Если капитализм и был у себя дома в сфере обращения, он тем не менее не занимал всего ее пространства. Обычно свои излюбленные места и рубежи он находил там, и только там, где бывал оживленный обмен. Он мало интересовался традиционными обменами, рыночной экономикой с коротким радиусом действия. Даже в самых развитых регионах существовали отдельные виды деятельности, которые капитализм брал на себя, иные делил с другими, а к третьим — вообще не желал иметь отношения, решительно оставляя их в стороне. При таком выборе государство то бывало его пособником, то стесняло его; оно было единственным докучливым действующим лицом, способным иной раз занять место капитализма, отстранить его или же, наоборот, навязать ему такую роль, какую тот не желал бы играть.
Зато крупный негоциант каждодневно и без труда сваливал на лавочников и перекупщиков определенные задачи по скупке, складированию и перепродаже товаров или же обычное снабжение рынка — операции незначительные либо слишком строго регулировавшиеся рутинными правилами и надзором, чтобы оставить большую свободу для маневрирования.
Таким образом, капитализм помещался внутри некоего «множества», всегда более обширного, чем он сам, которое несло и поднимало капитализм на [волне] своего собственного движения. Такая высокорасположенная позиция, на вершине торгового сообщества, была, вероятно, главной реальностью капитализма, принимая во внимание ту возможность, какую она открывала: оформленную в виде закона или же фактическую монополию манипулирования ценами. Во всяком случае, именно с этой высоты подобает открывать и наблюдать панораму настоящей главы, чтобы понять ее логическое развитие.
Повсюду, где торговая жизнь модернизировалась, она претерпевала значительное разделение труда. Не то чтобы она была
«Купец-банкир, ведущий крупные дела в чужих странах». Гравюра 1688 г.
Фото Национальной библиотеки.
какой-то силой сама по себе. Именно возросшая емкость рынка, объем обмена приводили в движение разделение труда, давали ему его [настоящий] размах, как то установил Адам Смит. В конечном счете движущей силой был сам экономический рывок вперед, и он-то и приводил к установлению значительного неравенства в торговой жизни, закрепляя за одними самые активные сферы прогресса и оставляя на долю других задачи второстепенные.
Ибо, вне сомнения, никогда, ни в какую эпоху не было страны, где [все] торговцы находились бы на одном и том же уровне, были бы равны между собой и как бы взаимозаменяемы. Уже вестготское законодательство говорило о заморских купцах (negociatores transmarini), купцах особых, которые за морем торговали левантинскими предметами роскоши, — несомненно, тех «сири» (Syri), что присутствовали на Западе уже в последние годы Римской империи1.
Неравенство делалось все более и более заметным в Европе после экономического пробуждения в XI в. Как только итальянские города вновь включились в левантинскую торговлю, они столкнулись со становлением у себя класса крупных купцов, ставших вскоре верхушкой городского патрициата. И такая иерархизация укрепилась с процветанием, которым были отмечены последовавшие столетия. Разве не финансы образовывали вершину этой эволюции? Ведь во времена шампанских ярмарок сиенские Буонсиньори управляли Главным столом (Magna Tavola), крупной чисто банкирской фирмой; «Ротшильды XIII в.» — так называется книга, которую посвятил им Марио Кьяудано2. И Италия станет школой для всего Запада. Например, во Франции деятельность крупных купцов прослеживается в XIII в. в Байонне, Бордо, Ла-Рошели, Нанте, Руане… В Париже [семейства] Аррод, Попэн, Барбетт, Пиз д’Оэ, Пасси, Бурдон были известны как крупные коммерсанты, а в податных списках за 1292 г. Гийом Бурдон числится одним из парижских буржуа, платящих наивысшую сумму налога3. В Германии, если верить Фридриху Лютге, с XIV в. наметилось разделение между розничными торговцами и оптовиками4 вследствие увеличения протяженности торговых маршрутов, необходимости оперировать разной монетой, разделения функций (приказчики, комиссионеры, хозяева складов) и необходимости счетоводства, которого уже требовало повседневное использование кредита. До того времени крупный купец сохранял свою розничную лавку; он жил на том же уровне, что и его слуги и ученики, как мастер со своими подмастерьями. Разрыв начался, но, без сомнения, неполный: долгое время и почти везде, даже во Флоренции, даже в Кёльне, оптовики еще продолжали торговать в розницу5. Но как в социальном, так и в экономическом плане облик крупной торговой деятельности определенно стал отличаться от обычной мелкой торговли. И важно было именно это.
Все торговые сообщества немного раньше или немного позже создали подобные иерархии, нашедшие отражение в повседневном языке. В странах ислама таджир — это крупный импортер и экспортер, который, сидя дома, руководит агентами и комиссионерами. Он не имел ничего общего с ханути, лавочником на рынке (сук)6. В Индии в Агре, бывшей еще громадным городом в 1640 г., когда через нее проехал Маэстре Манрике, названием содагор (sodagor) обозначали того, «кого мы у себя в Испании назвали бы торговцем (mercader), но иные гордо именуют себя катари (Katari), самым почтенным званием среди тех, кто в сей стране занят торговым искусством, званием, каковое означает богатейшего купца с большим кредитом»7. На Западе словарь отметил аналогичные различия. «Негоциант» — это французский катари, хозяин товара; слово это появилось в XVII в., но не вытеснило сразу уже привычные термины «оптовый купец» (marchand de gros, marchand grossier, magasinier), или попросту «оптовик» (grossier), или, в Лионе, «купец-буржуа» (marchand boargeois). В Италии дистанция между розничным торговцем (mercante a taglio) и негоциантом (negoziante) была велика так же точно, как в Англии между торговцем (tradesman) и купцом (merchant), который в английских портах занимался только дальней торговлей, и в Германии — между лавочником (Krämer) и купцом (Kaufmann или Kaufherr). Уже в 1456 г. для Котрульи занятия торговым искусством (mercatara) и заурядной торговлей (mercanzia) разделяла пропасть8.
То были не просто слова, но явные социальные отличия, от которых страдали или которыми похвалялись. На вершине пирамиды гордость тех, кто «понимал курс», дальше уже было некуда (пес plus ultra)9. Таково было презрение генуэзцев, владельцев ссудного капитала в Мадриде при Филиппе II, к любой торговле товарами, каковая, по их словам, была ремеслом «грошовых торгашей и людей более низкого состояния» („bezarioto et de gente più bassa“), к торговцам (mercanti) и мелким людишкам. Таким было и презрение негоцианта к лавочнику. «Я вовсе не торговец-распространитель [читай: розничный торговец],— воскликнул в 1679 г. крупный онфлёрский коммерсант Шарль Лион. — Я не торговец треской, я — комиссионер», работающий на комиссионных условиях и, следовательно, купец-оптовик10. А на другом конце, у основания — зависть, почти ярость. Разве не звучит горечь в словах того антверпенского венецианца, который в 1539 г., без сомнения, лишь наполовину преуспев в своих делах, поносил «людей из этих больших торговых компаний, основательно ненавидимых двором и еще более того — простым народом», людей, что «испытывают удовольствие, выставляя напоказ свое богатство»? Любой скажет, что «сии великие банкиры пожирают малых сих и бедняков», включая, разумеется, и мелких торговцев11. Но разве же и эти последние в свою очередь не презирали лавочников-ремесленников, трудившихся своими руками?
На нижних этажах иерархии копошилось множество разносчиков, уличных торговцев продовольствием с лотков, «странствующего рыночного народа, как мы их называем» («traveling market folks, as we call them»)12, перекупщиков, лавочников, жалких коробейников, мелких зерноторговцев, ничтожных торгашей: любой язык дал бы [богатый] набор названий для этого торгового пролетариата. А сюда прибавлялись еще все профессии, порожденные торговым миром и в большой мере жившие за его счет: кассиры, бухгалтеры, аукционеры для крупных партий товара, комиссионеры, разных названий посредники, возчики, моряки, курьеры, упаковщики, чернорабочие, носильщики… Когда грузо-пассажирское судно приходило в Париж, то еще до того, как оно коснется пристаней на Сене, с лодок перевозчиков выскакивала туча носильщиков и брала судно приступом13. Мир торговли — это была вся эта совокупность людей со своей сплоченностью, своими противоречиями, своими цепями зависимости — от мелкого торгаша, бродившего по отдаленным деревням в поисках мешка пшеницы по дешевке, до изящных или же невзрачных лавочников, до владельцев городских складов, портовых буржуа, что снабжали продовольствием рыбацкие суда, парижских оптовиков и негоциантов Бордо… Все эти люди образовывали одно целое. И ему неизменно сопутствовал ненавистный, но необходимый ростовщик, начиная с того, что обслуживал сильных мира сего, до мелочного заимодавца, ссужавшего деньги под залог. По словам Тюрго, не было более жестокого процента роста, «чем тот, что известен в Париже под названием лихоимства под недельный процент; он доходил порой до двух су в неделю на экю из трех ливров: сие составляет на 173 ливра 1/3 со ста. Однако же как раз на этом воистину огромном ростовщическом проценте держится розничная торговля [курсив мой. — Ф. Б.] продовольствием, каковое продается на Крытом рынке (Halles) и на других парижских рынках. Заемщики не жалуются на условия такого займа, без коего они не смогли бы заниматься тою торговлей, что дает им средства к жизни, а заимодавцы не больно-то обогащаются, ибо эта непомерная цена, в сущности, представляет всего лишь компенсацию риска, какому подвергается капитал. В самом деле, неплатежеспособность одного-единственного заемщика лишает заимодавца прибыли, каковую он мог бы получить с тридцати других»14.
Таким образом, имелось торговое сообщество внутри того общества, которое его окружало. И важно ухватить это сообщество в его целостности и не терять его из виду. Филипе Руис Мартин с полным основанием как бы одержим [проблемой] этого сообщества, его специфической иерархией, без которой капитализм трудно было бы понять15. Сразу же после открытия Америки Испании представился неслыханный шанс, но космополитичный капитализм принялся успешно его у нее оспаривать. Тогда выстроилась целая пирамида видов деятельности, распределенных по разным этажам: у основания — кре-
Крики Рима. Самое малое 192 вида специализированных мелких профессий, указывающие на разделение труда снизу. Продавцы любых плодов земледелия, включая солому, любых плодов леса (от грибов до древесного угля), плодов рыбной ловли, изделий мелкого ремесла (мыло, метлы, деревянные башмаки, корзины); перекупщики (селедка, бумага, иголки, стеклянные изделия, водка, старье); торговцы услугами (точильщики, дровоколы, зубодеры, странствующие повара). Фото Оскара Савио.
стьяне, пастухи, шелководы, ремесленники, regatones (торговцы вразнос) и ростовщики, ссужавшие деньги под недельный процент; над ними — кастильские капиталисты, которые держали их в своих руках; и, наконец, над этими — управлявшие всем комиссионеры Фуггеров, а вскоре [затем] и генуэзцы, выставлявшие напоказ свое могущество…
Эта торговая пирамида, это отдельное сообщество встречается нам по всему Западу [Европы] и во все времена, оставаясь самим собой. Оно располагало собственным движением. Специализация, разделение труда обычно происходили в нем снизу вверх. Если процесс разделения видов деятельности и раздробления функций называть модернизацией или рационализацией, то такая модернизация проявилась сначала у основания экономики. Всякий стремительный рывок обменов предопределял возраставшую специализацию лавок и рождение особых профессий среди многочисленных вспомогательных действующих лиц торговли.
Не любопытно ли, что негоциант в том, что касается его самого, не следовал правилу, специализировался, так сказать, лишь очень редко? Даже лавочник, который, сколотив состояние, превращался в негоцианта, сразу же переходил от специализации к неспециализированности. В Барселоне в XVIII в. москательщик (botiguer), поднявшийся над своим прежним положением, принимался торговать каким угодно товаром16. В Кане предприниматель — фабрикант кружев Андре в 1777 г. унаследовал отцовскую фирму на грани банкротства; он вытащил ее из затруднений, расширив зону своих закупок и продаж. Для этого он ездил в далекие города — Ренн, Лориан, Роттердам, Нью-Йорк… И вот он стал купцом; нужно ли удивляться, что с этого времени он занимается не только кружевами, но и муслинами, пряностями, мехами?17 Он подчинился правилам торговли. Сделаться, а особенно быть негоциантом, означало [не просто] иметь право, а быть обязанным заниматься, если не всем, то по меньшей мере многим. Я говорил уже, что такая многосторонность, на мой взгляд, объяснялась не той осторожностью, какую приписывают крупному купцу (а почему бы и не мелкому?), желающему-де раздробить риск. Разве не требует это слишком уж постоянное явление объяснения более широкого? Разве же не «поливалентен», и очень, сегодняшний крупный капитализм? Разве какой-нибудь из наших крупных коммерческих банков не может, с соответствующими поправками, легко сравниться с крупной миланской фирмой Антонио Греппи накануне Французской революции? Будучи в принципе банком, эта фирма также занималась табачными и соляными откупами в Ломбардии, закупкой в Вене, и в огромных количествах, идрийской ртути для короля Испанского. Однако же она ничего не вкладывала в эту промышленную деятельность. Точно так же ее многочисленные филиалы в Италии, Кадисе, Амстердаме и даже в Буэнос-Айресе были вовлечены в многообразные, но исключительно торговые дела — от закупок шведской меди для обшивки корпусов испанских кораблей до зерновых спекуляций в Танжере, комиссионной торговли холстами, итальянскими шелками и шелковыми изделиями и теми бесчисленными товарами, какие предлагал амстердамский рынок. И не будем забывать систематическое использование при торговле векселями всех контактов, которые огромный коммерческий рынок в Милане поддерживал с различными денежными рынками мира. Надо ли добавлять к этому такую попросту контрабандную операцию, как торговля слитками американского серебра, незаконно грузившимися на суда в Кадисе?18 Таким же образом и крупная голландская фирма «Трипп» в XVII в. непрестанно смещала центры своей активности и изменяла спектр своих дел. Она в некотором роде играла то на одной монополии, то на другой, то на одном, то на другом совместном предприятии и почти без колебаний начинала борьбу против конкурентов, которые слишком уж ее стесняли. Разумеется, она занималась, постоянно и предпочтительно, торговлей оружием, дегтем, медью, порохом (а значит, и польской, или индийской, или даже африканской селитрой); она широко участвовала в операциях Ост-Индской компании и дала этому огромному предприятию нескольких из его директоров. Она также владела кораблями, выплачивала ссуды, занималась металлургическими заводами, плавильнями и другими промышленными предприятиями. Компания будет разрабатывать торфяные поля во Фрисландии и около Гронингена, она располагала значительными интересами в Швеции, где имела огромные земельные владения, торговала с африканской Гвинеей и с Анголой и даже с обеими Америками. Несомненно, в XIX в., когда капитализм [весьма] зримо устремился в громадную новую область — в промышленное производство, он, казалось, специализировался, и всеобщая история имеет тенденцию представлять машинную промышленность как завершающий этап развития капитализма, который будто бы придал ему его «истинное» лицо. Так ли это бесспорно? Мне скорее представляется, что после первого бума машинного производства самый развитый капитализм возвратился к эклектичности, к своего рода нераздельности, как если бы и сегодня, как во времена Жака Кёра, характерным преимуществом было находиться в господствующих пунктах, не замыкаться в [рамки] единственного выбора; быть в высшей степени способным к адаптации и, следовательно, быть неспециализированным.
Таким образом, рациональное разделение труда действовало ниже [уровня] негоцианта. Обилие посредников и промежуточных уровней (которые применительно к Лондону конца XVII в. перечисляются в труде Р. Б. Уэстерфилда19), приказчиков, комиссионеров, маклеров, кассиров, страхователей, перевозчиков или таких «арматоров», которые с конца XVII в., как, скажем, в Ла-Рошели и наверняка в других местах, брали на себя «выпуск из гавани» («mise-hors») корабля, — сколько их было, эффективно специализированных помощников, предлагавших купцу свои услуги. Даже специализированный банкир (разумеется, не «финансист») был в распоряжении негоцианта; и последний не колебался, ежели предоставлялась выгодная возможность самому сыграть роль страхователя, или арматора, или банкира, или комиссионера. И именно ему всегда доставалась лучшая доля. Заметьте, однако, что в Марселе, одном из крупнейших торговых центров XVIII в., банкиры, по мнению Шарля Каррьера20, не были королями.
В общем, при постоянной структурной перестройке торгового сообщества, существовала издавна неприкосновенная позиция, не перестававшая в своей неприступности подниматься, расти в цене по мере развития внутренних разделений и дальнейших подразделений сообщества, — позиция многостороннего негоцианта. В Англии, в Лондоне и во всех активных портах он утверждался с XVII в., будучи, по правде говоря, единственным, кто оказывался в выигрыше в довольно трудные времена. Около 1720 г. Дефо замечает, что у лондонских негоциантов все больше и больше домашней прислуги, что они даже желают иметь выездных лакеев (footmen), как дворяне. Отсюда и бесчисленное множество синих ливрей, столь распространенных, что их называли «купеческими ливреями», а знать сразу же отказалась от того, чтобы одевать свою челядь в этот цвет21. Для крупного купца изменялось все, весь образ его жизни, его развлечения. Экспортер-импортер (merchant), обогащаемый всеми, становился важной фигурой, персоной совсем иного класса, нежели купцы «второсортные» (middling sort), удовлетворявшиеся внутренней торговлей, купцы, которые, согласно свидетельству, относящемуся к 1763 г., «хотя и весьма полезны на своих местах, ни в коей мере не имеют права на почести, [оказываемые] высокому рангу»22.
И во Франции тоже, по крайней мере с 1622 г., крупные купцы стали окружать себя роскошью. «Одетые в шелковый кафтан и в плюшевый плащ», они всю «низкую» работу оставляли приказчикам. «Утром их видишь на денежном рынке… где их не знают как купцов, или на Новом мосту беседующими о делах на площадке для игры в шары»23 (мы в Париже — игра в шары происходила на набережной дез-Орм, возле монастыря целестинцев, а денежный рынок — «change» — располагался в нынешнем Дворце правосудия). Во всей их повадке нет ничего, что напоминало бы лавочника. Впрочем, разве ордонанс 1629 г. не разрешал дворянам заниматься морской торговлей, не унижая [тем самым] своего звания? Намного позднее ордонанс 1701 г. дал им право на ведение оптовой торговли. То был способ повысить статус купцов в обществе, продолжавшем смотреть на них свысока. О том, что французские купцы не чувствовали себя в этом обществе вольготно, вы можете судить по любопытной петиции, которую они в 1702 г. представили в Совет торговли. Вот чего они требовали: не более не менее как чистки среди занятых торговой профессией, чистки, которая раз и навсегда отделила бы купца от любого лица, занятого физическим трудом, — от аптекарей, золотых дел мастеров, меховщиков, чулочников, виноторговцев, вязальщиков чулок на станках, старьевщиков, «а также тысячи прочих профессий, кои суть рабочие [sic!] и кои имеют звание купцов». Одним словом, достоинство купца впредь должно было бы принадлежать лишь тем, «кто продавал бы товар, ничего не предлагая своего и ничего к оному не прибавляя от себя»24.
По всей Европе XVIII в. отмечен апогеем крупного купца. Подчеркнем только тот факт, что негоцианты возвышались как раз благодаря спонтанному напору экономической жизни у основания [пирамиды]. Они всплыли на волне этого напора. Даже если мысль Й. Шумпетера о приоритете предпринимателя и содержит долю истины, наблюдаемая реальность в десяти случаях против одного показывает, что новатора нес [на себе] поток поднимающегося прилива. Но тогда в чем заключался секрет его успеха? Иными словами, как было пробиться в число избранных?
Одно условие главенствовало над прочими: находиться на определенном уровне уже в начале карьеры. Те, кто добивался успеха, начав «с нуля», в прошлом были столь же редки, как и ныне. И для всех времен пригоден тот рецепт, какой дает Клод Каррер в применении к Барселоне XV в.: «Лучшим способом заработать деньги в крупной торговле… [было] их уже иметь»25. Антуан Хоггер (Hogguer), совсем молодой человек из одной санкт-галленской купеческой семьи, в 1698 г., сразу же после Рисвикского мира, который принесет лишь краткую передышку, получил от своего отца капитал в 100 тыс. экю, «дабы увидеть, на что он способен». Он осуществил в Бордо «столь удачные дела, что на протяжении одного месяца утроил свой капитал». В течение последующих пяти лет Хоггер накопил крупные суммы в Англии, Голландии и Испании26. В 1788 г. Габриэлю-Жюльену Уврару, тому, что станет [впоследствии] великим Увраром, было всего 18 лет; с деньгами, доставшимися от отца (богатого бумагопромышленника в Антьере, в Вандее), он уже получил крупные прибыли, занимаясь коммерцией в Нанте. В начале революции он спекулировал бумагой, которую в огромных количествах держал на складах. Снова успех. Затем он явится в Бордо, где опять будет выигрывать всякий раз27.
Для начинающего иметь кругленькую сумму денег стоило любых рекомендаций. Перед тем как связаться с руанским комиссионером, за которого ручались трое крупных купцов, Реми Бенса из Франкфурта колебался. «Мне симпатичен г-н Дюгар, — писал он, — потому что это молодой человек, который любит трудиться и который довольно точен в своих счетах. Беда в том, что у него совсем нет состояния, по крайней мере мне неведомо о наличии у него такового»28.
Другая удача для дебютанта — сделать первые шаги при хорошей погоде в экономике. Но это не означало гарантированного успеха. Торговая конъюнктура переменчива. Всякий раз, когда она показывала на «ясно», в борьбу неизменно вступали наивные мелкие предприниматели. Состояние моря и ветер благоприятны — и они доверчивы и немного хвастливы. Наступающая затем непогода застигает их врасплох и безжалостно губит. Этого избиения младенцев избегали или самые
Фронтиспис книги Жака Савари «Совершенный негоциант» (Le Parfait Négociant), 1675 г. Собрание Виолле.
ловкие, или самые везучие, либо те, кто с самого начала имел резервы. Вы прекрасно видите, к какому заключению мы идем: крупный купец — это именно тот, кто без всяких превратностей переживал плохую конъюнктуру. Если это ему удавалось, значит, у него наверняка были на руках [определенные] козыри и он умел ими пользоваться; или же, если дела шли совсем плохо, у него были возможности исчезнуть, найти убежище, как и подобает. Изучив банковский (en banque) оборот шерсти самых крупных амстердамских фирм, М. Г. Бёйст констатировал, что все они без потерь пережили неожиданный и серьезный кризис 1763 г. — все, за исключением одной, которая, впрочем, быстро оправится от своих убытков29. А ведь этот капиталистический кризис 1763 г., по окончании Семилетней войны, потряс экономическое сердце Европы и был отмечен целой серией разорений и цепных банкротств от Амстердама до Гамбурга, Лондона и Парижа. Избежали их только князья крупной торговли.
Говорить, что капиталистический успех основывается на деньгах, — это явный трюизм, если иметь в виду только капитал, необходимый для любого предприятия. Но деньги — это ведь и нечто иное, чем [просто] способность инвестировать. Это и уважение в обществе, откуда вытекал ряд гарантий, привилегий, пособничеств и протекций. Это была возможность выбирать — а выбирать — это одновременно и соблазн и привилегия, — между представившимися делами и возможностями силой включиться в не склонный [тебя допустить] кругооборот, защитить оказавшиеся под угрозой выгоды, компенсировать убытки, устранить соперников, дожидаться прибылей от очень длительных, но многообещающих операций, даже заручиться милостями и снисходительностью государя. Наконец, деньги — то была привилегия иметь еще больше денег, ибо взаймы дают только богатым. А кредит был все более и более необходимым орудием крупного купца. Его собственный капитал, его «основной», лишь изредка бывал на уровне его потребностей. Тюрго писал: «На земле нет центра коммерции, где предприятия не держались бы на заемных деньгах; быть может, нет ни единого негоцианта, коему не приходилось бы прибегать к [помощи] кошелька ближнего»30. Анонимный автор статьи в «Журналь де коммерс» (1759 г.) восклицал: «Какой систематичности, какого умения все рассчитать, какой изобретательности и какой только отваги не требует занятие человека, который, стоя во главе торгового дома и располагая капиталом в две-три сотни тысяч ливров, всякий год имеет оборота на несколько миллионов!»31
Однако же, если верить Дефо, так вся иерархия торговли, снизу доверху, жила с подобным девизом. От мелкого лавочника до негоцианта, от ремесленника до мануфактурщика, все жили на счет кредита, т. е. с покупкой и продажей к [определенному] сроку (at time); именно эти закупки и продажи делали возможным при капитале, например, в 5 тыс. фунтов годовой оборот в 30 тыс. фунтов32. Сроки оплаты, которые каждый предлагал и которых добивался попеременно и которые представляли [сами по себе] «способ брать взаймы»33, были даже гибкими: «Едва ли один человек из двадцати придерживается условленного срока, и в общем и не ожидают, чтобы он их выдерживал, столь велики льготы [в отношениях] между купцами в сей области»34. В балансе любого коммерсанта наряду с запасом товаров постоянно присутствовали кредитный актив и долговой пассив. Мудрость заключалась в сохранении равновесия, но определенно не в том, чтобы отказаться от тех форм кредита, что в конечном счете представляли огромную массу [денег], вчетверо или впятеро превышавшую объем торговли35. Вся торговая система зависела от них. Едва лишь пресекся бы этот кредит, как застопорился бы двигатель. Важно, что речь здесь идет о кредите, неотделимом от системы торговли, порождаемом ею, — кредите «внутреннем» и не приносящем процента. Его особая мощь в Англии представлялась Дефо секретом английского процветания, той сверхторговли (overtrading), которая позволила Англии заставить себя уважать также и за границей36.
Крупный коммерсант тоже получал выгоду от таких внутренних льгот, распространяя эту выгоду и на своих клиентов. Но он также постоянно практиковал и иную форму кредита, обращаясь к деньгам ростовщиков и лиц, предоставлявших капитал, которые пребывали вне рамок системы. Тут речь шла о займах наличными деньгами, неизменно проходивших через врата процента. Это решающее различие, ибо торговая операция, строившаяся на этой основе, должна была в конечном счете обеспечить уровень прибыли, явно превышающий размер процента. Но, полагает Дефо, не так обстояло дело в обычной торговле; для него «заем под процент есть червь, подтачивающий прибыль», способный даже при «законном» пятипроцентном размере свести доходы на нет37. A fortiori, тем более, было бы самоубийством обращение к ростовщику. И следовательно, ежели крупный купец может беспрестанно обращаться к займам, к «кошельку ближнего», к внешнему кредиту, так это наверняка потому, что обычные его доходы были куда выше доходов основной массы купцов. Мы оказываемся здесь снова перед линией раздела, подчеркивающей особенности привилегированного сектора обмена. К. Н. Чаудхури в книге, откуда мы многое позаимствовали38, задался вопросом, почему прославленные Ост-Индские компании в своих операциях останавливались на пороге распределения; почему они продавали свои товары с торгов у ворот своих складов по заранее объявленным датам. Не происходило ли это просто потому, что продажи эти производились за наличные деньги? Это было способом избегнуть правил и практики оптовой торговли с ее долгими сроками оплаты, как можно скорее вернуть и снова пустить в дело капиталы для прибыльной торговли с Дальним Востоком, способом не терять время.
