Оставаясь по-прежнему в рамках обмена, мы попытаемся в этой, второй главе продемонстрировать некоторые модели и показать кое-какие правила, проявляющиеся как тенденции1. Мы тотчас же выйдем за пределы пунктирных изображений первой главы, где рынок в местечке, лавка, ярмарка, биржа были представлены как серия точек. Проблема заключается в том, чтобы показать, как соединялись эти точки, как формировались линии обмена, как торговец организовывал эти связи и как такие связи, хоть они и оставляли за пределами торговых контактов многочисленные пустые пространства, создавали сплошные «торговые поверхности». Несовершенный наш словарь обозначает эти поверхности словом рынок, по природе неизбежно двусмысленным, — но тут уж правит обычай.
Мы попробуем взглянуть на явления с двух разных точек зрения. Сначала, как бы став на место торговца, представим себе, какой могла быть его деятельность, его обычная тактика. Затем, заняв позицию «со стороны», в значительной мере не зависящую от проявлений индивидуальной воли, мы рассмотрим сами по себе торговые пространства — рынки в широком смысле слова. Будь они городские, региональные, национальные или даже международные, их реальности навязывали себя торговцу, «обволакивали» его действия, способствуя им или противодействуя. К тому же с течением веков рынки трансформировались. И эти изменчивые география и экономика рынков (которые мы более пристально рассмотрим в третьем томе), разумеется, непрестанно перестраивали и переориентировали частную деятельность торговца.
Перспективы купца, деятельность его нам знакомы; бумаги его — в нашем распоряжении2. Нет ничего проще, чем поставить себя на его место, читать письма, какие он писал или получал, изучать его счета, следить за ходом его дел. Но здесь мы постараемся скорее понять те правила, в рамки которых замыкало купца его ремесло, правила, которые он знал по опыту, но зная, почти не задумывался о них повседневно. Нам придется заняться систематизацией.
Коль скоро обмен — это взаимность, любому передвижению из А в В соответствовало определенное возвратное движение из В в А, сколь бы сложным и извилистым мы ни пожелали [его видеть]. Тогда обмен замыкается на себя, имеется кругооборот. С потоками торговыми дело обстоит так же, как с электрическими токами: они действуют, только будучи замкнуты. Один реймсский купец, современник Людовика XIV, выразил это в довольно удачной формуле: «Продажа управляет покупкой»3. Он явно считал, что продажа, регулируя покупку, должна ее завершать с выгодой.
Если А — это Венеция, а В — Александрия в Египте (раз уж мы это делаем, возьмем примеры блистательные), то движение товаров из А в В должно сопровождаться обратным движением, из В в А. Ежели наш воображаемый пример касается купца, жившего в Венеции около 1500 г., мы будем считать, что поначалу, при отъезде, он мог располагать мешочками (groppi) серебряных монет, зеркалами, стеклянными бусами, шерстяными тканями… Закупленные в Венеции, эти товары будут отправлены в Александрию и проданы там; в обмен, вероятно, будут закуплены в Египте тюки (colli) перца, пряностей или [разных] снадобий, которым суждено прибыть в Венецию и быть проданными там, чаще всего — на Немецком дворе (Fontego dei Todeschi, если употреблять не итальянскую форму — Fondaco dei Tedeschi, — а венецианскую).
Если все шло в соответствии с желаниями нашего купца, то четыре операции закупки и продажи следовали друг за другом, не особо задерживаясь. Без излишней задержки, задолго до того, как эта мысль стала в Англии поговоркой, все знали, что время — деньги. Не оставлять «мертвых денег» (“li danari mortti”)4; продать быстро, даже более дешево, дабы «быстро получить деньги на другую поездку» (и venire presto sul danaro per un altro viaggio”)5,— такие распоряжения давал своим агентам крупный венецианский купец Микьель да Лецце в первые годы XVI в. И, значит, без досадных задержек товары, как только они бывали куплены в Венеции, грузились, судно отправлялось в намеченный день (что на практике случалось редко); в Александрии товары сразу же находили покупателя, а те, что желательно было вывезти в обратном направлении, уже имелись и, будучи выгружены в Венеции, сбывались без затруднений. Разумеется, такие оптимальные условия замыкания кругооборота, какие мы вообразили, не были правилом. То сукна месяцами оставались в Александрии на складе родственника или комиссионера: не понравилась их окраска или качество их было сочтено отвратительным. То не приходили вовремя караваны с пряностями. Или же по возвращении венецианский рынок бывал насыщен товарами Леванта, и цены разом оказывались ненормально низкими.
Руки купца Георга Гисце. Деталь картины Ганса Гольбейна. Картинная галерея. Берлин — Далем.
С учетом сказанного нас в настоящий момент интересует то, что:
во-первых, в этом замкнутом кругообороте чередуются четыре момента, на которые, собственно, и делится любой торговый процесс при движении [товаров] туда и обратно;
во-вторых, непременно существовали, в зависимости от того,
пребываем ли мы в пункте А или в пункте В, различные фазы процесса; в общей сложности — два момента спроса и два — предложения, в А и в В. Сначала, перед отплытием, спрос на товары в Венеции; в Александрии — предложение к продаже плюс спрос для последующей покупки и в завершение операции — предложение в Венеции;
в-третьих, операция завершается и оценивается по тому, как замыкается кругооборот. Судьба купца висит на волоске, зависит от этого завершения, оно его повседневная забота: истина выясняется в конце поездки. Прибыли, затраты, издержки, убытки, которые с самого начала и на протяжении всей операции изо дня в день фиксировались в той или иной монете, будут приведены к единой валюте — например, венецианским лирам, сольдо и денариям. Тогда-то купец сможет сбалансировать дебет и кредит и узнать, что ему принесет только что завершившаяся поездка туда и обратно. И вполне возможно, прибыльна окажется, как это случалось довольно часто, лишь возвратная фаза [операции]. Торговля в Китае в XVIII в. была классическим тому примером6.
Все это просто, слишком просто. Но ничто не мешает нам усложнить схему. Торговый процесс не обязательно состоял из двух этапов — «туда» и «обратно». В XVII и XVIII вв. для трансатлантической торговли классической формой был треугольник. Например, Ливерпуль — Гвинейское побережье — Ямайка — возвращение в Ливерпуль; или, например, Бордо — побережье Сенегала — Мартиника — Бордо; или же, к примеру, отклонявшееся от обычного плавание, которое в 1743 г. предписали совершить капитану де Ла-Рош Куверу владельцы корабля «Св. Людовик»: отправиться в Акадию*BA и погрузить там треску, продать ее на Гваделупе, взять там сахар и возвратиться в Гавр7. Венецианцы поступали точно так же еще до XV в. с помощью торговых галер (galere da mercato), которые регулярно снаряжала Синьория. Так, в 1505 г. патриций Микьель да Лецце дает подробные инструкции Себастьяну Дольфину, который должен отправиться на галерах «варварийским рейсом»: на первом этапе, Венеция — Тунис, тот повезет наличные деньги — серебряные mocenighi*BB; в Тунисе белый металл будет обменен на золотой песок; в Валенсии этот последний будет переплавлен, и из него на монетном дворе этого города будет отчеканена монета, либо же песок будет обменен на шерсть, либо доставлен в Венецию, смотря по конъюнктуре8. Другая комбинация того же купца: перепродать в Лондоне гвоздику, закупленную в Александрии, и перепродать на Леванте привезенные из Лондона сукна. Торговлей по «треугольной» схеме занимался в XVII в. и какой-нибудь английский корабль, выходивший с Темзы с грузом свинца, меди, соленой рыбы, который он доставлял в Ливорно; там он брал на борт наличные деньги, которые ему позволят на Леванте, на Занте, на Кипре или в сирийском Триполи загрузиться изюмом, сырцовым хлопком, пряностями (ежели он их там еще найдет), или же кипами шелка, или даже мальвазией *BC 9. Можно представить себе даже плавания с четырьмя и более этапами. Марсельские барки, возвращаясь с Леванта, порой останавливались в итальянских гаванях, в одной за другой.10.
В XVII в. «торговля через [промежуточный] склад», которую практиковали голландцы, имела в принципе многочисленные ответвления, а их торговля «из Индии в Индию» была, по всей очевидности, построена по той же модели. Так, голландская Ост-Индская компания не жалела средств для удержания острова Тимор, в «Островной Индии», лишь ради сандалового дерева, которое она оттуда вывозила, используя это дерево как разменную монету в Китае, где оно весьма ценилось11. Компания привозила в Сурат, в Индии, много товаров, которые она обменивала на шелковые и хлопчатые ткани, а в особенности — на серебряные монеты, необходимые для ее торговли в Бенгале. На Коромандельском побережье, где компания закупала много тканей, ее разменной монетой были пряности Молуккских островов и медь из Японии, которой она располагала монопольно. В густонаселенном Сиаме она продавала немало коромандельских тканей почти что бесприбыльно; но дело в том, что там компания находила оленьи кожи, пользовавшиеся спросом в Японии, и олово Лигора — она обладала привилегией монопольной его закупки и перепродавала это олово в Индии и в Европе «с изрядною прибылью». И так далее. В XVIII в., чтобы раздобыть себе в Италии «пиастры и цехины, [необходимые] для их левантинской торговли», голландцы доставляли в Геную или в Ливорно товары из Индии, из Китая, из России и из Силезии, безразлично, или же кофе Мартиники и сукна Лангедока, которыми загружались в Марселе12. Это примеры, дабы дать представление о том, что могла скрывать упрощающая схема движения «туда и обратно».
Замыкание кругооборота, которое редко бывало простым, не всегда могло выражаться в обмене товара на товар или даже товара на металлическую монету. Отсюда обязательное и неизменное употребление векселей. [Поначалу] орудие компенсации, они в дополнение к этому сделались в христианском мире, где процент был запрещен церковью, наиболее частой формой кредита. Таким образом кредит и компенсация оказались тесно связаны. Чтобы как следует это понять, достаточно незначительных, зачастую отклоняющихся от нормы примеров, ибо наши документы отмечают ненормальное еще чаще, чем обычное, неудачу — чаще, чем попадание в цель.
В первом томе этого труда, говоря. о кредите, я в подробностях рассказал, как Симон Руис, купец в Медина-дель-Кампо, в последние годы своей жизни (после 1590 г.) приспособился без рисками без особых усилий зарабатывать деньги, практикуя «торговое ростовщичество», совершенно, впрочем, законное. Старая лиса скупала на городском рынке векселя, полученные испанскими производителями шерсти, которые отправляли свое руно в Италию и не желали ждать нормальных сроков транспортировки и оплаты, чтобы получить свои деньги. Им требовалось срочно получить то, что им должны. Симон Руис выплачивал им это авансом в обмен на вексель, обычно переводившийся на покупателя шерсти и подлежавший оплате через три месяца. Вексель он покупал, если это удавалось, ниже его номинальной стоимости и отправлял его своему соотечественнику, другу и комиссионеру Бальтасару Суаресу, обосновавшемуся во Флоренции. Тот получал [по векселю] деньги с плательщика и использовал их для того, чтобы купить новый вексель, на сей раз выписанный на Медина-дель-Кампо, по которому Симон Руис получал деньги три месяца спустя. Эта операция, длившаяся полгода, представляла окончательное завершение в руках Симона Руиса сделки между производителями шерсти и их флорентийскими клиентами. Именно потому, что заинтересованные стороны не хотели или не могли прибегнуть к обычному движению товара туда и обратно, Симон Руис и мог озаботиться этим вместо них ради чистой прибыли в 5 % за кредит сроком на полгода13.
Тем не менее всегда бывали возможны неудачи. В каком-то одном месте вексель и наличные колеблются относительно друг друга, фиксируя курс векселя в наличных деньгах более или менее высоко. Если наличность в изобилии, вексель котируется высоко, и наоборот. Операция непосредственного возвращения второго векселя с регулярной прибылью была иной раз затруднительна, даже невозможна: вексель во Флоренции стоил слишком дорого. Тогда Бальтасару Суаресу приходилось переводить вексель на себя (т. е. на счет, который Симон Руис держал открытым на его имя) либо «переписывать» его на Антверпен или Безансон: он, таким образом, проделает треугольное странствие, длящееся более трёх месяцев. И это бы еще ничего! Но Симон Руис мечет громы и молнии, когда по окончании операции обнаруживает, что не получил тех выгод, на какие рассчитывал. Он, конечно, хочет играть, но наверняка. Как он писал в 1584 г., он предпочитает «хранить деньги в кошельке, чем рисковать в сделках и терять главное или же ничего не выиграть» (“guardar el dinero en caxa que arisgar en cambios y perder del principal, о по ganar nada”)14. Но Если Симон Руис и полагал себя потерпевшим, для прочих партнеров кругооборот замыкался нормально.
Если в тех или иных обстоятельствах торговому кругообороту не удавалось каким угодно способом замкнуться, он, вполне очевидно, был осужден исчезнуть. Частые войны обычно не бывали достаточной к тому причиной, хотя подчас им это и удавалось. Возьмем один пример.
Лазурь, минеральный краситель на базе кобальта (всегда, — в особенности если она плохого качества, с примесью песка с [кварцевыми] блестками), служила для нанесения синего рисунка на фарфоровых и фаянсовых производствах; служила она также и для отбеливания тканей. Вот купец из Кана жалуется 12 мая 1784 г. оптовику на качество последней присланной партии: «Я отнюдь не нахожу эту лазурь столь глубокою по тону, как обычно, но гораздо более замутненной блестящим песком»15. Переписка поставщиков лазури, торгового дома «Братья Бенса» во Франкфурте-на-Майне с их комиссионером в Руане, занимавшимся перепродажей краски, фирмой «Дюгар-сын», на протяжении тридцати лет свидетельствует о сделках до того однообразных, что сохранившиеся письма повторяются слово в слово из года в год. Различаются лишь (вместе с датами) имена капитанов кораблей, которые обычно в Амстердаме, иногда — в Роттердаме и как исключение — в Бремене загружались бочками лазури, которую фирма Бенса сама изготовляла и отправляла фирме «Дюгар-сын». Помехи бывали редки: корабль, который запоздал, другой корабль, севший на мель «на реке» близ Руана16 (но это случай исключительный); вдруг возникший конкурент. Бочки регулярно накапливались на складах фирмы «Дюгар-сын», которая изо дня в день их перепродавала в Дьепе, Эльбёфе, Берне, Лувье, Больбеке, Фонтенбло, Кане. Всякий раз она продавала в кредит и получала оплату своих счетов векселями, ремиссиями или присылкой денег.
Между «Братьями Бенса» и нашим оптовиком расчеты могли бы производиться и товарами, поскольку Дюгар торговал чем угодно: тканями, сенегальской камедью, мареной, книгами, бургундскими винами (в бочках и бутылках), косами, китовым усом, индиго, измирским хлопком… Но оплата производилась в деньгах посредством переводных векселей и ремиссий в соответствии с процедурой, навязанной немецким поставщиком. 31 октября 1775 г. Ре ми Бенса составляет во Франкфурте счет на товары, которые он отправил в Руан: «Я оцениваю их за вычетом обычных 15 % в счет погашения издержек17 в 4470 л [ивров] 10 с [у], две трети из коих (2980 л [ивров]) позволю себе получить с Вас по истечении трех usances, начиная с сего дня, с уплатой в Париже по моему распоряжению»18. Usances — это сроки выплат, каждый из которых равнялся, вероятно, двум неделям. Следовательно, в день истечения срока Дюгар выплатит 2980 ливров парижскому банкиру — всегда одному и тому же, — каковой и переведет деньги во Франкфурт. Последний этап кругооборота, начатый этой частичной оплатой, завершится в конце года. Тогда счета будут закрыты и состоится окончательный расчет между почтенными купцами — Дюгаром, которого представляешь себе учтивым, добродушным и любезным, и его франкфуртскими корреспондентами, склонными брюзжать и давать советы. Этот окончательный расчет в целом зависел от обмена векселями, осуществлявшегося между Парижем и Франкфуртом-на-Майне. И если бы связь эта прервалась — прощайте спокойные операции! А это именно то, что и произошло с началом Французской революции.
В марте 1793 г. у Бенсы не могло более быть иллюзий: всякая коммерция между Голландией и Францией была запрещена, и франкфуртцы более не знали даже, собственно, положения своих дел в условиях той войны, что мало-помалу захлестывала Европу. «Мне неведомо, милостивый государь, — пишет Бенса «Дюгару-сыну», — не считают ли наших жителей за врагов, хотя мы таковыми вовсе не состоим, но ежели бы сие было [так], я был бы этим весьма удручен, ибо наши дела разом бы кончились»19. И действительно, они закончатся, и очень быстро, ибо «бумаги на Париж у нас непрерывно падают, что заставляет предположить, что они понизятся еще более», говорится в одном из последних писем. Это то же самое, что сказать, что возвратный этап торговли был безнадежно подорван.
Для векселей, что были повседневным решением проблемы оборота, надежность финансового кругооборота имела, вполне очевидно, первостепенное значение. Эта надежность, так же как и личный кредит корреспондентов, зависела от возможностей действенных связей. Никакой купец не был гарантирован от неожиданностей, но жить в Амстердаме в данном случае было лучше, чем жить, например, в Сен-Мало.
В 1747 г. крупный купец из этого последнего города, Пико де Сен-Бюк, вложивший свои деньги в груз корабля «Лилия», отправленного в Перу, пожелал получить то, что ему причиталось из прибыли от рейса корабля, возвратившегося в Испанию. Соответственно 3 июля он писал из Сен-Мало в Кадис компании «Холиф и К°»: «Когда Вы будете в состоянии мне их переслать, сделайте сие, пожалуйста, в добрых векселях; и особливо Вам поручаю не принимать таковые ни на французскую Индийскую компанию, ни на ее агентов, каковы бы оные ни были, ни под каким видом»20. Нечего удивляться тому, что встречаешь в Кадисе агентов французской Индийской компании: как и прочие компании, она пыталась там грузить серебряные «пиастры» (прежние восьмерные монеты), необходимые для ее торговли на Дальнем Востоке. Она была готова, если французский коммерсант предлагал ей пиастры, сразу же выдать ему в виде компенсации вексель с оплатой в Париже. Почему Пико де Сен-Бюк отказывался от этого? Может быть, потому, что [и так] у него были дела с компанией и он не желал смешивать несколько дел? Может быть, потому, что жители Сен-Мало и Индийская компания жили как кошка с собакой? Или же огромная компания имела дурные привычки в том, что касалось исправности выплат с ее стороны. Но это неважно! Что достоверно, так это то, что Пико де Сен-Бюк целиком зависел от выбора своего корреспондента. Прежде всего потому (и это весомая причина, он сам о ней напоминает в другом письме), что «Сен-Мало, как вам известно, не рынок учета векселей»21. Это ценное указание, ежели знать предпочтение, какое жители Сен-Мало всегда отдавали в своих коммерческих операциях наличным деньгам.
Фирме всегда было интересно иметь собственные связи, которые бы прямо соединяли ее с крупными денежными рынками. Именно это удалось братьям Пелле из Бордо, когда в 1728 г. Пьер Пелле женился на Жанне Нерак, чей брат Гийом вскоре станет корреспондентом фирмы в Амстердаме, в те времена по преимуществу торговом центре22. Там легко было найти сбыт товарам, и туда удобно было переводить наличные деньги, которые можно было поместить лучше, чем где бы то ни было; займы там получали под самый низкий в Европе процент. Из этого высокоэффективного центра, связанного со всеми прочими, удобно было делать ответные ходы, оказывать услуги себе и другим, даже богатым голландским купцам.
Одна и та же причина влечет за собой одни и те же следствия. Компания «Марк Фресине» в Сете имела в 1778 г. свой филиал в Амстердаме — «Фресине-сын». Случилось так, что, когда в ноябре 1778 г. голландский корабль «Якобус Катарина», снаряженный Корнелисом ван Кастрикумом из Амстердама, пришел в Сет, его капитану С. Геркелю рекомендовали обратиться к местной фирме «Фресине»23. Он привез 644 «корзины» табака для компании королевских откупщиков, и последняя сразу же уплатила фрахт в сумме 16 353 ливра. Голландский арматор просил о простой услуге: чтобы деньги от этой операции пришли к нему «срочным переводом [векселя]». На его беду случилось так, что капитан Геркель доверил вексель откупщиков компании фирме «Фресине», каковая немедленно его оприходовала, а амстердамская фирма «Фресине-сын» обанкротилась в конце этого же 1778 г., увлекши в своем падении и компанию «Марк Фресине» в Сете. Бедный капитан Геркель, сразу же втянутый в судебные процедуры, сначала выиграл, а потом наполовину проиграл процесс. Он столкнулся с явной недобросовестностью «Марка Фресине» и в не меньшей степени — с требованиями кредиторов банкрота. Все объединились против кредитора-иностранца, попавшего в это осиное гнездо. В конечном счете прибыль от плавания будет выплачена, но поздно и на катастрофических условиях.
Простой вексель бордосца Жана Пелле (1719 г.). Архив департамента Жиронда.
Когда речь шла о торговле на дальние расстояния, с Островами или в Индийском океане — самых доходных торговых предприятиях той эпохи, — оборот средств часто представлял проблему. Приходилось иной раз импровизировать и рисковать.
С явно спекулятивными намерениями Луи Греффюль пристроил своего брата на острове Синт-Эустатиус, одном из Малых Антильских островов под нидерландским суверенитетом. Операция была плодотворна по нескольким причинам, но, будучи рискованной, она и закончилась катастрофой. С апреля 1776 г. из-за войны Англии против ее колоний международная жизнь осложнилась, а связи с Америкой стали трудными и подозрительными. Как тогда было возвращать домой средства? Греффюль на островах, отчаявшись, отправил своего компаньона дю Мулена (свояка Луи Греффюля) на Мартинику, «дабы там получить переводные векселя», естественно, на Францию, тогда еще находившуюся в мирных отношениях с Англией, а уж оттуда — на Амстердам. Абсурд! — мечет громы и молнии старший брат в Амстердаме. «Что из сего получится? Либо он не найдет добрых векселей — и тогда новая отсрочка; либо же, ежели он возьмет вексель на Бордо или Париж, будь то даже у самого почтенного жителя Мартиники, бумаги эти в Европе почти всегда опротестовывают, и бог знает, где можно будет вернуть свои деньги. Дай боже, чтобы так не случилось, буде он получит для нас оттуда какие-то переводные векселя»24. Конечно, переводной вексель — великолепный инструмент «для оплаты счетов» согласно распространенной формуле. Но требовалось еще, чтобы этот инструмент оказался под рукой и был хорош по качеству, эффективен.
