярмарка просуществует до наших дней506.
Но самые оживленные ярмарки в мусульманских землях происходили в Египте, в Аравии, в Сирии — на перекрестке, где мы бы ожидали их априори. Именно к Красному морю сдвинулся начиная с XII в. комплекс мусульманской торговли, отклонившись от господствовавшей оси, столь долгое время привязанной к Персидскому заливу и Багдаду, чтобы обрести главное направление своих торговых маршрутов и своих успехов. К этому прибавился подъем караванной торговли, которая придала блеск ярмарке в Мзебибе в Сирии, где сходилось множество караванов. Итальянский путешественник Лудовико ди Вартема в 1503 г. отправился из «Мезарибе» в Мекку с караваном, будто бы насчитывавшим 35 тыс. верблюдов507! А впрочем, паломничество в Мекку было самой большой ярмаркой ислама. Как говорит тот же очевидец, туда отправлялись «частью… ради торговли, а частью ради паломничества» (“parte… per mercanzie et parte per peregrinazione”). В 1184 г. очевидец описывал ее исключительное богатство: «Нет в мире ни одного товара, коего бы не было на этом сборище»508. К тому же ярмарки, связанные с великим паломничеством, очень рано определили календарь торговых выплат и организовали их взаимное погашение509.
В Египте небольшие, но оживленные локальные ярмарки в том или ином городе Дельты восходили к коптским традициям, и даже за пределы христианского Египта, к Египту языческому. Со сменой одной религии другой святые покровители только изменяли свои имена; их праздники, мюлид, зачастую продолжали накладывать отпечаток на время проведения особого рынка. Так, в Танте (в Дельте) ежегодная ярмарка, которая приходится на мюлид, праздник рождения «святого» Ахмеда ал-Бадави, до сих пор еще собирает толпы народа510. Но великие сборища купцов происходили в Каире и в Александрии, где ярмарки зависели от сезонов мореплавания в Средиземном и Красном морях и к тому же были тесно связаны с взаимопереплетающимся календарем паломничеств и караванов511. В Александрии ветры были благоприятны, а «море открыто» в сентябре и октябре. В течение этих вот двух месяцев венецианцы, генуэзцы, флорентийцы, каталонцы, рагузинцы, марсельцы производили свои закупки перца и пряностей. Договоры, подписанные султаном Египта с Венецией или Флоренцией, как заметил С. Лабиб, определяли своего рода ярмарочное право, которое не может не напомнить mutatis mutandis (с необходимыми поправками) правил западных ярмарок.
Все это не меняет того обстоятельства, что относительно ярмарка не имела в мире ислама той громкой славы, какая была у нее на Западе. Приписывать это экономическому отставанию было бы, вероятно, ошибкой, так как во времена наших шампанских ярмарок Египет и страны ислама наверняка не отставали от Запада. Быть может, в том следовало бы винить самую громадность мусульманского города и его структуру? Не было ли в нем больше рынков и, если можно употребить это выражение, суперрынков, нежели в любом городе Запада? В особенности же его кварталы, предназначенные для чужеземцев, были в такой же мере местом постоянных международных встреч. Фундук «франков» в Александрии, фундук сирийцев в Каире послужили образцом для Немецкого двора (Fondaco dei Tedeschi) в Венеции: венецианцы запирали немецких купцов, как их самих запирали в их кварталах в Египте512. Были они тюрьмами или нет, но эти фундуки создавали в мусульманских городах ту разновидность «постоянной ярмарки», которую должна была знать Голландия, страна свободной крупной торговли, которая должна была рано убить у себя ярмарки, ставшие бесполезными. Нужно ли заключать [отсюда], что шампанские ярмарки в самом центре еще неразвитого Запада служили, быть может, лошадиной дозой лекарства, призванного усиливать обмены в еще слаборазвитых странах?
В наполовину мусульманской Индии картина была иная. Там ярмарки были настолько характерной, вездесущей чертой, что они вошли в повседневную жизнь, и зрелище это более не удивляло путешественников, настолько оно было естественным. Эти индийские ярмарки на деле представляли, если можно так сказать, то неудобство, что они сливались с паломничествами, которые приводили на берега к очистительным водам рек бесконечные вереницы странников и верующих, шедших в сутолоке запряженных быками и раскачивающихся с боку на бок повозок. Страна рас, языков, религий, чуждых друг другу, Индия, несомненно, вынуждена была долго сохранять на границе между враждующими регионами эти примитивные ярмарки, помещаемые под защиту божеств-покровителей и религиозных паломничеств и таким образом изъятые из сферы непрестанных ссор между соседями. И это факт, во всяком случае, что много ярмарок, подчас между [соседними] деревнями, оставалось более под знаком древней меновой торговли, нежели денег.