«Накопляйте, накопляйте! В этом Моисей и пророки!»— таков закон и девиз капиталистической экономики39. Можно было бы с тем же успехом сказать: «Берите, берите взаймы! В этом Моисей и пророки!» Любое общество производит накопления, располагает капиталом, который разделяется на сбережения тезаврированные и в таком случае бесполезные, придерживаемые в ожидании, и на капитал, чья животворная влага протекает по каналам активной экономики, в прошлом прежде всего торговой экономики. Если этой последней недостаточно, чтобы разом открыть все возможные затворы, то почти насильно возникает капитал омертвленный, можно сказать извращенный. Капитализм вполне утвердится только тогда, когда накопленный капитал будет максимально использован, хотя, разумеется, стопроцентный уровень никогда не бывал достигнут.
Это включение капитала в активную жизнь определяло колебания величины процента, одного из главных показателей здоровья экономики и обмена. И если эта величина в Европе с XV по XVIII в. почти постоянно снижалась, если в Генуе к 1600 г. она была смехотворно низкой, если в XVII в. она сенсационным образом уменьшилась в Голландии, а впоследствии — в Лондоне, то происходило это прежде всего потому, что накопление увеличивало массу капитала, последний оказывался в изобилии и сбивал плату за кредит, и потому, что сбыт товаров, несмотря на его рост, шел не в таком же темпе, как образование капитала. Дело было также и в том, что в этих разросшихся центрах международной экономики обращение к займу было достаточно оживленным и частым, чтобы состоялась достаточно рано встреча капиталиста и обладателя сбережений, чтобы возник доступный денежный рынок. К тому же в Марселе или в Кадисе негоциант мог получить заем легче и дешевле, чем, например, в Париже40.
Не будем забывать в мире тех, кто предоставлял капитал, — массу обладателей скромных сбережений, массу, призванную возрастать. То были деньги младенцев. В ганзейских гаванях или в портах Италии всегда были, а в Севилье они существовали еще в XVI в., мелкие кредиторы, мелкие охотники до риска, микрогрузоотправители, грузившие кое-какой товар на отплывавшие суда. Зачастую по возвращении судна самые выгодные дела делали с этой мелкотой, потому что деньги ей бывали нужны сразу же. Большой подписной заем (party) в Лионе в 1557 г. привлек значительное число мелких подписчиков, «микрозаимодавцев». Сбережения «маленьких людей» оказались в составе капиталов, собранных аугсбургскими Хёхштеттерами, которые, не сумев установить монополию на ртуть, обанкротятся в 1529 г. Небезынтересно видеть в начале XVIII в. «слугу Ж.-Б. Брюни [крупного марсельского негоцианта], вкладывающего 300 ливров в корабль «Св. Иоанн-Креститель», или же Маргерит Трюфем, служанку Р. Брюни [тоже крупного негоцианта], участвующую в снаряжении «Марианны» суммой в 100 ливров, в то время как ее годовой заработок составлял 60 ливров»41. Или какую-то служанку в Париже, располагавшую 1000 экю, вложенных в Пять Главных Откупов*DA, как утверждал один пасквиль, появившийся в 1705 г., которому мы не обязаны безоговорочно верить42.
Мелкие, но также и средние заимодавцы; таковые были генуэзские купцы, организовывавшие краткосрочные займы для Филиппа II и в свою очередь опиравшиеся на испанских и итальянских кредиторов, которых для них вербовали посредни-
Лавочка менялы. «Призвание св. Матфея» — картина Яна ван Хемессена, 1536 г. Баварские Государственные картинные собрания (Bayerische Staatsgemäldesammlungen).
ки. Король уступил генуэзцам испанские рентные обязательства — хурос (juros) — в качестве гарантии под ту сумму, которую ему выплатили или выплатят авансом. Эти обязательства, выданные генуэзцам на предъявителя, были затем размещены среди [широкой] публики: генуэзский банкир-финансист обеспечит выплату процентов, но с самого начала инкассирует сумму капитала, сам заключая тем самым заем под низкий процент. Когда король в конце концов выплатит ему долг, банкир возвратит ему хурос такой же стоимости и приносящие такой же процент, как и те, что он получил в залог. Возможно, в архивах Симанкаса можно найти списки подписчиков, ответивших таким путем на призыв генуэзцев. Мне повезло найти один такой список, но потом, не зная тогда ценности такого открытия, я имел несчастье не записать его шифр.
Вне всякого сомнения, было бы интересно узнать число этих заимодавцев, довольно мало занимавшихся спекуляциями, размеры их ссуд, их социальный статус. Рост численности племени таких подписчиков был одним из важных факторов XIX в. Но ведь они уже угадывались как крупное явление в Англии и Голландии в XVIII в., а, при прочих равных условиях, еще намного раньше в Венеции, в Генуе или во Флоренции. Один из историков рассказывает нам о 500 тыс. человек, преимущественно парижан, подписавшихся к 1789 г. на займы Людовика XVI43. Такая цифра не кажется невозможной, хотя ее и нужно еще доказать. Во всяком случае, ясно, что скромные сбережения чаще вкладывались еще в государственные ренты, нежели включались в деловые операции.
Средний заимодавец зачастую имел те же рефлексы, так как разрывался между желанием выгоды и заботой о безопасности, и эта последняя очень часто брала верх. Не думайте, что книга советов «Наставник простого народа» (“Il Dottor vulgarе”, 1673)44 была написана под знаком отваги и риска. Конечно, в ней можно прочитать: «Ныне никто не похваляется тем, что держит деньги свои [при себе] праздными и бесплодными… Всегда имеется полным-полно возможностей вложить их, особенно после недавнего и все более частого введения аренд, векселей и этих государственных рент или обязательств… кои в Риме называют местами накоплений (luoghi dei monti)». На самом деле то, чтó она здесь рекомендует, — это помещение капитала для отцов семейства.
Настоящими распорядителями капиталов, теми, кто имел вес, были обычно крупные действующие лица, которых к концу XVIII в. будут обозначать специальным названием капиталисты. Наблюдая за деловой жизнью, они иной раз вмешивались в нее легкомысленно (потому что все бывает), уступая ловкому нажиму ходатая (по словам Дефо, лавочник, сколотивший состояние и отошедший от дел, часто переставал быть благоразумным), но чаще всего они, по-видимому, принимали свои решения, все рассчитав. В этой категории лиц, предоставлявших капиталы, рано или поздно находилось место для любого богача: для чиновников из французского «дворянства мантии», столь часто скрывавшихся за откупщиками (traitants)45, которые просто предоставляли к их услугам свое имя; либо для судей и правителей нидерландских городов, крупных заимодавцев пред лицом Всевышнего; либо для тех патрициев, которых один реестр показывает нам в Венеции в XVI в. как дольщиков (piezarie), дающих свои поручительства мелким откупщикам налогов и повинностей Синьории46. Никому не придет в голову, что такое поручительство было бесплатным жестом. В Ла-Рошели у купцов и арматоров были «их привычные группы лиц, предоставлявших капитал»47. В Генуе весь высший слой крупного купечества, тонкий слой старой знати (nobili vecchi), состоял из лиц, предоставлявших капитал, к деятельности которых у нас будет случай вернуться. Даже в Амстердаме, где с 1614 г. существовал ссудный банк, обеспечиваемый Амстердамским банком, этот ссудный банк лишь некоторое время занимался предоставлением авансов торговле. Став примерно с 1640 г. своего рода ломбардом, он уступит эту роль частным капиталам48. Триумф Голландии был триумфом легко получаемого кредита, даже для иностранных купцов. В Лондоне в XVII в. дела на денежном рынке обстояли не так просто49. Но наличные деньги были так редки, что кредит развился в силу необходимости — у специалистов по векселям (billbrokers), у специалистов по ипотечным операциям, покупке и продаже земель (scriveners) и в особенности у золотых дел мастеров (goldsmiths), уже настоящих банкиров, официально признанных организаторов подписки на английские государственные ренты (funds), которые, как настойчиво утверждал Исаак де Пинто, скоро сделаются настоящей вспомогательной монетой50.
Во Франции середины XVIII в., до того как она начала устранять свое отставание в деловой сфере по сравнению с Голландией и Англией, не было ничего похожего. Кредит предстает там плохо организованным, почти подпольным. Общественный климат ему почти не благоприятствовал. Многие из лиц, предоставлявших капитал, хотели бы ссужать свои деньги тайком — то ли в силу своего положения (тот или иной королевский чиновник), то ли из-за своего дворянского звания (из боязни его унизить). А заемщик тоже опасался гласности, которая могла бы подорвать доверие к нему. В иных деловых кругах на фирму, которая занимает деньги, смотрели с известным подозрением.
В 1749 г. крупный руанский купец Робер Дюгар основал в предместье своего города, Дарнетале, полотняную мануфактуру и красильное производство, владевшее определенными механическими секретами, к тому же приобретенными более или менее честным путем51. Пустить в ход такое предприятие было вопросом денег: надо было их занимать под будущие доходы. Один из компаньонов Дюгара, Луве-младший, взял эту трудную операцию в свои руки. И вот он в Париже мечется как угорелый, чтобы добиться приема векселей и тратт в обмен на наличные. Его намерением было оплатить их в предусмотренные сроки, а затем начать все сызнова. Благодаря его переписке мы можем проследить за его действиями. Он бегает, настаивает, торжествует или сокрушается, но неизменно появляется у одних и тех же дверей в качестве ходатая, а если возможно — и друга. «Ну еще один ход, — пишет Луве Дюгару, который стал проявлять нетерпение, — для всего нужно время, а особенно в этом деле, где невозможно не быть чрезмерно осмотрительным… Кто-нибудь другой, менее робкий или более сноровистый, чем я, мог бы сделать свое дело с первого же раза, но я опасаюсь, как бы передо мной не закрыли двери, а уж если их однажды закроют, придется уходить ни с чем»52. И он пробует любые комбинации. Вместо того чтобы размещать векселя (часть из них — с передаточной надписью на предъявителя) и предлагать тратты, «мы придумали, — пишет Луве, — предложить им [речь идет об осторожных кредиторах] как бы акции, которые мы оплатим к исходу пятилетнего срока вместе с увеличивающимся каждый год дивидендом». Кредиторы эти были родителями еще одного компаньона, д’Аристуа, о котором Луве сообщает нам: «Г-н д’Аристуа отправился отобедать со своим семейством; я возбудил его любопытство и раззадорил его» (5 декабря 1749 г.). Вот последний пример этих хитроумных приемов, которые мы понимаем, [только] перечитывая текст в третий или четвертый раз (28 января 1750 г.). «Вы можете перевести вексель на 20 т. [тыс.] ливров на г-на [Ле-] Лё, — объяснял он Роберу Дюгару, — со сроком с 20 февраля до 2 марта, и 20 т. л. [тыс. ливров] до 2 декабря, но все обязательства там будут соблюдены; я снабдил его для сего добрыми векселями. Либо, ежели Вы предпочитаете, я выпишу Вам вексель на него и вышлю Вам все векселя акцептированными; в конце концов как Вы пожелаете». То, что Луве-младший кончит разорением после того, как откажется от своей доли в дарнетальской мануфактуре (которая сама обанкротится в 1761 г.) и в феврале 1755 г. найдет убежище в Лондоне, «в доме г-жи Стил в Малом колокольном переулке на Коулмен-стрит» (“at Mrs Steel in little bell alley Coleman Street”), всего лишь незначительная деталь. Кем он был? Бойким на язык посредником, которого выводила из себя [необходимость] «изображать… собирающего пожертвования брата», наносить ради того, чтобы найти немного денег, «визит вежливости, визит для изложения намерений и еще один визит — чтобы осуществить операцию», терпеть невыполнимые требования обеспечения и не иметь возможности учесть самый надежный вексель в тот момент, когда вдруг разом закрываются все кошельки из-за того, что в Бордо и в Лондоне произошли банкротства, короче говоря — находиться на рынке, где ничего не было устроено для получения купцом нормального кредита. А ведь Робер Дюгар был видным дельцом, участвовавшим в предприятиях всякого рода, в том числе и в торговле с Островами [Карибского моря и Индийского океана]. Он, [казалось], должен был бы легко разрешить проблему кредита. Тем более что — ив этом заключается парадокс — на парижском рынке не было недостатка в капиталах. Так, банк Лекутё, имевший отделения в Париже, Руане и Кадисе, отказывался принимать денежные депозиты, ибо «у нас у самих слишком много денег», «наши кассовые капиталы не используются». И происходило это несколько раз: в 1734, 1754, 1758 и 1767 гг.53
В Европе средневековой и нового времени банк, несомненно, не появился из ничего, ex nihilo. Уже античность знала банки и банкиров. В странах ислама очень давно имелись кредиторы-евреи, и задолго до Запада, с X–XI вв., мусульманский мир использовал орудия кредита, в том числе и вексель. В XIII в. в христианском Средиземноморье менялы были в числе первых банкиров, будь то странствующих, ездивших с ярмарки на ярмарку, или обосновавшихся на таких рынках, как Барселона, Генуя или Венеция54. По мнению Федериго Мелиса55, во Флоренции и, вне сомнения, в других тосканских городах банк зародился из тех услуг, какие оказывали друг другу торговые общества или компании. В такой операции решающей была, как он полагает, роль «активного» общества, того, которое требовало кредита и заставляло своего партнера, компанию «пассивную», предоставлявшую капитал, принимать косвенное участие в деловом процессе, в принципе ей чуждом.
Но оставим эти проблемы происхождения. Оставим в стороне также и общую эволюцию частных банков до и после сыгравшего решающую роль создания банков государственных: «Таула де Камбис» в Барселоне в 1401 г.; «Каса ди Сан Джорджо» в Генуе в 1407 г. (его банковская деятельность будет прервана с 1458 по 1596 г.); «Банко ди Риальто» в 1587 г.; Амстердамского банка в 1609 г.; венецианского «Банко Джиро» в 1619 г. Известно, что до основанного в 1694 г. Английского банка государственные банки занимались только депозитами и переводами со счетов, но ни займами и авансированием, ни тем, что мы назвали бы «портфельными операциями»*DB. Так что эти-то виды деятельности находились с очень давнего времени в ведении частных банков, например венецианских так называемых «письменных» банков (di scritta), или тех неаполитанских банков, от которых сохранилось столько реестров, относящихся к XVI в.
Но наш предмет в данном случае — не рассмотрение этих частных историй. Цель заключается в том, чтобы увидеть, когда и как кредит попытался сделаться институтом, когда и как банковская деятельность пробралась на господствующие позиции в экономике. В целом трижды наблюдалось на Западе ненормальное «распухание» банков и кредита, видимое невооруженным глазом: до и сразу после 1300 г. во Флоренции; на протяжении второй половины XVI в. и первых двух десятилетий XVII в. в Генуе; в XVIII в. в Амстердаме. Можно ли сделать какое-то заключение из того факта, что три раза энергично начинавшаяся эволюция, которая, казалось бы, подготавливала торжество определенного финансового капитализма на более или менее долгий срок, останавливалась на полдороге? Придется дожидаться XIX в., чтобы эволюция эта завершилась. Итак, три эксперимента, три крупных успеха, а затем, в заключение, три неудачи, по меньшей мере три явных отступления. Мы намерены рассмотреть эти три эксперимента в их самых общих чертах, дабы прежде всего отметить любопытные совпадения.
Во Флоренции эпохи Дуэченто и Треченто*DC кредит был связан со всей историей самого города, но также и историей соперничавших с ним других итальянских городов, всего Средиземноморья и Запада в целом. Именно через обновление европейской экономики начиная по меньшей мере с XI в. может быть понято утверждение крупных флорентийских торговых и банковских компаний, которые вынесло [на себе] то самое движение, которому предстояло на века поставить Италию на первое место в Европе. В XIII в. генуэзские корабли плавали по Каспийскому морю, итальянские путешественники и купцы добирались до Индии и Китая, венецианцы и генуэзцы утвердились в главных гаванях Черноморья, в североафриканских портах итальянцы искали золотой песок Судана, другие итальянцы действовали во Франции, Испании, Португалии, Нидерландах, в Англии. И флорентийские купцы повсюду покупали и продавали пряности, шерсть, скобяной товар, металлы, сукна, шелковые ткани, но еще более занимались они денежными операциями.
Итальянский банк в конце XIV в. Наверху — зал с сундуками и бюро, где считают монету; внизу — депозитные или переводные операции. Британский музей.
Их полуторговые, полубанкирские компании находили во Флоренции в изобилии наличные деньги и относительно дешевый кредит. Отсюда и эффективность и прочность их [деловой] сети. Компенсация, перевод со счета на счет, трансферт без затруднений производились от филиала к филиалу, из Брюгге в Венецию, из Арагона до самой Армении, от Северного моря до Черного; китайские шелка в Лондоне продавались в обмен на тюки с шерстью… Кредит, вексель — разве же не были они, когда дела шли хорошо, деньгами в превосходной степени? Они бежали, они летели, они были неутомимы.
Подвигом флорентийских компаний было, вне сомнения, завоевание далекого Английского королевства, установление опеки над ним. Для того чтобы завладеть островом, им потребовалось вытеснить оттуда еврейских кредиторов, ганзейских и нидерландских купцов, английских коммерсантов — соперников упорных, а также устранить и итальянских конкурентов. На этом острове флорентийцы пришли на смену пионерам банковской активности — луккским купцам Риккарди, которые финансировали завоевание Эдуардом I Уэльса. Немного позже флорентийские Фрескобальди ссудили деньги Эдуарду II для войны с Шотландией; затем Барди и Перуцци сделают возможными военные операции Эдуарда III против Франции во время конфликта, который открыл так называемую Столетнюю войну. Торжество флорентийских купцов заключалось не только в том, что правители острова зависели от их милости, но и в овладении английской шерстью, необходимой для мастерских на континенте и для флорентийских шерстяных цехов.
Но английское приключение закончилось в 1345 г. крахом семейства Барди; их называли «колоссами на глиняных ногах», но колоссами они были наверняка. В тот драматический год Эдуард III был должен им, так же как и дому Перуцци, огромную сумму (900 тыс. флоринов Барди, 600 тыс. — Перуцци), сумму несоизмеримую с капиталами обеих компаний — доказательство того, что для этих гигантских ссуд они использовали деньги своих вкладчиков (в пропорции, которая могла достигать 1 к 10). Эта катастрофа, «самая тяжкая за всю историю Флоренции», по словам хрониста Виллани, отяготила город, поскольку ее сопровождали и другие катастрофы. В такой же мере, как Эдуард III, неспособный выплатить свои долги, повинны в этом были [экономический] спад, прервавший оживление XIV в., и сопутствовавшая ему Черная смерть.
Банковская удача Флоренции отошла тогда на задний план перед лицом торговой удачи Генуи и Венеции, и именно «самая торговая» из ее соперниц, Венеция, одержит верх в 1381 г. по окончании Кьоджийской войны. Флорентийский опыт явных новаций в банковских делах не пережил международного экономического кризиса. За Флоренцией останутся ее торговая активность и ее промышленность, в XV в. она даже восстановит свою банковскую деятельность, но она лишится роли пионера и мировой роли былых времен. Медичи — это не Барди.
Второй опыт — опыт Генуи. Между 1550 и 1560 гг. одновременно с определенным замедлением оживленной экспансии европейской экономики, наступившим в начале века, наблюдался и поворот этой экономики. Приток серебра с американских рудников, с одной стороны, обесценил позиции крупных немецких купцов, бывших до того хозяевами производства серебра в Центральной Европе. С другой стороны, он повысил ценность золота, сделавшегося с той поры более редким, но оставшегося деньгами для расчетов в международных сделках и для вексельных операций. Генуэзцы первыми поняли этот поворот. Предложив взамен южногерманских купцов свои услуги в качестве заимодавцев Католического короля, они наложили руку на сокровища Америки, и их город сделался центром всей европейской экономики, заняв место Антверпена и его рынка. И туг мы видам, как развивается еще более странный и более современный опыт, чем опыт Флоренции в XIV в., опыт кредита на основе векселей и переводных векселей, передаваемых с ярмарки на ярмарку, с рынка на рынок. Конечно же, векселя были известны и использовались в Антверпене, в Лионе или Аугсбурге, в Медина-дель-Кампо и в иных местах, и рынки эти не опустеют в одночасье. Но с генуэзцами роль бумаги заметно возрастает. Фуггерам даже приписывают выражение, что вести дела с генуэзцами означает-де вести дела с бумагой (mit Papier), тогда когда у них, Фуггеров, речь идет о доброй звонкой монете (Baargeld); то были речи традиционных негоциантов, которых обогнала новая техника [операций]. Ибо в противоположность им генуэзцы посредством своих займов королю Испанскому, выплачивавшихся по возвращении [испанских] флотов из Америки «восьмерными монетами» или слитками серебра, сделали свой город крупным рынком белого металла. А с помощью векселей, своих и тех, что они покупали на серебряную монету в Венеции или во Флоренции, генуэзцы сделались господами обращения золота. И в самом деле, им удалась такая штука, как выплата Католическому королю на антверпенском рынке и золотом (для военных надобностей, ибо жалованье солдатам платили главным образом золотой монетой) тех сумм, что они получали из Испании в белом металле.
Эта генуэзская машина обрела всю свою эффективность в 1579 г. с организацией больших ярмарок в Пьяченце, о которых мы уже говорили56. Эти ярмарки централизовали многообразные операции международной торговли и расчетов, они организовали в этих расчетах клиринг, или, как тогда говорили, «сконтро» (scontro). И только в 1622 г. разладится этот столь хорошо налаженный механизм, положив вскоре затем конец исключительному господству генуэзского кредита. Отчего произошел этот крах? Был ли он следствием сокращения поставок американского серебра, как то думали долгое время? Но в таком плане революционизирующие исследования Мишеля Морино57 перевернули самые условия задачи. Не было катастрофического сокращения поступлений американских «сокровищ». Тем более не было приостановки в доставке в Геную ящиков с «восьмерными монетами». В нашем распоряжении имеются даже доказательства обратного. Генуя по-прежнему останется подключенной к потоку драгоценных металлов. С наступлением нового экономического подъема в конце XVII в. город еще поглощал или по крайней мере пропускал через себя, например, в 1687 г. от 5 до 6 млн. «восьмерных монет» (pezze da otto)58. В этих условиях проблема относительного отхода Генуи на второй план становится довольно неясной. По мнению Фелипе Руиса Мартина, испанские покупатели хурос якобы перестали доставлять капиталы, необходимые для игры генуэзских купцов-банкиров, постоянных кредиторов Католического короля. Оказавшись перед лицом необходимости рассчитывать только на свои силы, эти банкиры будто бы в массовом порядке стали вывозить свои кредиты из Испании на родину. Это возможно. Но меня манит иное объяснение: игра бумаг, векселей возможна лишь тогда, когда рынки, между которыми вексель обращается, находятся на различных уровнях; нужно, чтобы странствующий вексель возрастал в цене. В случае «грубого обилия» (“bestial larghezza”)59 звонкой монеты (это выражение одного современника) вексель застревает у «потолка» высоких курсов. Ежели воды слишком много, колесо затопленной мельницы не станет вращаться. А ведь с 1590–1595 гг. сверхобилие белого металла затопило рынки. Во всяком случае, по этой ли, по другой ли причине гора генуэзских ценных бумаг рухнула, по меньшей мере утратила свою власть господствующей организации. И еще раз усложненный на современный манер кредит, утвердившийся было на вершине европейских деловых операций, смог удержаться в таком положении лишь очень кратковременно, меньше полустолетия, как если бы новый опыт превышал возможности экономик Старого порядка.
Но приключение начнется сызнова в Амстердаме.
В XVIII в. именно в пределах четырехугольника Амстердам — Лондон — Париж — Женева восстановится на высшем уровне торговой деятельности эффективное главенство банков. Чудо произошло в Амстердаме. Разнообразные кредитные документы занимали там огромное, необычное место. Все передвижение товаров в Европе как бы дистанционно управлялось, «буксировалось» оживленными операциями кредита и учета векселей. Но как и в Генуе, главный двигатель не выдержал до конца века, века процветания. Голландский банк, обремененный [излишком] денег, позволил втянуть себя в коварный механизм займов европейским государствам. Банкротство Франции в 1789 г. оказалось катастрофическим ударом для голландского точного часового механизма. Царствование векселя снова кончилось плохо. И как всякий раз, неудача эта задает сотню вопросов в одном. Может быть, было еще слишком рано для создания спокойного и уверенного в себе режима банков, при котором тройная сеть перемещающихся товаров, перемещающихся наличных денег и перемещающихся кредитных документов смогла бы быть согласованной и управляться без сучка и без задоринки? В таком случае кризис, депрессионный промежуточный цикл начиная с 1778 г., был бы лишь детонатором, который ускорил почти неизбежную, если следовать логике вещей, эволюцию.
Конъюнктурные ритмы экономики по обыкновению измеряют по заработной плате, ценам и [масштабам] производства. Быть может, следовало бы проявить внимание и к другому показателю, который до сего времени почти не поддавался измерению, — к показателю обращения денежного капитала: он поочередно накапливался, использовался и прятался. Порой его запирали в сундуках: тезаврация в экономиках былых времен была постоянно действовавшей негативной силой. Часто деньги находили убежище в ценностях — в землях, недвижимости. Но бывали также времена, когда сундуки, запертые на три оборота [ключа], открывались, когда деньги обращались, предлагая себя любому, кто желал их принять. Скажем, что заключить заем в Голландии 50-х годов XVIII в. было легче, чем в наши дни, в 1979 году. Но в целом вплоть до промышленной революции инвестиции в производство наталкивались на многочисленные препоны, которые, смотря по обстоятельствам, могли зависеть как от редкости капиталов, так и от трудности использовать те, что имелись в распоряжении.
Во всяком случае, бывали периоды легкодоступных денег и периоды отсутствия денег. Все бывало просто либо все бывало трудно, и кажущиеся господа мира мало что могли тут поделать. Карло М. Чиполла60 показал, что для Италии, взятой в целом, все сделалось более легким сразу же после Като-Камбрезийского мира 1559 г., который в политическом смысле ее изуродовал, но обеспечил ей [зато] определенное спокойствие, определенную безопасность. Точно так же, но на сей раз по всей Европе, последовавшие один за другим мирные договоры 1598, 1604 и 1609 гг. сопровождались периодами легкодоступных денег. Правда, последние не везде использовались одинаково. Голландия начала XVII в. находилась в полном расцвете торгового капитализма. В Венеции в это же время деньги, вырученные за товар, вкладывались в капиталистическое сельское хозяйство. В других местах ими жертвовали ради внешнего великолепия и блеска культуры — источника расходов, экономически лишенных резона: испанский Золотой век, роскошь Нидерландов при эрцгерцогах- [наместниках] или Англии Стюартов, или же стиль Генриха IV, известный под названием стиля Людовика XIII, основывались, бесспорно, на национальных накоплениях. В XVIII в. роскошь и коммерческие или финансовые спекуляции развивались одновременно. Об Англии своего времени Исаак де Пинто скажет61, что «никто там более не копит сокровища в крепких сундуках» и что даже скупец обнаружил, что «заставить свое достояние обращаться», скупать государственные ценные бумаги, акции крупных компаний или Английского банка, выгоднее, чем оставлять его без движения, что это даже доходнее, чем камень строений или земля (которая, однако же, в XVI в. была в Англии выгодным помещением капитала). Дефо к 1725 г. уже говорил, расхваливая достоинства капиталовложений в коммерцию или даже в лавку, что земельная собственность — всего лишь пруд, коммерция же в противоположность этому есть источник62.