В октябре 1729 г. Маэ де ла Бурдонне находился в Пондишери; он только что оставил морскую карьеру на службе Индийской компании ради карьеры купца-авантюриста. Он мечтал создать здесь новую компанию вместе с друзьями из Сен-Мало, которые уже обеспечили его кредитами. Его друзья предоставили бы средства и товары для торговли «из Индии в Индию», будь то в Мохе, Батавии, Маниле или даже в Китае. У Маэ не было недостатка в воображении, чтобы найти пути возвращения прибылей и вложенных капиталов. Существовало «спокойное» решение — векселями на Индийскую компанию; или же возмещение товарами (одному из своих вкладчиков, который желал немедленного возмещения своих средств, он только что отправил 700 рубашек из индийского полотна. «Это не подвержено никакому риску конфискации», — уточняет он; известно, что не так обстояло дело с набивными тканями, которые во Франции в этот период были под запретом). Либо же золото будет доверено какому-нибудь любезному капитану корабля, возвращающемуся во Францию (возможность не оплачивать фрахт, т. е. примерно 2,5 % экономии, и получить дополнительную прибыль в 20 %). Зато без особого восторга относился Маэ к вывозу прибылей в алмазах, что предпочитали многие англичане и европейцы в Индии. Ибо, пишет он, «я попросту признаюсь Вам, что не настолько знаток, чтобы положиться на самого себя… но и не такой глупец, чтобы слепо доверяться людям, занимающимся этим ремеслом»25. Если новая компания не состоится, Маэ сам доставит во Францию средства и товары, что будут у него на руках. Но предпочтительно — на борту португальского корабля, дабы сделать остановку в Бразилии, где с прибылью продаются определенные изделия Индии. Это мимоходом нам показывает, что у Маэ де ла Бурдонне были на этом бразильском побережье, где он ранее жил, друзья и потатчики. Для великих путешественников вроде него мир превращался как бы в деревню, где все всех знали.
Позднее «Руководство по ост-индской и китайской торговле» капитана Пьера Бланкара, вышедшее в Париже в 1806 г., отмечает прибыльную игру, какую некогда вели французские купцы, обосновавшиеся на Иль-де-Франсе (нынешний остров Маврикий). Что очень часто их обогащало, так это услуги, наверняка не бескорыстные, которые они оказывали устроившимся в Индии англичанам, желавшим незаметно переправить в Англию более или менее законно приобретенные состояния. Наши купцы предоставляли англичанам «свои тратты на Париж на шестимесячный срок на предъявителя по курсу 9 франков за пагоду со звездой*BD, что им приносило рупию на 2 франка 50 сантимов»26 (франки и сантимы показывают, что Бланкар, который писал во времена Наполеона, переводил эти операции прошедшего столетия в новую монету). Разумеется, эти тратты выдавались не на пустое место, но на прибыли французской торговли в Индии, регулярно поступавшие в руки парижских банкиров — тех, которые затем оплачивали переводные векселя, выданные англичанам. Для того чтобы этот финансовый поток замыкался к выгоде купцов Иль-де-Франса, требовалось, следовательно, чтобы англичане не могли бы пользоваться собственной системой вывоза прибылей, чтобы переживала хорошие времена торговля индийскими набивными тканями, которой занимались наши купцы, и чтобы всякий раз — и с коммерческой точки зрения, и с точки зрения курса — превращение рупий в ливры бывало бы им выгодно. Будьте уверены: они за этим следили!
Таким образом, обменные операции покрыли своей сетью весь мир. На каждом перекрестке, у каждой перегрузочной станции надлежит представить себе купца — обосновавшегося здесь или
Бордо: проект Королевской площади (Ж. Габриэль,1733 г.). Архив департамента Жиронда.
едущего мимо. И роль этого последнего определялась его местоположением: «Скажи мне, где ты находишься, и я тебе скажу, кто ты таков». Ежели в силу случайности происхождения, наследства или любой другой превратности он осел в Юденбурге, в Верхней Штирии (как было это с Клеменсом Кёрблером, купцом, активно действовавшим с 1526 по 1548 г.), значит, он должен был торговать штирийским железом или леобенской сталью и посещать ярмарки в Линце27. А если он был негоциантом и вдобавок в Марселе, то у него будет выбор между тремя или четырьмя обычными для этого рынка возможностями — выбор, который чаще всего продиктует ему конъюнктура. Если до XIX в. оптовый торговец всегда бывал вовлечен в несколько видов деятельности разом, то было ли это продиктовано единственно благоразумием (чтобы не класть, как говаривали вчера, «все яйца в одну корзину»)? Или же ему требовалось в полной мере использовать различные потоки (которые не он придумал) в тот самый момент, когда они проходили в пределах его досягаемости? Один-единственный из них не обеспечил бы ему жизни на желаемом уровне. Эта «поливалентность», таким образом, приходила извне — от недостаточных объемов обмена. Во всяком случае, негоциант, имевший, находясь на оживленном перекрестке, доступ к крупным торговым потокам, был постоянно менее специализирован, нежели розничный торговец.
Всякая торговая сеть связывала вместе определенное число индивидов — агентов, — принадлежавших или не принадлежавших к одной и той же фирме, размещенных в нескольких точках кругооборота или пучка потоков. Коммерция жила за счет этих промежуточных пунктов, их взаимодействия и связей, которые
Справа: современная площадь Биржи. Строение со скошенным углом справа было куплено с торгов Жаном Пелле в 1743 г.(рядом с участком, купленным банкиром Пьером Поликаром). Фото Б. Божара.
множились как бы сами собой вместе с возраставшим успехом заинтересованного лица.
Хороший, чересчур хороший пример дает нам карьера Жана Пелле (1694–1764), родившегося в Руэрге и ставшего негоциантом в Бордо после трудного начала простым розничным торговцем на Мартинике, где, как напоминал ему его брат, он питался «заплесневелой маниоковой мукой, кислым вином и протухшим мясом»28. В 1718 г. он возвратился в Бордо и основал компанию со своим братом Пьером, старшим его на два года, который обосновался на Мартинике29. Речь шла о компании с весьма скромным капиталом, занимавшейся исключительно торговлей между этим островом и Бордо. Каждый из братьев держал свой конец веревки — и это было не так уж плохо в момент, когда разразился чудовищный кризис системы Лоу. «Вы мне сообщаете, — писал 8 июля 1721 г. отправленный на острова, — что нам очень повезло, ибо мы продержались этот год без потерь; все негоцианты paбoтают лишь в кредит»30. Месяцем позднее, 9 августа [это снова пишет Пьер]: «Я с таким же изумлением, как и Вы, смотрю на разорение Франции и на риск, какой подстерегает [каждого], очень быстро утратить свое достояние; счастье, что мы с вами пребываем в положении, позволяющем нам выпутаться из дела лучше, нежели прочим, благодаря тому сбыту, что мы имеем в этой стране [т. е. на Мартинике]. Вам надлежит постараться не сохранять ни денег, ни векселей» — в общем играть исключительно на товаре. Братья останутся компаньонами до 1730 г.; впоследствии они сохранят деловые отношения. Того и другого вынесли наверх огромные прибыли, которые они получали и которые скрывали с большей или меньшей ловкостью. После 1730 г. мы можем проследить лишь за делами более «рискового» из двоих — Жана, который начиная с 1733 г. и опираясь на многочисленных комиссионеров и на «капитанов-управляющих» (“capitaines géreurs”) принадлежавших ему судов, оказался достаточно богат, чтобы не иметь более надобности в формальных компаньонах. Число его деловых связей и число его дел попросту вызывают оторопь: он — арматор, негоциант, в свое время — финансист, земельный собственник, производитель вин и виноторговец, рантье; он связан с Мартиникой, с Сан-Доминго, с Каракасом, Кадисом, с Бискайей, с Байонной, Тулузой, Марселем, Нантом, Руаном, Дьепом, Лондоном, Амстердамом, Мидделбургом, Гамбургом, с Ирландией (закупки солонины), с Бретанью (закупки холста) и так далее… И конечно же, с банкирами — парижскими, женевскими, руанскими.
Заметим, что это двойное состояние (ибо Пьер Пелле тоже накопил миллионы, хотя он, более робкий и осторожный, чем его младший брат, ограничивался ремеслом арматора и колониальной торговлей) возникло на основе семейного союза. И Гийом Нерак, брат молодой жены Пьера, вышедшей за него в 1728 г., был корреспондентом обоих братьев в Амстердаме31. Коль скоро ремесло купца не могло обойтись без сети надежных второстепенных действующих лиц и союзников, семья действительно представляла самое естественное, а зачастую и самое желательное решение. Вот что определяющим образом повышает ценность истории купеческих семейств — точно так же как и истории генеалогий государей — при исследовании политических колебаний. Труды Луи Дерминьи, Герберта Люти, Германа Келленбенца — хорошее тому свидетельство. Или книга Ромуальда Шрамкевича, который исследует список членов Генерального совета Французского банка при Консульстве и Империи32. Еще более захватывающей была бы предыстория названного банка, семейств, которые его основали и которые, по-видимому, все или почти все были связаны с белым металлом и с Испанской Америкой.
Вполне очевидно, «семейное» решение было не единственным. В XVI в. Фуггеры прибегали к использованию комиссионеров — простых хозяйских служащих. То было решение авторитарное. Уроженцы Кремоны Аффаитади предпочли отделения, в случае нужды ассоциированные с местными фирмами33. А до них Медичи создали систему филиалов, идя на риск предоставления им независимости простым росчерком пера, ежели это советовала конъюнктура, — то был способ избежать, например, того, чтобы местное банкротство было взвалено на всю фирму34. С конца XVI в. обнаружилась тенденция ко всеобщему распространению комиссии — системы гибкой, менее дорогостоящей и более оперативной. Все купцы, скажем в Италии или в Амстердаме, выполняли поручения для других купцов, которые им оказывали аналогичные услуги. С операций, выполнявшихся для других, они взимали небольшой процент, а при операциях, выполненных для них другими, были согласны на аналогичные отчисления со своих счетов. Тут, вполне очевидно, речь шла не о компаниях, но о взаимных услугах. Другая приобретающая всеобщий характер практика — как бы незаконнорожденная форма компании — это участие, которое объединяло заинтересованных лиц, но только на одну операцию, с условием возобновить обязательство для следующей операции. К этому мы еще вернемся.
Какова бы ни была форма согласия и сотрудничества купцов, она требовала верности, личного доверия, точности, уважения к отданным распоряжениям. Отсюда — своего рода купеческая мораль, довольно строгая. Хебенстрейт и сын, амстердамские негоцианты, заключили контракт об участии из половины дохода с фирмой «Дюгар-сын» в Руане. 6 января 1766 г. они пишут ей одно из самых резких писем из-за того, что Дюгар продал «по очень низкой цене», «без всякой необходимости и даже против нашего прямого распоряжения» сенегальскую камедь, которую они ему отправили35. Вывод ясен: «Мы требуем от Вас, чтобы Вы возместили нашу половину36 по той же цене, за какую ее столь неуместно продали». Это по крайней мере «дружественное» решение, которое они предлагают, «дабы нам не было нужды писать о том кому-либо третьему». Что доказывает, что в деле вроде этого купеческая солидарность, даже в Руане, «сработала» бы в пользу амстердамского негоцианта.
Доверять — и чтобы тебе повиновались. В 1564 г. у Симона Руиса был в Севилье агент, Херонимо из Вальядолида, наверняка намного его моложе и, несомненно, кастилец, как и он37. Внезапно, справедливо или нет, но Симон Руис приходит во гнев, обвиняет молодого человека в не знаю уж каком проступке или злоупотреблении. Второй агент, тот, что донес патрону, обрадованный случаем, не уладил дело, а даже наоборот. Херонимо исчез, не дожидаясь дальнейшего, ибо за ним уже гналась севильская полиция. Но исчез с тем, чтобы немного позднее объявиться в Медина-дель-Кампо, броситься к ногам хозяина и получить его прощение. Случайно при чтении документов 1570 г. я вновь встретил имя Херонимо из Вальядолида. Он стал к тому времени, спустя шесть лет после описанного инцидента, одним из севильских купцов, специализировавшихся на торговле холстами и сукнами. Он, несомненно, добился успеха. Небольшая эта история, хоть и мало обрисованная в деталях, бросает довольно яркий свет на этот первостепенной важности вопрос о преданности, которой купец требовал — имел право требовать! — от своего агента, своего компаньона или своего приказчика, а также и на отношения хозяина и слуги, выше- или нижестоящего, которые имели нечто «феодальное». Еще в начале XVIII в. один французский приказчик говорил об «иге», о «власти» хозяев, радуясь по поводу того, что недавно от них сбежал38.
Впрочем, пользоваться доверием, что бы ни произошло, было единственным для чужака способом проникнуть в сбивающий с толку мир Севильи через посредников. А немного позднее в Кадисе, другом городе, приводившем в смятение, и по тем же причинам, это было и единственным способом участвовать в решающих торговых операциях с Америками, на что в принципе имели право только испанцы. Севилья и Кадис, эти предмостные укрепления на пути в Америку, были особыми городами — городами контрабанды, неразберихи, вечной насмешки над правилами и местными властями (властями, которые к тому же были сообщниками нарушителей). Но посреди этой коррупции у купцов существовал своего рода «закон среды», как существовал такой закон и у темных личностей, и у альгвазилов*BE предместья Триана или порта Санлукар-де-Баррамеда, этих двух центров сосредоточения испанского воровского мира. Ибо, если доверенный человек вас предал — вас, иноземного купца, который, так сказать, всегда не прав, то вся строгость закона без снисхождения обратилась бы против вас, и против вас одного. Но так бывало в редчайших случаях. Голландцы с конца XVI в. широко и безнаказанно использовали подставных лиц, чтобы помещать свои грузы на борт испанских кораблей и доставлять обратно закупленное в обмен на них в Америке. В Кадисе все знали metedores — перевозчиков контрабанды, контрабандистов, — зачастую бывших дворян, которые были специалистами по незаконному провозу слитков драгоценного металла или дорогих заморских товаров, даже простого табака, и которые не делали тайны из. своего ремесла. Люди отчаянные, при случае — гуляки, на которых указывало пальцами приличное общество, они в полной мере были участниками системы солидарности, что составляла самый остов большого торгового города. Еще важнее были cargadores — испанцы или натурализовавшиеся иностранцы, которые отправлялись на кораблях «индийского флота» с доверенными им грузами. Иноземец будет в полной зависимости от их честности39.
Эта купеческая солидарность есть в известной мере классовая солидарность, хоть она, разумеется, не исключала делового соперничества между индивидами и в еще большей степени между городами и «нациями». В Лионе XVI в. доминировали не «итальянские» купцы, как то слишком просто изображают, но колонии жителей Лукки, флорентийцев, генуэзцев (последние — до затруднений 1528 г., из-за которых им придется убраться из города), организованные и соперничавшие группы, жившие каждая как особая «нация»; эти итальянские города поддерживали здесь сложную обстановку взаимной ненависти, взаимных ссор и взаимной поддержки против всех остальных в случае необходимости40. Эти группы купцов следует себе представлять вместе с их родней, с их друзьями, слугами, корреспондентами, счетоводами и приказчиками «при письменных делах». Уже в XIII в., когда Джанфильяцци обосновались в южной Франции, они отправились туда, как писал Армандо Сапори, «с целой толпой прочих итальянцев, других наших купцов» (“con una vera folla di altri Italiani, altri mercatores nostri”)41.
Здесь речь идет о завоеваниях, о разделении на зоны влияния, о создании ячеек, если угодно. Кругооборот торговли и сети связей находились под постоянным надзором и господством цепких групп, которые их присваивали и в случае необходимости не давали ими пользоваться другим. Эти группы, проявив немного внимания, легко обнаружить в Европе и даже за пределами Европы. Купцы-банкиры из Шэньси пересекали весь Китай, от Желтой реки до реки Жемчужной. Другая китайская цепочка, начинавшаяся у южных берегов (в особенности у побережья Фуцзяни), обрисовывала в направлении Японии и Индонезии «внешний» экономический Китай, который издавна будет осуществлять колониальную экспансию. Купцы Осаки, которые после 1638 г. контролировали происходивший за закрытыми дверями подъем внешней торговли Японии, составляли подвижную экономику всего Японского архипелага. Мы говорили уже о широкой экспансии купцов-бания по всей Индии и за пределами Индии: их банкиры были очень многочисленны в Исфахане, как сообщает Тавернье42; были они также в Стамбуле, в Астрахани, даже в Москве. В 1723 г. жена одного индийского купца в Москве после смерти своего мужа просила разрешения совершить самосожжение на его погребальном костре, в чем ей было отказано43. И тотчас же «возмущенная индийская фактория решила покинуть Россию, увезя с собой свои богатства». Перед этой угрозой русские власти уступили. Такой же факт повторится в 1767 г. Еще более известна и более эффектна экспансия купцов из Индии, «язычников» и мусульман, через Индийский океан вплоть до берегов Индонезии. Их торговые сети устоят перед внезапными нападениями португальцев и насилиями голландцев.
В Европе и в Средиземноморье, на Западе и на Востоке — всюду были итальянцы, снова и снова итальянцы! Разве известна более лакомая добыча, чем Византийская империя, и до и тем более после взятия Константинополя в 1204 г.44. Итальянское торговое продвижение вскоре достигнет берегов Черного моря: итальянские коммерсанты, моряки, нотариусы будут там как дома. À их медленное, многовековое завоевание Запада было еще более необычайным. С 1127 г. они появляются на ипрских ярмарках45. «Во второй половине XIII в. они уже покрывают Францию своими могущественными торговыми домами, которые были всего лишь отделениями крупных флорентийских, пьяченцских, миланских, римских и венецианских компаний. Их встречаешь обосновавшимися в Бретани [с 1272–1273 гг.], в Генгане, Динане, Кемпере, в Кемперле, Ренне и Нанте… в Бордо, Ажене, Каоре»46. Они последовательно вдохнули новую жизнь в ярмарки Шампани, в торговлю Брюгге, позднее — в женевские ярмарки, а еще позже — в триумфальный подъем лионских ярмарок. Они создали первоначальное величие Севильи и Лисабона, они получат [главную] выгоду от создания Антверпена, а позднее — первого подъема Франкфурта. Наконец, они будут хозяевами генуэзских, так называемых безансонских, ярмарок47. Они были везде — умные, живые, несносные для дру-
Прием венецианского посла Доменико Тревизиано в Каире в 1512 г. Картина Джентиле Беллини. Париж, Лувр. Фото Жиродона.
гих, предмет ненависти в такой же мере, как и предмет зависти. В северных морях — в Брюгге, Саутгемптоне, Лондоне — матросы со средиземноморских кораблей-мастодонтов заполонили набережные и портовые кабаки, как итальянские купцы заполонили города. Разве случайно великим полем борьбы между протестантами и католиками стал Атлантический океан? Моряки Севера — враги моряков Юга, это прошлое могло бы объяснить многие вспышки надолго укоренившейся враждебности.
Вот другие прослеживаемые сети. Столь стойкая сеть купцов ганзейских городов. Торговая сеть купцов Южной Германии, расширившаяся за ее границы в «век Фуггеров»48, который длился на самом деле только несколько десятков лет, но с каким блеском! Торговая сеть голландцев, англичан, армян, евреев, португальцев в Испанской Америке. В противоположность этому не существовало французской внешней сети торговли, исключая сеть марсельских купцов в Средиземноморье и на Леванте и завоевание рынка Пиренейского полуострова, поделенного с басками и каталонцами в XVIII в.49 Этот слабый французский успех остается многозначительным: не доминировать над другими значит испытывать их господство.
У нас много сведений об армянских и еврейских купцах. Однако их недостаточно для того, чтобы с легкостью привести эту массу деталей и монографических описаний к общей характеристике.
Армянские купцы усеяли своими колониями все пространство Ирана. К тому же именно из Джульфы, обширного и оживленного предместья Исфахана, где их разместил шах Аббас Великий, они распространились по свету. Очень рано армяне прошли всю Индию, особенно (если мы не преувеличиваем значение некоторых сообщений) от Инда до Ганга и до Бенгальского залива50. Но были они и на юге, в португальском Гоа, где около 1750 г. они, как и французские или испанские купцы, делали заем у монастыря св. Розы — обители монахинь ордена св. Клары51. Армянский купец перебрался через Гималаи и достиг Лхасы, оттуда он совершал торговые поездки на расстояние больше 1500 километров, добираясь до самой китайской границы52. Но в Китай он почти не проникал; любопытно, что и Китай и Япония оставались для него закрыты53. Но уже очень рано армянские торговцы кишели на испанских Филиппинах54. Купец-армянин был вездесущ в огромной Турецкой империи, где он проявил себя боеспособным конкурентом евреев и прочих купцов. Продвигаясь в Европу, армяне объявились в Московской Руси, где им удобно было создавать свои компании и сбывать иранский шелк-сырец, который от обмена к обмену пересекал русскую территорию, добираясь до Архангельска (в 1676 г.)55 и до соседних с Россией стран. Армяне обосновались на постоянное жительство в Московии, вели по ее бесконечным дорогам транзитную торговлю, добираясь до самой Швеции, куда они со своими товарами попадали также и через Амстердам. Они обследовали всю Польшу и более того — Германию, в частности лейпцигские ярмарки56. Они были в Нидерландах, они будут в Англии, они будут во Франции. В Италии, начиная с Венеции, армянские купцы вольготно устроились с первых лет XVII в. и участвовали в том настойчивом вторжении восточных купцов, что было столь характерным с конца XVI в.57 Еще раньше они оказались на Мальте, где документы 1552 и 1553 гг. говорят о «бедных армянских христианах» (“poveri christiani armeni”), без сомнения «бедных», но которые там пребывали «ради неких своих торговых дел» (“per alcuni suoi negotii”)58. Нужно ли говорить, что не всегда их встречали с радостью? В июле 1623 г. консулы
Маршруты армянских купцов в Иране, Турции и Московской Руси в XVII в.
Эта карта изображает всего лишь часть сети путей армянских купцов: связи с Турецкой империей — Алеппо, Смирной, Стамбулом — и с русскими землями по Каспию и Волге. Начиная от Москвы — три маршрута: на Либаву (Лиепая), Нарву и Архангельск. Новая Джульфа, куда между 1603 и 1605 гг. Аббас Великий насильственно переселил армян, была центром деятельности армян по всему миру. Старая Джульфа на р. Араке в Армении дала основную часть торгового населения нового города. Заметим, что быть купцом из Новой Джульфы означало быть крупным купцом, негоциантом. Карта составлена Керамом Кевоняном — Kevonian К. Marchands arméniens au XVIIе siècle. — “Cahiers du monde russe et soviétique", 1975 (отдельная карта).
Марселя писали королю, жалуясь на нашествие армян и наплыв кип шелка. То была опасность для коммерции города, так как, утверждали консулы, «нет в мире нации более алчной, нежели сия; люди, имея возможность продать эти шелка в великом городе Алеппо, в Смирне и иных местах и там получить честную прибыль, тем не менее, дабы заработать несколько более оной, приезжают на край света [разумеется, в Марсель] и ведут столь свинский образ жизни, что большую часть времени едят лишь траву [т. е. овощи]»59. Но армяне отнюдь не были изгнаны, так как четверть века спустя, в январе 1649 г., английский корабль, захваченный возле Мальты эскадрой шевалье Поля, вез из Смирны в Ливорно и Тулон «примерно 400 кип шелка, коего большая часть принадлежала 64 армянам, каковые были на корабле»60. Армяне находились также в Португалии, в Севилье, в Кадисе — у ворот Америки. В 1601 г. в Кадис прибыл армянин Хорхе да Крус, который утверждал, будто приехал прямо из Гоа61.