Разумеется, не так обстояло дело с большими ярмарками на Ганге — в Хардваре, Аллахабаде, Сонпуре; или в Матхуре и Батесаре на Джамне. У каждой религии были свои ярмарки: у индуистов — в Хардваре, в Бенаресе; у сикхов — в Амритсаре; у мусульман — в Пакпаттане, в Пенджабе. Один англичанин, генерал Слимен, определенно преувеличивая, утверждал, что с наступлением холодного сухого сезона, когда начинался период ритуальных омовений, большая часть жителей Индии, от склонов Гималаев до мыса Коморин, сходилась на ярмарках, где продавалось все, включая лошадей и слонов513. Жизнь за рамками обычной повседневности становилась правилом в эти дни молений и пиров, когда соединялись танцы, музыка и благочести-
Азиатский «ярмарочный город», живущий в ритме прибытия судов.
В Бендер-Аббасе, лучшей гавани напротив острова Ормуза, корабли, пришедшие из Индии, выгружают свои товары для Ирана и Леванта. Во времена Тавернье, после захвата Ормуза персами в 1622 г., город стал приютом для множества хороших пакгаузов и жилищ для купцов — восточных и европейских. Но жил он только три-четыре месяца в году, «в пору торговли», говорит Тавернье (а мы скажем — в период ярмарки). После чего ужасающе жаркий и нездоровый город с наступлением марта пустел, оставаясь и без торговли, и без жителей. И так — до возвращения кораблей в следующем декабре.
Фото издательства А. Колэн.
вые обряды. Каждые двенадцать лет, когда Юпитер вступал в созвездие Водолея, это небесное знамение влекло за собой безумный потоп паломничеств и сопутствовавших им ярмарок. И вспыхивали грозные эпидемии.
В Индонезии длительные скопления купцов, собиравшихся то там, то здесь в приморских городах или в их ближайших окрестностях благодаря международному мореплаванию, приобретали облик затянувшихся ярмарок.
На «Великой» Яве вплоть до того, как голландцы обосновались там по-настоящему с постройкой Батавии (1619 г.), и даже позднее, главным городом был Бантам514, на северном побережье у западной оконечности острова, лежавший посреди болот, зажатый в своих стенах из красного кирпича; на его укреплениях угрожающе стояли пушки, которыми, по правде говоря, никто не умел пользоваться. Внутри стен то был низкий безобразный город «размерами с Амстердам». От султанского дворца отходили три улицы, и площади, куда они выходили, кишели «импровизированными» торговцами и торговками, продавцами птицы, попугаев, рыбы, говядины, горячих сладких пирожков, арака (восточной водки), шелковых изделий, бархата, риса, драгоценных камней, золотой проволоки… Еще несколько шагов — и вот китайский квартал с его лавками, кирпичными домами и собственным рынком. К востоку от города, на Большой площади, с рассвета забитой мелкими торговцами, позднее собирались крупные негоцианты, страхователи судов, хозяева складов перца, «банкиры», ссужавшие деньги под залог судов, — [люди], сведущие в самых разных языках и деньгах; площадь, писал один путешественник, служит им биржей. Иностранные купцы, ежегодно задерживаемые в городе ожиданием муссона, принимали участие в бесконечной ярмарке, тянувшейся месяцами. Китайцы, уже давно появившиеся на Яве (и им суждено было еще долго там оставаться), играли в этом концерте важную роль. Один путешественник отмечает в 1595 г.: «Сие суть люди корыстные, ссужающие под ростовщический процент и приобретшие такую же репутацию, что и евреи в Европе. Они ходят по стране с весами в руке, скупают весь перец, какой найдут, и, взвесив часть его [заметьте эту деталь продажи по образцам], так что могут примерно судить о количестве [несомненно, следует читать — о весе], предлагают за него серебро оптом, смотря по надобности тех, кто продает перец. И таким вот способом они собирают столь большие его количества, что у них есть чем загрузить корабли из Китая, когда те приходят, продавая за 50 тыс. caixas [сапеков] то, что не стоило им и 12 тыс. Корабли эти, числом восемь или десять, имеющие по сорок пять — пятьдесят тонн [вместимости], приходят в Бантам в январе». Таким образом, у китайцев тоже была своя «левантинская торговля», и долгое время Китаю нечего было завидовать Европе в смысле торговли на дальние расстояния. Во времена Марко Поло Китай, как утверждают, потреблял в сто раз больше пряностей, чем далекая Европа515.