И все же, даже в XVIII в., сколько было еще стоячих вод! Впрочем, тезаврация иной раз имела свой резон. В страждущей Франции 1708 г. правительство, пытаясь справиться с войной, в ходе которой оно мобилизует все силы нации, умножило число кредитных обязательств: тогда плохие деньги вытеснили хорошие, которые попрятались. Даже в Бретани, и особенно в Бретани, где доходная коммерция с Южными морями приносила значительные количества серебра. «Вчера я был, — писал генеральному контролеру [финансов] Демаре из Ренна 6 марта 1708 г. один из его информаторов, — у одного из самых видных буржуа города, весьма хорошо разбирающегося в коммерции, каковою он долгое время занимается как на море, так и на суше вместе с самыми известными негоциантами провинции. Он меня заверил, что наверняка знает о более чем 30 млн. спрятанных пиастров и о более чем 60 млн. золотом и серебром, кои не увидят света, пока кредитные обязательства [выпущенные в обращение правительством Людовика XIV] не будут полностью погашены, пока звонкая монета [ее курс часто изменяли] не обретет приемлемой умеренности курса и пока не будет отчасти восстановлена торговля»63. Пиастры, о которых шла речь, — это те, что жители Сен-Мало привезли из своих плаваний к перуанским берегам; что же касается восстановления торговли — это все равно, что сказать «окончания войны за Испанское наследство», начавшейся в 1701 г., — то оно будет достигнуто только с заключением Утрехтского (1713 г.) и Раштаттского (1714 г.) мирных договоров.
Такую осторожность соблюдали все деловые люди. Утрехтский мир был уже несколько месяцев как подписан, когда французский консул в Генуе писал: «Всякий сдерживается из-за отсутствия доверия; именно сие и приводит к тому, что те, кто ведет торговые дела на основе кредита, как поступает большинство купцов этого города, достигают немногого. Самые толстые кошельки закрыты»64. Они откроются вновь лишь тогда, когда «Путь в Индии» (Carrera de Indias), от которого они в действительности зависели, вновь станет играть в Кадисе свою роль распределителя белого металла — потому что без белого металла, без золота, без надежных поступлений «толстые кошельки» не открывались и не наполнялись. Уже в 1627 г. в Генуе происходило то же самое. Деловые люди, кредиторы короля Испанского, после испанского банкротства, последствия которого для них не смягчила никакая специальная мера, порешили более не ссужать Филиппу IV ни единого су. Однако губернатор Милана и испанский посол изводили их просьбами, сопровождая последние нажимом и даже угрозами. Тщетно. В городе, казалось, совершенно не было денег; все дела там приостановились; не найти было векселя, который можно было бы предъявить к оплате. Венецианский консул в Генуе описывал в нескольких своих письмах затруднения рынка, но в конечном счете он стал подозревать, что эта «скудость» (“stretezza”) дипломатического свойства, что деловые люди ее поддерживают, чтобы мотивировать свой отказ [испанцам]65. В это легко поверить, ежели подсчитать те реалы, которые генуэзцы в Испании в это же самое время целыми ящиками отправляли в свой город и которыми, вне сомнения, были там набиты сундуки во дворцах.
Впрочем, эти реалы покинут сундуки. Потому что купеческие деньги тезаврировались лишь в ожидании нового случая. Вот что писали из Нанта в 1726 г., когда стоял вопрос о ликвидации привилегий французской Ост-Индской компании: «Мы узнали
Марсельский порт в XVIII в. Фрагмент картины Жозефа Верне. Фототека издательства А. Колэн.
силы и ресурсы нашего города только по случаю задуманного нашими купцами проекта либо самостоятельно вступить в дела короля [т. е. в Компанию], либо объединиться ради сего с купцами Сен-Мало, кои весьма могущественны. Предпочли сей последний выбор, дабы не мешать друг другу, и все будет наименовано «Компанией Сен-Мало». Обнаружилось, что подписка наших купцов составила 18 млн. [ливров], тогда как мы полагали, что все они вместе едва смогут собрать 4 млн…Мы надеемся, что большие суммы, кои предлагают двору в обмен на отнятие исключительной привилегии у [Ост-] Индской компании… каковая разоряет королевство, будут способствовать тому, чтобы сделать торговлю повсюду свободной»66. Все это оказалось бесполезным, ибо в конечном счете привилегия Компании переживет бури и последствия системы Лоу. Однако здесь сработало общее правило: в самом деле, когда восстанавливалось спокойствие и возвращались хорошие условия, «деньги, кои имеются в королевстве, возвращаются в коммерцию»67.
Но все ли они туда возвращались? Невозможно избавиться от впечатления, что даже в XVIII в. — и особенно в XVIII в. — накопленные деньги превосходили, и намного, спрос на капиталы. Так, Англия наверняка не прибегла ко всем своим резервам, чтобы финансировать промышленную революцию, и ее усилия и ее капиталовложения могли бы быть гораздо большими, чем они были на самом деле. Так, запас монеты во Франции во время войны за Испанское наследство намного превышал те 80 или 100 млн. государственных кредитных обязательств, что выпустило в обращение правительство Людовика XIV68. Так, движимое богатство Франции превосходило, и далеко превосходило, потребности индустрии до промышленной революции, чем и объяснялась возможность возникновения новых начинаний, таких, как предприятие Лоу, и то, что в XVIII в. каменноугольные копи, когда этого хотели, без задержек и затруднений собирали основной и оборотный капитал, необходимый для разработки месторождений69. Торговая переписка70 к тому же дает сверхобильные доказательства того, что Франция Людовика XVI полна была праздных денег, «которые скучали», если воспользоваться выражением Ж. Жентил да Силвы, и которые не находили себе употребления. Например, в Марселе во второй половине XVIII в. обладатели капиталов, предлагавшие негоциантам деньги из 5 %, лишь изредка находили заемщиков. А если они находили такого, то благодарили его «за любезность, с коею Вы сохранили наши средства» (1763 г.). На самом деле на рынке достаточно было капиталов, чтобы купцы работали со своими собственными средствами и средствами компаньонов, разделявших с ними риск, а не с заемными деньгами, отягощенными процентом. В Кадисе они вели себя точно так же. Негоцианты отказывались от денег, предлагаемых из 4 %, говоря, что они-де «обременены своими собственными средствами». Так было в 1759 г., следовательно, в военное время, но так же было и в 1754 г., а значит, во время мира.
Не следует, однако, заключать из этого, что в эту вторую половину XVIII в. негоцианты никогда не прибегали к займам — правильно как раз обратное — и что повсюду капиталы тщетно себя предлагали. Приключение Робера Дюгара в Париже доказывает противное. Скажем только, что времена легких, избыточных денег, не находивших применения, были более частыми, чем это обычно считают. С этой точки зрения нет ничего более показательного, чем поездка в Милан накануне Французской революции. Город и Ломбардия [в целом] были тогда ареной обновления фискального и финансового механизма, ибо экономический подъем помог государству выбраться из затруднений. В самом деле, государство стало достаточно сильным, чтобы, противостоя ссудным кассам (Monti), банкам, [знатным] семействам, религиозным учреждениям, откупщикам налогов, могущественным группам деловых людей, предпринять реформу в целях искоренения старинных злоупотреблений, сделавшихся почти что структурными элементами, так что миланские и ломбардские буржуазия и дворянство мало-помалу пожрали государство и превратили в частные доходы почти что все статьи государственных доходов (regalia).
[От этого] было единственное лекарство: выкуп государством отчужденных [у него] под разными предлогами доходов; отсюда — громадное возмещение капиталов. Проводимая в относительно быстром темпе такая политика наводнила Ломбардию наличными деньгами и поставила перед прежними получателями ренты проблему — что делать с подобной массой внезапно появившихся капиталов? Хотя и не известно с совершенной точностью, что с нею сделали, однако мы знаем, что эти капиталы сравнительно мало использовались для покупки земель и предлагавшихся государством 3,5-процентных бон или городской недвижимости; что они при посредничестве банкиров и владельцев меняльных контор участвовали в том потоке международных дел, который проходил через Милан и пример которого являет нам фирма Греппи. Но многозначителен тот факт, что эта манна небесная не была использована для капиталовложений в промышленность, в то время как в Ломбардии существовали текстильные мануфактуры и металлургические предприятия. Попросту говоря, те, кто предоставлял капитал, не считали, что такое помещение его может быть прибыльным. В этом они полагались на извечное недоверие или же на старинный опыт. И однако же в Англии уже началась промышленная революция71.
Таким образом, следует остерегаться рассматривать сбережения и накопление как чисто количественное явление, как если бы определенный уровень сбережений или определенный объем накоплений были в некотором роде наделены властью почти автоматически порождать производительные капиталовложения и [создавать] новый уровень прироста. Дела обстояли более сложно. У всякого общества свои способы делать сбережения, свои способы тратить, свои предрассудки, свои побуждения или свои препоны для капиталовложений.
И политика тоже играла свою роль в образовании и использовании капитала. Например, фиск «шлюзовал», переориентировал и с большей или меньшей пользой, более или менее быстро возвращал деньги, которые взимал. Во Франции система налогов означала поступление огромных сумм в руки генеральных откупщиков и чиновников финансового ведомства. По данным новейших исследований72, последние будто бы широко перераспределяли полученные таким путем богатства в производительные капиталовложения. Во времена Кольбера или в эпоху Людовика XV они во множестве вкладывали капиталы в коммерческие предприятия и даже в мануфактурные, в особенности в привилегированные компании и мануфактуры. Может быть. Но давайте допустим вместе с Пьером Виларом, что сдача на откуп королевских и сеньериальных сборов в Каталонии XVIII в. была куда более эффективным каналом перераспределения, нежели Генеральные Откупа у французов, ибо такие сборы, «будучи рассеяны в руках коммерсантов и мастеров-ремесленников, включают их продукт в кругооборот торгового и в конце концов промышленного капитала и даже в кругооборот модернизации земледелия»73. Что же касается английской системы, где налог служил гарантией выплаты консолидированного государственного долга и придавал государству не знавшие себе равных равновесие и мощь, то не было ли это еще одним, еще более эффективным способом снова включить налоговые деньги во всеобщее обращение? Даже если современники и не всегда это осознавали.
Капитализм принимает не все возможности инвестиций и прогресса, какие ему предлагает экономическая жизнь. Он неустанно следит за конъюнктурой, чтобы вмешиваться в нее на некоторых предпочтительных направлениях, что означает сказать, что он умеет и может выбирать сферу своей деятельности. Но более чем сам по себе выбор — который не перестает варьировать от конъюнктуры к конъюнктуре, от века к веку — превосходство капитализма предопределяет самый факт обладания средствами создавать стратегию и средствами изменять ее.
Для интересующих нас веков нам придется показать, что крупные купцы, хоть и были в небольшом числе, захватили ключи торговли на дальние расстояния, позицию стратегическую по преимуществу; что на их стороне была привилегия осведомленности, бесценное оружие во времена медленной и дорогостоящей циркуляции новостей; что они в общем пользовались поддержкой государства и общества и как следствие могли постоянно и самым естественным образом с чистой совестью обходить правила рыночной экономики. То, что бывало обязательным для прочих, для них не было непременно таковым. Тюрго полагал74, что купцу не избежать рынка, его не поддающихся предвидению цен; то было верно лишь наполовину, да и то с оговорками!
Следует ли тем не менее приписывать нашим персонажам какой-то «дух», который будто бы был источником их превосходства и станет их неизменной характеристикой раз и навсегда, дух, которым якобы был расчет, рассудок, логика, отвлеченность от обычных чувств, — и все это к услугам безудержной погони за прибылью? Эта полная эмоций точка зрения Зомбарта утратила немалую долю своей правдоподобности. Так же как и столь распространенное мнение Шумпетера относительно решающей роли новаторства и подготовки предпринимателя. Мог ли капиталист соединять в своей особе все эти качества и все эти достоинства? В нашем объяснении выбирать, иметь возможность выбора не означает в каждом случае усмотреть орлиным взором правильный путь и наилучший ответ. Не будем забывать: наш персонаж обосновался на определенном уровне социальной жизни и чаще всего имел перед глазами решения, советы и мудрость себе подобных. Он судил по их опыту. В такой же мере, как и от самого персонажа, его эффективность зависела от места, в котором он находился, — у слияния или на окраине главных потоков обмена и центров принятия решений, которые как раз были точно локализованы в любую эпоху. Луи Дерминьи75 и Христоф Гламман76 имели все основания ставить под сомнение гениальность Семнадцати господ (“Heeren Zeventien”), которые управляли голландской Ост-Индской компанией. Но была
Управляющие голландской [Ост-] Индской компании. Гравюра из «Краткой истории Соединенных Провинций Нидерландов» (Амстердам, 1701 г.). Фото из Фонда «Атлас ван Столк».
ли нужда в гениальности, чтобы делать очень хорошие дела, если судьба дала вам родиться в XVII в. голландцем и оказаться в числе хозяев огромной машины Ост-Индской компании? «Есть глупцы и, смею сказать, дураки, — писал Лабрюйер, — которые сидят на прекрасных местах и умудряются умереть в роскоши без того, чтобы их каким бы то ни было образом можно было заподозрить в том, что они тому содействовали своим трудом или самомалейшей ловкостью. Кто-то привел их к истоку реки, либо же чистый случай заставил их встретиться там. Им сказали: ”Вы хотите воды? Черпайте!“ И они стали черпать»77.
Не будем также думать, что столь часто подвергавшаяся обличению максимизация прибыли и доходов объясняет все поведение купцов-капиталистов. Конечно, существует столь часто повторяемое высказывание Якоба Фуггера-Богача, который в ответ на советы отойти от дел заявил, «что он намеревается зарабатывать деньги, покуда сможет это делать», до конца своей жизни78. Но это изречение, наполовину сомнительное, как все вообще исторические изречения, будь оно даже и абсолютно подлинным, характеризовало бы лишь одного индивида в какой-то момент его жизни, но не целый класс или целую категорию лиц. Капиталисты — это люди, и их поведение разнилось, как и у других людей: одни были расчетливы, другие были [азартными] игроками, одни были скупы, другие расточительны, одни гениальны, а другие самое большее «счастливчики». Некий относящийся к 1809 г. каталонский памфлет, утверждавший, что «негоциант смотрит лишь на то и лишь то принимает во внимание, что может увеличить его капитал, неважно каким путем»79, нашел бы тысячи подтверждений в переписке негоциантов, доступной нашим глазам: не приходится сомневаться, они трудились, чтобы заработать деньги. Отсюда далеко до того, чтобы объяснять появление современного капитализма духом наживы или экономии, рассудком либо вкусом к рассчитанному риску. Жан Пелле, этот купец из Бордо, по-видимому, имел в виду свою беспокойную жизнь делового человека, когда писал: «В коммерции большие прибыли создаются в спекуляциях»80. Да, но у этого любителя риска был брат, принадлежавший к числу благоразумнейших, и оба создали [крупные] состояния — и осмотрительный, и неосторожный.
Однозначное, «идеалистическое» объяснение, делающее из капитализма воплощение определенного типа мышления, всего лишь увертка, которой воспользовались за неимением лучшего Вернер Зомбарт и Макс Вебер, чтобы ускользнуть от [признания] мысли Маркса. По справедливости мы не обязаны следовать за ними. Тем не менее я вовсе не считаю, что в капитализме все материально, или все социально, или все есть общественное отношение. Вне сомнения, остается, на мой взгляд, одно: он не мог выйти из одного [сугубо] ограниченного истока. Свое слово сказала здесь экономика; свое слово — политика; свое слово — общество; свое слово сказали и культура, и цивилизация. А также и история, которая зачастую была последней инстанцией, определяющей соотношение сил.
Несомненно, торговля на дальние расстояния играла в генезисе торгового капитализма главную роль, она долгое время была его костяком. Истина банальная, но которую приходится сегодня утверждать наперекор всему, ибо общее мнение современных историков часто оказывается ей враждебно. По мотивам как убедительным, так и не очень убедительным.
Мотивы убедительные таковы: вполне очевидно, внешняя торговля (это выражение встречается уже у Монкретьена, который противопоставляет ее торговле внутренней) — это вид деятельности, затрагивающий лишь меньшинство [населения]. Никто не станет против этого возражать. Если Жан Майефер, богатый реймсский купец, бахвалился, когда писал одному из своих голландских корреспондентов в январе 1674 г.: «И не думайте даже, что рудники Потоси стоят прибылей от добрых старых вин наших [реймсских] холмов и холмов Бургундии»81, то аббат Мабли рассудительно утверждал: «Торговля зерном лучше, чем Перу»82. Имеется в виду: она имеет больший вес в [общем] балансе, она представляет большую массу денег, чем производимый в Новом Свете драгоценный металл. Жан-Батист Сэ, дабы сильнее поразить читателя, предпочел в 1828 г. говорить о «французских сапожниках, [что] создают больше стоимости, нежели все рудники Нового Света»83.
Историкам не составит никакого труда проиллюстрировать эту хорошо установленную истину своими собственными наблюдениями, но не всегда я согласен с их выводами. Жак Хеерс, говоря о XV в. в Средиземноморье, вновь повторил в 1964 г., что в торговых перевозках первенство принадлежало зерну, шерсти, соли, следовательно, некоторому количеству ближних торговых операций, а не пряностям или перцу. Питер Матиас с цифрами в руках установил, что накануне промышленной революции внешняя торговля Англии очень намного уступала торговле внутренней84. Точно так же В. Магальяйс-Годинью во время обсуждения своей докторской диссертации в Сорбонне охотно согласился с Эрнестом Лабрусом (задавшим ему вопрос), что сельскохозяйственный продукт Португалии превосходил по стоимости торговлю на дальние расстояния перцем и пряностями. В том же духе и Фридрих Лютге, всегда старающийся свести к минимуму значение открытия Америки в краткосрочном плане у утверждает, что межрегиональная торговля в XVI в. применительно к Европе стократно превосходила тоненькую струйку обменов, начавшихся между Новым Светом и Севильей85. И он тоже прав. Я сам писал, что зерно в морской торговле на Средиземном море в XVI в. составляло более миллиона центнеров, т. е. меньше 1 % потребления народов этого региона, следовательно, ничтожный [объем] перевозок в сравнении со всем производством зерновых и локальной торговлей ими86.
Одни эти замечания могли бы показать, будь в том нужда, что нынешняя историография стремится изучать судьбы большинства, те, что забывала историография прошлых времен: судьбы крестьян, а не сеньеров, судьбы «20 миллионов французов», а не Людовика XIV87. Но это не обесценивает историю меньшинства, которое зачастую могло играть более решающую роль, нежели эти массы людей, или имуществ, или товаров, огромные, но инертные ценности. Энрике Отте вполне может доказывать в солидной статье88, что в новой Севилье, которая возродилась ради своего американского призвания, испанские купцы представляли больший объем деловых операций, нежели тот, каким ворочали генуэзские купцы-банкиры. Это не меняет того, что именно эти последние создали трансокеанский кредит, без чего был бы почти невозможен торговый кругооборот «Пути в Индии». Они разом оказались там в положении сильного, обладая свободой действовать и вмешиваться в дела на севильском рынке так, как они пожелают. В прошлом, как и ныне, история принимала решения отнюдь не в соответствии с благоразумными правилами всеобщего избирательного права. И существует много доводов, чтобы объяснить, как явление, представляющее меньшинство, могло возобладать над большинством.
Прежде всего, торговля на дальние расстояния, Fernhandel немецких историков, создавала группы торговцев на дальние расстояния (Fernhändler), всегда бывших особыми действующими лицами. Морис Добб89 хорошо показывает, как они вклинивались в кругооборот между ремесленником и далеким сырьем — шерстью, шелком, хлопком… Сверх того они вклинивались между законченным продуктом и продажей названного продукта где-то вдалеке. Парижские крупные галантерейщики — по правде говоря, Fernhändler — объясняли это в 1684 г. в пространной жалобе королю на суконщиков, каковые будто бы желали запретить им продажу шерстяных тканей, разрешение на которую они получили за два десятка лет до этого в воздаяние за свое участие в создании новых больших мануфактур. Галантерейщики объясняли, что они-де «поддерживают и дают возможность существовать не только суконным мануфактурам, но еще и всем прочим галантерейным [читай: шелковым] мануфактурам Тура, Лиона и иных городов королевства»90. А сверх того они объясняли, как своими инициативами и продажами создали такие суконные мануфактуры на английский и голландский манер в Седане, Каркассонне и Лувье. Сбывая их продукцию за границей, одни обеспечивая их снабжение испанской шерстью и прочим сырьем, они-де и в настоящее время поддерживают их деятельность. Как можно лучше сказать, что эта промышленная жизнь находилась в их руках?
Что еще попадало в руки импортера-экспортера, так это богатства далеких стран: шелк Китая или Персии, перец Индии или Суматры, корица Ланки (Цейлона), гвоздика Молуккских островов, сахар, табак, кофе Островов [Индийского океана и Карибского моря], золото области Кито или внутренних районов Бразилии, серебряные слитки, чушки и монеты Нового Света. В этой игре купец, занятый торговлей на дальние расстояния, захватывал «прибавочную стоимость», как произведенную трудом на рудниках и на плантациях, так и созданную тяжкой работой примитивного крестьянина Малабарского побережья или Индонезии. Повторим: при крохотных объемах товара. Но когда читаешь у одного историка91, что 10 тыс. центнеров перца и 10 тыс. центнеров прочих пряностей, какие примерно потребляла Европа до Великих открытий, обменивались на 65 тыс. килограммов серебра, что было эквивалентно 300 тыс. тонн ржи, способных прокормить полтора миллиона человек, то позволительно задаться вопросом, не слишком ли легко недооцениваются экономические последствия торговли предметами роскоши.
Тем более что тот же автор дает очень конкретное представление о доходах от этой торговли: килограмм перца, стоивший при производстве в Индии 1–2 грамма серебра, достигал цены 10–14 в Александрии, 14–18 в Венеции и 20–30 граммов в потребляющих его странах Европы. Торговля на дальние расстояния наверняка создавала сверхприбыли: разве она не играла на [разнице] цен на двух удаленных один от другого рынках, предложение и спрос на которых, не имея представления друг о друге, соединялись лишь с помощью посредника? Требовалось множество не связанных друг с другом посредников, чтобы вступила в игру рыночная конкуренция. Но ведь если она в конечном счете начнет свою игру, если в один прекрасный день сверхприбыли с этого маршрута исчезнут, их возможно будет вновь найти на других маршрутах и в связи с другими товарами. Если перец делался общедоступен, он утрачивал свою цену, и кофе, чай, индийские хлопчатые ткани предлагали себя в качестве преемников чересчур постаревшего властелина. Торговля на дальние расстояния — это был риск, но в еще большей мере — из ряда вон выходящие прибыли. Часто, очень часто это означало выигрыш в лотерею. Даже на зерне, которое не было «королевским» товаром, достойным крупного негоцианта, но которое при определенных обстоятельствах таким товаром становилось, например во время голода. В 1591 г. голод в Средиземноморье означал поворот на юг для сотен северных парусников, груженных пшеницей или рожью, засыпанной прямо в трюмы навалом. Крупные купцы, не обязательно специалисты по торговле зерном, а вместе с ними великий герцог Тосканский, провели показательную операцию. Несомненно, чтобы отвлечь парусники Балтики от их обычных путей, они должны были дорого заплатить за свои грузы. Но продали-то они их в изголодавшейся Италии на вес золота. Завистники утверждали, что прибыль составила 300 % у таких очень крупных купцов, как Шименесы, португальцев, обосновавшихся в Антверпене и вскоре оказавшихся в Италии92.
Мы говорили уже о португальских купцах, нелегально добиравшихся в Потоси или Лиму через бескрайние пространства Бразилии или более удобной дорогой — через Буэнос-Айрес. Доходы их бывали фантастическими. Русские купцы в Сибири получали громадные прибыли, продавая пушнину китайским покупателям либо официальным путем, т. е. южнее Иркутска, на поздно созданной ярмарке в Кяхте93 (она позволяла учетверить капитал за три года), либо путем подпольной торговли, и тогда доход будто бы увеличивался вчетверо94. Были ли то [просто] россказни? Но разве же англичане не начали тоже грести серебро лопатой, когда догадались о возможности добиться морским путем такого же соединения пушнины канадского севера и китайских покупателей?95 Другим местом встречи с удачей была Япония первых десятилетий XVII в., долговременное заповедное поле деятельности португальцев. Каждый год каррака из Макао — «торговый корабль» (a nao do trato) — доставляла в Нагасаки до 200 купцов, которые жили в Японии 7–8 месяцев, тратя [деньги] без счета, до 250–300 тыс. таэлей, «чем весьма пользовалось японское простонародье и что было одной из причин весьма дружественного его к ним отношения»96: простонародье подбирало крохи от пиршества. Точно так же рассказывали мы [и] об ежегодном плавании галиона из Акапулько в Манилу. Здесь тоже два не связанных друг с другом рынка, продукты которых фантастически росли в цене при пересечении океана в том или другом направлении, осыпая золотым дождем несколько человек, что одни только извлекали выгоду из таких больших различий в ценах. «Купцы Мексики, — утверждал современник Шуазеля*DD аббат де Белиарди, — суть единственные, кто заинтересован в поддержании сей торговли [плавания галиона] из-за сбыта товаров Китая, каковой сбыт им позволяет ежегодно удваивать деньги, кои они там используют… Сия торговля ныне производится [в Маниле] весьма малым числом негоциантов, кои за свой счет доставляют товары Китая, каковые они затем отправляют в Акапулько в обмен на пиастры, что им присылают»97. По словам одного путешественника, в 1695 г., перевозя ртуть из Китая в Новую Испанию, наживали 300 %98.
Эти примеры, перечень которых можно было бы при желании продолжить, показывают, что во время труднодоступной и нерегулярной информации одно только расстояние уже само по себе создавало обыденные и повседневные условия для извлечения сверхприбыли. Разве не утверждал один китайский документ 1618 г.: «Коль скоро сия страна [Суматра] отдаленная, те, кто туда направляются, получают двойную выгоду»99? Когда Джованни Франческо Джемелли во время своего кругосветного путешествия перевозил от гавани к гавани тот или иной товар, всякий раз заботливо выбранный с тем, чтобы он изменял свою цену по прибытии и щедро покрывал бы дорожные расходы путешественника, он, конечно же, всего лишь следовал практике встречавшихся [ему] в пути купцов. Выслушаем в 1639 г. одного европейского путешественника100, возмущенного способом, каким обогащались яванские купцы: они, говорит он, «являются в город Макассар и в Сурабайю за рисом, каковой они там покупают за одну связку кайшас (sata de caixas)*DE гантанами, и, перепродав его, извлекают двойную прибыль. В Балабуане они закупают… [кокосовые] орехи по тысяче кайшас за сотню, а сбывая их в розницу в Бантаме, продают восемь кокосов за 200 кайшас. Они покупают там также масло этого плода. Они скупают соль Иоартама, Герричи, Пати и Ивамы. 800 гантанов обходятся в 150 тыс. кайшас, а в Бантаме три гантана стоят 1000 кайшас. Большое количество соли они доставляют на Суматру». Для понимания смысла этого текста точное значение гантана, меры емкости, несущественно. Читатель узнает мимоходом кайшас — монету китайского типа, распространенную в Индонезии; сата (sata) — это, вероятно, снизка из тысячи кайшас.