Коротко говоря, перед нами армяне, встречающиеся по всему миру торговли, почти что повсюду. Именно этот триумф делает очевидным книга о торговле, написанная на армянском языке одним из них, Лукою Ванандеци, и напечатанная в Амстердаме в 1699 г.62 Написанная для «вас прочих, братия торговцы, кои принадлежите к нашему народу», она была сочинена по наущению некоего мецената, господина Петроса из Джульфы (последняя подробность никого не удивит). Книга открывается под знаком евангельских слов «Не сотвори ближнему своему…» Первая ее забота: осведомить купца о весах, мерах, монетах торговых городов. Каких городов? Разумеется, всех городов Запада, но также и городов Венгрии, но также Стамбула, Кракова, Вены, Москвы, Астрахани, Новгорода, Хайдарабада, Манилы, Багдада, Басры, Алеппо, Смирны… Исследование рынков и товаров перечисляет рынки Индии, Цейлона, Явы, Амбона, Макассара, Манилы. В этой массе информации, которая заслуживала бы более пристального анализа и тщательного изучения, самое любопытное — сравнительное исследование стоимости жизни в различных европейских городах или полное пробелов и загадок описание Африки, от Египта до Анголы, Мономотапы и Занзибара. Эта небольшая книжка, образ торгового мира армян, тем не менее не дает нам разгадки их баснословных успехов. Ее торговая техника ограничивается, в самом деле, восхвалением достоинств тройного правила (но оказалось ли бы оно достаточным для всего?). Книга не касается проблем бухгалтерии и главное — не открывает нам, что же было торговой, капиталистической основой этого мира. Как замыкались и как перекрещивались его нескончаемые торговые потоки? Были ли они связаны все в огромном промежуточном пункте в Джульфе, и только ли в нем? Или же, как я полагаю, существовали другие промежуточные перевалочные пункты? В Польше, во Львове, служившем связующим звеном между Востоком и Западом, небольшая армянская колония — «персы», как их называли, — со своей юрисдикцией, своими типографиями, своими многочисленными деловыми связями господствовала над огромным потоком гужевых перевозок в направлении Оттоманской империи. Начальники этих караванов повозок, караван-баши, всегда были армянами. Не этим ли потоком перевозок связывались в единое целое две гигантские арены — ни больше ни меньше, как Запад и Восток, — которые держали в руках джульфинские купцы? Во Львове армянин подчеркнуто демонстрировал «крикливую и нахальную роскошь»63— это ли не убедительная примета!
Торговые сети еврейских торговцев тоже простирались на весь мир. Их успехи были куда более древними, нежели армянские достижения. Со времен римской античности сири (Syri), евреи и не евреи, присутствовали повсеместно. В IX в. н. э. нарбоннские евреи, используя контакты, открытые арабским завоеванием, «достигли Кантона, пройдя Красное море и Персидский залив»64. Документы каирской Генизы сотни раз показывают нам торговые связи (к выгоде еврейских купцов) Ифрикии, Кайруана с Египтом, Эфиопией и Индостанским полуостровом65. В X–XII вв. в Египте (как и в Ираке и Иране) очень богатые еврейские семейства были вовлечены в торговлю на дальние расстояния, в банковское дело и в сбор налогов, иной раз с целых провинций66.
Еврейские купцы, таким образом, утверждались на протяжении многих веков, намного превзойдя ту долговечность итальянских купцов, что нас совсем недавно восхищала. Но их история, установив рекорд долголетия, установила также и рекорд чередования взлетов и зловещих стремительных падений. В противоположность армянам, вновь объединившимся вокруг Джульфы, потаенной родины для денег и сердец, народ Израиля жил лишенный корней, пересаженный на чуждую почву, и это было его драмой, но также и плодом упрямого нежелания смешиваться с другими. И все же не следует видеть одни только катастрофы и слишком их связывать друг с другом, катастрофы, которые свирепо прерывали драматическую судьбу, одним ударом разбивая уже старинные формы адаптации и совершенно здоровые торговые сети. Были и серьезные успехи — во Франции XIII в.67, и успехи триумфальные — в Польше XV в., в различных областях Италии, в средневековой Испании и иных местах.
Изгнанные из Испании и Сицилии в 1492 г., а из Неаполя в 1541 г.68, эмигранты разделились, направившись в двух направлениях: средиземноморские страны ислама и страны, прилегающие к Атлантике. В Турции — в Салониках, Брусе, Стамбуле, Адрианополе — еврейские купцы с XVI в. накопят огромные состояния как негоцианты или откупщики налогов69. Португалия, которая будет терпеть евреев у себя после 1492 г., оказалась исходной точкой для рассеяния другой большой группы. Амстердам и Гамбург были излюбленными пунктами, куда устремлялись купцы уже богатые или же такие, которым предстояло быстро разбогатеть. Нет никакого сомнения, что они способствовали расширению голландской торговли в направлении Пиренейского полуострова как в сторону Лисабона, так и в сторону Севильи, Кадиса и Мадрида, а также в направлении Италии, где издавна сохранялись активные колонии — в Пьемонте, Венеции, Мантуе, Ферраре — и где благодаря этим еврейским колониям в XVII в. заново заблистает богатство Ливорно. Не приходится сомневаться также и в том, что они были в числе творцов первых крупных колониальных успехов в Америке, в частности в том, что касалось распространения сахарного тростника и торговли сахаром в Бразилии и на Антильских островах. Точно так же в XVIII в. они были в Бордо, в Марселе, в Англии, откуда их изгнали в 1290 г. и куда они возвратились при Кромвеле (1654–1656 гг.). Этот «бум» средиземноморских евреев-сефардов, рассеявшихся по странам Атлантики, нашел своего историка в лице Германа Келленбенца70. То, что их успех надломился, как только более или менее рано стало ощущаться свертывание производства американского белого металла, ставит любопытный вопрос. Если конъюнктура их одолела (но правда ли это?), то, значит, они не были столь сильны, как то предполагают?
Устранение с переднего плана сефардов открыло для народа Израиля период если не молчания, то по крайней мере относительного отступления. Другой успех евреев будет подготавливаться медленно, и творцами его станут странствующие торговцы Центральной Европы. То будет век ашкенази, евреев родом из Центральной Европы, и первый его расцвет наметится с триумфами «придворных евреев» в княжеской Германии XVIII в.71 Речь тут не идет, несмотря на утверждения некоего агиографического сочинения72, о спонтанном натиске отдельных «предпринимателей». В Германии, которая в большинстве утратила свои капиталистические кадры во время кризиса Тридцатилетней войны, создалась пустота, которую в конце XVII в. заполнила еврейская торговля, чей подъем стал видимым довольно рано, например на лейпцигских ярмарках. Но великим веком ашкенази станет век XIX с сенсационным международным успехом Ротшильдов.
С учетом этого добавим, оспаривая Зомбарта73, что евреи не выдумали, конечно, капитализм, даже ежели предположить (во что я верю не больше), что капитализм был изобретен в такой-то день, в таком-то месте, такими-то и такими-то лицами. Если бы евреи его и выдумали (или изобрели заново), то в компании с множеством других. Не потому еврейские купцы находились в горячих точках капитализма, что они их создали. Еврейский ум сегодня блистает по всему миру. Не станем же мы из-за этого утверждать, что евреи выдумали ядерную физику? В Амстердаме они наверняка стали руководителями игры репортов и премий на акции, но разве не видели мы у истоков этих операций не евреев, таких, как Исаак Ле-Мер?
Что же касается разговоров (как то делает Зомбарт) о капиталистическом духе, который якобы совпадает с главными идеями иудаистской религии, то это означает присоединиться к «протестантскому» объяснению Вебера*BF со столь же удачными, сколь и неудачными аргументами. Точно так же можно это утверждать и по поводу ислама, чьи социальный идеал и правовые рамки «с самого начала выковывались в соответствии с идеями и целями поднимавшегося класса купцов», но без того, «чтобы в силу этого существовала связь с самой мусульманской религией»74.
Недавние исследования осветили роль португальских купцов в колоссальной Испанской Америке75.
С 1580 по 1640 г. обе короны — португальская и кастильская — возлежали на одной монаршей голове. Эта уния двух стран, более теоретическая, нежели реальная (Португалия как своего рода «доминион» сохраняла широкую автономию), привела тем не менее к стиранию границ, тоже теоретических, между гигантской Бразилией, удерживаемой португальцами в нескольких важнейших пунктах атлантического побережья, и далекой испанской областью Потоси в центре Анд. Впрочем, в силу факта своей почти полной «торговой пустоты» Испанская Америка сама открывалась иноземным купцам, и уже давно португальские моряки и торговцы «подпольно» проникали на испанскую территорию. На одного из них, замеченного нами, приходится сотня ускользнувших от нашего внимания. Я имею в виду в качестве доказательства одиночное свидетельство от 1558 г., касающееся острова Санта-Маргарита в Карибском море — острова жемчуга, объекта многих вожделений. В том году туда пришли «несколько каравелл и кораблей королевства Португальского с португальскими экипажами и путешественниками на борту». Они будто бы направлялись в Бразилию, но буря и воля случая прибили-де их к острову. Наш информатор добавляет: «Число их нам кажется весьма большим — тех, кто приезжает таким способом, — и мы опасаемся, как бы сие не было с дурными намерениями (maliciosamente)»76. Вполне логично, что впоследствии присутствие португальцев шло по нарастающей, так что они проникли во все части Испанской Америки, а особенно в ее столицы — Мехико, Лиму, и в главные ее порты — Санто-Доминго, Картахену Индий, Панаму, Буэнос-Айрес.
Этот последний город, впервые основанный в 1540 г. и исчезнувший вследствие исторических превратностей, был заново основан в 1580 г. благодаря решающему вкладу португальских купцов77. Из Бразилии по Рио-де-ла-Плата не прекращался поток небольших судов, тонн по сорок водоизмещением, которые тайком доставляли сахар, рис, ткани, черных невольников, может быть, и золото. Возвращались они «загруженные серебряными реалами» ("carregados de reaes de prata”). Параллельно этому по Рио-де-ла-Плата из Перу прибывали купцы с серебряной монетой, дабы закупать товары в Пернамбуку, Байе, Рио-де-Жанейро. По сведениям одного купца, Франсишку Суареша, относящимся к 1597 г., прибыли от этой незаконной торговли достигали от 100 до 500 %, а то и до 1000 % —ив это можно поверить. «Ежели бы купцы… были знакомы с этой торговлей, — добавляет Суареш, — они бы не рисковали так, отправляя товары через Картахену Индий. Вот почему Рио [де-ла-Плата] есть великая торговая река, ближайший и самый легкий путь, дабы достигнуть Перу»78. В самом деле, для маленькой группки хорошо осведомленных португальских купцов Рио-де-ла-Плата вплоть до 1622 г. была воротами для
Лоток продовольственной лавки в Мехико в XVIII в.; клиенты — европейцы. Мехико, Национальный музей истории. Фото Жиродона.
подпольного вывоза серебра Потоси. В 1605 г. эту контрабанду оценивали в 500 тыс. крузадо в год79. И лишь создание внутренней таможни — кордовской Aduana seca (7 февраля 1622 г.), — видимо, положило этому конец80.
Тем не менее португальское проникновение не осталось ограничено окраиной испанских владений на атлантическом побережье. В 1590 г. португальский купец из Макао, Жуан да Гама, пересек Тихий океан и причалил в Акапулько81. Впрочем, ничего хорошего у него из этого не получилось. Однако же в Мехико и Лиме португальцы открывали лавки, где продавалось все, «от алмаза до заурядного тмина, от самого жалкого негра до самой драгоценной жемчужины»82. И не стоит забывать товары далекой родины, бывшие в колониальных землях роскошью: вино, растительное масло, пшеничную муку, тонкие сукна плюс пряности и шелка Востока, которые крупная торговля доставляла или из Европы, или с Филиппин, и плюс — и здесь тоже! — огромную контрабандную торговлю перуанским серебром, которая была истинным двигателем всех этих торговых операций83.
Даже в таком еще незначительном городе, как Сантьяго-де-Чили (с его, быть может, 10 тыс. жителей в XVII в.), пред нами предстает португальский купец Себастьян Дуарте, который раньше жил в африканской Гвинее и который в компании со своим соотечественником Жуаном Баутистой Пересом между 1626 и 1633 гг. совершал поездки до Панамы и до Картахены Индий, закупал там черных рабов, разнообразные товары, драгоценные породы дерева — и имея притом огромный открытый кредит, доходивший до 13 тыс. песо84.
Но такое великолепие длилось лишь некоторое время. Эти португальские лавочники, да к тому же еще и ростовщики, обогащались слишком быстро. Городской люд бунтовал против них, как, скажем, в Потоси начиная с 1634 г.85 Общественное мнение обвиняло их в том, что они были новыми христианами (что зачастую бывало правдой) и тайно продолжали придерживаться иудаизма (что вполне возможно). В конечном счете вмешалась инквизиция, и эпидемия судебных процессов и аутодафе положила конец этому быстрому процветанию. Эти последние события хорошо известны: то были процессы в Мехико в 1646, 1647 и 1648 гг. или аутодафе 11 апреля 1649 г., на котором фигурировало [в качестве осужденных] несколько крупных купцов португальского происхождения86. Но это уже другая история.
Португальская система с центром в Лисабоне, простершаяся на двух берегах Атлантики, африканском и американском, связанная с Тихим океаном и с Дальним Востоком, была колоссальной сетью, распространившейся по всему Новому Свету за десяток или два десятка лет. Разумеется, такое быстрое распространение было фактом международного значения. Может статься, без него Португалия не была бы «восстановлена» в 1640 г., т. е. не обрела бы вновь своей независимости от Испании. Во всяком случае, объяснять реставрацию расцветом бразильского производства сахара, как обычно это делают, было бы недостаточно. К тому же ничто нам не говорит, что и самый-то «цикл» бразильского сахара87 не был связан с этим торговым богатством. Как ничто также не говорит нам, что богатство это не сыграло своей роли в несколько кратковременной славе торговой сети, созданной сефардами в такой же мере в Амстердаме, как и в Лисабоне и Мадриде. Подпольное серебро Потоси благодаря португальским новым христианам, ставшим кредиторами Филиппа IV, «владыки всей планеты», присоединялось таким образом к «официальному» серебру, регулярно выгружавшемуся на причалах Севильи. Но обширной и хрупкой системе суждено было просуществовать лишь несколько десятилетий.
Торговые сети взаимодополнялись, вступали в союзы, сменяли друг друга, но также и вступали в конфликт. Быть в конфликте вовсе не всегда означало разрушаться. Существовали «взаимно друг друга дополнявшие», встречалось и сосуществование враждебное, но созданное на длительное время.
На протяжении столетий сталкивались христианские купцы и купцы сирийские и египетские — это правда, но сталкивались без того, чтобы пошатнулось равновесие между этими необходимыми друг другу соперниками. Европеец почти не выбирался за черту городов на окраинах пустыни — Алеппо, Дамаска, Каира. Дальше лежал мир караванов, бывший заповедной зоной для мусульман и еврейских купцов. Однако же с крестовыми походами ислам утратил внутреннее, Средиземное море, огромное поле торговой деятельности.
Точно так же в обширной Турецкой империи венецианцы и рагузинцы, скупщики камлота из козьей шерсти, обосновавшиеся, как показывают нам документы, в Брусе или в Анкаре, находились там, стараясь не бросаться в глаза. Самый серьезный «прорыв» Запада на турецкую территорию осуществился к выгоде рагузинцев, но в целом он не вышел за пределы Балканского полуострова. Черное море даже станет (или снова сделается в XVI в.) заповедным озером Стамбула и откроется вновь для христианской торговли лишь в конце XVIII в., после завоевания русскими Крыма в 1783 г. Внутри же Турецкой империи антизападная реакция будет действовать в пользу еврейских, армянских или греческих купцов.
Аналогичное сопротивление встречалось и в других местах. В Кантоне начиная с 1720 г. Кохонг*BG китайских купцов был своего рода контркомпанией для Ост-Индских компаний88. В собственно Индии сопротивление сети бания переживет, как и можно было полагать, английскую оккупацию.
Разумеется, это сопротивление и это соперничество сопровождались враждой и ненавистью. Более сильный был здесь всегда излюбленной мишенью. Когда в 1638 г. Мандельсло был в Сурате, он отмечал: «Будучи гордыми и наглыми [мусульмане, зачастую сами купцы], обходятся с беньянами [бания] почти как с рабами и с презрением, таким же образом, как поступают в Европе с евреями там, где их терпят»89. Сменив место и эпоху, мы заметим такое же отношение в XVI в. на Западе к генуэзцам, готовым, по словам Симона Руиса и его друзей, все проглотить и всегда пребывающим в сговоре между собой, чтобы надуть остальных90. Или к голландцам в XVII в., а позднее — к англичанам.
Все торговые сети, даже самые сильные, в тот или иной момент знавали отступления, колебания. И любое ослабление сети в ее центре делало последствия этого ощутимыми для всей совокупности ее позиций, и, быть может, на периферии сети более, нежели где-либо. Именно так произошло по всей Европе с наступлением того, что мы обозначаем расплывчатой и спорной формулой «упадок Италии». «Упадок», без сомнения, несовершенное слово, но с конца XVI в. Италия познала сложности и затруднения. Тогда она утратила свои позиции в Германии, Англии, на Леванте. Аналогичные факты имели место в XVIII в. в бассейне Балтийского моря с отходом на второй план Голландии перед растущей мощью Англии.
Но там, где отступали на задний план господствовавшие купцы, мало-помалу появлялись сменявшие их структуры. «Французская Тоскана»— понимайте: итальянцы, устроившиеся во Франции, — зашаталась в период около 1661 г.; может быть, несколько раньше, начиная с финансового кризиса 1648 г. Прочно укоренившаяся во Франции голландская сеть столкнулась с трудностями в начале XVIII в. И как бы случайно именно около «круглой даты» — 1720 г. — более многочисленные французские негоцианты организовали эффектный подъем наших портов, наметили первые французские капиталистические структуры большого размаха91. Этот натиск французских негоциантов осуществлялся отчасти за счет местных элементов, отчасти за счет любопытного повторного внедрения протестантов, некогда выехавших из Франции. Тот же феномен замещения угадывается в Германии, к выгоде придворных евреев, в Испании — [в связи] с взлетом каталонских и баскских купцов, а также мадридских купцов из «Пяти старших цехов» (“Cinco Gremios Mayores”), возведенных в ранг государственных кредиторов92.
Вполне очевидно, что эти подъемы были возможны только благодаря подъемам экономическим. Именно французское процветание, немецкое процветание, испанское процветание позволили в XVIII в. вырасти местным, или, точнее, национальным [крупным] состояниям. Но если бы не было предварительного крушения иностранного торгового господства во Франции, Германии и Испании, подъем XVIII в. развивался бы там по-другому и, несомненно, с некоторыми дополнительными трудностями.
Тем не менее потерпевшая неудачу активная торговая сеть всегда проявляла тенденцию компенсировать свои потери. Вытесненная из того или иного региона, она использовала свои преимущества и направляла свои капиталы в какой-нибудь другой. Это было правилом, по крайней мере всякий раз, как дело касалось капитализма могущественного и уже достаточно продвинувшегося в накоплении. Так было с генуэзскими купцами на Черном море в XV в. Спустя четверть века после взятия Константинополя (1453 г.), когда турки заняли их укрепленные торговые пункты в Крыму, в частности важную факторию в Кафе (1479 г.), генуэзцы отнюдь не сразу оставили мысль о всяком пребывании на Леванте: например, на Хиосе они останутся до 1566 г. Но большая часть их деятельности укрепляла и развивала уже существовавшую сеть их предприятий на Западе — в Испании, в Марокко, а вскоре — в Антверпене и Лионе. От них ускользнула одна империя на Востоке, они создали другую на Западе. Точно так же португальская империя, с которой боролись по всему Индийскому океану и по всей Индонезии, смертельно раненная на поле прежних своих подвигов, в последние годы XVI в. и в первые годы XVII в. отступила в Бразилию и в Испанскую Америку. И таким же образом в начале XVII в., невзирая на сенсационные отступления крупных флорентийских фирм, именно по всей Центральной Европе вдоль широкого «веера» путей, расходившихся от Венеции, итальянские купцы нашли легкую, но верную компенсацию тех невзгод, какие принесла им конъюнктура после 1600 г.93
Вовсе не случайно, что Бартоломео Виатис, родом из Бергамо и, следовательно, венецианский подданный, сделался в Нюрнберге одним из самых богатых (или даже самым богатым) купцов своего нового отечества94; что итальянцы активизировались в Лейпциге, в Нюрнберге, во Франкфурте, в Амстердаме, в Гамбурге; что итальянские товары и моды продолжали добираться до Вены и в еще большей мере — до Польши, через активные перевалочные пункты в Кракове и Львове. Переписка, сохранившаяся в польских архивах, говорит о наличии в XVII в. итальянских купцов в польских городах и на ярмарках95. Они были достаточно многочисленны, чтобы их заметил каждый. Об этом можно судить по такой вот маленькой истории: в 1643 г. один испанский солдат был снаряжен курьером, дабы доставить из Нидерландов в Варшаву королеве Польской подарок — кружева и куклу, одетую по французской моде, каковую куклу королева сама просила прислать, «дабы ее портной мог эту одежду принять за образец, ибо польская мода ее стесняет и ей не по вкусу». Курьер прибыл, с ним обошлись как с послом. «То, что я знаю латынь, — признавался он, — мне порядочно помогло, так как иначе не смог бы я понять ни единого слова на их языке… Они же из нашего языка знают лишь столько, чтобы к вам обратиться на итальянский манер — «синьор» (dar señoría), ибо есть в тех странах много итальянских купцов». На обратном пути курьер остановился в Кракове, городе, «где коронуют королей Польских», и он снова отмечает «многочисленных итальянских купцов, кои торгуют прежде всего шелками», в этом крупном торговом центре. Свидетельство, вне сомнения, незначительное, но показательное96.