Заметьте, что именно до муссона, до прихода судов, китайцы (фактически постоянно здесь жившие комиссионеры) производили свои закупки во всех деревнях. Прибытие судов означало начало ярмарки. Фактически как раз это и характеризовало весь индонезийский ареал: продолжительные ярмарки, совпадающие с ритмом муссона. В Ачехе (Ачем) на Суматре Дэвис увидел в 1598 г. «три большие площади, где каждый день происходит ярмарка всех видов товаров»516. Вы скажете, что это лишь слова. Но в 1603 г. Франсуа Мартен из Сен-Мало, увидевший эти же картины, отличал большой рынок от рынков обычных, заполненных диковинными плодами, и описывал купцов, прибывших со всех концов Индийского океана, в их лавках — «всех одетых по-турецки», кои «пребывают в сказанном месте примерно шесть месяцев, дабы продать свои товары»517. Шесть месяцев, «по истечении коих прибывают другие купцы». То есть постоянная и возобновляющаяся ярмарка, лениво раскинувшаяся во времени и никогда не выглядевшая как стремительный всплеск ярмарок западных. Дампир, который пришел в Ачех в 1688 г., еще более точен: «Китайцы суть самые важные из всех купцов, что здесь торгуют; некоторые из них пребывают тут круглый год, но прочие приезжают лишь один раз ежегодно. Последние направляются сюда иногда в июне, с 10 или 12 парусниками, кои доставляют много риса и некоторые другие виды продовольствия… Они занимают все дома, один за другим, на краю города возле моря, и этот квартал именуют лагерем китайцев… С этим флотом прибывают многие ремесленники, как-то: плотники, столяры, художники, и как только они прибыли, они принимаются за работу и за изготовление сундуков, коробочек, шкафчиков и всякого рода мелких китайских поделок»518. Так на протяжении двух месяцев длится «ярмарка китайцев», куда отправляются все ради покупок или ради азартных игр. «По мере того как сбываются их товары, они занимают меньше места и снимают меньше домов… Чем более сокращается их торговля, тем более возрастает их игра».
В самом Китае дело обстояло по-иному519. Так как там все держало в руках вездесущее и действенное бюрократическое правительство, бывшее в принципе противником экономических привилегий, то за ярмарками существовал строгий надзор — в отличие от относительно свободных рынков. Однако ярмарки появляются рано, в момент сильного подъема торговли и обменов к концу Танской эпохи (IX в.). Там они тоже обычно бывали привязаны к буддистскому или даоистскому храму и происходили в момент ежегодного праздника божества, откуда и родовое название храмовых собраний — miao-hui, — которое за ними закрепилось. Они имели четко выраженный характер народного развлечения. Но были в ходу и другие названия. Так, ярмарка нового шелка, которая при Цинах (1644–1911 гг.) проходила в Нансючене на границе между провинциями Чжэцзян и Цзянсу, именовалась hui-ch'ang или lang-hui. Точно так же выражение нянши буквально равнозначно немецкому Jahrmärkte, «ежегодные рынки»; и быть может, оно действительно обозначало скорее большие сезонные рынки (соляной, или чайный, или конный и т. п.), нежели ярмарки в полном смысле этого слова.