Интереснее было бы зафиксировать перечисленные пункты снабжения и измерить расстояния до бантамского рынка. В качестве примера: между Бантамом и Макассаром больше 1200 километров. Однако разница между закупочной и продажной ценой такова, что прибыль за вычетом транспортных расходов не могла не быть значительной. И заметим мимоходом, что речь там идет не о драгоценных товарах малого веса, на которые Я.-К. Ван Люр указывал как на [предмет] типичной для Дальнего Востока торговли на дальние расстояния. Речь шла о продовольственных товарах, во ввозе которых постоянно нуждались острова пряностей, даже если их привозили издалека.
Последние доводы, без сомнения, самые лучшие: говорить, что с коммерческой точки зрения зерно в Португалии значило больше, чем перец и пряности, не вполне точно. Ибо перец и пряности целиком проходили через рынок, тогда как стоимость произведенного, но не продававшегося зерна оценивает лишь воображение историка. Это зерно лишь в незначительной части проходило через рынок, подавляющая его часть уходила на собственное потребление. С другой же стороны, зерно, пущенное в продажу, приносило крестьянам, земельным собственникам и перекупщикам лишь небольшой доход, к тому же распыленный между множеством рук, как то отмечал еще Галиани101. И значит, заметим попутно, совсем не было накопления или оно было невелико. Симон Руис, одно время ввозивший бретонскую пшеницу в Португалию, вспоминал об этом с раздражением102. Основная доля прибыли, утверждал он, уходила при этом перевозчикам, настоящим рантье торговли. Вспомним также размышления Дефо о внутренней английской торговле, восхитительной потому, что она проходит через большое число посредников, которые все получают по дороге немного этой манны небесной. Но очень немного, ежели судить по примерам, которые приводит по этому поводу сам Дефо103. Неоспоримое превосходство торговли на дальние расстояния (Fernhandel) заключалось в концентрации, которую она позволяла и которая делала из нее не имевший равных двигатель быстрого воспроизводства и быстрого увеличения капитала. Короче говоря, приходится соглашаться с немецкими историками или с Морисом Доббом, которые рассматривали торговлю на дальние расстояния в качестве главного орудия создания торгового капитализма, а также создания торговой буржуазии.
Не бывало также торгового капитализма без ученичества, без предварительного обучения, без ознакомления со средствами, весьма далекими от примитивизма. Флоренция с XIV в. организовала светское обучение104. По словам Виллани, в 1340 г. в начальных школах (a botteghuzza) обучалось грамоте от 8 до 10 тыс. детей, мальчиков и девочек (город в то время насчитывал меньше 100 тыс. жителей). Именно в botteghuzza, которую держал Маттео, учитель грамматики, «у входа на мост возле [церкви] Святой Троицы» («al piè del ponte a Santa Trinità»), и был в мае 1476 г. отведен Никколо Макиавелли, чтобы обучаться чтению по сокращенному варианту учебника грамматики Доната*DF — это сочинение тогда называли Донателло. Из этих 8—10 тыс. детей 1000–1200 шли затем в школу более высокой ступени, созданную специально для будущих купцов. Ребенок оставался там до пятнадцати лет, изучая арифметику (algorismo) и счетоводство (abbaco). Пройдя эти «технические» курсы, он уже был способен вести свои бухгалтерские книги, которые мы можем сегодня листать и которые надежно фиксируют операции по продаже в кредит, комиссионерские, расчеты с рынка на рынок, раздел доходов между участниками компаний. Мало-помалу практическое ученичество в лавке завершало образование будущих купцов. Некоторые из их числа порой обращались к «высшему» образованию и отправлялись, в частности, штудировать право в Болонском университете.
Так что практическое обучение иной раз сочеталось у купца с подлинной культурой. Во Флоренции, что вскоре станет Флоренцией Медичи, никто не будет удивляться тому, что купцы — друзья гуманистов, что некоторые среди них [сами] хорошие латинисты, что они хорошо пишут и любят писать, что «Божественную комедию» они знают от корки до корки, так что ударяются в реминисценции в своих письмах, что они создали успех «Ста новеллам» («Cento Novelle») Боккаччо, что они полюбили изысканное сочинение Альберти «О семье» («Della Famiglia»), что они борются за новое искусство, за Брунеллески против средневекового Гиберти*DG,— в общем тому, что купцы несут на своих плечах значительную долю той новой цивилизации, представление о которой вызывает у нас слово «Возрождение». Но то было также и заслугой денег: одна привилегия привлекала другие. Говоря о Риме, Рихард Эренберг утверждал, что там, где живут банкиры, обитают и художники105.
Не будем представлять себе всю купеческую Европу в соответствии с этой моделью. Но практическое и техническое обучение становилось необходимым повсюду. Жак Кёр обучался в лавке своего отца, и в еще большей мере — во время плавания на борту нарбоннской галеры, доставившей его в 1432 г. в Египет, что, по-видимому, решило его судьбу106. Якоб Фуггер (1459–1525), тот, которого будут называть «Богачом» (der Reiche), попросту гениальный, обучался в Венеции двойной бухгалтерии (partita doppia), в те времена практически не известной в Германии. В Англии XVIII в. [срок] ученичества в крупной торговле составлял в соответствии со статутами семь лет. Сыновья купцов или младшие отпрыски знатных семейств, предназначавшиеся для занятий ремеслом негоцианта, зачастую проходили стажировку на Леванте, в Смирне, где их опекал английский консул и где они с самого своего вступления в игру оказывались заинтересованы в торговых прибылях, которые на этом рынке считались, справедливо или нет, самыми высокими в мире107. Но уже в XIII в. ганзейские города отправляли учеников-купцов в свои дальние конторы.
Короче говоря, не будем недооценивать знания, какие надлежало приобрести: установление закупочных и продажных цен, расчет себестоимости и денежного курса, соотношение мер и весов, вычисление простых и сложных процентов, умение подготовить примерную смету операции, обращение с монетой, векселями переводными, векселями простыми, кредитными документами. В целом дело немалое. Иной раз опытные купцы даже испытывали потребность «обновить знания», как сказали бы мы. Впрочем, когда видишь шедевр, каким являются бухгалтерские книги XIV в., невольно испытываешь восхищение перед прошлым. Сегодня каждое поколение историков в масштабе всего мира, пожалуй, дает только двух-трех специалистов, способных разобраться в этих объемистых реестрах, и специалисты эти к тому же должны были в одиночку учиться читать и интерпретировать их. Неоценимой оказывается в этом деле помощь торговых руководств той эпохи, начиная с труда Пеголотти (1340 г.) и до «Совершенного негоцианта» Жака Савари (1675 г.), (который [к тому же] не был последним). Но их было бы недостаточно для такого ученичества особого рода.
Проще подступиться к торговой переписке, во множестве обнаруженной за последние годы, с тех пор, как позаботились ее поискать. За исключением некоторых, еще неловких венецианских писем XIII и XIV вв., торговая корреспонденция быстро достигает довольно высокого уровня, который она сохранит и в дальнейшем, ибо в этом уровне смысл
Аптекарь, ведущий свои счета. Фреска конца XV в. из замка Иссонь. Фото Скала.
ее существования, оправдание дорогостоящего обмена этими сверхобильными письмами. Быть осведомленным значило еще больше, чем быть обученным, а письмо — это в первую голову информация. Операции, что интересуют обоих корреспондентов, высланные и полученные распоряжения, советы касательно отправки, или закупки, или продажи товаров, или платежные документы и т. п. составляли лишь часть ее. Непременно следовали полезные новости, сообщаемые на ушко: новости политические, новости военные, новости об урожае, об ожидаемых товарах. Корреспондент также тщательнейшим образом отмечает колебания цен товаров, наличных денег и кредита на своем рынке; в случае необходимости он сообщает о движении кораблей. Наконец, письмо обязательно завершают перечень цен и курсовые котировки, в большинстве случаев в постскриптуме; мы располагаем тысячами примеров тому. Взгляните также на сводку новостей, какую образуют «Фуггеровские известия» («Fugger Zeitungen»)108; это сообщения, которые аугсбургская фирма получала от целой серии заграничных корреспондентов.
Слабым местом этой информации была медлительность и ненадежность почты, даже в конце XVIII в. Настолько слабым, что серьезный купец в качестве предосторожности с каждым письмом всегда отправлял и копию предыдущего. Когда письмо приносит срочный заказ или важное конфиденциальное известие, «сразу же вызывай своего маклера» («subito habí il sensale»); совет этот, что в 1360 г. дал одному купцу другой109, действителен во все времена. Шар надо поймать на лету. И первым к тому условием было, конечно, получать и писать много писем, быть звеном многочисленных информационных сетей, которые сигнализировали в подходящий момент о выгодных делах и в не меньшей степени — о делах, коих следует избегать, как чумы. Граф д’Аво, посол Людовика XIV в Соединенных Провинциях, в 1688 г. внимательно следил за протестантами, которые, уезжая из Франции, не переставали стекаться сюда и три года спустя после отмены Нантского эдикта. Только что прибыл один из них, некий Монжино, «гигантского роста, — отмечает посол, — коего я полагаю гасконцем… Он вывез примерно 40 тыс. экю. Я говорил с ним нынче утром. Это человек, у коего много дел, он пишет день и ночь»110. Я подчеркиваю эту последнюю фразу, неожиданную, но которая не должна была бы быть таковой: она дополняет традиционный, нарисованный Альберти образ купца «с пальцами, испачканными чернилами».
Тем не менее информация оставалась ненадежной. Обстоятельства изменялись, «медаль может обернуться [другой стороной]». Ошибка в расчете, задержка почты — и купец оказывается перед утраченным шансом. Но что проку перебирать в памяти «выгодные дела, что мы упустили, — пишет своему брату Луи Греффюль 30 августа 1777 г. из Амстердама. — …В торговой профессии надлежит смотреть не назад, но вперед, и ежели те, кто ею занимается, примутся анализировать прошлое, то не найдется ни одного, кто 100 раз не имел бы шанса составить состояние или разориться; а ежели в моем случае я затеял бы перечисление всех выгодных дел, кои я оставил [втуне], то было бы от чего повеситься»111.
Особенно плодотворной бывала та информация, которая не очень-то разглашалась. В 1777 г. Луи Греффюль писал одному бордоскому купцу, своему компаньону по делу с индиго: «Помните, что, ежели о деле пройдет слух, мы с Вами окажемся в луже. С этим товаром будет как со многими другими: едва лишь возникает конкуренция, на этом деле ничего не заработаешь»112. 18 декабря того же года, когда американская война оборачивалась войной всеобщей, он писал: «Следовательно, всего важнее сделать невозможное, дабы наверняка и ранее кого бы то ни было иметь сообщение о том, что произойдет»113. «Ранее кого бы то ни было. Если ты получаешь пачку писем для себя и для других купцов, — рекомендует «Трактат о добрых обычаях» («Trattato dei buoni costumi»), автор которого сам был купцом, — прежде всего распечатывай свои. И действуй. Когда будут улажены твои дела, наступит время вручить остальным их почту»114. Это было в 1360 г. Но вот в наши дни, в наших странах со свободной конкуренцией, как это всем известно, перед нами письмо, которое могли получить в 1973 г. немногие счастливчики (happy few), которым предлагали очень дорогостоящую и ценную подписку на несколько машинописных листков приоритетной информации каждую неделю: «Вы прекрасно знаете, что получившая огласку информация теряет 90 % своей ценности. Лучше знать [о вещах] на две или три недели раньше других»; от этого Ваши дела значительно «выиграют в надежности и эффективности». Наши читатели, «конечно же, не забудут, что они были первыми информированы о неминуемости отставки премьер-министра и о предстоящей девальвации доллара»!
Амстердамские спекулянты — мы говорили уже, насколько их игры зависели от новостей, истинных или ложных, — тоже придумали службу приоритетной информации. Обнаружилось это случайно в августе 1779 г., в момент паники, вызванной появлением французского флота в Ла-Манше. Вместо того чтобы пользоваться регулярной службой пакетботов, голландские спекулянты наладили сверхскоростную связь между Голландией и Англией на легких судах: отплытие из Катвейка около Скервенина*DH, в Голландии, и прибытие в Соуле возле Хариджа, в Англии, «где вовсе нет гавани, но только простой рейд, что совсем не влечет задержки». И вот рекордное время [доставки]: Лондон — Соуле: 10 часов; Соуле — Катвейк: 12 часов; Катвейк — Гаага: 2 часа; Гаага — Париж: 40 часов. Стало быть, 72 часа от Лондона до Парижа115.
Оставляя в стороне спекулятивные новости, сведения, которые первыми желали узнать купцы былых времен, были те, что мы бы назвали краткосрочной конъюнктурой, а на языке той эпохи обозначалось как широта или узость рынка. Эти слова (заимствованные всеми языками Европы из жаргона итальянских купцов: larghezza и strettezza) выражали прилив и отлив конъюнктуры. Они диктовали разную игру, которую выгодно было применить в зависимости от рыночной ситуации: было ли там обилие или нехватка товаров, или наличных денег, или кредита (т. е. векселей). Буонвизи писали из Антверпена 4 июня 1571 г.: «Обилие наличных денег убеждает нас обратить свое внимание на товар»116. Симон Руис, как мы видели, оказался не столь благоразумен, когда пятнадцатью годами позднее рынки Италии вдруг оказались наводнены наличными деньгами. Он бушевал и почти как личное оскорбление рассматривал то, что чересчур большая larghezza рынка во Флоренции взорвала его обычные вексельные сделки.
Он и вправду плохо понимал ситуацию. В ту эпоху наблюдательные купцы уже накопили опыт: негоциант умел вести краткосрочные операции ход за ходом. Но простейшие правила, что освещают нам экономику минувшего, нуждались во времени, чтобы внедриться в коллективное сознание, даже в сознание купцов, даже в сознание историков. В 1669 г. Голландия и Соединенные Провинции пребывали в унынии из-за обилия непроданных товаров117: все цены падали, деловая активность застыла, суда больше не фрахтовались, склады города были забиты непроданными запасами. Однако некоторые крупные купцы продолжали покупать: по их разумению, то был единственный способ воспрепятствовать слишком большому обесценению их запасов, и они были достаточно богаты, чтобы позволить себе такую направленную против понижения политику. Зато о причинах этого ненормально затянувшегося спада, постепенно замораживавшего дела, все голландские купцы, а вместе с ними и иностранные послы, спорили месяцами, не больно что в них понимая. В конечном счете они все же стали отдавать себе отчет в роли плохих урожаев в Польше и Германии: эти неурожаи вызвали то, что было, в наших глазах, кризисом, типичным для Старого порядка. Происходила забастовка покупателей. Но достаточно ли этого объяснения? Голландия располагала для достижения своих целей столькими средствами, помимо немецкой и польской ржи, что речь шла, разумеется, о более общем кризисе, вне сомнения [обще] европейском; и даже сегодня такого рода скачкообразные кризисы никогда не бывают вполне ясны.
Так что не будем требовать слишком многого от людей, для которых даже экономическая мысль их времени столь часто оставалась недоступна. Если они и отваживались раз-другой на рассуждения об экономике, то вынужденно: им нужны бывали аргументы, чтобы убедить государя или министра, чтобы избежать или добиться отмены какого-то решения, какого-то грозящего им указа, чтобы защитить чудесный прожект, столь полезный для всеобщего блага, что он, разумеется, заслуживает быть поддержанным привилегиями, монополией и субсидиями. Да и в этом случае они почти не выходили за узкие повседневные рамки своего ремесла. Действительно, по отношению к первым экономистам, своим современникам, они не испытывали ничего, кроме безразличия или раздражения. Когда в 1776 г. вышло в свет «Исследование о природе и причинах богатства народов» [Адама Смита], сэр Джон Прингл воскликнул, что нельзя в этой области ожидать ничего хорошего от человека, который не занимался коммерцией, как ничего хорошего нельзя ожидать от адвоката, который бы вздумал рассуждать о физике118. И в этом он был выразителем мнения многих людей своего времени. «Экономисты» неизменно вызывали улыбку, по крайней мере у наших литераторов. В числе посмеивавшихся был Мабли, и очаровательный Себастьен Мерсье, и даже Вольтер («Человек с сорока экю»).
119 Другим замедлителем, другим стеснением для купца была жесткая и тяжкая регламентация открытого рынка вообще. Крупный купец был не единственным, кто хотел от нее освободиться. Система частного рынка, описанного А. Эвериттом120, была очевидным для всех ответом на требования рыночной экономики, которая росла, убыстрялась, трансформировалась, которая требовала духа предприимчивости на всех этажах. Но поскольку система эта зачастую была незаконной (во Франции, например, терпимой куда меньше, чем в Англии), она оставалась ограничена группами активных людей, которые как ради цен, так и ради объема и быстроты сделок сознательно работали над тем, чтобы избавиться от административных ограничений и надзора, которые продолжали действовать на традиционных открытых рынках.
Таким образом, существовало два обращения — обращение на рынке поднадзорном и обращение на рынке свободном или старавшемся быть свободным. Если бы у нас была возможность нанести их на карту, одни красным цветом, другие — синим, мы бы увидели, что они различаются, но также и то, что они друг друга сопровождают и дополняют. Вопрос заключается в том, чтобы узнать, какой из них более важен (поначалу и даже впоследствии — старинный), какой самый правильный, открытый для честной конкуренции и регулирующий ее, а сверх того узнать, был ли один из этих рынков способен захватить другой, поймать его, полонить. Если присмотреться поближе, то старая регламентация рынков, та, подробности которой находишь хотя бы в «Трактате о полиции» («Traité de la police») Деламара, обнаруживает намерения, нацеленные на защиту истинного характера рынка и интересов городского потребителя. Если все товары должны обязательно стекаться на открытый рынок, последний становится инструментом конкретного сопоставления предложения и спроса, а меняющееся ценообразование на рынке есть после этого лишь выражение такого сопоставления и способ сохранить реальную конкуренцию как между производителями, так и между перекупщиками. Рост обменов неизбежно осуждал эту связывавшую до абсурда регламентацию в более или менее долговременном плане. Но прямые сделки частного рынка имели целью не одну только эффективность; они стремились также устранить конкуренцию, способствовать возникновению у основания [экономики] некоего микрокапитализма, который, в сущности, следовал теми же путями, что и капитализм более высоких форм деятельности в сфере обмена.
Самым обычным приемом этих микрокапиталистов, которые создавали, порой быстро, небольшие состояния, и в самом деле было устраиваться вне пределов рыночных цен благодаря денежным авансам и элементарной игре кредита: скупать зерно до уборки урожая, шерсть — до стрижки, вино — до сбора винограда, управлять ценами, используя помещение продовольствия на склады, и в конечном счете держать производителя в своей власти.
Тем не менее в областях, затрагивавших повседневное снабжение, трудно было зайти очень далеко, не вызвав преследований и недовольства народа, не подвергнувшись изобличению — а во Франции доносы направлялись полицейскому судье города, интенданту и даже в Совет торговли в Париже. Решения этого последнего доказывают, что даже, казалось бы, незначительные дела воспринимались советом очень серьезно: так, в высших инстанциях знали, «что весьма опасно» принимать непродуманные меры, «затрагивающие зерно», что это означает рисковать не только ошибиться, но и вызвать цепную реакцию121. А когда мелким мошенническим или по крайней мере незаконным делам удается хотя бы однажды ускользнуть от нескромных взглядов и установить выгодную монополию, то это означает, что они поднялись над уровнем местного рынка и находятся в руках хорошо организованных и располагающих капиталами групп.
Именно таково было крупное дело, которое организовала группа купцов, объединившаяся с крупными мясниками, дабы стать хозяевами снабжения Парижа мясом. На них работали в Нормандии, Бретани, Пуату, Лимузене, Бурбоннэ, Оверни и Шароле компании ярмарочных торговцев, сговаривавшихся между собой, с тем чтобы, подняв цены, повернуть на посещаемые ими ярмарки тот скот, который в обычных условиях отправляли бы на местные рынки, и лишить откормщиков (скотоводов) желания отправлять животных прямо в Париж, где, как они уверяли, мясники плохо платят. Тогда они сами покупают у производителя, «что имеет важные последствия, — объясняет обстоятельный доклад генеральному контролеру финансов (июнь 1724 г.), — ибо, закупив скот компанией и в количестве, составляющем более половины рынка в Пуасси, они устанавливают ту цену, какую пожелают, ибо покупать приходится у них»122. Потребовалась утечка информации в Париже, чтобы выявить природу этих сделок, которые концентрировали в Париже безобидную на вид деятельность, охватившую несколько зон скотоводства, очень друг от друга удаленных.
Другое крупное дело: в 1708 г. доклад Совету торговли разоблачал «весьма многочисленную… корпорацию… торговцев сливочным маслом, сыром и прочими съестными припасами… в просторечии именуемых в Бордо жирными»123. Оптовики или розничные торговцы, все они объединены в «тайное общество», и к объявлению войны в 1701 г. они «создали большие склады сих товаров», пуская их затем в продажу по высокой цене. Чтобы воспрепятствовать этому, король разрешил выдать паспорта иностранцам, дабы те ввозили во Францию вышеперечисленные продовольственные товары, невзирая на войну. Ответный ход жирных. они скупают «все грузы… такого рода, кои прибывают в порт». И цены удержались на высоком уровне. В конечном счете благодаря «монополии такого рода» торговцы заработали много денег, добавляет доклад, предлагая довольно сложное и неожиданное средство отнять у них какую-то часть этих денег. Все это так, читаем мы в помете на полях памятной записки. Но надлежит дважды подумать, прежде чем браться за этих купцов, «ибо утверждают, будто среди них больше шестидесяти весьма богатых»124.
Подобные попытки были нередки, но благодаря административному вмешательству нам известны только те [из них], что завершились неудачей. Так, в 1723 г. в Вандомуа комиссионеры, занятые винной торговлей, накануне сбора винограда возымели идею монополизировать все винные бочки. Последовали жалобы виноградарей и жителей этой местности, и вышеупомянутым комиссионерам было запрещено покупать бочки125. В 1707 или 1708 г. именно дворяне, владельцы стекольных заводов по реке Бьем, выступили против «трех или четырех купцов, кои сделались полными хозяевами торговли графинами [большими бутылями], каковые они доставляют в Париж, и, будучи богаты, исключили из оной доставки ломовиков и прочих менее приспособленных»126. Шестьдесят лет спустя одному купцу из Сент-Менеульда и одному нотариусу из Клермон-ан-Аргонна пришла та
Заставка, иллюстрирующая регламент рынка скота в Хорне, в Северной Голландии, XVIII в. Фото из Фонда «Атлас ван Столк».
же мысль. Они основали компанию и на протяжении десяти месяцев договаривались с «собственниками всех стекловарен» Аргоннской долины, «дабы сделаться полными хозяевами всех бутылок их изготовления на девять лет, с обязательным условием продавать бутыли только ей одной [указанной компании] или для нее». В итоге шампанские виноделы, обычные клиенты этих близлежащих стекольных заводов, вдруг столкнулись с ростом цен на их бутылки на одну треть. Несмотря на три неважных урожая и как следствие не слишком большой спрос, «сие сообщество миллионеров, что держит в руках весь продукт фабрик, отнюдь не желает снизить цену, каковую оно сочло уместным установить, и даже ожидает, что изобильный год предоставит ему… возможность еще более ее увеличить». Жалобы мэра и эшевенов Эпернэ в феврале 1770 г., поддержанные городом Реймсом, принесли [им] победу над этими «миллионерами»: те поспешно, но с достоинством отступили и аннулировали свои контракты127.
Монополии, или так называемые монополии, торговцев железом, имевшие целью овладение всей продукцией металлургических заводов королевства или частью ее, были, вне сомнения, делом более серьезным. Хотелось бы иметь [о них] обширную информацию, но документы наши слишком немногословны. Около 1680 г. одна памятная записка обличала «заговор, составившийся между всеми парижскими купцами», которые закупали железо за границей, дабы поставить хозяев французских металлургических заводов на колени. Участники этого сговора еженедельно собирались у одного из них на площади Мобер, совместно производили закупки, навязывая производителям все более и более умеренные цены, не изменяя тем не менее своих собственных тарифов при перепродаже128. К другому случаю, в 1724 г., оказались причастны «два богатых негоцианта» из Лиона129. Оба раза виновники, или, так сказать, виновники, оборонялись, клялись всеми богами, что их обвинили облыжно, и находили авторитетных свидетелей, высказывавшихся в их пользу. Во всяком случае, они избежали преследования со стороны государства. Доказывало это их невиновность или их силу? Этим вопросом задаешься вновь, когда читаешь написанные шестьюдесятью с лишним годами позднее, в марте 1789 г., депутатами купечества [слова о том], что железо играет весьма важную роль на лионском рынке и что «именно лионские купцы», завсегдатаи ярмарок в Бокере, «делают свои авансы хозяевам железоделательных заводов Франш-Конте и Бургундии»130.
Во всяком случае, наверняка существовали небольшие монополии, окольные, защищенные местными привычками, настолько хорошо вписавшиеся в местные нравы, что более не возбуждали (или почти не возбуждали) протестов. С этой точки зрения достойна восхищения простая уловка дюнкеркских торговцев зерном. Когда иностранный корабль приходил в порт продавать свой груз зерна (как, скажем, то было со множеством очень мелких английских судов в 15–30 тонн водоизмещением в конце 1712 г., в момент, когда незадолго до окончания войны за Испанское наследство возобновлялись торговые отношения), существовало правило никогда не продавать на причалах [зерно] в количестве меньшем, чем сто разьер (razières), понимая под разьер «меру объема воды», которая на одну восьмую превышает обычную меру-разьер131. Следовательно, одни только крупные купцы и несколько нотаблей, располагавшие для этого средствами, делали закупки в порту; всем прочим зерно перепродадут в городе, в нескольких сотнях метров от порта. Однако эти несколько сотен метров были связаны с необычным возрастанием цены: 3 декабря 1712 г. курс составил соответственно 21 [ливр] в первом случае и 26–27 [ливров] во втором.
Прибавьте к этим примерно 25 % прибыли выгоду от скидки в одну восьмую [цены], какую давала разница между «мерой объема воды» и обычной мерой-разьер, — и вы поймете, что скромный наблюдатель, составлявший эти доклады для генерального контроля финансов, в один прекрасный день возмутился, хотя и вполголоса, такой монополией закупки, сохранявшейся за «толстосумами». «Простой народ, — писал он, — не имеет от того никакой выгоды, ибо не может производить столь большие закупки. Ежели бы было приказано, чтобы каждое частное лицо в сем городе было допущено к покупке 4–6 разьер зерна, это принесло бы народу облегчение»132.
Но изменим масштаб и перейдем к крупным торговым операциям экспортеров-импортеров. Приведенные выше примеры позволяют заранее предсказать, какие льготы и какую безнаказанность могла дать торговля на дальние расстояния (фактически свободная от надзора, принимая во внимание расстояния между разными местами продажи и между действующими лицами,
Нюрнбергские весы. Скульптура Адама Крафта,1497 г. Фототека издательства А. Колэн.