Вышеприведенные примеры демонстрируют, сколь часто крупные купцы, хозяева торговых потоков и сетей, принадлежали к чужеземным меньшинствам то ли по своей национальности (итальянцы во Франции Филиппа Красивого или Франциска I или же в Испании Филиппа II), то ли по своему особому вероисповеданию, — таковы были евреи, армяне, бания, парсы, русские раскольники или же христиане-копты в мусульманском Египте. Откуда эта тенденция? Ясно, что всякое меньшинство имеет естественную склонность к сплочению, к взаимной помощи, к самозащите. На чужбине генуэзец был заодно с генуэзцем, армянин с армянином. Чарлз Уилсон в написанной недавно статье пролил свет, несколько этим забавляясь, на удивительное вторжение в самые крупные деловые предприятия Лондона тех французских гугенотов в изгнании, чью роль распространителей ремесленных технологий он особенно подчеркивал. Ведь они всегда образовывали, и все еще образуют, в английской столице компактную группу, которая ревниво оберегает свою индивидуальность. С другой стороны, у меньшинства легко возникает ощущение, что его угнетает, его недолюбливает большинство, и это освобождает меньшинство от излишней щепетильности по отношению к последнему. Способ ли это быть совершенным «капиталистом»? Габриэль Ардан мог писать: «Человек экономический (Homo oeconomicus) [он понимает под этим человека, целиком освоившего опыт капиталистической системы] не обладает чувствами привязанности к себе подобным, он желает видеть пред собой лишь других экономических агентов, покупателей, продавцов, заимодавцев, кредиторов, с каковыми у него в принципе чисто экономические отношения»97. В таком же духе Зомбарт объяснял преимущество евреев в формировании «капиталистического духа» тем, что предписания их религии позволяют-де поступать по отношению к «иноверцам» так, как запрещено поступать по отношению к своим единоверцам.
Но это объяснение рушится само собой. В обществе со своими собственными запретами, которое почитало противозаконным ремесло ростовщика и даже профессиональное занятие деньгами — источник стольких состояний, и отнюдь не одних только купеческих, — разве же не игра социальных условий обрекала его «аномальных» членов на занятия презираемые, но необходимые для общества в целом? Если верить Александру Гершенкрону, как раз так и произошло в России с православными еретиками-раскольниками98. Роль их сопоставима с ролью евреев или армян. Если бы их там не было, разве не следовало бы их выдумать? «Евреи столь же необходимы в любой стране, как и пекари!» — восклицает венецианский патриций Марино Сануто, возмущенный мыслью о мерах, направленных против них99.
В этом споре правильнее было бы говорить не о «капиталистическом духе», а об [определенном] обществе. Политические столкновения и религиозные страсти средневековой Европы и Европы нового времени исключили из их общин
Брюгге, площадь Биржи: по бокам постройки расположены Дом генуэзцев и Дом флорентийцев — ощутимое свидетельство распространения и господства итальянских купцов. Брюссель, Архив.
многочисленных индивидов, которых на чужбине, куда привело их изгнание, сделали меньшинствами. Итальянские города, как и греческие города классической эпохи, были склочными осиными гнездами. Там были граждане «внутри стен» и изгнанники — настолько распространенная социальная категория, что они получили даже родовое название: «эмигранты» (fuorusciti). Они сохраняли свое имущество и свои деловые связи в самом сердце того города, который их изгонял, чтобы в один прекрасный день принять снова; то была история множества семейств — генуэзских, флорентийских, луккских, — десяти против каждого одного, не изведавшего изгнания. Разве этих fuorusciti, особенно если они были купцами, не толкали таким образом на путь успеха? Крупная торговля — это была торговля на дальние расстояния. Они были на нее осуждены. Будучи изгнаны, они процветали в силу самого факта своей удаленности. Так, в 1339 г. в Генуе группа нобилей не приняла народного правления, которое установилось с так называемыми пожизненными дожами, и покинула город100. Эти изгнанные аристократы были теми, кого называли «старыми нобилями» (nobili vecchi), тогда как те, что остались в Генуе при народном правлении, были «новыми нобилями» (nobili novi). И разрыв этот сохранится даже после возвращения изгнанных в свой город. И как бы случайно именно «старые нобили» станут — издали! — хозяевами крупных деловых операций с заграницей.
Другие изгнанники — испанские или португальские марраны, которые в Амстердаме вернулись к иудаизму. И еще общеизвестные изгнанники — французские протестанты. Конечно, отмена Нантского эдикта в 1685 г. не создала из ничего (ex nihilo) Протестантский банк, впоследствии хозяина французской экономики; но она обеспечила его расцвет. Эти fuorusciti нового рода сохранили свои связи внутри королевства вплоть до самого его сердца — Парижа. Они не раз сумеют перевести за границу немалую часть своих оставшихся во Франции капиталов. И как и «старые нобили», в один прекрасный день они возвратились в полной силе.
В общем, меньшинство — это как бы заранее построенная, и прочно построенная, сеть. Итальянцу, который приезжал в Лион, чтобы обосноваться, нужны были только стол и лист бумаги, чему французы удивлялись. Но это оттого, что в городе у него были естественные компаньоны, информаторы, поручители и корреспонденты на разных рынках Европы. Короче говоря — все, что составляло кредит купца, на приобретение чего он порой тратил годы и годы. Точно так же в Лейпциге или Вене, этих городах на границе густонаселенной Европы, которые вознес подъем XVIII в., нельзя было не подивиться преуспеянию иноземных купцов, людей из Нидерландов, французских беглецов после отмены Нантского эдикта (первые из них прибыли в Лейпциг в 1688 г.), итальянцев, савойцев, уроженцев Тироля. Тут почти не бывало исключений: удача была на стороне чужака. Происхождение связывало его с далекими городами, рынками, странами, которые сразу же вводили чужеземца в дальнюю торговлю, торговлю крупную. Следует ли думать — но это было бы слишком прекрасно, — что не было бы счастья, да несчастье помогло?
Сети и кругообороты обрисовывали систему — как на железной дороге совокупность рельсов, контактной сети, подвижного состава, персонала. Все подготовлено к движению. Но движение оказывается само по себе проблемой.
По всей очевидности, дабы перемещаться, товар должен увеличивать свою цену во время своего путешествия. Это то, что я буду называть торговой прибавочной стоимостью. Было ли это законом, не знавшим исключений? Да или почти что так. В конце XVI в. испанская «восьмерная монета» стоила 320 рейсов в Португалии и 480 рейсов в Индии101. В конце XVII в. вара*BH кисеи на фабриках Ле-Мана стоила 3 реала, в Испании — 6, в Америке — 12 реалов102. И так далее. Откуда и поражающие цены на редкие, издалека доставляемые товары в тех или иных местностях. В Германии около 1500 г. фунт шафрана, итальянского или испанского, стоил столько же, сколько три молочных поросенка103. В Панаме в 1519 г. лошадь стоила 24,5 песо, раб-индеец— 30, бурдюк вина— 100 песо104… В Марселе в 1248 г. 30 метров фландрского сукна стоили вдвое-вчетверо дороже, чем невольник-сарацин105. Но уже Плиний Старший отмечал, что индийские товары, перец или пряности, продавались в Риме в сто раз дороже цены производства106. Ясно, что на подобном пути требовалось, чтобы прибыль приняла участие в том, чтобы пришел в движение самый кругооборот, включив в действие расходы на свое собственное движение. Ибо к закупочной цене товара прибавлялась цена его перевозки, а была она раньше особенно обременительной. Перевозка сукон, закупленных на ярмарках Шампани в 1318 и 1319 гг., при [их] доставке во Флоренцию обошлась, включая сборы, упаковку и прочие расходы (речь идет о шести партиях), в 11,80 %, 12,53; 15,96; 16,05; 19,21 и 20,34 % от закупочной цены (primo costo)107. Эти затраты варьировали на одном и том же маршруте и при одинаковом товаре могли возрастать вдвое. Притом эти проценты были еще относительно низкими: ткани, товар дорогой, все же весили мало. Тяжеловесные и дешевые товары — зерно, соль, дрова, вино — в принципе не перевозились по длинным сухопутным маршрутам, если только это не было абсолютно необходимо. А в таком случае необходимость оплачивалась сверх стоимости перевозки. Вино из Кьянти, уже известное под этим названием в 1398 г., было вино дешевое (“povero”), стоившее один флорин гектолитр (мальвазийское вино стоило от 10 до 12 флоринов.) При доставке из Греве во Флоренцию, за 27 километров, его цена увеличивалась на 25–40 %; если бы транспортировка была продолжена до Милана, цена кьянти утроилась бы108. Перевозка бочки вина от Веракруса до Мехико около 1600 г. стоила столько же, сколько покупка этой бочки в Севилье109. Еще позднее, во времена Кантийона, «плата за провоз бургундских вин в Париж бывает зачастую больше, чем стоит само вино на месте закупки»110.
Я настойчиво указывал в первом томе этого труда на препятствие, какое представляла система перевозок, всегда дорогостоящая и лишенная гибкости. Федериго Мелис доказал, что тем не менее в XIV и XV вв. были приложены огромные усилия для улучшения морских перевозок — увеличены размеры корпуса, а значит, и [объем] трюмов, и введены прогрессивные тарифы, причем обнаружилась тенденция устанавливать их ad valorem: таким образом ценные товары частично оплачивали транспортировку товаров рядовых111. Но эта практика отнюдь не сразу сделалась всеобщей. В XVI в. в Лионе цена перевозки сухим путем рассчитывалась сообразно весу товара112.
Как бы то ни было, в глазах купца проблема оставалась одной и той же: требовалось, чтобы товар, прибывавший к нему то ли с грузовым парусником, то ли на повозке, то ли на
Прибытие в Нюрнберг между 1640 и 1650 гг. шафрана и пряностей; слева направо — доставка, оприходование, взвешивание и осмотр упаковок и дальнейшая их отправка. Германский Национальный музей, Нюрнберг. Фото музея.
спине вьючного животного, в конце пути приобретал такую цену, чтобы она могла покрыть, помимо накладных расходов при операции, закупочную цену, возросшую на сумму транспортных затрат и еще на ту сумму прибыли, какую рассчитывал получить купец. А иначе, чего ради рисковать своими деньгами и стараться? Товар обеспечивал это с большей или меньшей легкостью. Вполне очевидно, что для «королевских товаров»— это выражение Симона Руиса для обозначения перца, пряностей, кошенили и, мы бы сказали, также «восьмерных монет» — проблемы не существовало: путешествие бывало долгим, но прибыль гарантированной. Ежели курс этих товаров меня не устраивает, я подожду: немного терпения — и все придет в порядок, ибо не навсегда же, так сказать, исчезает покупатель. Любая страна, любая эпоха имели свои «королевские товары», более других обещавшие торговую прибавочную стоимость.
Путешествия Джанфранческо Джемелли Карери, описание которых волнует при чтении по многим причинам, превосходно иллюстрируют это правило. Этот неаполитанец, который в 1694 г. предпринял кругосветное путешествие более для собственного удовольствия, нежели ради прибыли, нашел решение, как покрыть расходы на свое долгое странствие: в одном месте покупать товары, о которых известно, что там, куда направляешься, они ценятся особенно высоко. В Бендер-Аббасе, на Персидском заливе, надобно грузить «финики, вино, водку и… все персидские плоды, кои доставляют в Индию сушеными или же маринованными… на чем и получают большую прибыль»113. Садясь на манильский галион, направляющийся в Новую Испанию, запасайся китайской ртутью. «Это дает 300 процентов прибыли», — доверительно сообщает он114. И дальше в таком же духе. Путешествуя вместе со своим владельцем, товар становится для него капиталом, приносящим пользу на каждом шагу, оплачивающим издержки путешественника и даже обеспечивающим ему, когда тот возвратится в Неаполь, существенные прибыли. Франческо Карлетти, который почти столетием раньше, в 1591 г., тоже предпринял поездку вокруг света, избрал в качестве первичного торгового капитала черных невольников, «королевский товар», наилучший из существовавших, невольников, купленных на острове Сан-Томе, а затем перепроданных в Картахене Индий115.
С рядовыми товарами дело явно обстояло менее просто. Торговая операция может быть прибыльна лишь ценою тысячи предосторожностей. Теоретически все просто, по крайней мере для экономиста вроде аббата Кондильяка: доброе правило обмена на расстояния — соединить рынок, где какой-либо товар есть в изобилии, с рынком, где тот же товар редкость116. На практике, чтобы удовлетворить этим условиям, следовало быть настолько же осторожным, насколько и осведомленным. Корреспонденция купцов в избытке дает тому подтверждения.
В апреле 1681 г. мы находимся в Ливорно, в лавке Джамбаттисты Сарди117. Ливорно, важнейший порт Тосканы, был широко открыт в сторону Средиземноморья и всей Европы, по крайней мере вплоть до Амстердама. В этом последнем городе Беньямино Бурламакки родом из Лукки имел контору, где вел операции с товарами прибалтийскими, русскими, индийскими или из иных стран. Только что пришел флот Ост-Индской компании и сбил цену на корицу в момент, когда между нашими двумя купцами завязалась переписка. Ливорнец подумывал об операции с этим «королевским товаром». Полный проектов, он написал Бурламакки, объяснив тому, что он желает ее «проделать только на свой счет» (понимайте: не делясь со своим корреспондентом). В конечном счете дело сорвалось, и Сарди, на сей раз готовый действовать совместно с Бурламакки, видит лишь один товар, представляющий интерес для доставки из Амстердама в Ливорно, — “vacchette”, т. е. русские кожи, которые вскоре наводнят итальянские рынки. К 1681 г. они уже регулярно котировались в Ливорно, куда прибывали порой даже прямо из Архангельска вместе с бочками икры. Ежели кожи эти «красивой окраски, как снаружи, так и изнутри, широкие, тонкие и не превышают по весу 9—10 флорентийских фунтов», тогда пусть Бурламакки велит погрузить определенное их количество на два корабля (чтобы разделить риск), корабли «хорошо защищенные, кои шли бы с добрым конвоем» ("de buona difesa, che venghino con buon convoglio”), и все это — до закрытия на зиму навигации на севере. Кожи эти, что в Амстердаме продавались за 12, на ливорнском рынке котировались по 26,5 и по 28, т. е. больше чем вдвое. Следовало бы, писал Сарди, чтобы себестоимость в Ливорно не превышала 24; он, таким образом, рассчитывал на прибыль в 10 %. Шесть тюков кож будут погружены в Текселе, а Бурламакки возместит себе половину затрат на закупку, получив по переведенному Сарди векселю на одного банкира в Венеции. Следовательно, все было рассчитано. И все же в конечном счете дело окажется не блестящим. Крупные поставки собьют цены в Ливорно до 23 в мае 1682 г.; кожи, оказавшиеся среднего качества, будут продаваться плохо: 12 октября того же года [часть] их оставалась еще на складе. Несомненно, для дома Сарди это мало что значило: в 1681 и 1682 гг. он был вовлечен в многочисленные операции, в частности в вывоз растительных масел и лимонов с генуэзской Ривьеры, и широко торговал с Амстердамом и с Англией, снаряжая только в последнюю целые корабли. Но интерес этого эпизода заключен в том, что он показывает, сколь трудно было на расстоянии предусмотреть и организовать торговую прибавочную стоимость.
То было вечной задачей купца — снова и снова проделывать расчеты наперед, десяток раз «проигрывать» операцию в воображении, прежде чем попытаться ее осуществить. Один аккуратный амстердамский негоциант, замышляя какое-нибудь дело во Франции, писал Дюгару-сыну, комиссионеру в Руане, прося «сообщить цены самых ходовых у вас статей коммерции, равно как и выслать мне примерный торговый счет [то есть смету всех издержек]… В особенности сообщите мне цены на китовый ус, красный китовый жир, марену, очищенный и неочищенный изюм, хлопок из Смирны, желтое дерево, стальную проволоку… зеленый чай»118. Со своей стороны некий французский купец 16 февраля 1778 г. осведомлялся у одного амстердамского купца: «Поелику я не знаю, каким образом у вас продаются водки, вы обяжете меня, указав, сколько стоят 30 мер*BI, приведенные к французским деньгам, на каковой основе я проделаю свой расчет, а после сего, ежели усмотрю определенную выгоду, я вышлю вам некоторую партию»119.
То, что торговая прибавочная стоимость была необходимым возбудителем при всяком коммерческом обмене, настолько само собой разумеется, что кажется абсурдным на этом настаивать. Она, однако же, объясняет больше, чем это кажется. И в особенности не создавала ли она «автоматически» преимущества для стран, бывших так называемыми жертвами дорогой жизни? Они были сверкающими маяками, притягательными центрами первостепенной. важности. Товары притягивались [именно] этими высокими ценами. Венеция, доминировавшая на Внутреннем море, долгие годы прожила под знаком дорогой жизни и жила под ним еще в XVIII в.120 Голландия сделалась страной дорогой жизни: люди вели здесь скудное существование, особенно бедняки и даже менее бедные121. Испания со времен Карла V была страной ужасающей дороговизны122. «Я там узнал, — рассказывал в 1603 г. один французский путешественник, — пословицу, гласящую, что все дорого в Испании, кроме денег»123. Так обстояло дело еще и в XVIII в. Но вскоре недостижимый рекорд установила Англия; она была по преимуществу страной тяжких повседневных расходов: снять дом, нанять карету, оплачивать свой стол, жить в гостинице было там разорением для иностранца124. Этот рост стоимости жизни и заработной платы, заметный еще до революции 1688 г., не был ли он ценой, или признаком, или же условием устанавливавшегося английского преобладания? Или чьего угодно преобладания? Английский путешественник Файнс Морисон, бывший с 1599 по 1606 г. секретарем лорда Маунтджоя в Ирландии, а до того, с 1591 по 1597 г., проехавший через Францию, Италию, Нидерланды, Германию и Польшу, к тому же хороший наблюдатель, делает такое удивительное замечание: «Найдя в Польше и в Ирландии странную дешевизну всех необходимых съестных припасов, притом что серебра там не хватает, и оно тем выше ценится, сии наблюдения приводят меня ко мнению, совершенно противоположному взгляду обывательскому, а именно: что нет более верного признака процветающего и богатого государства, нежели дороговизна таковых предметов…»125 Это же самое утверждал и де Пинто. И вот также парадокс Кенэ: «Изобилие и дороговизна суть богатство»126. Проезжая в 1787 г. через Бордо, Артур Юнг замечал: «Цена найма домов и квартир поднимается с каждым днем; повышение было значительным после мира [1783 г.], в то самое время, как возводилось и сейчас еще строится столько новых домов, и это совпадает с общим ростом цен: жалуются, будто стоимость жизни выросла за десять лет на 30 %. Ничто не способно нагляднее доказать рост процветания»127. Это то же самое, что уже говорил тридцатью годами раньше, в 1751 г., молодой аббат Галиани в своей книге о деньгах: «Высокие цены товаров суть самый надежный признак, дабы знать, где находятся самые большие богатства»128. Подумайте о теоретических соображениях Леона Дюприе по поводу современной эпохи и «стран на подъеме», которые располагают уровнем заработной платы и цен, «явно превышающим такой уровень в странах, отстающих в своем развитии»129. Но нам придется вновь обратиться к причинам таких различий в уровнях. Легко сказать — превосходство структуры, организации. На самом деле придется говорить о структуре мира130.
Конечно, было бы соблазнительно свести исключительную судьбу Англии к этим базовым реальностям. Высокие цены, высокая заработная плата были помощниками для островной экономики, но они же были и путами. Суконное производство, которому изначально благоприятствовало исключительное производство дешевой шерсти, эти затруднения преодолело. Но так ли обстояло дело в остальных отраслях промышленности? Признаем, что «машинная революция» заканчивавшегося XVIII в. была чудесным выходом.
Разумеется, главное побуждение к обмену исходит от предложения и спроса; предложение и спрос — хорошо известные действующие лица, но их обыкновенность не облегчает их определения или их распознавания. Они предстают в сотнях и тысячах обличий. Они образуют цепочку, протягивают руки друг другу, они образуют [как бы] ток электричества в цепи. Классическая экономическая наука все объясняла ими и таким путем втягивала нас в бесперспективные дискуссии о взаимной роли предложения и спроса как движущих элементов, дискуссии, что с новой силой вспыхивают и в наши дни и еще занимают определенное место в мотивациях хозяйственной политики.
Как известно, не бывает предложения без спроса, и наоборот: то и другое рождается из обмена, который они формируют и который формирует их. То же самое можно было бы сказать и о купле и продаже, о движении товаров туда и обратно, о даре и ответном даре и даже о труде и капитале, о потреблении и производстве — потребление находится на стороне спроса, как производство на стороне предложения. С точки зрения Тюрго, ежели я предлагаю то, чем обладаю, так это потому, что я желаю и в тот же момент потребую то, чего у меня нет. Если я предъявляю спрос на то, чего не имею, так это потому, что я нашел неизбежным или же решился предоставить возмещение, предложить тот или иной товар, ту или иную услугу или ту или иную сумму денег. Следовательно, подытоживает Тюрго, есть четыре элемента: «Две вещи, коими обладают, две вещи, кои желают получить»131. Само собою разумеется, пишет современный экономист, что «любое предложение и любой спрос предполагают эквивалент»132.
Не будем чересчур поспешно расценивать эти замечания как словесные уловки или наивности. Они помогают устранить искусственные различия и ложные утверждения. Они призывают к осторожности того, кто задается вопросом, что важнее — предложение или спрос, или же (что сводится к тому же) который из двух играет роль первопричины (primum mobile). Вопрос, не имеющий настоящего ответа, но подводящий нас к самой сути проблем обмена.
Я часто возвращался в мыслях к так хорошо изученному Пьером Шоню примеру Пути в Индии (Carrera de Indias). После 1550 г. все было ясно, обрисовалось в широких масштабах [такое движение], если пользоваться терминами механики: приводной ремень вращался по часовой стрелке — от Севильи до Канарских островов, до американских гаваней, Багамского пролива к югу от Флориды, а затем к Азорским островам и снова в Севилью. Мореплавание придавало конкретный облик [торговому] кругообороту133. Для Пьера Шоню не существует никаких сомнений: в XVI в. «побудительным для тех условий движением» было «движение туда» — из Испании в Америку. Он уточняет: «Ожидание европейских изделий, предназначавшихся для Индий, составляло одну из главных забот севильцев в момент отправок флота»134: идрийская ртуть, венгерская медь, строительные материалы Севера и целыми кораблями — тюки сукон и тканей, а поначалу даже и растительное масло, мука и вино, продукты, поставлявшиеся самой Испанией. Следовательно, вовсе не она одна оживляла крупномасштабное движение через океан: ей помогала Европа, которая потребует своей доли благ по возвращении флота. Французы считали, что система не функционировала бы без их поставок. Необходимы были также и генуэзцы, которые с самого начала и вплоть до 1568 г. финансировали в кредит долговременные и медленные торговые операции с Новым Светом135, и многие другие. Нужное Севилье для отправки флота движение означало, следовательно, мобилизацию многочисленных сил Запада, движение в значительной мере внешнее относительно Испании по своим истокам, предполагавшее одновременно деньги генуэзских деловых людей, штреки идрийских рудников, фландрские ткацкие станы и те два десятка полудеревенских рынков, на которых продавались бретонские холсты. Доказательство от противного: по воле «чужаков» все в Севилье, а позднее — в Кадисе, останавливалось. Это правило сохранялось долго: в феврале 1730 г., сообщала одна газета, «отплытие галионов было задержано до начала следующего марта, дабы дать иностранцам время погрузить большое количество товаров, каковые еще не смогли прибыть в Кадис по причине противных ветров»136.