Этьенн Балаж полагал, что эти крупные рынки или необычные ярмарки появлялись главным образом в периоды раздела Китая между чуждыми одна другой династиями. И этим кускам [территории] необходимо было обязательно сообщаться между собой, а ярмарки и крупные рынки способствовали этому, как и в средневековой Европе, и, может быть, по аналогичным причинам520. Но как только Китай вновь обретал политическое единство, он восстанавливал свою бюрократическую структуру, свою действенную иерархию рынков — и внутри его территории ярмарки исчезали. Они сохранялись единственно на внешних границах. Так, во времена Сунов (960—1279 гг.), бывших хозяевами одного только Южного Китая, «взаимные рынки» открывались в сторону Северного Китая, завоеванного варварами. Когда единство было восстановлено при Минах (1368–1644 гг.), а затем сохранено при Цинах (1644–1911 гг.), «окна» и «отдушины» окажутся только по периметру, обращенные в сторону внешнего мира. Так, с 1405 г. будут существовать конные ярмарки на границе с Маньчжурией, открываясь или закрываясь в зависимости от отношений границы с угрожавшими ей «варварами». Иной раз у самых ворот Пекина устраивалась ярмарка, когда туда приходил караван из Московской Руси. То было исключительное событие, ибо приходившие с запада караваны предпочитали задерживать на ярмарках Ханчжоу и Чэнду. Точ-
Голландская иллюстрация к рассказу о путешествии в Ост-Индию (1598 г.). В центре — один из китайских купцов, что регулярно обосновывались в городе Бантам в периоды коммерческой активности; слева — яванка, служившая ему женой во время пребывания в Бантаме; справа — один из постоянно живущих здесь китайцев-комиссионеров, которые с безменом в руках заранее скупали перец во внутренних районах острова в «мертвый сезон». Фото Ф. Куиличи.
но так же мы увидим, как в 1728 г. южнее Иркутска организуется очень любопытная и важная ярмарка в Кяхте, где китайский купец добывал для себя драгоценные сибирские меха521. Наконец, в XVIII в. для торговли с европейцами Кантон располагал двумя ярмарками522. Как и другие крупные морские порты, более или менее открытые для международной торговли (Нинбо, Амой), он знал тогда один или несколько торговых «сезонов» ежегодно. Но речь здесь идет отнюдь не о крупных местах сосредоточения свободной торговли, как в Индии или в странах ислама. Ярмарка оставалась в Китае явлением ограниченным — ограниченным определенными видами торговли, главным образом внешней. Либо потому, что Китай опасался ярмарок и оберегал себя от них, либо (что более вероятно) потому, что не испытывал в них надобности: учитывая его административное и правительственное единство и его активные цепочки рынков, он легко без них обходился.
Что же касается Японии, где рынки и лавки организовывались регулярно с XIII в., а затем разрастались и множились, то там, по-видимому, не было системы ярмарок. Тем не менее после 1638 г., когда Япония закрылась для всякой внешней торговли, исключая несколько голландских и китайских кораблей, в Нагасаки всякий раз, как приходили голландские корабли — «разрешенные» корабли Ост-Индской компании — или китайские джонки, тоже «дозволенные», происходили своего рода ярмарки. Эти «ярмарки» бывали редки. Но, подобно тем ярмаркам, что открывались в Архангельске в Московской Руси по приходе английских и голландских кораблей, они восстанавливали равновесие и для Японии были жизненно необходимы: для нее это была единственная возможность вдохнуть воздух мира после своего добровольного «закрытия». А также и сыграть в нем свою роль, ибо вклад Японии в окружающий мир, в особенности ее экспорт серебра и меди на этих кораблях, служивших единственной связью [с ним], отражался на циклах мировой экономики: серебряном цикле вплоть до 1665 г., кратком цикле золота с 1665 по 1668 или же 1672 г., наконец, на медном цикле.
Картины — это картины. Но, когда их множество, когда они повторяются и бывают идентичны, они не могут лгать все сразу. Они обнаруживают в дифференцированном мире аналогичные формы и достижения: города, дороги, государства, обмены, которые, несмотря ни на что, схожи друг с другом. Нам, правда, скажут, что существовало «столько же средств обмена, сколько было средств производства». Но во всяком случае, число этих средств было ограничено, так как они решали простейшие проблемы, бывшие повсюду одними и теми же.