вовлеченными в эти обмены) тому, кто желал обойти рынок, устранить конкуренцию с помощью юридически оформленной или фактической монополии, отдалить [друг от друга] предложение и спрос таким образом, чтобы условия торговли (terms of trade) зависели от одного только посредника, фактически единственного, кто был знаком с рыночной ситуацией на обоих концах долгой цепи. [Вот] условия, необходимые (sine qua non) для того, чтобы включиться в кругооборот, приносящий большую прибыль: иметь достаточные капиталы, кредит на данном рынке, надежную информацию, тесные связи и, наконец, компаньонов в стратегических пунктах [торговых] маршрутов, компаньонов, посвященных в тайны ваших дел. «Совершенный негоциант» или даже «Торговый словарь» Савари дэ Брюлона перечисляют нам на уровне международной конкуренции целую серию торговых приемов, спорных и разочаровывающих, ежели верить в достоинства свободы предпринимательства, для того чтобы уберечь оптимальные экономические условия и равновесие цен, предложения и спроса.
В 1646 г. отец Матиас де Сен-Жан решительно обличал такие приемы из-за иноземного угнетения, которое лежало тяжким грузом на бедном французском королевстве. Голландцы были крупными закупщиками вин и водок. Нант, куда стекались «вина Орлеана, Буажанси [Божанси], Блуа, Тура, Анжу и Бретани», сделался одним из мест их деятельности, так что виноградники умножились, а выращивание пшеницы в этих областях по Луаре угрожающе сократилось. Избыток вина заставлял производителей перегонять его в больших количествах и «обращать вина в водку». Но производство водки требовало огромного количества дров для топок, запасы же близлежащих лесов уменьшились из-за этого, и цена топлива возросла. В таких усложнившихся условиях голландские купцы уже не встречали затруднений при переговорах о закупке вина до сбора [винограда]: они авансировали крестьян, «что есть разновидность ростовщичества, коего не допускают самые законы совести». Напротив, купцы остаются в пределах установленных правил, ежели удовлетворяются уплатой задатка при том условии, что вино будет окончательно оплачено по рыночному курсу после сбора урожая. Но сбить цену сразу же после сбора винограда было элементарно. «Господа иностранцы, — говорит наш автор, — суть, таким образом, полные хозяева и законодатели цены своих вин». Еще одна «находка»: купцы привозили виноделам бочонки, но [сделанные] «на немецкий манер, дабы заставить жителей той страны, куда они везут наши вина, поверить, что то-де рейнские вина [sic!]»— последние, как вы догадываетесь, шли по более высокой цене133.
Другой прием: сознательно делать товар редким на тех рынках, что ты снабжаешь, если, разумеется, у тебя есть необходимые деньги, чтобы ждать столько, сколько понадобится. В 1718 г. английская Турецкая компания, именовавшаяся также Левантинской компанией (Levant Company), приняла решение «отложить на десять месяцев время отплытия своих кораблей в Турцию; срок, каковой она затем продлевала с помощью разных отсрочек, о мотивах и намерении коих она объявила открыто, а именно: поднять цену на английские мануфактурные товары в Турции и цену на шелк в Англии»134. Это значило разом убить двух зайцев. Точно так же негоцианты Бордо рассчитывали даты своих плаваний и объем грузов, которые они отправляли на Мартинику, таким образом, дабы европейские товары оказывались там достаточно редкими, чтобы заставить подскочить цены, иной раз баснословно, и дабы купить подлежащие вывозу сахара достаточно близко ко времени уборки урожая, чтобы они достались подешевле.
Самым частым искушением, и, по правде сказать, самым легким решением, было суметь установить монополию на тот или иной широко покупаемый товар. Конечно, всегда имелись монополии жульнические, скрытые или нагло афишируемые, всем известные, а порою застраховавшие себя благословением государства. По словам Анри Пиренна135, в начале XIV в. в Брюгге Робера де Касселя обвиняли «в стремлении установить монополию (enninghe), дабы скупать все квасцы, ввозимые во Фландрию, и распоряжаться ценами [на них]». Впрочем, всякая фирма проявляла тенденцию к установлению своей, или своих, монополий. Даже не выражая этого в открытую, «Великое общество» (Magna Societas), что контролировало в конце XV в. половину внешней торговли Барселоны, стрёмилось монополизировать эту драгоценную торговлю. К тому же кто с этого времени не знал, что следует понимать под монополией? Конрад Пойтингер, историограф города Аугсбурга, гуманист и тем не менее друг купцов — правда, он женился на дочери одного из Вельзеров, — утверждал без околичностей, что монополизировать означает «богатство и все товары собрать в одной руке» (“bona et merces omnes in manum unam deportare”)136.
И действительно, в Германии XVI в. слово «монополия» сделалось настоящим коньком. Его одинаково прилагали к картелям, синдикатам, к скупке [имущества] и даже к ростовщичеству. Колоссальные фирмы — Фуггеры, Вельзеры, Хёхштеттеры и некоторые другие — потрясали общественное мнение огромностью сети своих дел, более обширной, чем вся Германия. Средние и мелкие фирмы опасались, что не выживут. Они объявили войну монополиям гигантов, одна из которых поглотила ртуть, другая — медь и серебро. Нюрнбергский сейм (1522–1523 гг.) высказался против монополистов, но гигантские фирмы были спасены двумя указами, изданными в их пользу Kapлoм V (10 марта и 13 мая 1525 г.)137. В этих условиях любопытно, что такой настоящий революционер, каким был Ульрих фон Гуттен, в своих памфлетах обрушился не на разработку металлов, которыми изобиловала земля Германии и соседних стран, а на азиатские пряности, итальянский и испанский шафран, на шелк. «Долой перец, шафран и шелк! — восклицал он. — Самое сокровенное мое желание — чтобы не мог излечиться от подагры или от французской болезни ни один из тех, кто не сможет обойтись без перца»138. Подвергать остракизму перец ради борьбы с капитализмом — не было ли это способом обличать роскошь или же могущество торговли на дальние расстояния?
Монополии были делом силы, хитрости, ума. В XVII в. голландцы считались мастерами в этом искусстве. Не задерживаясь на слишком хорошо известной истории двух князей оружейной торговли — Луиса де Геера (благодаря его пушечным заводам в Швеции), и его свояка Элиаса Триппа (благодаря переходу в его руки контроля над шведской медью), заметим, что вся крупная торговля Амстердама была подчинена узким группкам крупных купцов, диктовавшим цены на немалое число важных продуктов: китовый ус и китовый жир, сахар, итальянские шелка, благовония, медь, селитру139. Практическим оружием этих монополий были огромные склады, более емкие, более дорогие, чем большие корабли. В них удавалось держать массу зерна, равную десяти-двенадцатикратной годовой потребности Соединенных Провинций (1671 г.)140, сельдь или пряности, английские сукна или французское вино, польскую или ост-индскую селитру, шведскую медь, табак из Мэриленда, венесуэльское какао, русскую пушнину и испанскую шерсть, прибалтийскую пеньку и левантинский шелк. Правило всегда было одно: закупить у производителя по низкой цене за наличные деньги, лучше уплатив вперед, поместить на склад и дожидаться повышения цены (или спровоцировать его). Как только предвиделась война, сулящая высокие цены на становящиеся редкими чужеземные товары, амстердамские купцы до отказа набивали пять или шесть этажей своих складов, так что, например, накануне войны за Испанское наследство корабли не могли больше выгружать свои грузы из-за отсутствия места.
Пользуясь своим превосходством, голландская крупная торговля в начале XVII в. даже Англию эксплуатировала так же, как области по Луаре: прямые закупки у производителя, «из первых рук и в самое дешевое время года» (“at the first hand and at the cheapest seasons of the year”),141 и, что добавляет некий нюанс к описываемому Эвериттом частному рынку, при посредстве английских или голландских агентов, разъезжавших по деревням и городам; скидки с закупочной цены, получаемые в обмен на оплату наличными или в обмен на выплату авансов под еще не сотканные ткани, под еще не выловленную рыбу. В результате французские или английские изделия поставлялись голландцами за границу по ценам равным или более низким, чем цены [этих же] товаров во Франции или в Англии, — положение, не перестававшее приводить в недоумение французских наблюдателей и которому они не находили иного объяснения, кроме низких цен голландского фрахта!
На Балтике аналогичная политика долго обеспечивала голландцам почти абсолютное господство на северных рынках.
В 1675 г., когда вышел в свет «Совершенный негоциант» Жака Савари, англичанам удалось просочиться в Балтийское море, хотя раздел [рынка] между ними и голландцами был еще неравным. Для французов, которые бы пожелали в свою очередь там закрепиться, число трудностей возрастало по усмотрению конкурентов. Самая малая [из них] состояла не в том, чтобы набрать огромные капиталы, необходимые для вступления в игру. В самом деле, товары, которые доставляли на Балтику, продавались в кредит, и, наоборот, все там покупалось за звонкую монету — серебряные риксдалеры*DI, «каковые имеют хождение по всему Северу». Эти риксдалеры следовало покупать в Амстердаме или в Гамбурге, и к тому же требовалось иметь там корреспондентов для их перевода. Корреспонденты были также необходимы в балтийских портах. И последние затруднения: помехи со стороны англичан и еще более того — голландцев. Последние делают «все, что могут, дабы… отвратить и отбить охоту [у французов]… продавая свои товары дешевле, даже с большой потерей, и покупая самые дорогие местные товары по высокой цене, дабы французы, понеся на том убыток, оказались бы тем вынуждены утратить желание возвратиться туда в другой раз. Имеется бесчисленное множество примеров французских негоциантов, кои занимались торговлей на Севере [и] кои там разорились из-за сего скверного способа действий голландцев, быв вынуждены отдавать свои товары с большим убытком, иначе они бы их не продали»142. В сентябре 1670 г., когда организовалась французская Северная компания, в Гданьск был отправлен лично де Витт, чтобы получить от Польши и от Пруссии новые привилегии, «дабы опередить ту торговлю, каковую французы могли бы там завести»143.
В предшествующем году, во время ужасающего кризиса сбыта, о котором мы говорили, размышления голландцев, излагаемые Помпонном, были не менее показательны. Прибыли или вот-вот прибудут восемнадцать кораблей из Индий. Что делать с этими новыми поставками в городе, где склады забиты запасами? [Ост-Индская] компания видела только одно средство: наводнить Европу «таким количеством перца и хлопковых тканей и по таким низким ценам, чтобы отнять у прочих наций прибыль от их закупки, особенно у Англии. Сие есть оружие, коим здешние люди всегда воевали в коммерции против своих соседей. В конечном счете оно могло бы сделаться для них вредным, ежели бы ради того, чтобы отнять выгоду у других, они оказались вынуждены сами ее лишиться»144. В действительности же голландцы были достаточно богаты, чтобы вести игру такого рода или любую другую. Товары, в большом количестве доставленные этим флотом, будут проданы на протяжении лета 1669 г.; амстердамские же купцы скупили все по хорошей цене, дабы удержать стоимость своих прежних запасов145.
Но стремление к международной монополии было общим явлением для всех крупных торговых рынков. Так было и в Венеции. Так было в Генуе. Жак Савари пространно все это объясняет применительно к драгоценному рынку шелка-сырца146, который играл важнейшую роль во французской промышленной жизни. Мессинский шелк-сырец служил, в частности, для изготовления турских и парижских шелковых тканей с хлопковым утком и муаров. Но доступ к нему был более труден, чем к левантинским шелкам, ибо на него претендовали торговля и ремесла Флоренции, Лукки, Ливорно или Генуи. Французы практически не имели доступа к закупкам из первых рук. На самом-то деле именно генуэзцы господствовали на рынке сицилийского шелка, и именно через них обязательно следовало пройти. Однако шелк продавали крестьяне-производители на деревенских рынках с одним-единственным условием: чтобы покупатель платил наличными. Следовательно, в принципе существовала свобода торговли.
А в действительности, когда генуэзцы, как многие итальянские купцы, вкладывали в конце XV в. свои деньги в земельные владения, их выбор пал на «местности самые лучшие и самые обильные шелком». Следовательно, им легко было авансом скупать [шелк] у крестьян-производителей, и, если богатый урожай угрожал сбить цены, им достаточно было закупить на ярмарках и рынках несколько кип по высокой цене, чтобы снова поднять курс и повысить ценность заранее созданных запасов. А сверх того, имея права гражданства в Мессине, они были освобождены от сборов, которыми облагались иностранцы. Отсюда и горькое разочарование двух турских шелкоторговцев, стакнувшихся с неким сицилийцем и прибывших в Мессину с 400 тыс. ливров, чего, как они полагали, было довольно, чтобы сломить генуэзскую монополию. В этом они потерпели неудачу, и генуэзцы, столь же проворные, как и голландцы, немедленно преподали им урок, поставив в Лион шелк по более низкой цене, нежели та, по которой купцы из Тура получали его в Мессине. Правда, если верить одному докладу, относящемуся к 1701 г.147, лионцы, в те времена зачастую бывавшие комиссионерами генуэзских купцов, вступали в стачку с последними. Они использовали это, чтобы повредить турским, парижским, руанским и лилльским мануфактурам, их конкурентам. С 1680 по 1700 г. число [ткацких] станков в Туре будто бы снизилось с 12 тыс. до 1200.
Естественно, самыми крупными монополиями были юридически оформленные, а не только фактические монополии крупных торговых компаний, прежде всего компаний [Ост-] Индских. Но там речь шла об иной проблеме, поскольку эти привилегированные компании создавались при постоянном содействии государства. Мы скоро вернемся к таким монополиям, оседлавшим и экономику, и политику.
Тому, кто подумал бы, что мы переоцениваем роль монополии, мы предложим довольно удивительную историю спекуляций с кошенилью*DJ, предпринятых фирмой Хоупов в 1787 г., в пору, когда эта фирма была огромным предприятием, в широких масштабах занимавшимся размещением русских и иных займов на амстердамском рынке148. Почему эти крупные денежные воротилы бросились в подобное дело? В первую очередь потому, что руководители фирмы полагали, что в ходе кризиса, начавшегося, по их мнению, не позднее 1784 г., к концу «четвертой» войны против Англии, коммерцией слишком пренебрегали ради [организации] займов и что наступил, быть может, благоприятный момент, для того чтобы сыграть на товаре. Кошениль, поставляемая из Новой Испании, применявшаяся при окраске тканей и — важная подробность! — имевшая то преимущество, что могла храниться долго, была предметом роскоши. Итак, исходя из [доступной ему] информации, Генри Хоуп был убежден, что предстоящий сбор кошенили будет скудным, что имеющиеся в Европе запасы невелики (как его уверяли, 1750 тюков, находившихся на складах в Кадисе, Лондоне и Амстердаме) и что, коль скоро цены на протяжении нескольких лет снижались, покупатели склонны были покупать [кошениль] лишь по мере своих надобностей. Проект его заключался ни более ни менее как в том, чтобы одновременно (дабы не встревожить рынок) и на всех рынках разом скупить по низкой цене по меньшей мере три четверти существующих запасов. Затем вздуть цены и перепродать [закупленное]. Предполагаемый размер вложений составлял от 1,5 до 2 млн. гульденов, т. е. огромную сумму. Г. Хоуп считал, что никакой убыток невозможен, даже если бы ожидаемых больших доходов и не получили. Он заручился поддержкой какой-нибудь фирмы на каждом рынке, а лондонские Беринги даже вошли в дело из одной четверти [капитала].
В конечном счете операция потерпела фиаско. Прежде всего, из-за латентного кризиса: цены не поднялись в достаточной степени. А также из-за задержек почты, что замедляло передачу распоряжений и их исполнение. И, наконец, и главным образом потому, что по мере закупок обнаружилось, что наличные запасы неизмеримо больше тех, о которых сообщали информаторы. Хоуп упорствовал, желая скупить все в Марселе, Руане, Гамбурге, даже в Санкт-Петербурге, притом не без сопутствовавших тому неприятностей. В конце концов у него на руках оказался двойной запас в сравнении с тем, который он рассчитывал собрать. И он столкнулся с тысячами трудностей при его продаже из-за отсутствия сбыта на Леванте вследствие русско-турецкой войны и из-за отсутствия сбыта во Франции, бывшего следствием кризиса в текстильной промышленности.
Короче говоря, операция принесет значительные убытки, которые богатейшая фирма Хоупов перенесет без звука и не прерывая свои доходные спекуляции на иностранных займах. Но этот эпизод и обильная переписка, сохранившаяся в архивах фирмы, освещают весь климат торговой жизни того времени.
Во всяком случае, имея этот четкий пример, усомнишься в справедливости доводов П. В. Клейна, историка крупной фирмы [семейства] Трипп149. Клейн ни на мгновение не отрицает того, что с XVII в. вся крупная торговля Амстердама строилась на основе более или менее полных монополий, во всяком случае монополий беспрестанно возрождавшихся, монополий, к которым постоянно стремились, — напротив, [он говорит об этом]. Но в его глазах оправдание монополии заключено в том, что она будто бы была условием экономического прогресса и даже роста. Ибо она, как объясняет ее Клейн, представляла страховку от многочисленных случаев риска, подстерегавших торговлю, она означала безопасность, а без безопасности не было бы повторных капиталовложений, не было бы постоянного расширения рынка, не было бы поиска новых технологий. Если мораль, возможно, и осуждала монополию, то экономика, да почему бы не сказать и общее благо, в конечном счете получали от нее пользу.
Для того чтобы принять этот тезис, следовало бы с самого начала быть убежденным в исключительных добродетелях предпринимателя. Ничего нет удивительного в том, что Клейн ссылается на Й. Шумпетера. Но разве же экономический прогресс, дух предприимчивости и технического обновления всегда приходили сверху? Разве один только крупный капитал способен был их вызвать? А ежели возвратиться к конкретному случаю с Хоупом, пытавшимся создать монополию на кошенили, то в чем же эта фирма искала безопасности? Разве не брала она на себя скорее
Набережная канала и кран для разгрузки судов в Гарлеме. Картина Геррита Беркхейде (1638–1698). Музей Дуэ. Фото Жиродона.
спекулятивный риск? И, чтобы закончить, какие инновации она вносила? В чем Хоупы послужили всеобщим экономическим интересам? Уже более столетия, как кошениль без [всякого] вмешательства голландцев сделалась царицей красителей, «королевским» товаром для севильских негоциантов. Запасы, за которыми Хоупы охотились по всей Европе, распределялись в ней в соответствии с промышленными потребностями, и именно эти потребности вели игру или должны были бы ее вести. Какая была бы выгода для европейской промышленности, если бы эти запасы кошенили, будучи собраны в одних руках, резко повысились в цене, что, [собственно], и было откровенно признаваемой целью всей операции?
На самом деле Клейн не видит того, что монополией была сама по себе вся совокупность [обстоятельств], связанная с положением Амстердама, и что монополия — это поиски не безопасности, а господства. Вся его теория была бы действительна лишь при условии, что то, что хорошо для Амстердама, хорошо и для остального мира, если перефразировать слишком хорошо известную формулу*DK.
Существовали другие виды торгового превосходства, другие монополии, которые оставались невидимыми даже для тех, кто ими пользовался, настолько эти монополии были естественны. Экономическая деятельность на высшем уровне, концентрировавшаяся вокруг обладателей крупных капиталов, и в самом деле создавала рутинные структуры, которые этим лицам благоприятствовали, что те не всегда и осознавали. В частности, в том, что касалось монеты, они находились в удобном положении обладателя сильной валюты, который ныне живет в стране с обесцененными деньгами. Ибо практически богачи были единственными, кто широко оперировал золотой и серебряной монетой и сохранял ее в своих руках, тогда как простой народ никогда не держал в руках [иной монеты], кроме биллонной или медной*DL. Но ведь эти разные виды монеты воздействовали друг на друга, как воздействовали бы, будучи помещены рядом в рамках одной и той же экономики, деньги сильные и слабые, между которыми желали бы искусственно поддерживать устойчивый паритет — операция, по правде говоря, невозможная. Колебания были постоянными.
В самом деле, во времена биметаллизма, или скорее три-металлизма, существовала не одна монета, но несколько. И они были враждебны друг другу, противостоя как богатство и нужда. Экономист и историк Якоб Ван Клаверен150 не прав, полагая, что деньги — это просто деньги, какова бы ни была форма, в которой они предстают: золото, белый металл, медь или даже бумага. Как [неправ] и физиократ Мерсье де ла Ривьер, который писал в «Энциклопедии»: «Деньги суть разновидность реки, по коей перевозят вовлеченные в торговлю вещи». Нет, [это не так], либо тогда уж давайте поставим слово «река» во множественном числе.
Золото и серебро сталкивались. Курсовое соотношение между двумя металлами без конца вызывало оживленное движение из одной страны в другую, от одной экономики к другой. 30 октября в 1785 г. французское правительственное решение151 повысило соотношение золото — серебро с 1 к 14,5 до 1 к 15,3; сделано это было, чтобы приостановить бегство золота за пределы королевства. Я говорил уже, что в Венеции, как и на Сицилии, в XVI в. и позже завышенная цена золота делала из него ни более ни менее как плохую монету, которая изгоняла хорошую в соответствии с псевдозаконом Грешэма. Хорошей монетой было в данном случае серебро, белый металл, необходимый в то время для левантинской торговли. В Турции заметили эту аномалию, и в 1603 г. в Венецию прибыло большое количество цехинов, золотых монет, которые выгодно обменивались, принимая во внимание курс здешнего рынка. На Западе вся история монеты в средневековье находилась под знаком двойной игры золота и серебра, с перебоями, переворотами, неожиданностями, которые еще будет знать, но в меньшей степени, [и] новое время.
Использовать эту игру к своей выгоде, выбирать металл в зависимости от предстоящей операции, от того, платишь ты или получаешь, было дано не всем, а лишь привилегированным, через руки которых проходили значительные количества монет или кредитных средств. Сьер де Малетруа мог без риска ошибиться написать в 1567 г.: монета — это «интрига, понимаемая лишь немногими людьми»152. И естественно, те, кто в них понимал, извлекали из этого выгоду. Так, к середине XVI в. произошло подлинное перераспределение состояний, когда золото восстановило — и надолго — свое первенство в отношении серебра вследствие непрерывных поставок американского белого металла. До того времени белый металл был ценностью (относительно) редкой, следовательно, надежной, «монетой, ориентированной на тезаврацию, при золоте, сохранявшем роль монеты для важных сделок». Между 1550 и 1560 гг. ситуация сделалась противоположной153, и генуэзские купцы будут первыми, кто станет на антверпенском рынке ставить на золото против белого металла и извлекать прибыль из надлежащего суждения, опередившего суждение прочих.
Более всеобщей и более заметной, в некотором роде вошедшей в повседневные нравы, была игра высокой монеты, золота и серебра, против монеты слабой — биллона (медь с небольшим количеством серебра) или чистой меди. Для этих-то отношений Карло М. Чиполла очень рано употребил слова «денежный курс» (change), вызвав этим гнев Раймонда де Роувера из-за очевидной путаницы, которую эти слова в себе заключали154. Но говорить, как это предлагает последний, о «внутреннем курсе», или же, как рекомендует Ж. Жентил да Силва, о «вертикальном курсе» — тогда как «настоящий» курс, курс монеты и векселей от одного рынка к другому, именуется «горизонтальным», — все это не очень-то нас продвигает вперед. Слово «курс» продолжает существовать, и это разумно, коль скоро речь идет о покупательной способности золотых или серебряных монет в монете низкопробной; о навязанном (но не соблюдаемом и, значит, изменяющемся) соотношении между монетами, чья реальная стоимость не соответствует их официальной котировке. Разве в послевоенной Европе [американский] доллар не пользовался автоматическим первенством по отношению к местным валютам? Он либо продавался выше официального курса на черном рынке, либо же покупка на доллары вполне легально сопровождалась 10— 20-процентной скидкой с цены. Именно этот образ лучше всего помогает понять автоматическую пункцию, которую производили всей экономике обладатели золотой и серебряной монеты.
В самом деле, с одной стороны, как раз низкой монетой оплачивали все мелкие сделки в розничной торговле, крестьян-
«Девушка, взвешивающая золото».
Картина Яна Госсарта Мабюсе, начало XVI в. Собрание Виолле.
ские продовольственные товары на рынке, заработную плату поденщиков или ремесленников. Как писал в 1680 г. Монтанари155, мелкая монета существует «для простого народа, каковой тратит по мелочам и живет поденным трудом» (“per uso della plebe che spende a minuto e vive a lavoro giornaliere”).
С другой стороны, низкая монета непрестанно обесценивалась относительно монеты высокой. Каково бы ни было положение с деньгами в национальном масштабе, мелкий люд, таким образом, неизменно страдал от непрерывной девальвации. Так, в Милане в начале XVII в. мелкие деньги состояли из терлин (terline) и сезин (sesine) — монеток, которые некогда чеканились из биллона, [но] сделались затем простыми кусочками меди. Парпальоле (parpagliole), содержавшие немного серебра, имели более высокую стоимость. В общем терлины и сезины служили (чему способствовала небрежность государства) [как бы] бумажными деньгами, курс которых все время снижался156. Точно так же во Франции д’Аржансон в августе 1738 г. записывает в своем «Дневнике»: «Нынешним утром обнаружилось снижение стоимости монет в два су, каковое составило два лиара; это четверть общей стоимости, что весьма много»157.
Все это влекло за собой определенные последствия. В промышленных городах с пролетариатом и предпролетариатом заработная плата в монете тем самым начинала понижаться относительно цен, которые повышались легче, нежели заработная плата. То была одна из причин, по которым лионские ремесленники восставали в 1516 и 1529 гг. В XVII в. такие внутренние девальвации, которые до того обрушивались главным образом на большие города, как чума распространяются на малые города и на местечки, где искали прибежища промышленность и масса ремесленников. Ж. Жентил да Силва, у которого я заимствовал эту важную подробность, полагает, что в XVII в. Лион накинул сеть денежной эксплуатации на окружавшие его деревни158. Конечно, следовало бы доказать реальность этого возможного завоевания. Во всяком случае, было продемонстрировано, что монета не была тем нейтральным флюидом, о котором еще толкуют экономисты. Да, монета — это чудо обмена, но она же и надувательство на службе привилегий.
Для купца или обеспеченных людей игра оставалась простой: возвращать в обращение биллон, как только они его получают, и сохранять только ценные монеты со значительно более высокой покупательной способностью, нежели их официальный эквивалент в «черной монете», как говорилось. Именно такой совет дает кассиру руководство по торговому делу (1638 г.)159: «Пусть в тех платежах, что он производит, он обращается к монете, каковая в это время менее всего ценится». И конечно же, пусть он накапливает сколь возможно более сильной монеты. Такова была политика Венеции, которая регулярно избавлялась от своего биллона, отправляя его целыми бочками в свои островные владения на Леванте. Таковы были и детские плутни тех испанских купцов XVI в., которые привозили медь для чеканки монеты на монетный двор в Куэнке, в Новой Кастилии: эту биллонную монету они ссужали мастерам-ткачам города, нуждавшимся в ней для закупки необходимого их мастерским сырья, оговаривая при этом, что возврат ссуды будет производиться в серебряной монете в тех городах или на тех ярмарках, куда мастера отправятся продавать свои сукна160. В Лионе около 1574 г. посредникам запретили «отправляться навстречу товарам, дабы их скупать», но также и «обходить гостиницы и частные дома, дабы скупать золотые и серебряные монеты и устанавливать цены по своему усмотрению»161. В Парме в 1601 г. хотели разом положить конец деятельности денежных менял (bancherotti), которых обвиняли в сборе хороших, серебряных и золотых монет и в вывозе их из города с тем, чтобы ввозить туда монету низкую или плохого качества162. Посмотрите, как поступали во Франции иноземные купцы, в особенности голландцы, в 1647 г.: «Они посылают своим агентам и комиссионерам монету своей страны, сильно истершуюся или же намного более низкой пробы сплава, нежели наши монеты. И они этой монетою оплачивают товары, кои покупают, сберегая лучшие монеты наши, каковые они отправляют в свою страну»163.