Заставка, иллюстрирующая советы молодому немецкому негоцианту, торгующему в чужеземной стране (XVII в.).
Германский Национальный музей, Нюрнберг. Фото музея.
Поставки в Европу американского серебра Мишель Морино (Morineau М.), критически использовав источники голландских газет и шифрованные сообщения, посылавшиеся иностранными послами в Мадриде, заново нарисовал (“Anuario de historia economica y social”, 1969, p. 257–359) кривую импорта драгоценных металлов в XVII в. Ясно виден верхний уровень, затем — падение поставок начиная с 1620 г. и быстрый подъем с 1660 г. (масштаб: 10, 20, 30… млн. песо).
И тем не менее нужно ли говорить о первопричине (Primum mobile)? В принципе ремень мог быть приведен в движение в любой точке своей трассы — приведен в движение или же, наоборот, остановлен. А ведь очень возможно в данном случае, что первое продолжительное замедление к 1610 или к 1620 г. обязано было своим возникновением снижению производства в серебряных рудниках Америки — может быть, в силу «закона» снижающейся отдачи и уж наверняка из-за уменьшения численности индейского населения, поставлявшего необходимую рабочую силу. И когда к 60-м годам XVII в. в Потоси, как и на серебряных рудниках Новой Испании, все вновь пришло в движение, тогда как Европа, по-видимому, была еще охвачена стойкой стагнацией, толчок исходил из Америки, от «туземных» горняков, снова использовавших свои традиционные жаровни-бразеро137 еще до того, как ожили крупные «современные» горные предприятия. Короче говоря, по меньшей мере дважды первую роль, сначала негативную, а потом положительную, сыграли по другую сторону Атлантики, в Америке.
Но это не было правилом. После 1713 г., когда благодаря привилегии асьенто и путем контрабанды англичане открыли себе рынок Испанской Америки, они скоро наводнили его своими изделиями, особенно сукнами, отдававшимися в кредит перекупщикам в Новой Испании, притом в значительных количествах. Отсюда вытекала оплата в серебре. На сей раз английский нажим (forcing), этот мощный импульс, оказался движущей причиной по эту сторону океана. Относительно того же самого процесса в Португалии Дефо откровенно объяснял, что это означает насильно навязывать свое предложение вовне (force a vend abroad)138. К тому же требовалось, чтобы сукна не оставались в Новом Свете слишком долго непроданными.
Но как в данном случае различить предложение и спрос, не прибегая к четырехчленной схеме Тюрго? В Севилье предложение в виде массы товаров, набитых в трюмы отплывающего флота, которые купцы набирали, лишь целиком исчерпав собственные резервы денег и кредита, либо же с отчаяния переводя векселя на заграницу (а перед отправлением флота и до его возвращения на месте не получить было в долг ни единого мараведиса!*BJ), — так вот это предложение, подталкивавшее вперед многочисленные и разнообразные производства Запада, сопровождалось «подпиравшим» его спросом, настойчивым, требовательным и никоим образом не скромным. Город и купцы, что вложили свои капиталы в этот экспорт, имели в виду получить оплату при возвращении флота в серебре, белым металлом. Точно так же в Веракрусе, Картахене или Номбре-де-Диос (а позднее — в Портобельо) спрос на товары Европы — плоды ее земли или изделия ее промышленности (обычно оплачивавшиеся очень дорого) — сопровождался несомненным предложением. В 1637 г. на ярмарке в Портобельо можно было видеть серебряные слитки, сваленные в кучи, как камни139. Вполне определенно без этого «желанного предмета» ничто бы не сдвинулось. И там тоже предложение и спрос работали одновременно.
Будем ли мы говорить, что два предложения — то есть два производства, противостояние которых обрисовалось, — преобладали над двумя опросами, над потребностями, над «тем, чего у меня нет»? Не следует ли лучше сказать, что они существовали только в соотнесении с предвиденным и поддающимся предвидению спросом?
Во всяком случае, проблема ставится не в одних лишь этих, экономических, категориях (притом ведь предложение и спрос далеко не «чисто» экономические, но это уже иной вопрос). По всей очевидности, ее следует ставить и в категориях могущества. Сеть управления шла из Мадрида в Севилью и дальше — в Новый Свет. Стало правилом издеваться над «законами Индий» (leyes de Indias), вообще над иллюзорностью реальной власти католических королей по другую сторону океана. Я вполне согласен, что на этих далеких землях не все делалось согласно их воле. Но воля эта достигала определенных целей, к тому же она как бы материализовалась в массе королевских чиновников, которые заботились не об одних только собственных интересах. Все-таки от имени короля регулярно взималась пятая доля, и документы всегда отмечают долю короля в прибылях от обратных рейсов наряду с долей купцов. При первых связях с Америкой королевская доля была относительно огромной, корабли возвращались, так сказать, в балласте, но с балластом уже из серебряных слитков. И колонизация недостаточно еще продвинулась, чтобы от Европы требовалось много товаров, которые бы направлялись в сторону Америки. Тогда существовала скорее эксплуатация, нежели обмен, эксплуатация, которая не прекратилась и не сгладилась впоследствии. Около 1703 г. один французский отчет говорит, что «испанцы привыкли [перед войной за Испанское наследство, которая только что вспыхнула в 1701 г.] вывозить на 40 млн. [турских ливров] товаров и привозить обратно на 150 млн. золота, серебра и прочих товаров» — и так каждые пять лет140. Разумеется, цифры эти представляли лишь валовую стоимость обменов. Но каковы бы ни были необходимые поправки, чтобы установить действительный объем прибылей с учетом затрат на транспортировку туда и обратно, это яркий пример неэквивалентного обмена со всеми экономическими и политическими последствиями, какие предполагает такая неуравновешенность.
Китайская шелковая ткань (штоф) эпохи Людовика XV. Лион, Музей истории тканей.
Фото Жиродона.
Конечно же, для того чтобы наличествовали эксплуатация, неэквивалентный обмен или обмен насильственный, не обязательно было вмешательство в него короля или государства. Манильский галион*BK был, с коммерческой точки зрения, необычным завершением кругооборота, но не надо себя обманывать: господство [короны] здесь осуществлялось к выгоде купцов Мехико141. Эти торопливые посетители кратковременных ярмарок в Акапулько, находясь на расстоянии в месяцы и годы пути [от Филиппин], крепко держали на поводке купцов манильских (которые отыгрывались на китайских купцах), совсем так же, как голландские купцы долго держали на поводке ливорнских купцов-комиссионеров. Когда существовало такое соотношение сил, то что же в точности обозначали термины «спрос» и «предложение»?
С учетом сказанного не будет, я полагаю, никакого неудобства в том, чтобы на какое-то мгновение выделить сам по себе спрос из контекста, в который он заключен. К этому поощряют меня замечания экономистов, занимающихся в сегодняшней действительности развивающимися странами. Рагнар Нурксе высказывается категорично: именно за бечевку спроса следует потянуть, если хочешь запустить двигатель142. Думать единственно об увеличении производства значило бы вести дело к перебоям. Я хорошо знаю, что то, что действительно для сегодняшнего «третьего мира», вовсе не является в силу самого этого, ipso facto, действительным для экономик и обществ Старого порядка. Но сравнение заставляет задуматься, и задуматься в двух направлениях. Разве только для вчерашнего дня имеет силу сделанное в 1766 г. замечание Кенэ? Никогда нет недостатка «в потребителях, кои не могут потреблять столько, сколько им бы хотелось: те, кто едят только хлеб из гречихи и пьют одну только воду, желали бы есть пшеничный хлеб и пить вино; те, кто не могут есть мясо, желали бы его есть. Те, у кого есть лишь худая одежка, хотели бы иметь доброе платье, а те, у кого нет дров для обогрева, желали бы иметь возможность их купить и т. д.»143 К тому же эта масса потребителей непрестанно увеличивается. И следовательно, сказал бы я, всегда имелось в потенции с необходимыми поправками «общество потребления». Его аппетиты ограничивались лишь его доходами, 9/10 которых оно неизменно и с легкостью пожирало. Но то была граница, ощущавшаяся подавляющим большинством людей как непреодолимая. Французские экономисты XVIII в., как и экономисты сегодняшнего «третьего мира», осознавали наличие такой границы, когда искали рецепты увеличения доходов и потребления, «падение которого, — как говорил уже Буагильбер, — есть падение дохода»144. Короче говоря, увеличивайте спрос.
Но, вполне очевидно, существовал спрос и спрос. Кенэ, противник спроса на «показную роскошь», проповедовал «потребление для поддержания существования», т. е. расширение повседневного спроса «производительного класса»145. Он не заблуждался: как раз этот спрос и есть важнейший, ибо он долговременный, большой по объему и способен поддерживать во времени свое давление и свои требования, а значит, безошибочно направлять предложение. Любое «разбухание» этого спроса имело первостепенную важность для [экономического] роста.
Этот базовый спрос проистекал из старинного выбора (либо пшеница, либо рис, либо кукуруза), и последствия и «дрейфы»146 такого выбора бывали многочисленны. Он проистекал из потребностей, от которых человеку не уйти, — в соли, в дровах, в тканях… Именно исходя из таких первоочередных потребностей, историю которых так редко изучали, следует судить о массовых, главнейших видах спроса и о соответствовавших им рекордах. Таких рекордах, как, скажем, то, что Китаю удавалось перевозить на север, до самого Пекина, по длинному водному пути Императорского канала рис, соль и лес южных провинций; что в Индии осуществлялись перевозки морем риса Бенгалии или же транспортировка, на сей раз сухим путем, риса и пшеницы караванами из тысяч вьючных быков; что повсюду на Западе циркулировали зерно, соль и лес; что соль из Пеккэ, в Лангедоке, поднималась по Роне до Сесселя147; что соль Кадиса, Сетубала, бухты Бурнёф шла от Атлантики к Северному морю и в бассейн моря Балтийского. Так что прервать снабжение Соединенных Провинций солью означало бы в конце XVI в. поставить их на колени. Испания могла только мечтать об этом148.
Что касается леса, на массовое использование которого мы указывали в нашем первом томе, то невозможно без изумления представить себе громадное движение, какое лес вызывал на всех реках Европы или Китая: плоты, караваны плотов, сплав молем, суда, которые пускали на слом по прибытии на место (так было на нижней Луаре и на множестве других рек), морские корабли, груженные досками, брусьями или даже специально построенные для доставки на Запад и на Юг несравненного мачтового леса Севера. Замена дров углем, жидким топливом, электричеством потребует более века последовательного приспособления. Для вина, бывшего составной частью базовой цивилизации Европы, перерывов в перевозках почти не наблюдалось. Правда, Пьер Шоню слегка преувеличивал, когда утверждал, будто «винные флоты» были в экономиках Старого порядка тем же, чем станет перевозка угля в XVIII в. и еще того больше — в XIX в.149 С другой стороны, зерно — тяжелое и относительно дешевое — перемещалось сколь возможно мало в той мере, в какой оно возделывалось повсеместно. Но едва лишь плохой урожай создавал его нехватку, едва лишь возникал дефицит, как зерно совершало огромные путешествия.
Рядом с этими массивными, неповоротливыми действующими лицами такой товар, как предметы роскоши, выступал как персонаж хрупкий, но блестящий и притом весьма шумный. Деньги устремлялись к нему, повиновались его велениям. Таким образом, существовал сверхспрос со своими путями перевозок и своими внезапными переменами настроения. Желание, никогда не бывавшее слишком устойчивым, скорая на изменение мода создавали потребности искусственные и настоятельные, переменчивые, но исчезавшие лишь для того, чтобы уступить место другим, по видимости столь же безосновательным страстям: сахару, спиртному, табаку, чаю, кофе. И зачастую именно мода и роскошь диктовали свой спрос на текстильные изделия в наиболее развитых и более всего вовлеченных в торговлю секторах, хотя прядение и ткачество в домашних условиях еще давали многое для повседневного употребления.
В конце XV в. богачи оставили сукна, затканные золотом и серебром, ради шелка. Последний, распростаняясь и становясь в определенной мере обыденным, станет признаком всякого продвижения по социальной лестнице и более чем на сто лет предопределит последний скачок процветания по всей Италии, пока шелковые мануфактуры не распространятся по всей Европе. Все еще раз переменилось с рождением моды на сукно английского образца в последние десятилетия XVII в. В следующем веке это будет внезапное вторжение «расписных тканей» (понимай: набивных хлопчатых тканей), сначала ввозимых из Индии, а затем производимых и в Европе. Во Франции соответствующие власти вели отчаянную борьбу, дабы защитить национальные мануфактуры от нашествия этих тонких тканей. Но ничто не помогало — ни надзор, ни обыски, ни тюремное заключение, ни штрафы, ни разгулявшееся воображение советчиков, вроде Брийона де Жуй, купца с улицы Бурдоннуа в Париже, который предлагал платить троим полицейским (exempts) по 500 ливров каждому, с тем чтобы они «раздевали прямо на улице… женщин, одетых в индийские ткани», либо же, ежели сия мера покажется чересчур радикальной, вырядить в «индийские ткани уличных девок», дабы их принародно раздевать в качестве спасительного примера150. Доклад генеральному контролеру Демаре в 1710 г. обнаруживает серьезное беспокойство в связи с этими кампаниями: следует ли заставлять людей заново создавать свой гардероб в обстановке, когда пищевые припасы столь дороги, звонкая монета редка, а правительственные облигации столь неудобны и мало пригодны для употребления. И к тому же как противодействовать моде?151 Самое большее — высмеивать ее, как делал это Даниэль Дефо в 1708 г. в статье в «Уикли ревью». «Мы видим, — писал он, — знатных господ, обряжающихся в индийские ткани, кои незадолго до того находили для себя вульгарными их горничные. Индийские ткани возвысились, они поднялись с пола на женские спины; из ковриков они сделались юбками, и сама королева в эти времена любила показаться одетой в Китай и Японию — я хочу сказать, в китайские шелка и ситцы. И это не все, ибо наши дома, наш кабинет, наша спальня оказались наводнены этими тканями: занавеси, подушки, стулья — вплоть до самого постельного белья — это только ситцы и индийский хлопок».
Достойная или недостойная осмеяния, но мода, настойчивый, многоликий, сбивающий с толку спрос в конечном счете всегда одерживали победу. Во Франции более чем 35 постановлениям не удалось «излечить тех и других от этой приверженности к контрабанде [индийскими тканями]; так что помимо конфискации товаров и штрафа в тысячу экю с тех, кто их покупает и продает, пришлось эдиктом от 15 декабря 1717 г. добавить наказания по приговору суда, и в их числе — пожизненные галеры и даже более тяжкие, ежели случай того потребует». Запрет был окончательно отменен в 1759 г., и производство индийских тканей утвердилось в королевстве и быстро составило конкуренцию их производству в Англии, швейцарских кантонах и Голландии и даже в самой Индии152.
Экономисты, которые интересуются доиндустриальным миром, согласны в одном: предложение играло там незначительную роль. Ему недоставало гибкости, оно неспособно было быстро приспособиться к какому угодно спросу153. И к тому же следует делать различие между предложением сельскохозяйственным и промышленным.
Главным в экономике в ту эпоху была деятельность земледельческая. Несомненно, в определенных районах земного шара, особенно в Англии, производство и производительность полей возросли «революционным путем» в силу некоторых сопряженных друг с другом технических и социальных факторов. Но, как часто отмечали историки, даже в Англии именно случайный элемент — хорошие урожаи несколько лет подряд в 1730–1750 гг. — сыграл видную роль в самом начале экономического подъема острова154. В общем же сельскохозяйственное производство было зоной неподвижности.
В противоположность этому существовали две сферы — прежде всего промышленность и затем торговля, — где прогресс стал очевиден уже рано, невзирая на то, что вплоть до наступления эры машин, с одной стороны, и на то, что, с другой, слишком большая часть населения будет жить в условиях полуавтаркического мелкого земледелия, некий «потолок», одновременно внутренний и внешний, сдерживал любой чересчур энергичный рывок. Однако что касается промышленности, то я бы предположил на основании спорных соображений, имеющих в виду лишь порядок величин, что объем производства в Европе вырос между 1600 и 1800 гг. по меньшей мере впятеро. Я равным образом полагаю, что видоизменилось и обращение, расширив свое содействие. Наблюдалось нарушение изолированности экономик, расширение обменов. На обширном пространстве Франции, с этой точки зрения весьма удобном поле для наблюдений, такое разрушение перегородок было в глазах историков самым примечательным фактом XVIII в.155
Итак, вот к чему я веду: предложение, которое противостояло в конце XVIII в. ненасытному чудищу-потреблению, больше не было таким жалким и скромным, как можно было бы заранее предполагать. И разумеется, оно будет укрепляться с нарастанием промышленной революции. К 1820 г. оно уже было важной персоной. Довольно естественно, что экономисты сделаются внимательнее к его роли и начнут им восхищаться. С формулированием и «запуском в обращение» так называемого «закона» Жан-Батиста Сэ (1767–1832 гг.) для предложения наступило «повышение в ранге»156.
Этот великолепный популяризатор (а вовсе не «гениальный деятель», возражал Маркс) был автором данного закона (именуемого также «законом рынков сбыта») не более, чем Томас Грешэм был создателем знаменитого закона, носящего его имя. Но взаймы дают только богачам, а Ж.-Б. Сэ, казалось, господствовал над умами экономистов своего времени. В действительности же элементы закона рынков сбыта встречаются уже у Адама Смита и еще более — у Джеймса Стюарта (1712–1780 гг.). И разве же не наметил его формулировку уже Тюрго, приписав Джозайе Чайлду ту «неоспоримую максиму, что работа одного человека дает работу другому человеку»?157 Сам по себе закон формулируется очень просто: предложение на рынке постоянно вызывает спрос. Но поскольку простота эта, как всегда, скрывает глубинные сложности, всякий экономист развивал формулу на свой лад. Для Джона Стюарта Милля (1806–1873 гг.) «любое увеличение производства, если оно, без ошибок в расчетах, распределяется на все типы изделий в соответствии с пропорциями, каких требует частный интерес, создает или скорее организует свой собственный спрос»158. Вот уж кто не отличается ясностью, пытаясь быть чрезмерно ясным! В формуле Шарля Жида (1847–1932 гг.) неподготовленный читатель разберется не сразу. «Любой продукт находит тем больше рынков сбыта, — поясняет он, — чем большее имеется разнообразие и изобилие других продуктов»159; в общем, предложение находит свой спрос тем легче, чем более обильны другие предложения. «Протянуты две руки, — писал в 1952 г. Анри Гиттон, — одна, чтобы давать, другая, чтобы получать… Предложение и спрос суть два выражения одной и той же реальности»160. И это правда. Другой способ более логично объяснить суть дела: производство какой бы то ни было [материальной] ценности, которая в более или менее короткий срок будет предложена на рынке, самим своим процессом влекло за собой некое распределение денег: нужно было оплатить сырье, покрыть транспортные издержки, выдать заработную плату рабочим. Обычная участь этих распределенных денег — рано или поздно появиться вновь в форме спроса, или же, если угодно, покупок. Предложение назначает свидание самому себе.
Этот закон Сэ будет законом и объяснением для нескольких поколений экономистов, которые, за очень немногими исключениями, почти что не подвергали его сомнению примерно до 1930 г. Но законы, или так называемые экономические законы, живут, быть может, столько, сколько длятся реальности и устремления той экономической эпохи, более или менее точным зеркалом и интерпретацией которых эти законы были. Иная эпоха порождает новые законы. К 1930 г. Кейнс без труда опрокинул вековой давности закон Сэ. Помимо прочих доводов, он считал, что лица, получающие выгоду от предложения, отнюдь не обязательно расположены сразу же появиться на рынке как выразители спроса. Деньги — это возможность выбора: либо их сохранить, либо потратить, либо же инвестировать. Но задача наша не в том, чтобы с большей полнотой представить критические соображения Кейнса, определенно бывшие в его время плодотворными и реалистичными. По правде говоря, был ли Кейнс прав или не прав в 1930 г. — не наше дело. Был ли прав или не прав Сэ в 1820 г. — тоже не наша забота. Был ли он прав, я хочу сказать, был ли его закон приложим к периоду, предшествовавшему промышленной революции? Нас занимает этот, и только этот, вопрос, но мы не в состоянии с уверенностью на него ответить так, чтобы быть удовлетворенными этим ответом.
Двигаясь вспять от промышленной революции, мы оказываемся перед экономикой, подверженной частым перебоям, где разные сектора плохо соответствуют друг другу, движутся не в одном и том же ритме, какой бы ни была конъюнктура. Если даже какой-то один начинал двигаться вперед, он вовсе не обязательно увлекал за собой другие. И даже все могли по очереди играть роль «узкого места» для прогресса, никогда не бывавшего постоянным.
Нам хорошо известно, что купцы тех времен сетовали из принципа и что они преувеличивали. Но в конце концов они не лгали систематически, они не измышляли свои затруднения или превратности конъюнктуры, ее надломы, ее перебои, ее банкротства, даже на самых высоких уровнях концентрации денег.
Сектор «промышленного» производства — тот самый, о котором думал Сэ, — не мог в таких условиях рассчитывать, что его предложение встретит автоматический и долговременный благосклонный прием. Деньги, какие распределяло это производство, расходились неравномерно между поставщиками орудий, поставщиками сырья, перевозчиками и работниками. Последние были значительной статьей затрат. Но ведь то были своеобразные экономические «агенты». Деньги у них сразу же шли, как говорилось, «из руки в рот». Именно поэтому «обращение монеты становится более быстрым по мере того, как она проходит через руки низших классов», и самым оживленным бывает обращение монеты мелкой, поясняет Исаак де Пинто161. Подобным же образом немецкий камералист*BL Ф. В. фон Шрёттер в 1686 г. проповедовал развитие мануфактурной деятельности как средство развивать денежное обращение162. Распределить деньги среди ремесленников означало потерять всего лишь мгновение: деньги галопом возвращались в общий поток обращения. Можете этому поверить на слово, так как еще в 1817 г. Рикардо считал, что «естественная заработная плата» работника, вокруг которой колеблется «текущая [средняя] заработная плата», — это та, которая предоставляет работнику средства к существованию, к продолжению рода163. Зарабатывая лишь строго необходимое, тот уступает прежде всего спросу на продовольствие: он откликается преимущественно на сельскохозяйственное предложение; к тому же как раз цена съестных припасов определяет его заработную плату. Следовательно, не было речи о предъявителе спроса на изготовленные мануфактурами товары, которые он же и произвел и которые зачастую бывали предметами роскоши164. И тогда рассматриваемое предложение создавало на эти товары в лучшем случае лишь опосредованный спрос. Что же касается земледельческой продукции, то ее нерегулярные излишки были не таковы, чтобы повлечь за собой значительный опосредованный спрос на изделия мануфактур со стороны издольщика, поденщика или мелкого собственника.