Следовательно, вот перед нами первое впечатление: еще в XVI в. многонаселенные регионы мира, испытывавшие давление количества [людей], кажутся нам близкими друг к другу — на равной или почти на равной ноге. Несомненно, легкого отклонения могло оказаться достаточно, чтобы возникли и укрепились преимущества, а затем и превосходство — а значит, с другой стороны, отставание и затем подчинение. Не это ли произошло [в отношениях] между Европой и остальным миром? Трудно прямо ответить «да» или «нет» и объяснить все в нескольких словах. В самом деле, существует «историографическое» неравенство между Европой и прочим миром. Изобретя ремесло историка, Европа воспользовалась им к своей выгоде. И вот она перед нами — вся освещенная, готовая свидетельствовать, отстаивать свои права. История же не-Европы едва начинает создаваться. И пока не будет восстановлено равновесие знаний и объяснений, историк не решится разрубить гордиев узел всемирной истории, имея в виду генезис превосходства Европы. Именно это терзало историка Китая Джозефа Нидэма, который даже в относительно ясной области техники и науки затруднялся определить точное место своего огромного «персонажа» на мировой арене523. Одно мне кажется неоспоримым: разрыв между Западом [Европы] и другими континентами углубился поздно, и приписывать его единственно лишь «рационализации» рыночной экономики, к чему еще склоняются слишком многие наши современники, есть явное упрощение.
Во всяком случае, объяснить этот разрыв, который с годами будет закрепляться, означает вплотную подойти к важнейшей проблеме истории современного мира. Проблеме, которой мы по необходимости будем касаться на всем протяжении настоящего
Торговец дичью вразнос в Риме. Фото Оскара Сальвио.
труда, не претендуя на ее окончательное решение. По крайней мере мы попробуем ее поставить во всех аспектах, приблизиться к ней в своих объяснениях — как в прошлом придвигали свои бомбарды к стенам города, который собирались взять штурмом.
Различные механизмы обменов, которые мы показали — от простейшего рынка вплоть до биржи, — легко узнаваемы и легко поддаются описанию. Но не так-то просто уточнить их относительное место в экономической жизни, рассмотреть их свидетельства в совокупности. Имели ли они одинаковую давность? Были или не были они связаны между собой, и [если да], то как? Были или не были они орудиями экономического роста? Несомненно, здесь не может быть категорического ответа, коль скоро в зависимости от экономических потоков, которые вдыхали в них жизнь, одни из них вращались быстрее, другие медленнее. Сначала, по-видимому, господствовали последние, позднее — первые [из них], и каждый век, таким образом, имел свое особенное лицо. Если мы не оказываемся жертвой иллюзии упрощенчества, эта дифференциальная история освещает смысл экономического развития Европы и, может быть, представляется средством сравнительной интерпретации [эволюции] остального мира.
Пятнадцатый век продлил бедствия и нехватки второй половины XIV в. Затем, после 1450 г., наметилось оживление. Однако же Запад потратит годы и годы на то, чтобы снова обрести уровень своих прежних достижений. Если я не ошибаюсь, то Франция Людовика Святого была во многом иной, чем оживленная, хоть и болезненная еще, Франция Людовика XI. Вне пределов привилегированных областей (части Италии, подвижного комплекса Нидерландов) все экономические узы ослабли; действующие лица экономики — индивиды и группы — были более или менее предоставлены самим себе и более или менее сознательно этим воспользовались. В таких условиях ярмарок и рынков (рынков еще более, чем ярмарок) было достаточно, чтобы оживить обмены и заставить их «крутиться». Способ, каким города на Западе навязали себя деревням, позволяет угадать, что возобновили движение городские рынки, инструмент, который в одиночку делал возможным регулярное подчинение округи. «Промышленные» цены росли, цены сельскохозяйственные снижались. Таким образом города одерживали верх.
Что касается XVI в., то Раймонд де Роувер, который, кстати, всегда остерегался легких объяснений, полагает, что в это время наступил апогей ярмарок524. Ярмарки, как он считает, объясняли все. Они множились, излучали здоровье; они были повсюду, их насчитывались сотни, даже тысячи. Если это было так — а я со своей стороны так и думаю, — движение вперед в XVI в. оказывалось организовано сверху, под влиянием привилегированного обращения звонкой монеты и кредита с ярмарки на ярмарку. Все зависело от этого международного обращения на довольно высоком уровне, в некотором роде «воздушного»525. Затем оно, видимо, замедлилось или усложнилось, и машина стала давать перебои. С 1575 г. кругооборот Антверпен — Лион — Медина-дель-Кампо прервался. Генуэзцы с [их] так называемыми безансонскими ярмарками склеили обломки его, но лишь на время.