Ничего не было проще, но, чтобы в этом преуспеть, требовалось занимать позицию силы. Вот что повышает наше внимание к тем постоянным нашествиям плохих монет, которыми изобилует общая история денег. Не всегда это были спонтанные или невинные операции. С учетом этого что же, собственно, предлагал Исаак де Пинто164, когда давал Англии, которой часто не хватало звонкой монеты, этот с первого взгляда немного странный, но серьезный совет, а именно: ей бы следовало «еще более умножить [количество] мелкой монеты, по примеру Португалии»? Может быть, то был способ иметь больше монеты для маневра на самом верхнем этаже торговой жизни? Пинто, португалец и банкир, несомненно, знал о чем говорил.
Завершили ли мы обзор деформировавших все проблем монеты? Вне сомнения, нет. Разве же не была самым главным в игре инфляция? Шарль Матон де Лакур в 1788 г. говорит об этом с поразительной ясностью. «Золото и серебро, кои не перестают извлекать из недр земли, — объясняет он, — все эти годы распространяются по Европе и умножают там массу звонкой монеты. В действительности же нации не становятся от сего богаче, но богатства их делаются более обширными; цены продовольствия и всех вещей, необходимых для жизни, постепенно возрастают, приходится отдавать более золота и серебра, дабы иметь хлеб, дом, одежду. Заработки поначалу вовсе не растут в той же пропорции [как мы знаем, на самом-то деле они отстают от цен]. Люди чувствительные с грустью наблюдают, что в то время как бедняку требуется зарабатывать больше, чтобы прожить, самая сия потребность иной раз понижает заработную плату или по меньшей мере служит предлогом, дабы долгое время удерживать заработки на прежнем уровне, каковой более не соответствует уровню расходов работника, и вот таким-то образом золотые рудники поставляют оружие эгоизму богатых для того, чтобы угнетать и все более и более порабощать трудящиеся классы»165. Если оставить в стороне чисто количественное объяснение повышения цен, кто бы не согласился ныне с автором в том, что в капиталистической системе инфляция далеко не всем невыгодна?
Мы проделали почти полный обзор более или менее сознательных капиталистических игр. Но чтобы понять их преимущества, нет ничего лучше, чем несколько цифр, фиксирующих норму торговой прибыли, которые можно было бы сравнить с теми цифрами, какие можно установить для лучших деловых операций в сельском хозяйстве, транспорте или в промышленности. Добраться таким образом «до сердцевины экономических результатов»166 было бы единственной [истинно] верной операцией. Там, где прибыль достигает очень высоких уровней, — там, и только там, пребывает капитализм, как в прошлом, так и ныне. И достоверно то, что в XVIII в. почти повсюду в Европе крупная торговая прибыль очень намного превосходила крупную прибыль, промышленную или сельскохозяйственную.
К сожалению, работы в этой области почти что не продвинулись. Историк оказывается здесь в таком же положении, в каком бывает журналист, который проникает в запретную зону. Он угадывает то, что должно там происходить, но редко имеет тому доказательства. В цифрах недостатка нет, но они либо неполны, либо вымышленны, либо и то и другое вместе. Были бы они более ясны современному деловому человеку, нежели простому историку? Я в этом сомневаюсь. Вот погодные реестры вложенных капиталов и прибылей фирмы Хоупов в Амстердаме за пятьдесят лет (1762–1815 гг.) с указанием сумм, переданных различным ее партнерам. Казалось бы, указания столь же драгоценные, сколь и точные, и прибыли — в разумных пределах, зачастую вокруг 10 %. Но, замечает М. Г. Бёйст, историк Хоупов, ясно, что не на основе вот этих прибылей, которые к тому же, видимо, были почти полностью вновь обращены в капитал, сложилось все увеличивавшееся состояние семейства. В самом деле, у каждого из партнеров были свои сделки и свои частные счета, которые нам не известны, и именно там должны были возникать «настоящие прибыли» (“the real profits”)167.
Всякий документ лучше рассматривать дважды, нежели один раз. Таким образом, дело поддается бухгалтерскому учету лишь тогда, когда оно замкнуто на себя, проведено от А до Z. Например, как принять тот способ, каким французская [Ост-] Индская компания представляла свои счета, заявляя без дальних слов, что с 1725 по 1736 г. разница между ее закупками в Индиях и ее продажами во Франции составляла в среднем 96,12 % к ее выгоде?168 В серии сделок, которые «надстраивались» одна над другой, как многоступенчатая ракета, последняя не учитывала все остальные. Мы же хотели бы знать затраты на выпуск судна в море, путевые расходы и расходы на разгрузке корабля, стоимость товаров и наличности при отплытии, параллельные операции и доходы на Дальнем Востоке и т. д. Только тогда мы могли бы рассчитать, или попробовать рассчитать.
Точно так же я сомневаюсь, что мы когда-нибудь разберемся со счетами генуэзских купцов, заимодавцев Филиппа II и его преемников. Они ссужали Католическому королю огромные суммы (чаще всего бравшиеся в долг под низкий процент, и эта первая стадия [операции] остается туманной). Они зарабатывали на разнице курса на различных рынках в условиях, которые часто от нас ускользают; они зарабатывали, как мы объясняли, на гарантированных рентах (juros de resguardo), но сколько? Наконец, получая обычно оплату в белом металле, они от продажи этой монеты или слитков в Генуе получали, как правило, 10 % дополнительной прибыли169. Когда генуэзские деловые люди (hombres de negocios) спорили с чиновниками Католического короля, они справедливо утверждали, что норма процента по контрактам была умеренной; чиновники отвечали, что действительные прибыли достигают 30 %, что означало преувеличение всего лишь вдвое170.
Другое правило: сама по себе норма прибыли — это еще не все. Конечно же, следует учитывать [размер] вложений денежной массы. Если благодаря займам она бывала огромной (так обстояло дело с генуэзцами, так же обстояло оно и с гигантской фирмой Хоупов, да и вообще со всеми крупными кредиторами государства в XVIII в.), то прибыль даже при скромной ее норме в конечном счете представляла значительную массу [денег]. Сравним это положение с положением ростовщика, предоставляющего кредит под недельный процент, о котором писал Тюрго, или деревенского ростовщика; они иной раз брали непомерно высокие проценты, но ссужали они свои собственные деньги и мелким заемщикам. Они набьют чулок деньгами или же соберут отобранные у крестьян земли, но для того чтобы сколотить заурядное состояние, им понадобится [несколько] поколений.
Еще одно замечание, имеющее значение: прибыли поступали в более или менее долгой последовательности. Какое-нибудь судно выходит из Нанта и возвращается туда; затраты на его плавание покрываются при отплытии (за немногими исключениями) не наличными деньгами, а векселями на полгода или на восемнадцать месяцев. Следовательно, ежели я купец, заинтересованный в операции, то платить мне придется только по возвращении [судна], при его разгрузке, а векселя, которые я выдал, составляют кредит, полученный мною обычно у голландских заимодавцев, или у финансовых чиновников [данного] города, или же у прочих лиц, предоставляющих капиталы. Если в счетах все в порядке, моя спекуляция строится на разнице между размером процента (на занятые деньги) и размером полученной прибыли; я играл в открытую и наудачу. Естественно, тут есть риск, как есть он и в спекуляциях на бирже. 31 декабря 1775 г. в Нант возвращается [корабль] «Сент-Илер». [Торговый дом] Бертран-сын получил прекрасную прибыль (150 053 ливра на 280 тыс. ливров вложенного капитала, т. e. 53 %)171. Но возвращение судна зачастую открывало дорогу отсрочкам, счета выверялись не сразу, существовали «очереди»172. Такие отсрочки были [обычной] неприятностью торговой жизни. Бертрану-сыну сразу же будет выплачен его капитал, но прибыль он получит лишь по прошествии двадцати лет, в 1795 г.!
Разумеется, то был крайний случай. Но все постоянно происходило так, словно наличные деньги, привлеченные капиталовложениями, отсутствовали, когда требовалась немедленная оплата счетов. По крайней мере во Франции. [Но] несомненно, и в иных странах.
Наконец, сектор больших прибылей не возделывается наподобие поля, с которого бы ежегодно спокойно собирали урожай. Ибо размер прибылей варьировал, варьировал не переставая. Отличные торговые дела становились посредственными; наблюдалась довольно частая тенденция к снижению прибылей в определенной сфере деловой активности, но крупному капиталу почти всегда удавалось тогда перебраться в другую сферу. И прибыли расцветали вновь. Табачная отрасль французской Вест-Индской компании на линии между Америкой и Францией, опиравшаяся на привилегии, знавала попросту сказочные размеры прибылей, хотя и понижавшиеся: в 1725 г. — 500 % (до распределения дивидендов между акционерами), в 1727–1728 гг. — 300, в 1728–1729 гг. — 206 %173. Согласно счетам «Вознесения», корабля из Сен-Мало, возвратившегося из Тихого океана, заинтересованные лица получили «2447 ливров в возмещение основного капитала и в виде прибыли на 1000 ливров», т. е. 144,7 % дохода. На «Св. Иоанне Крестителе» прибыль составила 141 %, на другом судне — 148 %. Плавание в Веракрус, в Мексику, счета которого были сведены в 1713 г., принесло все той же группе компаньонов 180 % [дохода]174. Накануне Французской революции наблюдались падение прибылей от торговли с Островами Вест-Индии и Соединенными Штатами и стагнация левантинской торговли со средней нормой прибыли в 10 %. Только торговля в Индийском океане и с Китаем находилась на подъеме, и именно туда предпочтительно обращался крупный торговый капитал, находившийся вне пределов [привилегированных] компаний. Если подсчитать норму прибыли в этом секторе на месяц плавания, то 20-месячное плавание (если оно было медленным) до Малабарского побережья и обратно дает цифру 2 1/4 %; плавание в Китай, знававшее ранее еще лучшие времена, — 2 6/7%; плавание к Коромандельскому берегу —3/ 4, а торговля «из Индии в Индию» — 6 % (т. е. при плавании продолжительностью в 33 месяца — 200 % прибыли)175. То был рекорд. В 1791 г. «Славный Сюффрен», вышедший из Нанта на остров Иль-де-Франс и остров Бурбон (затраты 160 206 ливров, доходы 204 075 ливров), принес более 120 % [прибыли], тогда как в 1787 г. аналогичный корабль с аналогичным названием «Бальи де Сюффрен», точно так же зышедший из Нанта, но к Антильским островам (затраты 97 922 ливра, доходы 34 051 ливр), дал лишь 28 % [прибыли]176. И так далее. С изменением конъюнктуры изменялись и участвовавшие в игре элементы… Повсюду. Например, в Гданьске между 1606 и 1650 гг. закупка ржи во внутренних областях Польши и перепродажа ее голландцам должна была бы дать огромную среднюю прибыль в 29,7 %, но при озадачивающих колебаниях: максимум — 242,9 % в 1623 г.; минимум — меньше 58,2 % в том же 1623 г.177 Конечно же, делать выводы затруднительно.
Однако совершенно определенно то, что «небеса» высоких прибылей были достижимы лишь для капиталистов, ворочавших большими денежными суммами — своими или чужими. Оборот капитала — который также составляет закон и девиз торгового капитала — играет решающую роль. Деньги, еще раз деньги! Они нужны, чтобы выстоять в [периоды] ожидания, враждебных слухов, потрясений и отсрочек, в которых никогда не бывало недостатка. Например, семь кораблей из Сен-Мало, которые в 1706 г. отправились в Перу178, потребовали при отправлении громадных затрат в 1 681 363 ливра. На них было погружено товаров всего на 306 199 ливров. Эти товары были смыслом [всего] предприятия, ибо в Перу корабль никогда не вез наличных денег. Требовалось, чтобы стоимость товаров, проданных в Перу и возвратившихся во Францию в новом обличье, возросла самое малое впятеро, чтобы более или менее покрыть затраты. Если же тем не менее к концу плавания доход достигал 145 % (как обстояло дело на известном нам судне, шедшем в это же время по тому же маршруту), то необходимо было при прочих равных условиях, чтобы начальная стоимость товара возросла в 6,45 раза. Так что мы не удивимся, услышав, как Томас Мэн, директор английской Ост-Индской компании, объяснял в 1621 г., что деньги, отправленные в Индию, возвращаются в Англию умноженными впятеро179. Короче говоря, чтобы приобщиться к золотому дну этих обменов, надлежало тем или иным образом иметь в руках необходимую поначалу массу денег. В противном же случае — не ввязывайтесь! Голландский путешественник и немного шпион Ван Линдсхотен в 1584 г. приехал в Гоа. Об этом далеком городе он пишет: «Я весьма был бы склонен совершить путешествие в Китай или в Японию, каковые отстоят отсюда на то же расстояние, что и Португалия, т. е. тот, кто туда отправится, пребывает в пути три года. Ежели бы только у меня было две-три сотни дукатов, их легко было бы превратить в 600 или 700. Но затевать такое дело с пустыми руками почитаю я за безумие. Следует начинать сносным образом, дабы иметь прибыль»180.
Так что складывается впечатление (потому что можно говорить только о впечатлениях ввиду недостаточности разрозненной документации), что всегда существовали особые секторы экономической жизни, находившиеся под знаком высокой прибыли, и что эти секторы варьировали. Всякий раз, как под воздействием самой экономической жизни происходило одно из таких изменений, в эти секторы являлся проворный капитал, устраивался там и процветал. Заметьте, что, как общее правило, не он их создавал. Эта дифференциальная география прибыли — ключ к пониманию конъюнктурных колебаний капитализма, балансировавшего между Левантом, Америкой, Индонезией, Китаем, торговлей неграми и т. д., или между торговлей, банковским делом, промышленностью или даже земледелием. Ибо случалось, что некая капиталистическая группа (например, в Венеции в XVI в.) оставляла видные позиции в торговле, делая ставку на какую-то отрасль промышленности (в данном случае — шерстяную), даже более того — на [возделывание] земли и скотоводство; но происходило это тогда потому, что ее деятельность в торговле переставала быть высокоприбыльной. Венеция показательна и в XVIII в., потому что попытается заново внедриться в левантинскую торговлю, опять ставшую выгодной. Но если она занималась этим не слишком упорно, так, может быть, оттого, что земля и скотоводство в тот момент были для нее еще золотой жилой. Около 1775 г. овчарня приносила «в хороший год» 40 % на первоначально вложенный в нее капитал — результат, наверняка способный «пробудить любовь у всякого капиталиста» (“da inamorare ogni capitalista”)181. Конечно, такие доходы получали не со всех земель, очень разных, Венецианской области, но в целом, как утверждала в 1773 г. «Джорнале Венето», «Деньги, кои используются в сих [сельскохозяйственных] видах деятельности, всегда приносят более, нежели любой иной способ помещения капитала, включая и риск морской торговли»182.
Мы видим, что трудно приемлемым образом раз и навсегда классифицировать прибыли промышленные, сельскохозяйственные и торговые. В общем обычное распределение по убывающей — торговля, промышленность, сельское хозяйство — соответствует действительности, но с целым рядом исключений, которые оправдывали переход из одного сектора в другой183.
Подчеркнем еще раз это важнейшее для общей истории капитализма качество: его испытанную гибкость, его способность к трансформации и к адаптации. Если, как я полагаю, существует определенное единство капитализма, от Италии XIII в. до сегодняшнего Запада, то как раз здесь его следует помещать и наблюдать в первую очередь. Разве нельзя было бы применить к истории европейского капитализма от начала до конца высказывание одного американского экономиста наших дней184 о его собственной стране, немного это высказывание смягчив? «История [США] за последнее столетие, — говорит он, — доказывает, что класс капиталистов всегда умел направлять и контролировать перемены, чтобы сохранить свою гегемонию». В масштабах глобальной экономики следует остерегаться упрощенного изображения такого капитализма, который будто бы прошел в своем росте последовательные этапы от стадии к стадии, от торговли к финансовым операциям и к промышленности, т. е. к стадии зрелости, стадии индустриальной, единственно соответствующей «подлинному» капитализму. В так называемой торговой фазе, как и в фазе, именуемой промышленной — термины эти, и тот и другой, покрывают большое разнообразие форм, — капитализм отличала (и это главнейшая его характеристика) способность почти мгновенно переходить от одной формы к другой, из одного сектора в другой в случаях серьезного кризиса или резко выраженного понижения нормы прибыли.
Сеньер приехал в деревню. Картина Пьетро Лонги (1702–1785).
Сравните это посещение с изображением на с. 287. Здесь сеньер не встретил процветающего арендатора. Он из числа тех венецианских патрициев, что заново вкладывали свои накопленные в торговле капиталы в земли, которыми сами же и управляли, по-капиталистически. И именно наемные рабочие униженно его приветствуют по приезде. Фото Андре Хельда, Цьоло.
Товарищества и компании не столько интересуют нас сами по себе, сколько в качестве «индикаторов», как возможность увидеть за их собственными свидетельствами совокупность экономической жизни и капиталистической игры.
Товарищества и компании следует различать, несмотря на их сходные черты и аналогичные функции: товарищества — так называемые коммерческие — интересовали капитализм сами по себе, и их различавшиеся формы в самой своей последовательности служат вехами капиталистической эволюции. Компании же крупного масштаба (какими были Индийские компании) одновременно затрагивали интересы и капитала, и государства; последнее росло, оно навязывало свое вмешательство, а капиталистам оставалось подчиняться, протестовать и в конечном счете выпутываться из затруднительных ситуаций.
Во все времена с того момента, как начиналась или возобновлялась торговля, купцы объединялись, действовали сообща. Могли ли они поступать иначе? Рим знал коммерческие товарищества, деятельность которых с легкостью и вполне логично распространялась на все Средиземноморье. Впрочем, «коммерциалисты» XVIII в. все еще обращались к прецедентам, к словарю, а порой и к самому духу римского права и не слишком заблуждались.
Чтобы обнаружить первые формы таких товариществ на Западе, следует углубиться очень далеко, если не в римские времена, то по меньшей мере до самого пробуждения средиземноморской жизни, до IX и X вв. Амальфи, Венеция и другие города, как бы малы они еще ни были, начинали тогда [этот путь]. Снова появилась монета. Вновь завязавшиеся торговые связи с Византией и крупными городами ислама предполагали господство над перевозками и финансовые резервы, необходимые для продолжительных операций, а значит, и окрепшие объединения купцов.
Одним из ранних решений [проблемы] было societas maris — «морское товарищество» (именовавшееся также societas vera — «истинное товарищество», «что заставляет предположить, что эта форма товарищества была поначалу единственно существовавшей»)185. Оно также называлось в разных вариантах либо collegantia, либо commenda. В принципе речь шла об объединении двух компаньонов, одного, остававшегося на месте (socius stans), и другого, грузившегося на отплывающий корабль (socius tractator). То было раннее отделение капитала от труда, как вслед за некоторыми другими исследователями полагал Марк Блок, если только tractator— «доставщик» (следовало бы перевести «разносчик») — не участвовал, пусть зачастую в скромном размере, в финансировании операции. А возможны были неожиданные комбинации. Но оставим этот спор, к которому мы возвратимся далее186. Обычно societas maris создавалось на одно-единственное плавание; оно было игрой на короткий срок, имея, однако, в виду, что плавания через Средиземное море длились тогда месяцами. Такие товарищества мы встречаем как в «Записях» («Notularium») генуэзского нотариуса Джованни Скрибы (1155–1164 гг.) — более 400 упоминаний, — так и в актах марсельского нотариуса XIII в. Амальрика (360 упоминаний)187. Так же обстояло дело и в приморских ганзейских городах. Эта примитивная форма товарищества из-за своей простоты сохранится долго. Как в Марселе, так и в Рагузе ее можно обнаружить еще в XVI в. И конечно, в Венеции. А также и в иных местах. В Португалии (довольно поздно — в 1578 г.) один трактат (tractado) различал два типа договоров о [создании] компаний (товариществ); второй [из них], который мы узнаем сразу же, заключается между двумя лицами, «когда один обеспечивает деньги, а другой — работу» (“quando hum рое о dinheiro е outro о trabalho”)188. Как бы эхо этого вида объединения труда и капитала я усматриваю в такой сложной фразе одного реймсского негоцианта (1655 г.). «Конечно же, — записывал он в своем дневнике, — вы не можете составить товарищество с людьми, кои не имеют средств; ибо они разделяют с вами прибыли, а все убытки падают на вас. Такого, однако же, делается предостаточно; но я бы сего никогда не посоветовал»189.
Но вернемся к societas maris. На взгляд Федериго Мелиса, возникновение его объяснялось только последовательными отплытиями судов. Корабль уходит, он возвратится. Именно он создает возможность создания товарищества и обязательство. Для городов в глубинных районах материка положение было иным. К тому же они заняли место в торговых связях Италии и Средиземноморья с известным опозданием. Им, чтобы включиться в сеть обменов, потребовалось преодолевать особые трудности и противоречия.
Компания (compagnia) была результатом таких противоречий. Это было товарищество семейное — отец, сын, братья и прочие родственники, — и, как показывает его название (cum — «вместе с», и panis — «хлеб»), то был тесный союз, где делилось все — хлеб и каждодневный риск, капитал и труд. Позднее это товарищество будет называться коллективным именем и все его члены будут нести ответственность солидарную и в принципе «безграничную» (ad infinitum), т. е. не только в пределах своей доли в деле, но всем своим добром. Как только компания стала вскоре принимать компаньонов-чужаков (которые вкладывали деньги и труд) и деньги депонентов (которых, если вспомнить флорентийские [компании-] колоссы, вполне могло быть вдесятеро больше, чем собственного капитала — corpus— компании), эти предприятия, как вы понимаете, сделались орудием капиталистов, которое приобретало аномальный вес. Барда, обосновавшиеся на Леванте и в Англии, одно время удерживали в своей сети [весь] христианский мир. Эти могучие компании поражают также своей долговечностью. По смерти патрона (maggiore) они перестраивались и продолжали существовать едва измененные. Сохранившиеся контракты, те, что мы, историки, можем прочесть, почти все суть контракты не об основании [компаний], но о возобновлении прежних190. Вот почему мы говорим, чтобы коротко обозначить эти компании: Барда, Перуцци…
В конечном счете крупные товарищества итальянских внутренних городов оказались намного более значительны, каждое поодиночке, нежели товарищества приморских городов, где они бывали многочисленны, но невелики и недолговечны. Вдали от моря наблюдалась необходимая концентрация [капитала]. Например, Федериго Мелис противопоставляет 12 индивидуальным предприятиям семейства Спинола в Генуе 20 компаньонов и 40 младших участников (dipendenti) одной только фирмы Черки во Флоренции около 1250 г.191
В действительности эти крупные объединения были одновременно и средством и следствием вторжения Лукки, Пистойи, Сиены и, наконец, Флоренции в экономический концерт крупных торговых связей, где их фирмы [вовсе] не ждали с самого начала. Ворота были более или менее взломаны, и превосходство этих городов живо проявилось в тех «секторах», какие им были доступны: во вторичном — в промышленности, и в третичном — в услугах, торговле, банковском деле. В общем компания была не нечаянным открытием городов, расположенных посреди суши,
Рекламный листок, объявляющий об отправлении из Остенде в Кадис транспорта «Дева Мария» (“Juffrouw Магу”) «исключительной мореходности» и определяющий тариф за перевозку грузов: «за кружева — два реала со стоимости в сто флоринов; за неотделанные холсты — два дуката за тюк из 12–16 штук». Фото из Национального архива (A. N., G 7 1704, 67.)
но средством к действию, выработанным по воле необходимости.
В предшествующих строках я всего лишь воспроизвел мысли Андре Э. Сэйу192. Он, основываясь на примере Сиены, касался только городов внутренних районов Италии. Я думаю, что правило это действовало и в иных местах для торговых товариществ, оперировавших за пределами Апеннинского полуострова, в глубине материка. Скажем, в сердце Германии. Так обстояло дело с «Великим обществом» в Равенсбурге, небольшом швабском городке в холмистом районе, прилегающем к Констанцскому озеру, где возделывали и перерабатывали лен. «Великое общество» (Magna Societas, Grosse Ravensburger Gesellschaft), объединение трех семейных товариществ193, просуществовало полтора столетия, с 1380 по 1530 г. Однако же оно, по-видимому, будет возобновляться каждые шесть лет. В конце XV в. его капитал благодаря 80 компаньонам достигал 132 тыс. флоринов — огромной суммы, занимавшей место посередине между капиталами, какие собрали к этому же времени Вельзеры (66 тыс. флоринов), и капиталами Фуггеров (213 тыс.)194. Его опорными пунктами были, помимо Равенсбурга, Мемминген, Констанц, Нюрнберг, Линдау, Санкт-Галлен; филиалы общества находились в Генуе, Милане, Берне, Женеве, Лионе, Брюгге (впоследствии — в Антверпене), Барселоне, Кёльне, Вене, Париже. Его представители — целый мирок компаньонов, комиссионеров, служащих, торговых учеников — посещали большие европейские ярмарки, в частности во Франкфурте-на-Майне, [причем] все они при случае странствовали пешком. Купцы, объединенные Обществом, были оптовиками, которые ограничивались торговыми операциями (с холстами, сукнами, пряностями, шафраном и т. п.) и почти не занимались денежными операциями, практически не предоставляли кредита, и розничными лавками располагали только в Сарагосе и Генуе — редчайшие исключения в обширной сети, которая охватывала как сухопутную торговлю по долине Роны, так и торговлю морскую через Геную, Венецию и Барселону. Бумаги Общества, случайно обнаруженные в 1909 г., позволили Алоису Шульте195 написать важнейшую книгу о европейских торговых путях на стыке XV и XVI вв., потому что за этими немецкими купцами и в широком спектре их деятельности вырисовывается вся совокупность торговой жизни почти всего христианского мира.
То, что «Великое общество» не последовало за новациями, ставшими необходимыми после Великих открытий, что оно не обосновалось в Лисабоне и в Севилье, предстает как характерная черта. Следует ли считать «Великое общество» погруженным в старинную систему и в силу этого факта неспособным проложить себе дорогу к тому оживленному и новому деловому потоку, которому предстояло отметить начало нового времени? Или же невозможно было преобразовать сеть [связей], которая еще продержится такой, какой была, до 1530 г.? Старые методы несут свою долю ответственности. Число компаньонов уменьшилось; патроны (Regierer) покупали земли и отходили от дел196.
Тем не менее тип обширной и долговечной компании флорентийского образца не исчез вместе с Magna Societas. Такая компания сохранится до XVIII в. и даже позднее. Имеющая центром семейство, построенная по его модели, она сохраняла его достояние, позволяла жить клану; вот что обеспечивало ее сохранение. Семейное товарищество не переставало по мере того, как наследовалось, совершенствоваться и перестраиваться. Буонвизи, луккские купцы, обосновавшиеся в Лионе, постоянно изменяли название фирмы: с 1575 по 1577 г. [торговый] дом именовался «Наследники Луиджи Буонвизи и К°»; с 1578 по 1584 г. — «Бенедетто, Бернардино Буонвизи и К°»; с 1584 до 1587 г. — «Бенедетто, Бернардино, Стефано, Антонио Буонвизи и К°»; с 1588 по 1597 г. — «Бернардино, Стефано, Антонио Буонвизи и К°»; с 1600 по 1607 г. — «Паоло, Стефано, Антонио Буонвизи и К°»… Таким образом, компания никогда не бывает одной и той же, и в то же время всегда одна и та же197.