Короче говоря, именно в этом тяжеловесном контексте надлежит понимать с такой легкостью вводящую нас в заблуждение мысль физиократов. Разве ошибочным было выдвигать на первый план земледельческое производство и земледельческое богатство в эпоху, когда предложение съестных припасов неизменно с трудом удовлетворяло спрос, с трудом следовало за всяким демографическим подъемом? И в то же время, разве столь частые застои в промышленности не зависели от слишком слабого спроса, будь то со стороны сельского населения, будь то со стороны городских ремесленников и рабочих? Делаемое Ф. Дж. Фишером различие между земледелием, которое тормозится предложением, и промышленностью, которую тормозит спрос165,— кратчайшая формула, довольно удачно описывающая экономики Старого порядка.
В этих условиях, я боюсь, как бы закон Сэ в том, что касается дореволюционных веков, не оказался еще менее действителен, чем даже в применении к нашему XX в. Впрочем, мануфактуристы XVIII в. открывали свои крупные предприятия только при субсидиях, при беспроцентных займах и при монопольных правах, которые им предоставлялись заранее. Можно подумать — злоупотребляющие привилегиями предприниматели! А ведь в таких изумительных условиях успеха добивались не все, далеко не все.
Предложение растущее, способное создавать из любых вещей новые потребности, — то было еще будущее, то был скачок, ставший возможным с машинным производством. Никто лучше Мишле не сказал о том, насколько промышленная революция была в конечном счете революцией спроса, преобразованием «желаний», если воспользоваться выражением Тюрго, которое не вызвало бы возражений у некоторых сегодняшних философов.
В 1842 г., писал Мишле, «прядильное производство было в отчаянном положении. Оно задыхалось; склады ломились, сбыта не было никакого. Перепуганный изготовитель не осмеливался ни работать, ни остановить работу с этими все пожирающими машинами… Снижали цены — тщетно; снова снижали, вплоть до того, что хлопок упал до шести су… Тут произошла неожиданная вещь. Слова эти — шесть су — стали сигналом пробуждения. Миллионы покупателей, беднота, которая никогда не покупала, пришли в движение. Тогда стало видно, каким огромным и мощным потребителем является народ, когда он в этом принимает участие. Склады опустели разом. Машины снова начали яростно работать… То была во Франции революция, малозаметная, но великая; революцию чистоплотности, украшения жизни испытала бедная семья. У целых классов появилось нательное белье, белье постельное, столовое, занавеси — у классов, которые раньше, испокон веков, этого не знали»166.
В предыдущем разделе мы оставили в забвении купца, с тем чтобы увидеть только роль экономических ограничений и правил. Мы снова предадим его забвению в нижеследующем разделе, дабы рассмотреть только рынки сами по себе: пространство, какое они занимали, их объем, их [удельный] вес, коротко говоря, их ретроспективную географию. Ибо любой обмен занимает некое пространство, и никакое пространство не бывает нейтральным, т. е. не измененным и не организованным человеком.
Говоря исторически, будет полезно, таким образом, обрисовать изменяющееся пространство, в котором доминировали одна фирма, один торговый центр, одна нация, или же которое занимал какой-либо данный вид торговли — зерном, солью, сахаром, перцем или даже драгоценными металлами. Это представляет способ пролить свет на воздействие рыночной экономики в каком-то данном пространстве, на лакуны этой экономики, частые ее несовершенства и в не меньшей степени — на постоянный динамизм.
Купец всегда был связан с покупателями, поставщиками, заимодавцами, кредиторами. Нанесите места жительства этих действующих лиц на карту, и обрисуется пространство, которое в своей совокупности властвует над самой жизнью купца. Чем обширнее бывало такое пространство, тем более связанный с ним купец имел шансов стать влиятельным в принципе и почти всегда в действительности.
Зона дел, которые вели Джанфильяцци — флорентийские купцы, обосновавшиеся во Франции во второй половине XIII в., — покрывала Альпы, прежде всего Дофине, и долину Роны; в западном направлении они действовали до Монпелье и Каркассонна167. Тремя столетиями позднее, около 1559 г., антверпенские Каппони, видное тосканское семейство, имевшее мировое значение и мировую известность, судя по их письмам и реестрам, оперировали внутри длинного и узкого пучка связей, протянувшегося от Северного моря до Средиземного, до Пизы и Флоренции, и имевшего ответвления к югу. Это был тот же самый, или почти тот же самый, пучок, связывавший Нидерланды с Италией, который на протяжении первой половины XVI в. определял деятельность пизанских Сальвиати, чьи монументальные архивы практически не использовались. В XVII в. итальянские торговые сети обнаруживали тенденцию распространиться на все Средиземноморье, утрачивая одновременно с этим свое господствующее положение на Севере. Реестр «поручений и распоряжений» (“commessioni e ordini”) за 1652–1658 гг. тосканской фирмы Саминиати, стержнем деловых связей которой был Ливорно, обнаруживает сеть связей главным образом средиземноморскую: Венеция, Смирна, сирийский Триполи, варва-
Торговые сношения фирмы Саминиати в XVII в.
Речь идет об обосновавшейся во Флоренции и Ливорно фирме Саминиати, многочисленные документы которой, спасенные в конце концов Армандо Сапори, находятся в Университете Боккони в Милане. Заштрихованная зона (Центральная и Северная Италия) — зона тесных связей фирмы. Она охватывала своей деятельностью все Средиземноморье, Кадис, Лисабон, а также север Европы (Париж, Лион, Франкфурт-на-Майне, Лилль, Лондон, Амстердам, Гамбург и Вену). Карта составлена м-ль М. Лапейр.
рийский Триполи, Мессина, Генуя и Марсель занимают там первые места; часто упоминаются Константинополь, Александретта, Палермо, Алжир. Пунктами контакта с Севером были Лион и особенно Амстердам. Использовавшиеся суда зачастую бывали голландскими или английскими. Но Ливорно есть Ливорно, и в ведомостях нашей фирмы мы находим упоминание двух кораблей, которые погрузили в Архангельске красную юфть168. Исключение, подтверждающее правило!
Если бы мы располагали сотнями или тысячами ведомостей такого рода, сама собой обнаружилась бы полезная типология торгового пространства и торговых фирм. Мы узнали бы, как противопоставить друг другу пространство закупок и пространство продаж, как объяснить одно другим, как различать то, что соединяется, и то, что рассеивается. Мы научились бы различать пространственный пучок [связей], практически линейный и, видимо, отражавший отступление к одной главной оси, и обширных пропорций круг, который бы соответствовал периодам подъема и оживленных обменов. После второго или третьего примера мы бы не усомнились в том, что купец скапливал состояние — что само собой разумеется! — когда прочно укоренялся в ареале крупного торгового центра. Об этом говорил уже Котрульи, рагузинец XV в.: «Крупную рыбу ловят в больших озерах»169. Мне нравится также рассказанная Эриком Машке история того аугсбургского купца и хрониста, начало деятельности которого было таким трудным и чья жизнь начала обретать равновесие лишь с того времени, как он добрался до Венеции170. Точно так же для складывания состояния Фуггеров характерны две даты: сентябрь 1367 г. — Ганс Фуггер покидает свою родную деревню Грабен, чтобы направиться в близлежащий Аугсбург, где он устроится со своим семейством в роли ткача, изготовляющего бумазею (Barchent); и 1442 г. — его наследники становятся купцами, торгующими на дальние расстояния, имеющими деловые связи с соседними крупными городами и с Венецией171. Это были факты обыденные, стократно повторявшиеся. Федериго Мелис упоминает историю Борромеи, выходцев из пизанской пригородной деревни (contado), «которые в конце XV в. миланизировались», т. е. обосновались в Милане ("che alla fine del secolo XV si milanesizzarono”), и сразу же создали состояние172.
Пространство купца было кусочком национального или международного пространства в данный период. Если период этот
Семейство Буонвизи покорило всю Европу
С 1575 по 1610 г. торговая Европа была покрыта сетью фирм семейства Буонвизи — луккских купцов, обосновавшихся в Лионе и представленных во всех важных торговых центрах своими родственниками и своими корреспондентами. Векселя связали в единую сеть самые разные дела. Речь идет здесь о числе введенных в оборот векселей, а не об их стоимости. Так что нельзя полностью доверяться создаваемому этим графиком впечатлению повсеместно выгодного положения фирмы (за исключением Нанта и Тулузы).
Было бы интересно установить реальные размеры мелких пересылок векселей из Лиона на Лион и ненормально большого потока в сторону Лукки — города, из которого происходили Буонвизи.
(Карта составлена по эскизу Франсуазы Бейяр — Bayard F. Les Buonvisi, marchands banquiers de Lyon, 1575–1629.—"Annales E.S.C.", 1971, p. 1242–1243).
проходил под знаком подъема, «купеческое» пространство, на котором действовал негоциант, имело шансы быстро округлиться, в особенности если последний занимался крупными делами, векселями, монетой, драгоценными металлами, «королевскими товарами» (такими, как пряности, перец, шелк) или товарами модными, например сирийским хлопком, необходимым ткачам [-изготовителям] бумазеи. Из весьма недостаточного ознакомления с архивами Франческо Датини из Прато я вынес впечатление, что около 1400 г. крупномасштабным предприятием было обращение векселей — из Флоренции в Геную, Монпелье, Барселону, Брюгге, Венецию. Так не было ли финансовое пространство в конце XIV в. и в эти первые годы XV в. более зрелым и быстрее расширявшимся, нежели какое-либо другое?
Если прогресс XVI в. завершился, как я постулировал, весьма активной надстройкой ярмарок и торговых финансовых центров, мы лучше поймем резкое расширение пространства, на котором развертывались многочисленные дела аугсбургских Фуггеров и Вельзеров. По масштабам эпохи то были предприятия громадные, внушавшие страх прочим купцам и общественному мнению самим своим размахом. Аугсбургские Вельзеры присутствовали повсюду в Европе, в Средиземноморье, в Новом Свете, в Венесуэле с 1528 г., где [затем] испанское недоброжелательство и ужасающие насилия местных властей привели их к хорошо известному краху*BM. Но разве же эти Вельзеры не оказывались с удовольствием везде, где нужно было рискнуть, создать или потерять состояние? Во сто крат более благоразумные Фуггеры достигли не только еще более крупного успеха, но и более прочного. Они были хозяевами самых больших горных предприятий Центральной Европы — в Венгрии, в Чехии, в Альпах. Через подставных лиц они прочно закрепились в Венеции. Они господствовали в Антверпене, который в начале XVI в. был активным центром мира. Очень рано Фуггеры появились в Лисабоне и в Испании, где поддержали Карла V; в 1531 г. мы их встречаем в Чили, хотя оттуда они довольно быстро, в 1535 г., убрались173. В 1559 г. они открыли в Риеке (Фиуме) и в Дубровнике свое собственное «окно в Средиземноморье»174. В конце XVI в., когда они испытывали колоссальные трудности, Фуггеры некоторое время принимали участие в международном перечном консорциуме в Лисабоне. Наконец, они присутствовали и в Индии через посредство своего соотечественника Фердинанда Крона, который приехал туда в 1587 г. в возрасте 28 лет и который будет представлять Фуггеров и Вельзеров в Кочине, а затем в Гоа. Он, вероятно, оставался там вплоть до 1619 г., имея достаточно времени, чтобы сколотить очень большое состояние, оказывать тысячи услуг своим далеким испанским хозяевам, а на месте — хозяевам португальским, чью черную неблагодарность он испытает после 1619 г., познав и тюрьмы и беззаконие175. Короче, империя огромной фирмы была обширнее империи Карла V и Филиппа II, над которой, как известно, никогда не заходило солнце.
Но отнюдь не эти колоссы, не эти загромождавшие [арену] истории персонажи были самыми показательными. Что нас интересовало бы, так это средние величины, т. е. фирмы разной величины и их общая вариативность. В XVII в. их размеры, по-видимому, в среднем уменьшились. В XVIII в. все выросло вновь: деньги захватили всю Европу и даже весь мир. Более чем когда-либо налицо оказался интернационал очень богатых. Но для того чтобы обосновать эту схему, потребовалось бы приумножить число примеров и сопоставлений. Предстоит еще проделать большую и тщательную работу.
Город находился в центре связанных друг с другом пространств: существовал круг, за счет которого город снабжался; круг тех, кто пользовался его монетой, его весами и мерами; круг, из которого приходили в город его ремесленники и новые горожане; круг его кредитных дел (это был самый обширный из всех); круг его закупок и продаж — все это были последовательные круги, через которые проходили новости, притекавшие в город или распространявшиеся из него. Как лавка купца или же его склад, город занимал экономическое пространство, которое ему «жаловали» его положение, его богатство, долговременная конъюнктура, которую город переживал. В любой момент город определяли эти круги, что лежали вокруг него. Но их информацию остается осмыслить.
Вот перед нами свидетельство города Нюрнберга около 1558 г., в котором вышла «Книга о торговле» (“Handelsbuch”) нюрнбержца Лоренца Медера. В этой купеческой книге, только что переизданной и снабженной комментарием Германом Келленбенцем176, Лоренц Медер задался целью дать своим согражданам практические сведения, а вовсе не решать занимающую нас ретроспективно проблему, а именно — дать правильный перечень и верную интерпретацию торговых пространств Нюрнберга. Но его указания, дополненные Германом Келленбенцем, позволили составить карту, довольно богатую данными (см. ее на с. 178): Она говорит сама за себя. Нюрнберг — промышленный, торговый и финансовый город первой величины — тогда, во второй трети XVI в., еще пребывал на том взлете, который несколькими десятилетиями раньше сделал Германию одним из двигателей европейской деловой активности. И значит, Нюрнберг был связан с экономикой большого радиуса, а его изделия, перемещаясь все дальше и дальше, доходили на Ближний Восток, в Индию, Африку и в Новый Свет. Однако деятельность его оставалась ограничена европейским пространством. Центральная зона его торговли в общем охватывала [всю] Германию посредством связей короткого и среднего радиуса. Перевалочными пунктами и пределами его действий на дальнее расстояние, местами, где Нюрнберг в некотором роде передавал эстафету, служили Венеция, Лион, Медина-дель-Кампо, Лисабон, Антверпен, Краков, Вроцлав, Познань, Варшава.
Иоганнес Мюллер показал, что на протяжении начальных лет XVI в. Нюрнберг был как бы геометрическим центром активной [экономической] жизни Европы177. В этом утверждении нет чрезмерного местного патриотизма. Но почему это было так? Не-
Городское пространство: сфера влияния Нюрнберга около 1550 г. По данным “Das Meder'sche Handelsbuch” (Hrsg. H. Kellenbenz, 1974).
сомненно, вследствие возросшей активности сухопутных перевозок. А также вследствие того, что Нюрнберг располагается на полпути между Венецией и Антверпеном, между древним торговым пространством Средиземноморья и Атлантикой (и связанными с ней морями), новым пространством успеха Европы. Вне сомнения, ось Венеция — Антверпен оставалась на протяжении всего XVI в. самым активным из всех европейских «перешейков». Правда, посередине его перегораживают Альпы, но они были ареной непрерывных чудес в том, что касалось транспорта, как если бы трудность порождала систему коммуникаций, превосходящую все остальные. Значит, не будем излишне удивляться, констатировав, что в конце XVI в. перец прибывал в Нюрнберг как через Антверпен, так и через Венецию. Перец «северный» и перец «южный» были в настолько равном положении, что товар мог с одинаковым успехом, и на сей раз без остановки, отправляться из Антверпена в Венецию или из Венеции в Антверпен. Морем и по суше.
Разумеется, речь здесь идет о положении германской экономики в данную эпоху. В плане долгосрочном чаша весов склонялась к выгоде Восточной Германии, более континентальной. Этот подъем востока приобрел конкретную форму с XVI в. (особенно после банкротств 1570 г. в Нюрнберге и Аугсбурге) в виде возвышения Лейпцига и его ярмарок. Лейпцигу удалось навязать себя германским рудникам, устроить у себя самый значительный рынок Kuxen — паев горнодобывающих предприятий, напрямую связаться с Гамбургом и Балтийским морем, избавившись от промежуточного этапа в Магдебурге. Но город оставался также прочно привязан к Венеции, «венецианские товары» поддерживали целый сектор его деятельности. Кроме того, Лейпциг сделался по преимуществу транзитным центром для товаров, перемещавшихся между западными и восточными районами. С годами его подъем стал стабильным. В 1710 г. можно было утверждать, что лейпцигские ярмарки были «намного важнее и значительнее» (“weit importanter und considerabler”), чем ярмарки во Франкфурте-на-Майне, по крайней мере если говорить о товарах, ибо как финансовый центр город на Майне был в этот период более важен, чем Лейпциг178. У денежных привилегий была трудная жизнь.
Как видим, городские пространства трудно поддаются интерпретации, тем более что и документы не больно отвечают на наши вопросы. Даже такая богатая материалом книга, как недавно вышедший труд Жан-Клода Перро «Генезис современного города. Кан в XVIII в.» (1975 г.), не может разрешить все проблемы, которые в ней рассмотрены с образцовыми тщательностью и пониманием. То, что теоретическая схема фон Тюнена действительна для Кана, не вызывает удивления: вокруг города, взятого изолированно, даже зажатого в собственных границах, легко зафиксировать «огородно-молочный пояс», потом ареал зерновых и ареал животноводства179. Но уже труднее было бы различить ареалы, где распространялись промышленные изделия, изготовленные в городе, и те рынки и ярмарки, через которые они распределялись. Разве не была более всего показательна двойная игра в региональном и международном пространстве, которую приходилось вести городу, и, стало быть, две разные системы обращения — первая «капиллярная», на близкие расстояния и непрерывная; вторая — перемежающаяся и вынужденная в случаях продовольственных кризисов использовать водные перевозки по Сене или же морскую торговлю, с исходными пунктами в Лондоне и Амстердаме. Две эти системы приноравливались друг к другу, противостояли одна другой, или дополняли одна другую, либо сменяли друг друга. Способ, каким международная жизнь затрагивала город, характеризовал последний в такой же мере, а порой и больше, чем его непреходящие связи со своим ближним окружением. Всемирная история перешагивала через историю локальную.
Мы могли бы написать историю крупных рынков сырья между XV и XVIII вв. наподобие классического руководства Фернана Моретта, относящегося к миру 20-х годов XX в.180 И если бы мы благоразумно пожелали придерживаться примеров многозначительных, то оказались бы перед трудным выбором: все ходовые товары предлагают себя в качестве свидетелей, а их свидетельства, хоть и очень различающиеся, сходятся по крайней мере в одном: самые активные города, самые уважаемые и самые блестящие купцы охватывали [своими операциями] громадные пространства. Размах служил стойким признаком богатства и успеха. Пример пряностей — слово это «перекрывает удивительное многообразие продуктов» от таких, что служили «для улучшения вкуса блюд… [вплоть] до медицинских снадобий [и до] материалов, необходимых при окраске тканей»181,— настолько известен и до того классический, что колеблешься, предлагать ли его в качестве модели. Преимущество этого примера заключено в том, что он являет нам долговременный подъем в виде сменяющих друг друга эпизодов, а затем, в XVII в., явный спад182. Но мы уже объяснились по этому поводу183. В противоположность этому сахар был продуктом относительно новым, потребление и пространство сбыта которого с XV по XX в. непрестанно и в быстром темпе расширялись. За несколькими незначительными исключениями (кленовый сироп, сахар из маиса), до самых времен Континентальной блокады и использования сахарной свеклы драгоценный продукт получали из сахарного тростника. Этот последний, как мы показали184, переместился из Индии в Средиземноморье и на Атлантику (Мадейра, Канарские острова, Азорские острова, Сан-Томе, Принсипи, а затем — тропическое побережье Американского континента, Бразилия, Антильские острова). Продвижение это было тем более примечательно, что требовало, принимая во внимание [технические] средства той эпохи, дорогостоящих капиталовложений.
С таким же успехом сахар, продолжавший, как и в прежние времена, оставаться в арсенале аптекаря, все больше завоевывал кухню и стол. В XV и XVI вв. он еще был очень большой рос-
Сахарная мельница в Бразилии. Рисунок, приписываемый Ф. Посту (около 1640 г.). Заметьте на переднем плане характерную повозку со сплошными колесами, запряженную быками, и упряжки животных, вращающих приводы. Фонд «Атлас ван Столк».
кошью, княжеским подарком. 18 октября 1513 г. король португальский преподнес владыке Святого престола его изображение в натуральную величину, окруженное фигурами двенадцати кардиналов и тремя сотнями свечей длиною в полтора метра каждая — все изготовленное [из сахара] терпеливым кондитером185. Но, не став еще всеобщим, потребление сахара уже делало успехи. В 1544 г. в Германии обычно говаривали: «Сахар никакое блюдо не портит» (“Zucker verderbt keine Speis")186. Начались поставки из Бразилии: в XVI в. в среднем 1600 тонн в год. В 1676 г. с Ямайки отправилось 400 кораблей, нагруженных каждый в среднем 180 тоннами сахара (всего, стало быть, 72 тыс. тонн)187. А в XVIII в. столько же, если не больше, произведет Сан-Доминго (Гаити)188.
Но не будем представлять себе европейский рынок наводненным сахаром из приатлантических стран. Или воображать рост сахарного производства, бывший будто бы первопричиной расцвета океанских плаваний и, как бы рикошетом, возраставшего обновления Европы. Такой примитивный детерминизм, впрочем, опровергается без труда: разве же не быстрое развитие Европы, которому помогали европейские страсти, сделало возможным «взлет» сахара так же, как и «взлет» кофе?
Здесь невозможно проследить, как один за другим складывались элементы обширной «истории сахара» — черные невольники, плантаторы, техника производства и очистки сахара-сырца, снабжение дешевым продовольствием плантаций, неспособных себя прокормить; наконец, морские связи, европейские склады и перепродажи. К 1760 г., когда дела обстояли нормально, на парижском и иных рынках предлагали несколько видов сахара — «moscouade, cassonade*BN, сахар по семи ливров, сахар королевский, сахар полукоролевский, леденцовый и красный сахар, который иначе называют кипрским. Добрый moscouade должен быть беловатым по цвету, елико возможно менее жирным и почти не пахнуть горелым. Cassonade, каковой также именуют островным сахаром, должно выбирать белый, сухой, зернистый, со вкусом и запахом фиалок. Самый прекрасный происходит из Бразилии; но торговля им почти прекратилась. Кайеннский сахар занимает второе место, а сахар островной следует за ним. Кондитеры в своих вареньях используют много бразильского и островного cassonade и даже более его ценят, нежели очищенный сахар: варенья, кои из него приготовляют, более хороши… и меньше подвержены засахариванию»189. Ясно, что в эту эпоху сахар утратил престиж раритета. Он стал статьей бакалейной торговли и кондитерского производства.