В XVII в. все снова пришло в движение посредством товара. Я не отношу это возобновление движения единственно на счет Амстердама и его биржи, хотя они и играли свою роль. Я бы предпочел приписать его преимущественно умножению обменов на базовом уровне — в скромном кругу экономик с небольшим или очень небольшим радиусом действия: разве не лавка была сильной стороной, решающим двигателем развития? В этих условиях подъем цен (в XVI в.) соответствовал бы господству надстроечных явлений: а спады и стагнация XVII в. означали бы первенство явлений базовых. Это объяснение не обязательно верное, но правдоподобное.
Но тогда как же двинется или даже рванется вперед век Просвещения? После 1720 г. движение, бесспорно, наблюдалось на всех «этажах». Но главное то, что происходил все более и более широкий разрыв существовавшей системы. Более, чем когда-либо, наряду с рынком действовал «противорынок» (contre-marché) (я предпочитаю это сильное выражение [английскому] private market, которым пользовался до этого). Одновременно с ярмаркой разрастаются склады и торговля через промежуточный пакгауз; ярмарка обнаруживает тенденцию сместиться на уровень простейших обменов. Точно так же наравне с биржей появляются и банки, которые пробиваются везде, как молодые растения, если и не новые, то по крайней мере все более и более многочисленные и самостоятельные. Нам необходимо было бы ясное выражение для обозначения совокупности этих разрывов, этих новаций и этих разрастаний. Но нет слова для обозначения всех тех внешних сил, которые окружали и ломали древнее ядро, тех параллельных «пучков» деятельности, тех видимых ускорений у вершины с мощными осями банковской и биржевой жизни, которые пересекали всю Европу и эффективно ее подчиняли, но заметных также и у основания с революционизирующим распространением странствующего торговца, чтобы не сказать разносчика.
Если эти объяснения в определенной степени, как я думаю, правдоподобны, они вновь возвращают нас в смутную, но непрекращавшуюся игру-[взаимодействие] между надстройкой и базисом экономической жизни. Могло ли то, что «игралось», происходило наверху, иметь отзвуки на нижнем уровне? И какие? И наоборот: могло ли то, что развертывалось на уровне рынков и простейших обменов, отражаться наверху? И каким образом? Для краткости возьмем один пример. Когда XVIII в. достиг своего двадцатого года, произошли одновременно «Морской пузырь» (Sea Bubble), скандал [с акциями] Южных морей в Англии, и, бесспорно, безумный эпизод во Франции с системой Лоу, которая продлилась в целом лишь полтора года… Согласимся, что опыт улицы Кэнканпуа напоминал опыт Иксчейндж-алли. В обоих случаях было доказано, что экономику в ее целостности — коль скоро ее могли потрясти эти высотные бури — еще не держали в руках раз и навсегда на долгие годы на таком высоком уровне. Капитализм еще не навязал свои законы. Однако, если я вместе с Якобом Ван Клавереном526 и считаю, что неудача Лоу явно объяснялась корыстной враждебностью части высшей знати, то она в неменьшей мере объяснялась самой французской экономикой, неспособной следовать примеру, двигаться с головокружительной быстротой. В экономическом смысле Англия лучше выкарабкалась из своего скандала, чем Франция. Этот скандал не оставит в ней того отвращения к бумажным деньгам и к банку, какое на протяжении десятилетий будет испытывать Франция. Не есть ли это доказательство определенной экономической и социально-политической зрелости Англии, уже слишком вовлеченной в новые формы финансов и кредита, чтобы быть способной возвратиться вспять?
Модель, набросанная в предыдущих строках, действительна только для Запада. Но, может быть, единожды намеченная, она позволит лучше прочесть [факты] в мировом масштабе? Важнейшие две черты западного развития суть складывание механизмов высшего уровня, а затем, в XVIII в., умножение числа путей и средств. А что происходило в таком плане вне Европы? Более всего отклоняющийся от нормы случай — это пример Китая, где императорская администрация заблокировала складывание всей иерархии экономики. Эффективно функционировали на нижнем «этаже» лишь лавки и рынки местечек и городов. Ближе всего к опыту Европы оказывались страны ислама и Япония. Разумеется, нам придется вернуться к этой сравнительной истории мира, которая одна только и может разрешить или по крайней мере корректно поставить наши проблемы.