Такие товарищества, которые французский ордонанс 1673 г. именовал «обычными» (générales), мало-помалу стали обозначаться названием «свободное товарищество» (société libre) или еще товариществами «с коллективным именем» (en nom collectif). Подчеркнем особо семейный, или почти семейный, характер, который их отличал, даже когда не было речи о настоящей семье, — и довольно долго. Вот текст договора об организации товарищества в Нанте от 23 апреля 1719 г. [договаривавшиеся стороны не были родственниками]: «Из денег товарищества будет браться лишь [столько], чтобы позволить каждому жить своим домом и его содержать, дабы не подрывать общего капитала, и ни для чего иного. И по мере того, как один будет брать деньги, он о том известит другого, каковой возьмет их столько же, и сие ради того, чтобы не заводить счетов по такому поводу…»198 Это «взаимопроникновение частного и коммерческого еще более выпукло проявлялось в мелких торговых и мануфактурных товариществах»199.
Все товарищества с коллективным именем мучились с трудным разграничением ответственности — быть ей полной или ограниченной. Решение наметилось, но [правда], поздно — в виде коммандитного товарищества, которое отличает ответственность тех, кто руководит предприятием, от ответственности тех, кто довольствуется предоставлением своего финансового содействия и кто, как подразумевалось, отвечает лишь в размере этого денежного взноса, и не более того. Такая ограниченная ответственность будет введена во Франции быстрее, нежели в Англии, где коммандитное товарищество, таким образом, долгое время будет вправе требовать от своих участников (socii) новых платежей200. Для Федериго Мелиса201, как раз во Флоренции, ясно развилась (но не ранее начала XVI в., так как первый известный договор датируется 8 мая 1532 г.) коммандитная система (accomandita), которая позволит флорентийскому капиталу на склоне его великой экспансии еще участвовать в целой серии операций, напоминавших современные холдинги*DM. Благодаря регистрации таких коммандитных товариществ мы можем проследить их устойчивость, размах операций и распространение.
Коммандитное товарищество будет распространяться по всей Европе, занимая — но медленно! — место товарищества на семейной основе. В самом деле, оно процветало лишь в той мере, в какой, разрешая новые затруднения, отвечало возраставшему разнообразию дел и с каждым днем учащавшейся практике объединений компаньонов, разделенных большими расстояниями. А также и в той мере, в какой оно могло открывать свои двери для участников, желавших остаться в тени. Коммандитное товарищество — то была возможность для ирландского купца в Нанте объединиться (1732 г.) с ирландским купцом из Корка202 и «обходить…предписания французского законодательства, которое оставалось в силе до самой революции и запрещало нефранцузским подданным участвовать в [национальных] мореходных предприятиях». То была возможность для французского купца спеться с комендантами португальских постов на африканском побережье или с испанскими «чиновниками» в Америке и даже с более или менее склонными к делячеству капитанами кораблей; располагать кредитуемым компаньоном, за которым бдительно присматривали, на Сан-Доминго, в Мессине или где-то еще. Представляется, что в товариществах, зарегистрированных в Париже, их участники, хоть и проживали в Париже, не все были парижанами. Так, 12 июня 1720 г. образовалось товарищество, которое просуществует только один год; оно было заключено «для банковских операций, закупки и продажи товаров, между Жозефом Суиссом, бывшим судьей-консулом в Бордо, проживающим в Париже по улице Сент-Оноре, Жаном и Пьером Никола с улицы Булуа, Франсуа Эмбером с Большой улицы предместья Сен-Дени и Жаком Ранссоном, негоциантом в Бильбао»203. В акте о роспуске товарищества этот Жак Ранссон охарактеризован как уполномоченный французской нации и банкир в Бильбао.
Но как отличить, когда наши немногословные документы не говорят об этом специально, коммандитное товарищество (или, как еще говорили, «обусловленное», или же «удобное»)204 от товарищества с коллективным именем? Мы ответим: всякий раз, как имелась ограниченная ответственность того или иного компаньона. Французский ордонанс 1673 г. прекрасно это объясняет: «Компаньоны на вере будут нести обязательства лишь в пределах своей доли»205. Вот акт (écrite, или scripte) о товариществе, заключенный в Марселе 29 марта 1786 г.: коммандитист (речь идет о женщине) «ни в каком случае и ни под каким предлогом не может считаться ответственной за долги и обязательства сказанного товарищества сверх тех средств, кои она в него вложит»206. Здесь все ясно. Но так бывало не всегда. Иные коммандитисты избирали эту [форму] объединения потому, что она позволяла им оставаться в тени, даже если они вкладывали значительные капиталы и разделяли риск. В самом деле, ордонанс 1673 г. (который делал обязательным предъявление коммандитными товариществами декларации нотариусу с подписями участников) говорит только о «товариществах между купцами и негоциантами»; допускавшееся [его] толкование состояло в том, что любое лицо, «каковое вовсе не занимается торговой профессией», избавлено от того, чтобы фигурировать среди компаньонов в акте, зарегистрированном коммерческим судом207. Дворяне таким образом избегали угрозы бесчестья; королевские же чиновники скрывали свои интересы в том или ином предприятии. Это, несомненно, объясняло успех коммандитного товарищества во Франции, где купца еще удерживали за пределами приличного общества, даже с бурным подъемом деловой активности в XVIII в. Париж не был ни Лондоном, ни Амстердамом.
Коммандитные товарищества были, как говорят, разом и товариществами людей, и товариществами капиталов. Акционерное общество, последнее по времени появления, — это товарищество только капиталов. Капитал акционерного общества образует единую массу, как бы сливающуюся с самим обществом. Компаньоны, партнеры владеют частями этого капитала, долями или акциями. Англичане называют такие общества Joint Stock Companies — слово stock имеет [здесь] значение «капитал, фонды».
Для историков права настоящие акционерные общества существуют лишь тогда, когда сказанные акции не только могут
Первый известный случай продажи (в 1695 г.) доли участия (denier) Зеркальной мануфактуры. Фото Сен-Гобен.
передаваться [из рук в руки], но и продаваться на рынке. Если не придерживаться строго этого последнего условия, то можно сказать, что Европа очень рано познакомилась с акционерными обществами, задолго до образования в 1553–1555 гг. [английской] Московской компании (Moscovy Company), первого из известных [нам] английских акционерных обществ, иные из которых были, вероятно, несколькими годами старше нее. Еще до XV в. средиземноморские корабли зачастую бывали собственностью разделенной на доли, именовавшиеся partes в Венеции, luoghi в Генуе, caratti в большинстве итальянских городов, quiratz или carats в Марселе. И доли эти продавались. Точно так же по всей Европе горные предприятия были разделенной собственностью: с XIII в. так было с серебряным рудником около Сиены, очень рано — с соляными копями и озерами, металлургическим заводом в Леобене, в Штирии, медным рудником во Франции, в котором имел доли Жак Кёр. С [экономическим] подъемом XV в. рудниками Центральной Европы завладели купцы и государи; их собственность делилась на доли (Kuxen), и эти Kuxen, свободно передаваемые из рук в руки, были объектом спекуляций208. И точно так же то тут то там — в Дуэ, в Кёльне, в Тулузе — акционерными обществами бывали мельницы. В последнем из этих городов мельницы с XIII в. были разделены на доли (uchaux), которые их обладатели (раriers) могли продавать как любую недвижимость209. К тому же структура акционерных обществ тулузских мельниц останется без изменений с конца средних веков до XIX в., а дольщики накануне Французской революции, вполне естественно, сделаются в документах самого общества «господами акционерами»210.
При таких розысках предшественников то место, какое традиционно отводят Генуе, сколь бы любопытной она ни была, может показаться неправомерным. Республика Св. Георгия, исходя из своих нужд и своих политических слабостей, позволила создать у себя разные акционерные общества — компере (compere) и маоне (maone). Maone — это были ассоциации, разделенные на доли и занимавшиеся делами, которые по существу относились к компетенции государства: войной против Сеуты (то было в 1234 г., вероятно, первое из маоне) или колонизацией Хиоса в 1346 г.; операцию эту удачно провело семейство Джустиниани, и остров останется под их контролем вплоть до 1566 г., года его завоевания турками. Компере — это были государственные займы, разделенные на доли — loca, или luoghi, гарантированные доходами правительства (Dominante). В 1407 г. компере и маоне были объединены в «Каса ди Сан-Джорджо» (Casa di San Giorgio), банке, фактически бывшем государством в государстве, одним из ключей к весьма неохотно разглашавшейся и парадоксальной истории Республики. Но были ли они — компере, маоне, «Каса ди Сан-Джорджо»— настоящими акционерными обществами? Об этом спорят, высказываясь и «за» и «против»211.
Во всяком случае, если оставить в стороне крупные привилегированные торговые компании, акционерное общество будет распространяться не быстро. Франция являет хороший пример такой замедленности. Самое слово акция привилось там с запозданием, и, даже когда видишь его написанным черным по белому, речь не обязательно идет об акциях, легко передаваемых из рук в руки. Зачастую присутствовало слово, но не явление. Столь же двусмысленно будут говорить либо «доли участия» (parts d'intérêts), либо «су» (sols), а порой и «су участия» (sols d'intérêts). В акте передачи от 22 февраля 1765 г. продажа акций некоего «общества для сбора рент» касается «двух су 6 денье участия, каковые… принадлежат [продающим] из числа 21 су, коими образовано общество»212. Двумя годами позже, в 1767 г., тоже в Париже, компания Борэн употребляет слово «акции», но подлежащий образованию капитал свой в 4 млн. ливров представляет следующим образом: 4 тыс. облигаций простого участия (reconnaissances d'intérêts) по 500 ливров, 10 тыс. пятых долей простого участия по 100 ливров, 1200 [облигаций] рентного участия по 500 ливров, 4 тыс. пятых долей рентного участия по 100 ливров. Простые участия — это акции, на которые поступает прибыль и которые несут риск; рентное участие — это, могли бы мы сказать, 6 %-ные облигации213.
Слово «акционер» тоже медленно пробивало себе дорогу. С ним было связано, по крайней мере во Франции, откровенное предубеждение, так же как и со словом банкир. Бывший одним из секретарей Джона Лоу, Мелон214 писал двенадцать лет спустя после [крушения] системы [Лоу] в 1734 г.: «Мы не собираемся утверждать, будто Акционер более полезен государству, нежели Рантье. Сие суть мерзкие партийные пристрастия, от коих мы весьма далеки. Акционер получает свой доход, как Рантье — свой; ни один из них не трудится более другого, и деньги, предоставляемые обоими за то, чтобы получать акцию или контракт [ренту], равно обращаются и равно применимы в коммерции и в земледелии. Но представлены оные деньги различно. Деньги Акционера, или акция, не ограничиваемые никакою формальностью, легче обращаются, тем самым производят большее обилие стоимости и надежный ресурс при нынешних и непредвиденных надобностях». В то время как «контракт» требует переговоров и многочисленных хлопот в присутствии нотариуса; это типичное вложение средств для отца семейства, который желает себя предохранить от «несовершеннолетних наследников, зачастую расточительных».
Несмотря на эти преимущества акции, новый [тип] товарищества распространялся крайне медленно, где бы ни проводили мы обследования; например, в XVIII в. в Нанте или в Марселе. Обычно оно появлялось в новой или обновлявшейся области страхования. Иногда при снаряжении каперских судов: то, что уже происходило в елизаветинской Англии, таким же образом происходит в Сен-Мало около 1730 г. Всем известно, гласит относящееся к этому времени прошение на имя короля, «что, согласно обычаю, издавна установленному для снаряжения каперов, никакое предприятие такого рода ни в Сен-Мало, ни в прочих портах королевства не производится иначе, как путем подписки, каковая, будучи разделена на акции умеренной стоимости, распространяет участие в доходах корсаров во все концы королевства»215.
Это многозначительный текст. Акционерное общество было средством добраться до более широкого круга лиц, предоставляющих капиталы, средством расширить в географическом и социальном плане сферы, откуда выкачивались деньги. Таким вот образом компания Борэн (1767 г.) имела корреспондентов и начатки сотрудничества и участия в Руане, Гавре, Морле, Онфлёре, Дьепе, Лориане, Нанте, Пезенасе, Ивто, Штольберге (возле Аахена), Лилле, Бурк-ан-Бресе216. Если бы удача ей сопутствовала, сетью компании была бы охвачена вся Франция. Вполне очевидно, что дела шли быстрее в Париже, деловом и оживленном Париже Людовика XVI. Там учреждаются Компания морского страхования (в 1750 г.), превратившаяся во Всеобщую в 1753 г., Компания анзенских копей, компания копей Кармо, Компания Жизорского канала, Компания Бриарского канала, Акционерная [компания] Генеральных откупов, Компания вод и лесов. Естественно, эти акции котировались, продавались, обращались в Париже. Вследствие «непостижимого потрясения» акции Общества вод и лесов подскочили в апреле 1784 г. с 2100 ливров до 3200–3300217.
Наши перечни были бы куда более длинными, если бы мы затронули Голландию lato sensu*DN или Англию. Но чего ради?
Таким образом, перед нами три поколения товариществ, по мнению историков коммерческого права: обычные, коммандитные товарищества и акционерные общества. Эволюция ясна. По меньшей мере в теории. В действительности же товарищества, за некоторыми исключениями, сохраняли старомодный, незавершенный характер, вытекавший главным образом из незначительности их размеров. Любой зондаж — скажем, в тех документах, что остались в архивах парижских коммерческих судов, — выявляет товарищества плохо или вовсе не определенные. Крохотные преобладают, как если бы мелкота объединялась, чтобы не быть съеденной крупными [предприятиями]218. Приходится прочесть десять контрактов, объединяющих мелкие капиталы, пока наткнешься на сахарный завод, двадцать — прежде чем обнаружишь упоминание банка. Это не значит утверждать, будто не объединялись богачи. Напротив, Даниэль Дефо219, наблюдавший Англию своего времени — около 1720 г., не обманывался на этот счет. Где узы товарищества составляют правило? Среди богатых галантерейщиков, говорит он, торговцев полотном, золотых дел мастеров, занятых банковским делом (banking goldsmiths), и прочих крупных торговцев (considerable traders) и среди некоторых купцов (merchants), торгующих за границей.
Но такие люди крупной торговли были меньшинством. Более того, даже фирмы, объединения купцов, «предприятия»220, если мы отвлечемся от картины привилегированных компаний или крупных мануфактур, очень долго будут оставаться смехотворными, на наш взгляд, по своим размерам. В Амстердаме «контора»— это были самое большее 20–30 человек221; самый крупный парижский банк накануне Революции, банк Луи Греффюля, насчитывал три десятка служащих222. Фирма, каков бы ни был ее масштаб, спокойно размещалась в одном-единственном доме — доме патрона, «принципала». Вот что надолго сохранит ее семейный, даже патриархальный характер. По Дефо, служащие (servants) живут у оптовика, едят за его столом, спрашивают у него разрешения отлучиться. О том, чтобы ночевать вне дома, нечего было и думать!
В одной театральной пьесе 1731 г. лондонский купец журит своего служащего: «Ты поступил неправильно, Барнуэлл, отлучившись нынче вечером без предупреждения»223. Это именно та атмосфера, что описана еще в 1850 г. в романе Густава Фрейтага “Soll und Haben” («Быть должным и иметь»), действие которого протекает в доме немецкого оптового купца. В Англии при королеве Виктории в крупных торговых домах хозяева и персонал жили своего рода семейной общиной: «Во многих деловых заведениях каждодневная работа начиналась семейной молитвой, в которой участвовали ученики и приказчики» (“In many business establishments the Day's work was begun by family prayers, in which the apprentices and assistants joined")224. Таким образом ни дела, ни социальные реальности, ни мышление не эволюционировали галопом. Многочисленные небольшие фирмы оставались правилом. Знаменательное разрастание предприятия наблюдалось лишь тогда, когда в деле участвовало государство — самое колоссальное из современных предприятий, которое, само собой разрастаясь, обладало привилегией увеличивать и размеры других.
Крупные торговые компании родились из торговых монополий. В целом они восходят к XVII в. и были достоянием европейского Северо-Запада. Именно это говорят и повторяют, и не без оснований. Точно так же, как города внутренних областей Италии создали (под названием «компания») товарищества на флорентийский манер и благодаря этому оружию открыли для себя [торговые] кругообороты Средиземноморья и Европы, так и Соединенные Провинции и Англия использовали свои компании, дабы завоевать весь мир.
Такое утверждение, не будучи неверным, однако же плохо позволяет вписать это удивительное явление в историческую перспективу. В самом деле, монополии крупных компаний имели двойную или тройную характеристику: они предполагали достигшую чрезмерного напряжения игру капитализма; они были немыслимы без привилегий, предоставленных государством; они захватывали целые зоны торговли на дальние расстояния. Одна из голландских «компаний», которые предшествовали Ост-Индской компании, носила характерное название Дальней компании (Compagnie Van Verre). Но ведь ни торговля на дальние расстояния, ни уступка государством привилегий, ни подвиги капитала не датируются началом XVII в. В сфере торговли на дальние расстояния (Fernhandel) капитализм и государство были связаны задолго до образования английской Московской компании в 1553–1555 гг. Так, крупная торговля Венеции с начала XIV в. охватывала все Средиземноморье и всю доступную Европу, включая и север [ее]. В 1314 г. венецианские галеры добрались до Брюгге. В XIV в. перед лицом становившегося всеобщим экономического спада Синьория организовала систему торговых галер (galere da mercato). Ее арсенал строил большие корабли и снаряжал их (это означало взять на себя затраты по выпуску из гавани), она сдавала их внаем и благоприятствовала торговле своих купцов-патрициев. Речь здесь шла о мощном демпинге, не ускользнувшем от внимательного взгляда Джино Луццатто. Торговые галеры играли свою роль до первых десятилетий XVI в.; они были оружием Венеции в ее борьбе за гегемонию.
Аналогичные системы будут созданы перед лицом еще более расширившегося пространства после открытия Америки и плавания Васко да Гамы. Европейский капитализм, если он и нашел там новые и колоссальные выгоды, не совершил тогда сенсационных прорывов. Дело в том, что испанское государство навязало Совет Индий (Consejo de Indias), Торговую палату (Casa de la Contratación), Путь в Индии (Carrera de Indias). Как было преодолеть эти накопившиеся ограничения и надзор? В Лисабоне существовали король-купец и, по удачному выражению Нуньеса Диаса, «монархический капитализм»225 Индийской палаты (Casa da India) с флотами, комиссионерами, государственной монополией. Деловым людям придется к этому приспосабливаться.
И эти системы были долговечными: португальская просуществовала до 1615–1620 гг., а испанская — до 1784 г. Так что если страны Пиренейского полуострова долгое время противились учреждению крупных торговых компаний, то это потому, что государство, приняв за отправные точки Лисабон, Севилью, а потом Кадис, предоставило купцам удобные условия для действий. Машина работала. Кто ее, однажды запущенную, остановит? Часто говорят, что Испания со своим Путем в Индии подражала Венеции — и это правда. И что Лисабон подражал Генуе, но это сравнение не столь справедливо226. В Венеции все делалось ради государства; в Генуе — все для капитала. А ведь в Лисабоне, где присутствовало как раз новое государство, было все, кроме генуэзской свободы действий.
Государство и капитал — это две силы, ставшие более или менее близнецами. Как действовал их союз в Соединенных Провинциях и в Англии? Это важнейший вопрос истории великих компаний.
Монополия одной компании зависит от соединения трех реальностей: государства, прежде всего его, более или менее эффективного и всегда присутствующего; торгового мира, т. е. капиталов, банка, кредита, клиентов — мира враждебного либо сопричастного, либо такого и другого одновременно; наконец, подлежащей эксплуатации далеко расположенной зоны торговли, которая уже сама по себе определяет многое.
Государство никогда не оставалось в стороне, именно оно распределяло и гарантировало привилегии на национальном рынке, главной базе. Но то не были доброхотные даяния. Всякая компания отвечала [нуждам] какой-то фискальной операции, связанной с финансовыми затруднениями, которые суть вечная доля современных государств. Компании непрестанно оплачивали снова и снова свои монополии, каждый раз возобнов-
Корабельная верфь и пакгауз Ост-Индской компании в Амстердаме. Эстамп Я. Мульдера (ок.1700 г.). Фото Фонда «Атлас ван Столк».
лявшиеся после долгих споров. Даже внешне мало сплоченное государство Соединенных Провинций знало толк в обложении сборами доходной Ост-Индской компании, заставляло ее ссужать деньги, платить сборы, облагало пайщиков налогом на капитал и, что хуже всего, с учетом реальной стоимости акций по биржевому курсу. Как говорил адвокат Питер Ван Дам, человек, как нельзя лучше знавший голландскую Ост-Индскую компанию (мысль эту можно распространить и на соперничавшие компании): «Государство должно радоваться существованию ассоциации, которая каждый год выплачивает ему столь крупные суммы, что страна извлекает из коммерции и из мореплавания в Индии втрое больше прибыли, нежели акционеры»227.
Нет смысла настаивать на этом банальном пункте. Тем не менее каждое государство самой своей деятельностью придавало своим компаниям особый облик. В Англии после революции 1688 г. они были более свободными, чем в Голландии, где ощущалось бремя прежнего успеха. Во Франции, если говорить об Ост-Индской компании, то она создавалась и переделывалась королевским правительством по своему усмотрению, была им опекаема и как бы изъята из самой жизни страны, подвешена в воздухе и неизменно управлялась людьми мало компетентными или вовсе некомпетентными. Какой француз не видел этих различий? Письмо из Лондона в июле 1713 г. сообщало об образовании компании Асиенто (то будет Компания Южных морей, одаренная с самого начала привилегией, которую до этого удерживали французы — снабжать Испанскую Америку черными рабами). «Сие, — говорит наше письмо, — есть компания частных лиц, коим передана сказанная поставка; и здесь повеления двора нисколько не влияют на интересы частных лиц…»228 Конечно, это слишком сильно сказано. Но уже с 1713 г. различие между положением в делах на разных берегах Ла-Манша было велико.
Короче, хорошо было бы иметь возможность отметить, на каком уровне и каким образом развивались отношения между государством и компаниями. Последние развивались лишь, если первое не вмешивалось на французский манер [в их дела]. Если же, напротив, правилом была определенная экономическая свобода, то капитализм занимал свое место, приспосабливался к любым трудностям и административным причудам. Признаем, что [голландская] Ост-Индская компания — на несколько месяцев более молодая, чем [английская] компания, но первой среди великих компаний добившаяся показательных и завораживающих успехов, — так вот, признаем, что в своем строении она была сложна и причудлива. В самом деле, она подразделялась на шесть независимых палат (Голландскую, Зеландскую, Дельфтскую, Роттердамскую, Хорнскую, Энкхёйзенскую), над которыми возвышалось общее правление Семнадцати господ (Heeren Zeventien), из которых 8 принадлежали к Голландской палате. При посредстве палат правящая буржуазия городов имела доступ к громадному и прибыльному предприятию. Директора местных палат (Gewindhebbers, которые избирали Семнадцать господ) в свою очередь имели доступ к общему правлению компании. Мимоходом подчеркнем в этой характерной раздробленности выход на поверхность экономики городов из-под внешне единого покрова общей экономики нидерландских Провинций, что ни в коей мере не мешало доминированию Амстердама. А также отметим постоянное присутствие в лабиринте Ост-Индской компании семейных династий. В списках Семнадцати господ и Девятнадцати господ (директоров созданной в 1621 г. Вест-Индской компании) неизменно присутствовали несколько могущественных семейств, таких, как амстердамские Биккеры или зеландские Лампсины. Их навязывало не государство, а деньги, общество. Те же наблюдения вы сделаете по поводу английской Ост-Индской компании, или Компании Южных морей, или еще Английского банка, или, чтобы взять пример ограниченный, но лишенный какой-либо двусмысленности, английской Компании Гудзонова залива. Все такие крупные предприятия приводили к небольшим господствующим группам — упорным, державшимся за свои привилегии, нисколько не стремившимся к переменам или новшествам, чертовски консервативным. Они были слишком хорошо обеспечены, чтобы иметь вкус к риску. Мы даже склонны непочтительно думать, что они и лично не были воплощением купеческого разума. Слишком часто говорят, что [голландская] Ост-Индская компания будто бы прогнила в [своей] основе; она прогнила также и с верхушки. По правде сказать, она продержалась так долго только потому, что зацепилась за самые доходные обмены своего времени.
И в самом деле, участь компаний прямо зависела от монополизированного ими торгового пространства. География прежде всего! Итак, на практике торговля с Азией окажется наиболее прочной основой для таких обширных экспериментов. Ни Атлантика (африканская торговля и торговля с Америками), ни европейские моря, Балтийское, Белое, огромное Средиземное, не будут представлять столь продолжительное время доходных полей для [торговых] операций. Взгляните, в рамках истории Англии, на судьбу Московской компании, Левантинской компании, Африканской компании или же на еще более показательный для нидерландской истории конечный крах Вест-Индской компании. У великих торговых компаний была география успеха, ни в коей мере не случайная. Было ли это вызвано тем, что азиатская торговля проходила исключительно под знаком роскоши (перец, тонкие пряности, шелк, индийские хлопчатые ткани, китайское золото, японское серебро, вскоре [затем] — чай, кофе, лаковые изделия, фарфор)? Европа, испытавшая определенный [экономический] подъем, узнала и быстрый рост аппетита к роскоши. А крушение в начале XVIII в. империи Великих моголов открыло Индию для вожделений купцов Запада. Но торговлю эту делали заповедным полем для крупного капитала, единственно способного пустить в обращение громадные суммы наличных денег, также и удаленность, и трудности азиатской торговли, ее усложненный характер. Ее необъятность с самого начала устраняла конкуренцию, по крайней мере затрудняла ее; она устанавливала планку на определенной высоте. В 1645 г. один англичанин писал: «Частные лица не могут себе позволить совершать столь долгие, опасные и дорогостоящие поездки» ("private men cannot extend in making such long, adventurous and costly voyages“)229. На самом деле это пристрастное суждение, защитительная речь в пользу компаний, множество раз повторявшаяся в Англии и вне Англии и не вполне справедливая: множество частных лиц могло бы собрать необходимые капиталы, как мы далее это увидим. Последний подарок Азии: она кормила на месте служившего в ней европейца. Торговля «из Индии в Индию», исключительно прибыльная, позволила Португальской империи просуществовать целое столетие, а Голландской империи — два века подряд, пока Англия не поглотила Индию.
Но поглотила ли она ее? Эти локальные торговые потоки, лежавшие в основе европейского успеха, что строился на их постоянстве, суть доказательство выносливости существовавшей на месте экономики, которой суждена была продолжительная жизнь. На протяжении этих веков эксплуатации Европа имела то преимущество, что пред нею находились густо населенные, развитые цивилизации, сельскохозяйственное и ремесленное производство, уже организованное для экспорта, и повсюду — эффективные торговые цепочки и посредники. Например, на Яве голландцы опирались на китайцев для скупки сырья на месте производства и для сосредоточения товара. Вместо того, чтобы создавать заново, как это было в Америке, Европа эксплуатировала и перехватывала на Дальнем Востоке то, что было уже прочно построено. Только ее белый металл позволил ей взломать двери этого дома. И лишь в конце пути военное и политическое завоевание, сделавшее хозяйкой Англию, глубоко нарушит старинное равновесие.