Но нас-то здесь занимает скорее значение [того] опыта сахарного производства и торговли сахаром, который мы примерно знаем, для делового человека. И прежде всего то, что с начала своей карьеры в Средиземноморье сахар представлялся отличным деловым предприятием. На сей счет очевиден пример Венеции и кипрского сахара, поскольку он предстает как безуспешно оспаривавшаяся монополия семейства Корнер (Корнаро), «сахарных королей». В 1479 г., когда Венеция захватила Кипр, она выиграла «сахарную войну».
Нам мало известно о сахарном деле Корнеров. Но остальные известные нам опыты оставляют впечатление, которое априорно почти не вызовет удивления. А именно: что в цепи последовательных операций с сахаром производство никогда не было сектором, дававшим крупные прибыли. На Сицилии в XV и XVI вв. сахарные мельницы, поддерживавшиеся генуэзским капиталом, оказались посредственным и даже неудачным делом. Точно так же сахарный бум на островах Атлантики в начале XVI в. смог обеспечить получение значительных прибылей. Но когда крупные капиталисты Вельзеры купили в 1509 г. участки на Канарских островах и заложили там сахарные плантации, они нашли предприятие недостаточно рентабельным и забросили его в 1520 г.190 В XVI в. такой же была ситуация на бразильских плантациях: они давали плантатору (senhor de engenho) возможность жить, но отнюдь не роскошествовать. Сан-Доминго, невзирая на свое рекордное производство, производит не очень отличающееся от этого впечатление. Не по этой ли веской причине производство было отброшено к низшему — рабскому — уровню труда? Только там оно нашло, могло найти свое равновесие.
Но такая констатация идет и дальше. Всякий капиталистический рынок имел свои последовательные звенья, а возле своего центра — пункт, бывший более важным и более прибыльным, чем другие. Например, в торговле перцем таким главным пунктом долгое время был «Фондако деи Тедески» (Немецкий двор), там скапливался венецианский перец и оттуда затем отправлялся крупным германским покупателям. В XVII в. центром перца были обширные склады голландской Ост-Индской компании. Что же касается сахара, целиком включенного в сеть европейских обменов, то связи были более сложны, потому что для удержания главного пункта торговли нужно было держать в руках производство. Атлантический сахар приобрел свое великое значение только во второй половине XVII в., с подъемом в разные сроки Антильских островов (разные на разных островах). В 1654 г., потеряв бразильский Северо-Восток, голландцы потерпели неудачу, которую еще усугубили решающие успехи английского и французского производства. Коротко говоря, налицо был раздел производства, а затем — раздел очистки (важнейшая операция) и в конечном счете — раздел рынка.
Будут существовать лишь «эскизы» доминирующего сахарного рынка — к 1550 г. в Антверпене, где тогда насчитывалось 19 очистных сахарных заводов, в Голландии, после ухудшения положения на антверпенском рынке в 1585 г. В 1614 г. Амстардаму пришлось запретить использование на сахарных заводах каменного угля, отравлявшего атмосферу; тем не менее число заводов не переставало расти: в 1650 г. их было 40, в 1661-м — 61. Но в этот век меркантилизма по преимуществу национальные экономики оборонялись, и им удалось сохранить за собой свой собственный рынок. Так, во Франции, где Кольбер защитил национальный рынок тарифами 1665 г., очистные сахарные заводы стали процветать в Дюнкерке, Нанте, Бордо, Ла-Рошели, в Марселе и Орлеане… Как следствие, с 1670 г. сахар, очищенный за границей, больше не поступал во Францию; напротив, его экспортировали отсюда благодаря своего рода экспортной премии, обязанной своим появлением ретроспективному снижению таможенных сборов, взимавшихся при ввозе сырцового сахара, когда последний экспортировался в виде очищенных сортов сахара191. Что еще способствовало французскому экспорту, так это то, что национальное потребление было невелико (1/10 производства в колониях против 9/10 — в Англии), и плантации получали из метрополии менее дорогостоящее продовольствие (ввиду более низкого уровня цен во Франции), нежели плантации на Ямайке, снабжавшиеся главным образом Англией, несмотря на определенный вклад Северной Америки.
«Перед войной [той, что станет Семилетней войной],— писала «Журналь де коммерс», — сахара из английских колоний бывали в Лондоне на 70 процентов дороже, чем сахара французских колоний, при одинаковом качестве, во французских портах. Сие превышение цен не могло иметь иной причины, как чрезмерные цены съестных припасов, кои Англия поставляет своим колониям. А при таких ценах что может Англия сделать с излишком своих сахаров?»192 Вполне очевидно — потреблять их. Поскольку, следует добавить, внутренний английский рынок был уже на это способен.
Во всяком случае, невзирая на экспорт и перепродажу крупными странами-производителями, «национализация» рынков сахара посредством закупок сахара-сырца и устройства очистных заводов распространилась по всей Европе. Начиная с 1672 г. Гамбург, воспользовавшись затруднениями Голландии, расширил свои очистные заводы и ввел на них новые [технологические] приемы, секрет которых он попытается сохранить. И очистные сахарные заводы будут созданы и в Пруссии, Австрии и в России, где они станут государственной монополией. Следовательно, чтобы точно знать движение рынков сахара и подлинные прибыльные пункты, следовало бы воссоздать сложную сеть связей между зонами производства, денежными рынками, господствовавшими над производством, и очистными сахарными заводами, которые были средством частично контролировать оптовое распределение. Ниже этих «мануфактур» бесчисленные лавки розничной перепродажи возвращают нас к обычному уровню рынка и его скромных прибылей, подчиненных жесткой конкуренции.
Где поместить во всей этой взятой в целом сети главный пункт или главные пункты, самые прибыльные звенья? Я охотно сказал бы, имея перед глазами пример Лондона, что на стадии оптового рынка, по соседству со складами, где скапливались ящики и бочки с сахаром, перед лицом покупателей белого сахара и сахара темного (патоки), в зависимости от того, шла ли речь о занятых рафинированием, о кондитерах или же о простых покупателях. В конце концов, несмотря на первоначальные запреты, на островах утвердилось изготовление белого сахара, предназначавшегося для очистных сахарных заводов метрополий. Но не были ли эти усилия промышленности признаком трудностей, которые переживали острова-производители? Ключевая позиция на оптовом рынке находилась, на наш взгляд, подле рафинадных заводов, которые, по-видимому, не соблазняли крупных купцов. Но чтобы быть в этом уверенным, потребовалось бы поближе узнать взаимоотношения между негоциантами и сахарозаводчиками.
Но оставим сахар, к которому, впрочем, у нас еще будет случай вернуться. В нашем распоряжении есть нечто лучшее: драгоценные металлы, которые затрагивают всю планету, которые выносят нас на самый высокий уровень обменов, которые бы отмечали при необходимости ту бесконечно возобновляющуюся иерархизацию экономической жизни, которая создавала над уровнем этой жизни и [отдельные] достижения и рекорды. Что касалось этого вездесущего товара, бывшего предметом постоянных вожделений, странствовавшего вокруг света, то предложение и спрос всегда сходились.
Но выражение «драгоценные металлы», так легко возникающее под пером, не столь просто, как это кажется. Оно обозначало разные предметы:
1. Необработанные металлы, такие, какими они выходят из рудников или из песков золотых приисков.
Генуэзский сундук со сложными замками: сундуки такого типа использовались для перевозки слитков серебра и серебряной монеты из Испании в Геную. Генуя, Сберегательная касса. Фото издательства А. Колэн.
2. Полуфабрикаты — слитки, бруски, или крицы (крицы — неправильной формы куски пористого и легкого металла, каким он остается после испарения ртути, использовавшейся для амальгамирования; в принципе их переплавляли в бруски и слитки, прежде чем выбросить на рынок).
3. Обработанный продукт — монеты, которые, впрочем, люди охотно переплавляли, дабы сделать новые монеты; так бывало в Индии, где при одинаковой пробе и одинаковом весе стоимость рупии зависела от даты ее выпуска — монета предшествующих лет ценилась меньше, чем чеканенная в текущем году.
В разных этих формах драгоценный металл непрестанно перемещался, и перемещался быстро. Уже Буагильбер говорил о деньгах, что они полезны лишь тогда, когда пребывают «в постоянном движении»193. И в самом деле, монета обращалась безостановочно. «Ничто не перевозится с большей легкостью и с меньшими потерями», — заметил Кантийон194, который, по мнению Й. Шумпетера (правда, спорному), был будто бы первым, кто заговорил о быстроте обращения монеты195. Быстрота порой бывала такова, что она нарушала порядок последовательных операций между получением слитка и чеканкой монеты. Так было в середине XVI в. и в еще большей мере — потом: на перуанском побережье корабли из Сен-Мало в начале XVIII в. тайком грузили восьмерные песо, но в такой же мере и «беспятинные» серебряные крицы (имеется в виду контрабандное серебро, с которого не был взыскан налог в размере одной пятой стоимости в пользу короля). Впрочем, крицы — «шишки» — всегда были контрабандными. «Законное» серебро не в виде чеканенной монеты существовало в слитках и брусках, которые мы часто видим обращающимися в Европе.
Но монета была еще более подвижной. Обмены заставляли ее сыпаться наподобие водопада, контрабанда позволяла ей преодолевать любые препятствия. Для нее, как говорит Луи Дерминьи, «не существовало Пиренеев»196. В 1614 г. в Нидерландах было в обращении 400 разных ее типов; во Франции около того же времени — 82197. Не было ни одного района Европы, известного нам, даже из числа самых бедных, где бы при случае не попадались самые неожиданные монеты, — что в округе альпийского города Амбрёна XIV в.198, что в таком замкнувшемся в себе районе, как Жеводан в XIV и XV вв.199 Бумага могла сколько угодно и очень рано множить свои услуги, но звонкая монета, наличные (“argent à la main") сохраняли свои прерогативы. В центре Европы, где западные европейцы приобрели удобную привычку улаживать (или пытаться уладить) свои конфликты, могущество соперников — Франции или Англии — измерялось выплатой наличными деньгами. В 1742 г. венецианские сообщения отмечали, что английский флот доставил крупные суммы, предназначавшиеся для Марии-Терезии, «королевы Венгерской»200. Цену союза с Фридрихом II для могущественного Альбиона составили в 1756 г. направлявшиеся в Берлин 34 повозки звонкой монеты201. А как только весной 1762 г. наметился мир, благосклонность обратилась на Россию. «Почта из Лондона 9 [марта], — пишет один дипломат, — доставила векселя на Амстердам и Роттердам на сумму более чем 150 тыс. монет, каковую сумму надлежит передать русскому двору»202. В феврале 1799 г. через Лейпциг проследовали транзитом «пять миллионов» английский денег, в слитках и в монете; отправленные из Гамбурга, деньги эти направлялись в Австрию203.
С учетом сказанного единственная подлинная проблема — это выявить, если возможно, причины или по меньшей мере свойства этого обращения, которое пронизывало «тело» господствовавших экономик от одного края света до другого. Мне представляется, что эти причины и свойства лучше поддаются пониманию, если различать очевидные три этапа: производство, передачу, накопление. Ибо, конечно, существовали страны — производители необработанного металла, страны, регулярно вывозившие монету, и страны-получатели, откуда монета или металл никогда более не уходили. Но имелись также и смешанные случаи, самые показательные, к числу которых относились Китай и Европа — одновременно и импортеры и экспортеры.
Страны — производители золота и серебра почти всегда были странами еще первобытными, даже дикими, идет ли речь о золоте Борнео, Суматры, острова Хайнань, Судана, Тибета, Сулавеси или о горнодобывающих зонах Центральной Европы в XI–XIII вв., да даже еще и во время второго их расцвета — в 1470–1540 гг. Правда, вплоть до XVIII в. и позднее по берегам европейских рек сохранялись старатели, но речь тут шла о производстве ничтожном и практически не принимавшемся в расчет. Поселки рудокопов в Альпах, в Карпатах или Рудных горах в XV и XVI вв. следует себе представлять расположенными в совершенной пустоте. У людей, что там работали, была трудная жизнь, но они по крайней мере были свободными!
В противоположность этому в Африке, в Бамбуке*BO, бывшем сердцем золотоносного района Судана, «рудники» находились под контролем деревенских старост. И там существовало по меньшей мере полурабство204. Еще более определенной была ситуация в Новом Свете, где Европа ради добычи драгоценных металлов воссоздала в большом масштабе античное рабство. Кем, как не рабами, были индейцы Миты (горного округа), как позднее, в XVIII в., и негры на золотых приисках Центральной Бразилии? Возникали странные города, и самый странный из них — Потоси в Высоких Андах, на высоте 4 тыс. метров, колоссальный горняцкий поселок, город-язва, куда набилось больше 100 тыс. человеческих существ205. Жизнь там была абсурдной даже для богачей: курица стоила до восьми реалов, яйцо — два реала, фунт кастильского воска — десять песо, и все остальное соответственно206. Что можно сказать кроме того, что деньги там ничего не стоили? А ведь зарабатывали здесь не рудокоп и даже не хозяин рудника, а купец, который авансировал чеканенную монету, продовольствие, ртуть, в которой нуждались рудники, и спокойно возмещал свои затраты металлом. В Бразилии XVIII в., производившей золото, дело обстояло так же. По рекам и волокам целый флот так называемых монсойс (monções), отправлявшихся из Сан-Паулу, уходил снабжать продовольствием хозяев и черных невольников золотых приисков провинций Минас-Жераис и Гояс207. И обогащались только эти торгаши. Зачастую то, что оставалось горнякам, у них отнимала игра, едва лишь они ненадолго возвращались в город. Мехико будет по преимуществу столицей игорной. В конечном счете на весах прибыли серебро или золото весили меньше, нежели маниоковая мука, маис, вяленное на солнце мясо — бразильское a carne do sol.
И как бы оно могло быть иначе? В разделении труда во всемирном масштабе ремесло рудокопа выпадало, повторим это, на долю самых несчастных, самых обездоленных из людей. Ставка была слишком значительна, чтобы сильные мира сего, кто бы они ни были и где бы они ни были, не вмешались весьма грубым образом. По тем же соображениям они не выпускали из-под своего контроля также и разведку алмазов или [иных] драгоценных камней. Тавернье посетил в 1652 г. в качестве покупателя знаменитую алмазную россыпь, «каковая называется Раолконда… в пяти днях пути от Голконды»208. Там все было великолепно организовано к выгоде государя и купцов и даже для удобства клиентов. Но рудокопы были жалкими, нагими, с ними плохо обращались и их подозревали — с полным, впрочем, основанием — в постоянных попытках смошенничать. В XVIII в. бразильские искатели алмазов (garimpeiros) были искателями приключений, невероятные странствия которых невозможно было бы проследить шаг за шагом, но прибыль от их приключений в конечном счете доставалась купцам, государю в Лисабоне и откупщикам алмазной торговли209. Когда горное предприятие начиналось под знаком относительной независимости (как то было в средневековой Европе), можно было быть уверенным, что рано или поздно оно окажется все же заковано в купеческие цепи. Мир рудников — это было предвестие мира индустриального и его пролетариата.
Другая категория, страны-получатели, — это прежде всего Азия, где денежная экономика более или менее сформировалась, а кругообороты драгоценного металла были менее подвижны, чем в Европе. Следовательно, там господствовала тенденция удерживать драгоценные металлы, тезаврировать, недоиспользовать их. То были страны-губки, или, как говорили, «кладбища» драгоценных металлов.
Двумя крупнейшими резервуарами были Индия и Китай, довольно сильно друг от друга отличавшиеся. Индия почти с равным удовольствием принимала желтый и белый металл — в такой же мере золотой песок Контракошты (или, ежели угодно, Мономотапы), как и серебро Европы, а позднее — Японии. Приток американского белого металла, по словам индийских историков, даже предопределил там рост цен с запозданием на два десятка лет по сравнению с европейской «революцией цен» в XVI в. Это еще одно доказательство тому, что ввезенное серебро оставалось здесь. И также доказательство того, что баснословные сокровища Великого Могола не обесценивали всю массу постоянных поступлений белого металла, ибо цены поднялись210. Разве американское серебро не питало непрестанные переплавки и перечеканки индийских монет?
О том, что происходило в Китае, мы, несомненно, осведомлены не так хорошо. Вот оригинальный факт: известно, что Китай не придавал золоту значения денег и вывозил его к выгоде тех, кто желал обменивать золото на серебро, по исключительно низкому курсу. Португальцы были первыми европейцами, которые в XVI в. констатировали это удивительное предпочтение, отдаваемое китайцами белому металлу, и воспользовались им. В 1633 г. один из них еще уверенно писал: «Как только китайцы почуют серебро, они притащат горы товаров» (“Como os Chinos sentirão prata, em montõès trouxerão fazenda”)211. Но не будем верить испанцу Антонио де Ульоа, утверждавшему в 1787 г., будто «китайцы непрестанно прилагают усилия, дабы приобрести серебро, коего нет в их стране», в то время как они — «одна из наций, которые в оном менее всего нуждаются»212. Напротив, серебро было монетой высшего качества и весьма распространенной в китайских обменах (для оплаты покупок его резали ножницами на тоненькие пластинки) наряду с монетой низшего сорта — caixas и sapèques, из сплава меди и свинца.
Современный историк Китая полагает, что по меньшей мере половина серебра, произведенного в Америке с 1571 по 1821 г., попала в конечном счете в Китай, чтобы навсегда там остаться213. Пьер Шоню говорит о трети, включая сюда непосредственный вывоз из Новой Испании на Филиппины по Тихому океану, что само по себе было бы уже огромной массой214. Ни тот, ни другой из этих расчетов не бесспорен, но некоторые соображения делают их правдоподобными. В первую очередь — прибыль от операции, заключавшейся в обмене серебра на золото в Китае, прибыль, долгое время не снижавшаяся, во всяком случае многие годы после наступления XVIII в.215 То была торговля, которой занимались даже из Индии и Индонезии. С другой стороны, в 1572 г. было положено начало новому пути вывоза американского серебра через Тихий океан — на манильских талионах, которые связали мексиканский порт Акапулько со столицей Филиппин; они доставляли туда белый металл для закупок китайских шелков и фарфора, роскошных хлопчатых тканей Индии, драгоценных камней, жемчуга216. Связь эта, которая познает взлеты и падения, сохранится на протяжении всего XVIII в. и даже позднее: последний галион возвратится в Акапулько в 1811 г.217 Но здесь, несомненно, следовало бы говорить обо всей Юго-Восточной Азии. Несколько иной факт не объясняет всего, но облегчает понимание. Большому английскому паруснику «Индустан», везшему в 1793 г. в Китай посла Макартни, удалось заполучить на борт старого жителя Кохинхины. Человек этот чувствовал себя не в своей тарелке; «но когда ему вложили в руку испанские пиастры, то оказалось, что он знал их цену, ибо тщательно завернул их в край своего драного одеяния»218.
Страны ислама и Европа занимали особое положение между странами-производителями и странами-накопителями, а именно: положение передаточного звена, посредников.
Что до мусульманского мира, находившегося с этой точки зрения в таком же положении, что и Европа, то нет надобности долго об этом распространяться. Остановимся лишь на том, что касается обширной Турецкой империи. В самом деле, ее слишком часто рассматривали как экономически нейтральную зону, которую европейская торговля будто бы пересекала безнаказанно, по своему усмотрению: в XVI в. через Египет и Красное море или же через Сирию и по караванным путям, что вели в Иран и к Персидскому заливу; в XVII же веке через Смирну и Малую Азию. Следовательно, все эти торговые пути Леванта были будто бы нейтральны, т. е. потоки белого металла якобы двигались по ним, не играя там никакой роли, почти не задерживаясь, спеша к персидским шелкам или к набивным тканям Индии. Тем более что Турецкая империя была и останется прежде всего зоной золота — это золото, происходившее из Африки, из Судана и Абиссинии, доставлялось при посредстве Египта и Северной Африки. На самом же деле рост цен, установленный (для XVI в. в широком понимании) трудами Омера Лютфи Баркана и его учеников, доказывает, что империя приняла участие в инфляции серебра, которая в значительной мере вызвала в ней кризисы аспры (этой важнейшей мелкой серебряной монеты), коль скоро последняя использовалась во [всей] повседневной жизни и составляла жалованье янычар. Следовательно, посредником Турция была, но никоим образом не нейтральным219.
Роль Турции была, однако, скромной в сравнении с функциями, которые выполняла в мировом масштабе Европа. И до открытия Америки Европа кое-как находила у себя то серебро или то золото, что необходимы были для восполнения дефицита ее торгового баланса на Леванте. С открытием же рудников Нового Света она подтвердила свою роль перераспределителя драгоценного металла, закрепилась в ней.
Венецианская монета 1471 г. выпуска: лира дожа Никколо Трона. Это был единственный дож, изображение которого чеканилось на монетах. Фото Национальной библиотеки.
Для историков хозяйства этот денежный поток в одном направлении представлялся неблагоприятным для Европы обстоятельством, как бы утратой субстанции. Но разве не означает это рассуждать в соответствии с меркантилистскими предрассудками? Если уж предлагать один образ вместо другого, то я предпочел бы сказать, что Европа с ее золотыми и особенно серебряными деньгами непрестанно бомбардировала те страны, двери которых в ином случае закрылись бы перед нею или открывались бы с трудом. А разве не проявляла любая торжествующая денежная экономика тенденцию заменить собственной монетой монету других — что, несомненно, происходило как бы само собой, естественным путем, без приложения с ее стороны каких-то сознательных усилий? Именно таким образом с XV в. венецианский дукат, тогда бывший реальной монетой, вытеснил египетские золотые динары, а Левант вскоре заполонили серебряные монеты венецианского монетного двора (Zecca), пока с последними десятилетиями XVI в. его не наводнили испанские «восьмерные монеты», впоследствии названные пиастрами, которые станут в дальнейшем оружием европейской экономики на Дальнем Востоке. В октябре 1729 г. Маэ де ла Бурдонне просил Клоривьера, своего приятеля и компаньона в Сен-Мало, собрать средства и переправить их ему в Пондишери в пиастрах, дабы вложить их в различные возможные предприятия торговли «из Индии в Индию»220. Если бы, пояснял Ла Бурдонне, его доверители прислали ему крупные капиталы, он смог бы попытаться предпринять поездку в Китай, которая требует много серебра; а такую поездку обычно выговаривают себе английские губернаторы Мадраса как верное средство сколотить состояние. Ясно, что в данном случае серебряная монета была способом «вскрыть» кругооборот, насильно в него включиться. Впрочем, добавляет Ла Бурдонне, «всегда выгодно оперировать крупными средствами, ибо сие делает вас господином торговли, поелику ручейки всегда следуют течению рек».
Как же не увидеть результаты такого же прорыва в Тунисском наместничестве, где в XVII в. испанская «восьмерная монета» сделалась стандартными деньгами221? Или еще в России, где сбалансирование счетов повлекло за собой широкое проникновение голландской, а затем английской монеты? По правде говоря, без этих денежных инъекций громадный русский рынок не смог бы или не пожелал бы реагировать на спрос Запада. В XVIII в. успехи английских купцов окажутся следствием их авансов купцам московским, скупщикам продуктов, которых требовала Англия, или же комиссионерам при торговле ими. В противоположность этому первые шаги английской компании в Индии были трудными, пока компания упрямо присылала сукна и жестко отсчитывала наличные деньги своим отчаявшимся факторам, принужденным делать займы на месте.