Английский успех пришел не слишком-то рано. К 1500 г. Англия была страной «отсталой», без могущественного флота, с преимущественно деревенским населением и всего двумя [видами] богатства: огромным производством шерсти и сильной суконной промышленностью (последняя развилась настолько, что мало-помалу поглотила первое). Эта промышленность, в большой мере деревенская, производила на юго-западе и на востоке Англии прочную «простую ткань» (broad cloth), а в Уэст-Райдинге — тонкие ворсистые сукна (kersies). И вот эта Англия с ее 75 тыс. жителей в столице, Англия, которая вскоре станет, но пока еще не стала, чудовищем, с сильной монархией (вышедшей из войны Алой и Белой Розы), с развитым цеховым ремеслом, активными ярмарками, оставалась страной традиционной экономики. Но торговая жизнь начала отделяться от ремесленной; отделение было в общем аналогично тому, которое мы отмечаем в итальянских предренессансных городах.
Разумеется, первые крупные английские товарищества образовывались именно в рамках внешних обменов. Два самых крупных, какие мы можем наблюдать, были в своей организации еще архаичными — это товарищество купцов — экспортеров шерсти (The Merchants of the Staple) (торговым центром, staple, о котором идет речь, был Кале) и товарищество «купцов-авантюристов» (Merchants Adventurers), ведших крупную торговлю сукнами. Первые, Staplers, представляли английскую шерсть, но она перестанет экспортироваться. Так что оставим их в стороне. «Купцы-авантюристы»230, которые использовали к своей выгоде расплывчатое слово adventurers (фактически обозначавшее в данном случае всех купцов-предпринимателей, участвовавших во внешней торговле), были экспортерами неотделанного сукна в Нидерланды, с которыми была заключена серия договоров (например, в 1493–1494 гг. или, скажем, в 1505 г.). Мало-помалу лондонские торговцы шелком и бархатом (mercers) и бакалейщики (grocers) заняли первое место среди массы «купцов-авантюристов» и стали прилагать усилия к тому, чтобы устранить провинциалов, которые образовали соперничающую группу купцов к северу от реки Туин. С 1475 г. эти лондонские купцы действуют сообща, фрахтуют для своих перевозок одни и те же суда, объединяются для уплаты таможенных сборов и получения привилегий в рамках вскоре ставшей очевидной диктатуры торговцев шелком и бархатом из их числа. В 1497 г. королевская власть вмешалась, чтобы заставить компанию, центром которой был Лондон, принимать купцов, живших вне столицы. Но принимать их будут лишь на второстепенные роли.
Первая черта, которая поражает в организации «купцов-авантюристов», — это то, что подлинный центр их компании располагался за пределами Англии — долгое время в Антверпене и в Берген-оп-Зоме, ярмарки которых оспаривали друг у друга клиентуру. Находиться в Нидерландах означало для компании возможность играть [на конкуренции] между двумя этими городами и лучше сохранять свои привилегии. Главное же, именно на этих континентальных рынках совершались важнейшие сделки — продажи сукон, закупки пряностей и переводы прибылей [от мореходства] в деньгах. Именно там можно было «зацепиться» за самую оживленную сферу мировой экономики. В Лондоне царили купцы более пожилые, которых страшили путешествия и оживленные рынки. Молодежь находилась в Антверпене. В 1542 г. те купцы, что оставались в Лондоне, жаловались Тайному совету (Privy Council), что «антверпенская молодежь» не обращает никакого внимания на советы своих «хозяев и господ» в Лондоне231.
Но что нас здесь интересует, так это то, что Компания «купцов-авантюристов» (Merchant Adventurers Company) оставалась «корпорацией». Дисциплина, что тяготела над купцами, была аналогична дисциплине, которую в тесном городском пространстве навязывали своим членам цехи. Регламенты компании, дарованные ей государством — например, королевский кодекс 1608 г.232,— со вкусом это уточняют. Члены компании были друг другу «братьями», а жены их — «сестрами». Братья должны были все вместе являться на церковные службы, на похороны. Им запрещалось дурно себя вести, употреблять поносные слова, напиваться допьяна, выставлять себя на всеобщее обозрение в невыгодном свете — например, спешить с получением своей почты вместо того, чтобы дожидаться ее в своей лавке; или же самому переносить свои товары, сгибаясь под тяжестью тюков. Запрещались также споры, оскорбления, дуэли. Компания была моральной общностью, юридическим лицом. У нее было свое правление (управляющий, выборные, судьи, секретари). Она обладала торговой монополией и привилегией вечного наследования (правом преемственности по отношению к себе самой). Все эти характеристики обозначали (без сомнения, по позднему словарю Джозайи Чайлда) «регламентированную компанию» (regulated company), т. е., с соответствующими поправками, нечто аналогичное гильдиям и ганзам, какие знавали страны северных морей.
Так что [здесь] не было ничего нового, ничего оригинального. «Купцы-авантюристы», истоки которых восходят, вне всякого сомнения, ко времени до XV в., не дожидались, чтобы организоваться, доброй воли английской королевской власти. Появление компании, как полагает Майкл Постан233, было, несомненно, следствием сокращения продаж сукон, откуда явилась необходимость тесно объединиться ради защиты своих интересов. Но речь не шла об акционерном обществе. Члены компании (которые платили взносы при вступлении в нее, если только они не приобретали права членства наследственным путем или по окончании ученичества при каком-нибудь члене компании) торговали каждый на свой страх и риск. В целом то было старое образование, которое втянулось в деятельность, подготовленную эволюцией английской экономики — переходом от сырой шерсти к шерсти обработанной, — и при этом великолепно выдерживало свою роль,
Зал Трибунала в резиденции «купцов-авантюристов»(Merchant-Adventurers) в Йорке. Фото из журнала «Кантри Лайф».
будучи действенной суммой индивидуальных усилий, согласованных между собой, но не слитых воедино. Ему просто было бы перейти к обширной единой компании с общим капиталом — к акционерному обществу (Joint Stock Company). Однако же «купцы-авантюристы», правда в состоянии упадка, сохранят свою старинную организацию до самого 1809 г., когда компания завершит свое существование с установлением в Гамбурге (где она прочно обосновалась с 1611 г.234) власти Наполеона.
Этих подробностей, относящихся к «купцам-авантюристам», достаточно, чтобы у читателя сложилось представление о том, чем могла быть регламентированная компания. В самом деле, первые акционерные компании, число которых в Англии умножилось в пору стремительного рывка в конце XVI и начале XVII в.235, далеко не сразу возобладали. Они проникали в среду товариществ иного типа, оказывавших такие же услуги; порой такие иные товарищества даже, казалось, превосходили акционерные, коль скоро такие акционерные компании, как Московская, основанная в 1555 г., или Левантинская, основанная в 1581 г.,’были затем преобразованы в компании регламентированные — первая в 1622 г., а потом в 1669 г., вторая — в 1605 г., а Африканская компания — в 1750 г. Даже английская Ост-Индская компания, основанная в 1599 г., ставшая привилегированной в 1600 г., познала в период 1698–1708 гг. по меньшей мере любопытный кризис, частично вновь став регламентированной компанией.
К тому же в первое столетие своего существования английская Ост-Индская компания, созданная с капиталом, намного уступавшим капиталу голландской Ост-Индской компании, отнюдь не была настоящей акционерной компанией. Ее капитал был образован только на одно плавание, и по возвращении каждый купец получил обратно свой пай и свои доходы. Долгое время любой акционер имел право изъять свою долю участия. Мало-помалу дела менялись. Начиная с 1612 г. счета составлялись уже не на [одно] предстоящее плавание, но на ряд предполагаемых плаваний. Наконец, с 1658 г. акционерный капитал стал неприкосновенным. А к 1688 г. акции продавались на лондонской бирже так же, как акции голландской компании — на бирже амстердамской. Таким образом, мало-помалу пришли к голландской модели акционерных обществ. На это потребовалось примерно столетие.
Глобальный успех [привилегированных] компаний Северо-Западной Европы — то был также вопрос конъюнктуры и хронологии. Первые успехи Амстердама относятся примерно к 1580–1585 гг. В 1585 г. повторное взятие Антверпена [испанцами] Александра Фарнезе решило участь города на Шельде. Даже неполный его торговый разгром обеспечил триумф города-соперника. Но ведь в 1585 г. [еще] почти два десятка лет отделяют нас от основания (в 1602 г.) голландской Ост-Индской [компании]. Следовательно, последняя возникает позже, чем успех Амстердама. По крайней мере не она его создала, а сама даже была отчасти создана этим успехом. Но ее успех, во всяком случае, последовал почти немедленно. Точно так же, как и удача английской Ост-Индской компании, основанной немного раньше.
Неудача французов в их усилиях образовать торговые компании приходится [на время] между 1664 и 1682 гг. Ост-Индская компания, основанная в 1664 г., «с первых лет натолкнулась на финансовые затруднения», и ее привилегия была у нее отнята в 1682 г. Основанная в 1670 г. Левантинская компания начала приходить в упадок с 1672 г. Северная компания, созданная в июле 1669 г.236, потерпела фиаско. Вест-Индская компания, созданная в 1664 г., была упразднена в 1674 г. Таким образом, [налицо] серия провалов, которые плохо компенсировал полууспех Ост-Индской компании. И перед лицом таких провалов — успех английский и голландский. Такой контраст требует объяснений. На счет французских предприятий следовало бы отнести недоверие французских купцов к королевскому правительству, относительную слабость их средств и незрелость того, что могло бы быть французским капитализмом. Ну и конечно же, трудность включиться в уже организованные сети: хорошие места были заняты и любой там дрался отчаянно. «В придачу, — писал Жан Мёвре, — …иностранные компании, основанные в первой половине века, знавали сенсационные прибыли, которые вследствие изменений конъюнктуры с того времени более не повторялись»237. Французы плохо выбрали момент [для начала]. Кольбер явился слишком поздно. Тем более что полвека беспрецедентного подъема дали Северу, особенно Нидерландам, превосходство, делавшее их способными сопротивляться эвентуальной конкуренции и даже притормаживать развитие неблагоприятной конъюнктуры.
В зависимости от места одна и та же конъюнктура влекла за собой различные последствия. Например, рубеж столетий (1680–1720 гг.) был трудным во всей Европе, но в Англии он отмечен такими потрясениями и кризисами, которые создают впечатление общего прогресса. Происходило ли это потому, что в периоды спада или застоя имелись экономики защищенные или менее затронутые, чем другие? Во всяком случае, после революции 1688 г. в Англии все активизировалось. Там утверждается мощный государственный кредит «на голландский манер»; основание Английского банка, это удавшееся смелое предприятие 1694 г., стабилизирует рынок государственных ценных бумаг и придает дополнительный импульс делам. Последние идут слишком хорошо: вексель, чек занимают все большее место на внутреннем рынке238. Внешняя торговля ширится и диверсифицируется: по мнению Грегори Кинга и Давенанта, то был сектор, развивавшийся быстрее всего239. Увлечение инвестициями в акционерные общества: в 1688 г. их было 24 (включая Шотландию); с 1692 по 1695 г. создаются 150 акционерных обществ, из которых, впрочем, выживут не все240. Переплавка монеты во время кризиса 1696 г. оказалась ужасающим сигналом тревоги и не затронула лишь подозрительные дела. Тем не менее жертвами ее стали тысячи подписчиков. Отсюда — закон 1697 г., ограничивший до 100 число биржевых маклеров (stock jobbers) и положивший конец льготам агентов по продаже ценных бумаг241. И все же инвестиционный бум возобновился [и сохранялся] до самого 1720 г., года «Морского пузыря» (Sea Bubble)*DO. Следовательно, то был в целом период оживленный, плодотворный, невзирая на крупные изъятия денежных средств правительством Вильгельма III и королевы Анны.
В такой атмосфере компаниям трудно было сохранять свои привилегии перед лицом частной инициативы. Монополии Московской и Левантинской компаний были упразднены. Потерпит ли крушение также и Ост-Индская компания в то время, как ее капитал значительно вырос? С новыми вольностями появилась вторая компания, и борьба между прежней и новой на бирже шла вплоть до 1708 г. с переменным успехом.
Не стремясь очернить агрессивный капитализм, который утверждался как раз в эти самые годы, приведем один любопытный случай. В августе 1698 г. купцы старой компании вознамерились уступить некоторые свои заведения в Индии либо купцам компании новой, либо же, как полагали, французской Ост-Индской компании. 6 августа 1698 г. Поншартрен писал Таллару242: «Управляющие французской Индийской компании получили сведенияу что директора старой английской компании желали бы продать свои заведения в Масулипатаме на Коромандельском берегу и что они могут вести о сем переговоры с [французскими] управляющими. Желание Его Величества таково, чтобы Вы попытались без огласки узнать, истинны ли сии сведения и, ежели так, располагают ли директора властью их уступить и что бы они за сие хотели». Слова, набранные курсивом, в [оригинальном] тексте зашифрованы. Таллар, еще находясь в Утрехте, ответил министру 21 августа: «Достоверно, что директора старой английс-
Отплытие «ост-индского корабля»(East Indiaman) около 1620 г. Картина Адама Виллартса. Лондону Гринвичский Национальный Морской музей.
кой Ост-Индской компании желают продать заведения, кои они в Индии имеют у и что директора новой [компании], дабы получить оные по более дешевой цене, заявляют тем, что они в них вовсе не нуждаются и могут без них обойтись, но я сомневаюсь, чтобы сии первые, каковые суть богатые лондонские купцы и могут потерять многое, осмелились бы договариваться о том с иностранцами». Десять лет спустя, со слиянием двух английских компаний в одну, все стало на место.
Все это следует сопоставить с поведением тех голландцев, которые, будучи раздражены жесткими монопольными правами, не допускавшими их у себя дома к торговле с Дальним Востоком, создавали или пробовали создать [Ост-] Индские компании во Франции, в Дании, в Швеции, в Тоскане, предоставляя им капиталы. И это также объясняет ту атмосферу, что царила в конце XVIII и в начале XIX в. в британской Индии, где натиск английских купцов на привилегии Ост-Индской компании (последние будут отменены лишь в 1865 г.) опирался на пособничество не только местных ее агентов, но и тучи европейских негоциантов всех национальностей, которые были активно замешаны в контрабандной торговле, особенно с Китаем и Индонезией, и в доходном занятии перевода незаконно [приобретенных] денег в Европу.
Питер Ласлетт желал бы нас уверить, будто английская Ост-Индская компания и Английский банк, «которые представляли уже модель тех институтов, что в конечном счете придадут облик «делам», как мы их понимаем», имели «до начала XVIII в. лишь незначительное влияние на [всю] совокупность торговой и промышленной деятельности» в Англии243. Чарлз Боксер еще более категоричен, хотя и не приводит никаких точных данных в поддержку [этой точки зрения]244. Для него великие торговые компании не были главным. У. Р. Скотт более точен: он оценивает общую массу капиталов акционерных обществ в 1703 г. (после очевидного подъема) в 8 млн. фунтов стерлингов, тогда как, по данным Кинга, в 1688 г. национальный доход достигал 45 млн. фунтов, а национальное достояние — более 600 млн. фунтов стерлингов245.
Но нам известны и доводы, и ход рассуждений: всякий раз, как сравнивают объем какого-то передового вида деятельности со значительным объемом экономики в целом, масса настолько снижает долю этого исключения, что почти его аннулирует. Я не убежден [в этом]. Важные факты — это те, которые имеют последствия, а когда последствиями оказываются современный характер экономики, «модель» будущих «дел», ускоренное формирование капитала и заря колониальной эпохи — тут следует дважды подумать. К тому же разве буря протестов против монопольных прав компаний не показывает, что ставки того заслуживали?
Еще до 1700 г. купеческий мир непрестанно поносил монополии. Жалобы, ярость, надежды, компромиссы уже имели место. Но если не слишком насиловать источники, то представляется, что монополия такой-то и такой-то компании, терпимая в XVII в. без особых воплей, стала ощущаться как непереносимая и скандальная в следующем столетии. Деказо, выборный нантских коммерсантов, без околичностей утверждал это в одном из своих докладов (1701 г.): «Привилегии привативных [читай: исключительных] компаний приносят вред коммерции», ибо ныне-де «подданные проявляют столько же способностей и духа состязательности, сколько было беспечности и неспособности во времена учреждения компаний»246. В настоящее время купцы могут сами по себе отправиться в Ост-Индию, в Китай, в Гвинею для торга неграми, в Сенегал за золотым песком, кожами, слоновой костью, камедью. Точно так же для Никола Менаже — выборного города Руана (3 июня 1704 г.) — «неоспоримый принцип в делах коммерции заключается в том, что все компании с исключительными правами боле пригодны к тому, чтобы оную зажимать [sic!], нежели к тому, чтобы ее расширять, и что гораздо выгоднее для государства, чтобы его торговля находилась в руках всех подданных, а не оставалась ограничена малым числом лиц»247. Согласно одному официальному докладу от 1699 г., даже сторонники компаний полагали, что не следовало бы тем не менее «лишать частных лиц сей свободы торговли и что в государстве не должно быть исключительных привилегий». В Англии «нарушители монополии (interlopers), или авантюристы, занимаются торговлею в тех же местностях, где ее могут вести и английские компании»248. В самом деле, в 1661 г. компания предоставила частным лицам вести торговлю «из Индии в Индию». А после революции 1688 г., которая была революцией купцов, общественное мнение было настолько возмущено, что привилегия Ост-Индской компании была временно отменена и объявлена свобода торговли с Индией. Но все придет в порядок в 1698 г. или, вернее, в 1708 г., когда «исключительное» станет правилом.
Франция испытала подобные же колебания. В 1681 г. (20 декабря) и в 1682 г. (20 января) Кольбер провозгласил свободу торговли с Индией. За компанией сохранялись лишь перевозка и хранение товаров на складах249. К тому же компания сама по себе в 1712 г. уступила за деньги свою привилегию одной компании из Сен-Мало250. Существовала ли еще после этого Ост-Индская компания? «Наша компания Французской Ост-Индии [sic!], расстройство которой позорит королевское знамя и нацию», — писал 20 мая 1713 г. из Лондона Аниссон251. Но у умирающих институтов бывает трудная жизнь. Компания вполне преодолела бурные годы системы Лоу, в 1722–1723 гг. она была восстановлена с весьма солидными средствами, но без достаточной дотации звонкой монетой. Борьба за сохранение монополии и за прибыли продолжалась примерно до 60-х годов XVIII в. В 1769 г. широкая кампания, руководимая экономистами, положила монополии конец и открыла воспользовавшейся этим французской торговле свободный путь в Индию и в Китай252. В 1785 г. Калонн, или, вернее, объединившаяся вокруг него группа, вытащили Ост-Индскую компанию из беды. Она фактически оказалась в тени английской компании и после нескольких скандальных спекуляций будет упразднена Революцией в 1790 г.253
Таким образом, капитализм надлежит соотносить, с одной стороны, с разными секторами экономики, а с другой — с торговой иерархией, в которой он располагался на вершине. Вот это-то и возвращает нас к той структуре, которую настоящий труд предлагал с первых своих страниц254: у основания «материальная жизнь»— многообразная, самодостаточная, рутинная; над нею лучше выраженная экономическая жизнь, которая в наших объяснениях имела тенденцию сливаться с конкурентной рыночной экономикой; наконец, на последнем этаже — капиталистическая деятельность. Все было бы ясно, если бы это операциональное деление было бы обозначено на эмпирическом материале линиями, различимыми с первого взгляда. Конечно же, реальность не столь проста.
В частности, не просто провести ту линию, что сделала бы видимым решающее, в наших глазах, противопоставление капитализма и экономики. Экономика в том смысле, в каком нам хотелось бы употреблять это слово, — это мир прозрачности и регулярности, где всякий может заранее знать, основываясь на общем опыте, как будут развертываться процессы обмена. Так всегда обстояло дело на городском рынке с его покупками и продажами, необходимыми для каждодневной жизни, с обменом денег на товары или товаров на деньги, со сделками, которые заканчиваются сразу же, в самый момент их заключения. Так обстояло дело и в лавках перекупщиков. И так же обстояло дело при всех регулярных торговых перевозках (даже если они осуществлялись в обширном районе), перевозках общеизвестных по своим истокам, условиям, путям, завершению: торговле сицилийским зерном, или винами и изюмом левантинских островов, или солью (если в нее не вмешивалось государство), или апулийским растительным маслом, или же рожью, лесом, смолой стран Балтийского моря и т. п., а в целом — на бесчисленных маршрутах, обычно древних, направление, календарь и отклонения которых были заранее известны каждому; и как следствие эти маршруты были постоянно открыты для конкуренции. Правда, все усложнялось, ежели этот товар по той или иной причине приобретал интерес в глазах спекулянта; тогда он будет скапливаться на складе, затем перераспределяться — обычно его будут отправлять на дальние расстояния и в больших количествах. Например, зерновые Прибалтики зависели от регулярной торговли [в рамках] рыночной экономики: кривая курса закупочных цен в Гданьске неизменно следовала за продажной ценой в Амстердаме255. Но, будучи единожды накоплено на складах города, зерно переходило на иной уровень; впредь оно становилось предметом привилегированных игр, где одни только крупные купцы имели право голоса, купцы, которые будут отправлять это зерно в самые разные места, туда, где голод поднимет цену на него без всякой связи с закупочной ценой, а также туда, где оно может быть обменено на товары, пользующиеся особым спросом. Верно, что и на национальном уровне имелись возможности для небольших спекуляций, для микрокапитализма, особенно при таком товаре, как зерно; но они тонули в экономике, взятой в целом. Крупные капиталистические игры происходили в [сфере] необычного, нерядового или на дальних расстояниях, составлявших месяцы, а то и годы пути.
Можем ли мы в таком случае поместить по одну сторону рыночную экономику — прозрачность, чтобы употребить это слово последний раз, — а по другую — капитализм, спекуляцию? В одних ли словах тут дело? Или же мы стоим на конкретном рубеже, в известной мере осознававшемся самими действующими лицами? Когда [курфюрст-] электор Саксонский решил пожаловать Лютеру четыре Kuxen — акции рудников, приносившие 300 гульденов дохода, Лютер возразил: «Не желаю никакого «кукса»! Это деньги спекулятивные, а я не хочу способствовать таким деньгам» (“Ich will kein Kuks haben! Es ist Spielgeld und will nicht wuddeln dasselbig Geld!”)256. Многозначительные слова, даже, может быть, слишком многозначительные, коль скоро отец и брат Лютера были мелкими предпринимателями на мансфельдских медных рудниках, а следовательно, находились по другую сторону капиталистического барьера. Но ту же сдержанность проявляет и Ж.-П. Рикар, в общем-то спокойный наблюдатель амстердамской жизни, перед лицом многообразной спекуляции. «Дух торговли настолько царит в Амстердаме, — говорит он, — что совершенно необходимо там торговать каким угодно способом»257. То определенно был иной мир. Для Иоганна-Георга Бюша, автора истории торговли Гамбурга, биржевые сложности Амстердама и прочих крупных рынков — «это дела не для благоразумного человека, но для одержимого игрой»258. И черта проведена еще раз. Если стать по другую сторону этой границы, то вот слова, которые Эмиль Золя (1891 г.) вкладывает в уста делового человека, налаживающего деятельность новой банковской компании: «При скудной законной оплате труда, при благоразумном равновесии ежедневных деловых соглашений существование превращается в скучнейшую пустыню, в болото, где застаиваются и дремлют силы… Спекуляция же — это самая соблазнительная сторона существования, это вечное стремление, заставляющее бороться и жить… Без спекуляции не было бы дел»259.
Осознание разницы между двумя экономическими мирами и двумя образами жизни и работы выражено здесь без прикрас. Это литература? Да, вне сомнения. Но добрым столетием раньше аббат Галиани совсем иным языком характеризовал все ту же пропасть в экономическом и, в не меньшей мере, в человеческом плане. В своих «Диалогах о торговле зерном» он выдвигает против физиократов ту возмутительную идею, что торговля зерном не может составить богатства страны. И вот его доказательство: зерно не только вид продовольствия, «который очень мало стоит соотносительно с весом и местом, какое он занимает», и, следовательно дорого для перевозки; оно не только подвержено порче, уничтожается насекомыми и крысами и хранится с трудом; оно не только «додумалось появляться на свет посреди лета» и, следовательно, должно быть пущено в торговлю «в самое неудачное время года», когда моря бушуют, а дороги непроезжие из-за зимы; но самое плохое — то, что «зерно растет повсюду. Нет королевств, где бы его не было»260. Ни у одного королевства нет привилегии на него. Сравните его с растительным маслом и с вином, продуктами теплых краев: «Торговля ими надежна, постоянна, налажена. Прованс всегда будет продавать свои масла Нормандии… Всякий год на них будет спрос с одной стороны и сбыт их — с другой; это едва ли может измениться… Истинные сокровища Франции в смысле плодов земли суть вина и масла. Весь Север в них нуждается, и весь Север их совсем не производит. Тогда-то торговля устанавливается, прокладывает свое русло, перестает быть спекуляцией и делается рутиной». Когда же речь идет о зерне, не приходится ждать никакой регулярности; никогда не знаешь, ни где появится спрос, ни кто сумеет его удовлетворить, ни того, не явишься ли ты слишком поздно, когда кто-то другой уже покрыл потребность. Риск велик. Вот почему «мелкие купцы с небольшими капиталами» могут с прибылью торговать маслом или вином; «она даже более прибыльна, ежели производится малыми партиями. Бережливость, честность приносят ей процветание… Но для [крупной] торговли зерном надлежит искать самые сильные и самые длинные руки среди всего сообщества коммерсантов». Только эти сильные бывают осведомленными; одни они могут подвергнуть себя риску, а «поелику [самый] вид риска отгоняет толпу», они оказываются «монополистами» при «прибылях, соответствующих риску». Таково положение «внешней торговли зерном». Во внутреннем же плане, например, между различными провинциями Франции, нерегулярность урожайных лет в разных местах тоже позволяет определенную спекуляцию, но без таких прибылей. «Ее [внутреннюю торговлю зерном] оставляют на долю перевозчиков, мельников и булочников, кои сами и на свой страх и риск ведут торговлю в весьма малых размерах. Таким образом, [в то время как] внешняя торговля… зерном чрезмерно обширна и столь… рискованна и трудна, что по самой своей природе порождает монополию, внутренняя торговля производится тут и там и, наоборот, слишком мала». Она проходит через слишком много рук и каждому оставляет лишь скромный доход.
Итак, даже зерно, товар бывший в Европе вездесущим, безошибочно разделялось в соответствии с привлекшей наше внимание схемой: оно идет на собственное потребление и помещается на первом этаже материальной жизни; оно есть предмет регулярной торговли на малые расстояния, от обычных амбаров до ближайшего города, имеющего перед последними «превосходство в положении»; оно служит объектом нерегулярной и порой спекулятивной торговли между провинциями; и, наконец, на дальних расстояниях, во время острых и повторяющихся недородов, оно становится объектом оживленных спекуляций очень крупных торговцев. И всякий раз вы попадаете на другой этаж внутри торгового сообщества: вмешиваются в игру иные действующие лица, иные экономические агенты.