Следовательно, Европа была обречена вывозить значительную долю своего запаса серебра, а при случае (но не столь щедро) и своих золотых монет. Такова была в некотором роде ее структурная позиция; она занимала ее с XII в., она оставалась на ней на протяжении веков. Так что довольно комично выглядели усилия первых территориальных государств воспрепятствовать утечке драгоценных металлов. Для Зона «изыскать способы задержать [в государстве] золото и серебро, не допустив, чтобы они из него уходили», было в 1646 г. правилом всякого «великого политика». Беда в том, добавляет он, что «все золото и серебро, какое привозят [во Францию], словно бросают в дырявый мешок, а Франция кажется лишь каналом, по коему непрерывно и не останавливаясь протекает вода»222. Разумеется, эту необходимую экономическую роль взяли на себя контрабанда или подпольная торговля. Повсюду происходили утечки. Но то были краткосрочные услуги. Там, где на первом плане стояла коммерция, требовалось, чтобы рано или поздно двери были широко открыты и чтобы металл обращался быстро и свободно, как [всякий] товар.
Италия XV в. такую необходимость признала. В Венеции либеральное постановление, разрешавшее вывоз монеты, было принято по меньшей мере в 1396 г.223; оно было возобновлено в 1397 г.224, а затем 10 мая 1407 г. решением Pregadi*BP, содержавшим одно-единственное ограничение: купец, который будет вывозить деньги (вне сомнения, белый металл для Леванта), должен будет предварительно его ввезти и передать четвертую его часть в монетный двор Синьории (Zecca)225. После чего он волен везти остальное «в какое угодно место» (“per qualunque luogo”). Экспортировать белый металл на Левант или в Северную Африку было до такой степени призванием Венеции, что Синьория будет всегда чрезмерно ценить золото, делая из него, если можно так выразиться, «плохие» деньги, которые в изобилии есть на месте и которые, вполне очевидно, вытесняют хорошие, т. е. серебро. Не было ли это целью, коей надлежало достигнуть? Подобным же образом можно было бы показать, как Рагуза или Марсель организовывали свой вывоз монеты, необходимый и плодотворный. Марсель, за которым надзирали власти монархии, встречал с их стороны только неприятности и непонимание. Ежели в городе запретить свободное хождение пиастров и их вывоз на Левант, изо всех сил старался объяснить город около 1699 г., ежели требовать, чтобы их переплавляли на монетных дворах, пиастры попросту утекут в Геную или в Ливорно. Благоразумно было бы дозволить их вывоз не только Марселю, но также и приморским городам «вроде Тулона или Антиба и прочих, где флот производит платежи»226.
Затруднений такого рода не было в Голландии, где торговля распоряжалась всем: золотые и серебряные монеты ввозились туда и оттуда вывозились совершенно свободно. Такая же свобода в конечном счете установится и в Англии, находящейся на подъеме. Невзирая на весьма бурные споры вплоть до самого конца XVII в., двери будут все шире и шире распахиваться перед чеканенным металлом. От этого зависела жизнь Ост-Индской компании. Английский закон, вотированный парламентом в 1663 г. как раз под давлением компании, довольно откровенен в своей преамбуле. «Опыт учит, — говорится там, — что деньги [читай: в виде монеты] в великом изобилии притекают в места, где за ними признается свобода вывоза»227. Влиятельный сэр Джордж Даунинг мог утверждать: «Деньги, кои некогда служили мерилом для товаров, сами сделались то-
Золотая гинея Карла II выпуска 1678 г. Фото Национальной библиотеки.
варом»228. С этого времени драгоценные металлы обращаются на глазах у всех и с ведома всех. В XVIII в. всякое сопротивление прекратилось. Например, 16 января 1721 г. газеты объявили на основании деклараций лондонской таможни об отправке 2315 унций золота в Голландию; 6 марта — 288 унций золота тем же назначением и 2656 унций серебра в Ост-Индию; 20 марта— 1607 унций золота во Францию и 138— в Голландию229 и т. д. Вернуться вспять было уже невозможно, даже во время такого острого финансового кризиса, какой свирепствовал после заключения Парижского договора 1763 г. В Лондоне, конечно, хотели бы немного притормозить «чрезмерную утечку золота и серебра в Голландию и во Францию, какая произошла за короткое время». Но «пытаться воспрепятствовать сему значило бы нанести смертельный удар государственному кредиту, каковой важно в любое время нерушимо поддерживать»230.
Но известно, что такой была позиция не всех европейских правительств. Игра в открытые ворота станет всеобщей отнюдь не за один день, и такие идеи в некотором роде с запозданием сделаются модными. Франция определенно не была пионером в этом деле. Французский эмигрант граф д’Эспеншаль, прибывший в Геную в декабре 1789 г., счел нужным заметить, что «золото и серебро [суть] в Генуэзском государстве товары»231, как если бы то было некой странностью, заслуживавшей упоминания. У осужденного на долгий срок меркантилизма была трудная жизнь.
И тем не менее общая картина, какую следует сохранить в памяти, — это не образ Европы, вслепую избавлявшейся от своих драгоценных металлов. Дело обстояло гораздо сложнее.
Нужно учитывать постоянную «дуэль» между белым и желтым металлами, к которой давно уже привлек внимание Ф. Спунер232. Европа позволяла белому металлу покидать ее пределы, и он странствовал по свету. Но она высоко ценила золото; это был способ удержать его дома, сохранить для внутренних надобностей того из «миров-экономик» [économie-monde — экономически автономный регион], каким была Европа, для важных европейских расчетов — купца с купцом и нации с нацией. Это было также средство наверняка привлечь его из Китая, Судана, из Перу. Турецкая империя, этот тоже европеец, на свой лад проводила ту же политику: сохранять золото, позволяя утекать быстрым потокам серебра. Чтобы ясно истолковать процесс в предельных его формах, следовало бы переформулировать так называемый закон Грешэма: плохие деньги изгоняли хорошие. Действительно, одна монета изгоняла другие, которые раньше присутствовали, всякий раз, когда ее стоимость бывала завышена по сравнению с относительным уровнем той или иной экономики. Франция в XVIII в. искусственно завышала цену серебра вплоть до реформы 30 октября 1785 г., «которая изменила соотношение цен золота и серебра с 1 к 14,4 до 1 к 15,5»233. В результате Франция в XVIII в. была Китаем в миниатюре — туда стекался белый металл. Венеция, Италия, Португалия, Англия, Голландия, даже Испания234 завышали цену золота. Впрочем, достаточно бывало малейших различий, чтобы золото устремлялось в зоны такого завышения: тогда оно бывало «плохими деньгами», поскольку прогоняло белый металл, заставляя его странствовать по свету.
Но все же массовый отток белого металла создавал внутри европейской экономики нередкие перебои. Однако как раз этим он способствовал успеху денег бумажных — этого паллиатива, вызвал разведку рудных богатств в отдаленных краях, побудил торговлю изыскивать заменителя драгоценных металлов, отправлять на Левант сукна, в Китай — индийские хлопок или опиум. В то время как Азия изо всех сил старалась оплачивать белый металл текстильной продукцией, но особенно растительными продуктами, пряностями, наркотиками, чаем, Европа, дабы выровнять свой баланс, удвоила свои горнопромышленные и индустриальные усилия. Не обрела ли она в таком оттоке вызов, который обернулся к ее же выгоде? Что, во всяком случае, достоверно, так это то, что не следует говорить, как частенько это делают, о губительном для Европы кровопускании, как если бы она в целом оплачивала роскошь пряностей и китайских безделушек своей собственной кровью!
Речь здесь не идет об изучении национального рынка в классическом смысле этого слова, который развивался довольно медленно и неравномерно в зависимости от страны. В следующем томе мы вернемся к пространному обсуждению важности такого постепенного формирования, которое еще не завершилось в XVIII в. и которое создало современное государство.
Сейчас же мы хотели бы только показать, как обращение ставило лицом к лицу разные национальные экономики (чтобы не говорить о национальных рынках) — отстававшие и ушедшие вперед, — как оно их противопоставляло одни другим и классифицировало. Эквивалентный и неэквивалентный обмен, равновесие и неуравновешенность товарных потоков, господство и подчинение рисуют нам общую карту вселенной. На основе такой карты торговый баланс позволяет сделать первый набросок целого. Не то чтобы это был лучший или единственный способ подойти к проблеме, но практически это единственные цифры, какими мы располагаем. К тому же они еще и элементарны, и неполны.
Для какой-то данной экономики торговый баланс — нечто сравнимое с балансом купца в конце года: либо он выиграл, либо проиграл. В приписываемом сэру Томасу Смиту «Рассуждении об общем благосостоянии сего Английского королевства» (“Discourse of the Common Weal of this Realm of England”, 1549) читаем: «Нам всегда надлежит остерегаться покупать у иностранцев больше, нежели мы им продаем»235. Фразой этой сказано самое важное, что следует знать о балансе; может быть, то, что относительно него знали всегда. Ибо эта мудрость не нова: так, разве не обязывало английских купцов их правительство задолго до 1549 г. возвращать в Англию в виде чеканенной монеты часть прибылей от их превышавших закупки продаж за границей? А иноземные купцы со своей стороны должны были, прежде чем покинуть остров, вновь вложить доходы от своих продаж в английские товары. «Рассуждение о торговле...» (“A Discourse of Trade…”) Томаса Мэна, написанное в 1621 г., дает [нам] теорию баланса, правильную и свидетельствующую о полном понимании существа дела. Современник Мэна, Эдвард Мисселден, мог написать в 1623 г.: «Раньше мы ощущали это чувством; ныне же знаем это от науки» (“Wee felt it before in sense; but now wee know it by science”)236. Разумеется, речь шла о теории элементарной, весьма далекой от современных концепций, которые рассматривают одновременно целую серию балансов — торговый, расчетный, рабочей силы, капиталов, платежный. В ту эпоху торговый баланс был всего лишь взвешиванием в ценностном выражении товаров, обмененных между двумя нациями, итогом взаимного импорта и экспорта, или, вернее, балансом взаимных долгов. Например, «ежели Франция должна Испании 100 тыс. пистолей, сия же последняя должна Франции 1500 тыс. ливров», то при стоимости пистоля в 15 ливров все уравнивалось. Но «как таковое равенство бывает редко, становится необходимым, чтобы нация, каковая должна более, вывезла бы металлы в оплату той части своих долгов, кою она не может возместить»237.
Дефицит может на время быть покрыт векселями, т. е. отсрочен. Если же он сохраняется, то, разумеется, покрывается переводом [долга] в металле. Именно такой трансферт, когда мы, историки, можем его наблюдать, и есть искомый индикатор, который вносит ясность в проблему взаимоотношений двух наших экономических единиц, одна из коих заставляет другую, желает та того или нет, расстаться с частью ее запасов монеты или драгоценного металла.
Вся меркантилистская политика стремилась к по меньшей мере уравновешенному балансу. Речь шла о том, чтобы всеми средствами избегать вывоза драгоценных металлов. Так, если бы в январе-феврале 1703 г. вместо того, чтобы для английских войск, сражавшихся в Голландии, закупать припасы на месте, им отправили «зерно, мануфактурные изделия и прочие продукты», то соответствующие суммы денег «могли бы остаться» на острове. Подобная мысль могла прийти лишь в голову правительства, одержимого боязнью потерять свои металлические запасы. Оказавшись в августе того же года перед лицом необходимости выплатить Португалии по условиям договора лорда Метуэна*BQ субсидии наличными деньгами, Англия предложила выплатить их зерном и пшеницей, «дабы одновременно и выполнить свои обязательства, и успокоить озабоченность, вызывавшуюся нежеланием вывозить наличные деньги королевства»238.
Впрочем, «достичь баланса»239, уравновесить экспорт и импорт — это был лишь минимум. Лучше всего было бы иметь положительный баланс. То была мечта всех меркантилистских правительств, отождествлявших национальное богатство с денежными запасами. Все такие идеи возникли, что довольно логично, одновременно с появлением территориальных государств: едва родившись, государства оборонялись, должны были обороняться. С октября 1462 г. Людовик XI принимал меры, чтобы держать под контролем и ограничить вывоз в Рим «золота и серебра в разменной монете и иного, кои могли бы быть отчуждены, изъяты и вывезены за пределы нашего королевства»240.
Движения торгового баланса, когда о них знаешь, не всегда просты для истолкования. И не существовало правил, приложением, и только приложением, которых был бы каждый [отдельный] случай. Так, вы не скажете при виде громадного вывоза металла, на какой осуждена была Испанская Америка, что ее баланс был дефицитным. Отец Меркадо в 1564 г. не заблуждался на сей счет: в данном случае, говорит он, «золото и серебро во всех этих областях Америки считаются разновидностью товара, коего цена растет или падает по тем же причинам, что и обычного товара»241. А относительно Испании Тюрго объяснял, что-де «серебро есть ее продовольствие; что, не будучи в состоянии обменять его на деньги, ей приходится менять его на съестные припасы»242. И не скажешь также, не взвесивши все за и против, что баланс между Россией и Англией в 1786 г. был выгоден для первой и невыгоден для последней, ибо обычно Россия продавала больше, чем покупала у своего партнера. Но трудно присоединиться и к противоположному мнению, которое изо всех сил пытался поддержать в октябре 1786 г. Джон Ньюмен. Русский консул в Халле, крупном порте, куда прямо приходили, пройдя датские проливы, доверху нагруженные английские корабли, возвращавшиеся из России, он видел — считал, что видит, — проблему по-своему. Ньюмен берет цифры известные и неопровержимые: в 1785 г. через русские таможни прошло на 1300 тыс. фунтов товаров, предназначенных для Англии; в обратном направлении — на 500 тыс. — выигрыш для империи Екатерины II в 800 тыс. фунтов. «Но, — пишет Ньюмен, — невзирая на сию явную денежную выгоду для России, я всегда утверждал и сейчас еще утверждаю, что не Россия,
Балансы Франции и Англии в XVII в.
Как показывают их торговые балансы, Англия и Франция жили с удобствами в ущерб всему миру до рубежа 70-х годов XVIII в. Тогда возникли малоположительные или же отрицательные сальдо. Что было тому причиной: конъюнктура, общий упадок торгового капитализма, или же (что более правдоподобно) потрясения, вызванные* Американской войной за независимость?
Для Франции график составлен по данным статьи Руджиеро Романо — Romano R. Documenti e prime considerazioni intorno alla „balance du commerce” della Francia, 1716–1780.— Studi in onore di Armando Sapori.1957, II, p. 1268–1279. Неизданные источники этой работы указаны на р. 1268, note 2.
Для Англии кривая, единственной задачей которой было показать в общих чертах движение английской торговли, заимствована у Уильяма Плэйфера, одного из первых английских статистиков. См.: Playfair W. Tableaux d’arithmétique linéaire, du commerce, des finances et de la dette nationale de l'Angleterre. 1789; Idem.The Exports and Imports and General Trade of England, the National debst…, 1786.
а одна только [вот где преувеличение] Великобритания от оной торговли получает выгоду». В самом деле, поясняет он, подумайте о последствиях обмена, о фрахте примерно 400 английских кораблей «каждый в 300 тонн грузоподъемности, т. е. около 7–8 тыс. моряков», об увеличении цены русских товаров, как только они попадают на английскую землю (15 %), обо всем том, что эти грузы дают для промышленности острова, а затем для его реэкспорта243. Мы видим, что Джон Ньюмен подозревал, что о балансе между двумя странами можно судить, только основываясь на целом ряде показателей. Здесь было интуитивное предвидение современных теорий баланса. Когда в 1621 г. Томас Мэн говорил более кратко: «Серебро, вывезенное в Индию, в конечном счете приносит впятеро больше своей стоимости»244, он говорил более или менее то же самое, но также и другое.
Помимо этого, частичный баланс имеет значение, лишь будучи помещен в контекст всей торговли, в совокупность всех балансов одной и той же экономики. Один баланс Англия — Индия или же Россия — Англия не дает [верного] освещения подлинной проблемы. Нам потребовались бы все балансы России, либо все балансы Индии, либо все балансы Англии. Именно таким способом сегодня любая национальная экономика подводит ежегодно общий итог своего внешнего баланса.
Беда в том, что для прошлого мы знаем почти одни только частичные балансы между [отдельными] странами. Одни из них — классические, другие заслуживали бы быть таковыми. В XV в. баланс для Англии, экспортера шерсти, был благоприятен по отношению к Италии; но если взять исходной точкой Фландрию, то он будет благоприятен именно для Италии. Долгое время баланс был положителен для Франции относительно Германии, но сделался благоприятен для последней если и не в результате первой блокады, декретированной Имперским сеймом (Reichstag) в 1676 г., то по крайней мере вслед за прибытием французских протестантов после отмены Нантского эдикта в 1685 г. Напротив, для Франции долгое время был благоприятен баланс с Нидерландами, и он навсегда останется таким по отношению к Испании. Не будем создавать в наших портах затруднений для испанцев, гласит один французский официальный документ 1700 г.245; речь тут идет «о благе общем и частном», поскольку «преимущество в торговле между Испанией и Францией всецело на стороне Франции». Разве не говаривали уже в предшествовавшем веке, в 1635 г., грубовато, но правдиво, что французы — это «блохи, которые грызут Испанию»246?
Тут или там баланс колебался, даже менял свой смысл. Заметим лишь, не придавая этим сведениям всеобщего значения, что в 1693 г. он был благоприятен для Франции в ее отношениях с Пьемонтом; что в 1724 г. в торговле между Сицилией и Генуэзской республикой он был неблагоприятным для последней; что в 1808 г., по беглому свидетельству одного нашего путешественника, в Иране торговля «с Индией [в то время] была прибыльной»247.
И лишь один-единственный баланс, казалось, раз и навсегда «застыл» в одном и том же положении со времен Римской империи и до XIX в. — баланс левантинской торговли, всегда бывший, как известно, пассивным к невыгоде Европы.
Остановимся на мгновение на классическом случае англофранцузского баланса (однако так ли уж хорошо он известен, как утверждают?). На протяжении последней четверти XVII в. и в первые годы века XVIII десятки раз заявлялось, и решительно, что баланс был благоприятен для Франции. Последняя будто бы извлекала из своей торговли с Англией в среднем годовую прибыль в полтора миллиона фунтов стерлингов.
Во всяком случае, именно это утверждали в октябре 1675 г.
Торжество у лорд-мэра Лондона около 1750 г. (картина А. Каналетто).
29 октября каждого года на Темзе выстраивался традиционный кортеж судов. Наряду с судами корпораций Сити среди них были и небольшие ялики — те самые, несомненно, которые некий французский путешественник, посетивший Лондон в 1728 г., именовал «гондолами» (см. гл. 1, прим. 84), ибо они играли на Темзе роль «водных фиакров», как гондолы — на каналах Венеции.
Прага, Национальная галерея. Фото Жиродона.
в палате общин, и именно это повторяет в своих письмах Карло Оттоне, генуэзский агент в Лондоне, в сентябре 1676 г. и в январе 1678 г.248 Оттоне даже говорит, что почерпнул эти цифры из беседы, которую он имел с послом Соединенных Провинций, отнюдь не благожелательным наблюдателем поступков и деяний французов. Одну из причин такого превышения к выгоде Франции усматривали в ее мануфактурных изделиях, «продаваемых на острове намного дешевле, нежели те, что изготовляемы на месте, ибо французский ремесленник довольствуется умеренною прибылью…». Ситуация странная, так как эти французские изделия, на самом деле запрещенные английским правительством, в Англию доставлялись контрабандным путем. Но от этого англичанам еще сильнее хотелось «уравновесить сию торговлю» («di bilanciare questo commercio»), как объяснял наш генуэзец, согласно очень верной формуле. А для сего — заставить Францию широко использовать английское сукно249.
В таких условиях, как только наступает война, представляется удобный случай положить конец этому мерзкому и ненавистному вторжению французской коммерции. 18 марта 1699 г. чрезвычайный посол [в Англии] де Таллар пишет Поншартрену*BR: «То, что англичане получали из Франции до объявления последней войны [так называемой войны Аугсбургской лиги, 1688–1697 гг.], представляло, по их мнению, суммы намного более значительные, нежели то, что приходило к нам из Англии. Они столь преисполнены этой веры и столь убеждены, что наше богатство проистекает от них, что со времени начала войны поставили себе за главное воспрепятствовать тому, чтобы в их страну могло поступать какое бы то ни было французское вино или какой бы то ни было французский товар — ни прямо, ни косвенным путем»250. Чтобы этот текст обрел весь свой смысл, следует вспомнить, что некогда война не вела к разрыву всех торговых связей между воюющими сторонами. И, значит, такой абсолютный запрет сам по себе несколько противоречил международным обычаям.
Прошли годы. В 1701 г. война вспыхнула вновь из-за наследства Карла II Испанского. Потом, когда военные действия закончились, пошла речь о восстановлении между двумя коронами торговых отношений, которые на сей раз были серьезно нарушены. Так, летом 1713 г. в Лондон направились двое «экспертов» — Аниссон, лионский представитель в Совете торговли, и Фенеллон, представитель Парижа. Так как переговоры подвигались плохо и затянулись надолго, у Аниссона было время познакомиться с отчетами о дебатах в палате общин и с реестрами английских таможен. И с каким же изумлением констатировал он, что все, что говорится по поводу баланса между двумя нациями, просто-напросто неверно! И что «в течение более 50 лет торговля Англии превосходила на несколько миллионов французскую торговлю»251. Речь явно шла о миллионах турских ливров. Вот он, грубый и неожиданный факт. Следует ли этому верить? Верить тому, что великолепное официальное лицемерие будто бы настолько систематически скрывало цифры, недвусмысленно демонстрировавшие перевес в балансе в пользу острова? В данном случае было бы полезно тщательное обследование лондонских и парижских архивов.
Но нет уверенности, что оно сказало бы последнее слово на сей счет. Интерпретация официальных цифр предполагает неизбежные ошибки. Купцы, чиновники-исполнители занимались тем, что лгали правительствам, а правительства лгали самим себе. Я хорошо знаю, что правда 1713 г. вовсе не правда 1786 г., и наоборот. И тем не менее сразу же после Иденского договора, подписанного между Францией и Англией в 1786 г., русская корреспонденция из Лондона (от 10 апреля 1787 г.), только повторяющая расхожую информацию, отмечала, что цифры «дают [лишь] весьма несовершенное представление о природе и размахе сей [франко-английской] торговли, поелику из источников узнаешь, что законная коммерция между обоими королевствами составляет самое большее третью часть всей торговли, две же ее трети производятся контрабандою, от каковой сей торговый договор даст противоядие к выгоде двух правительств»252. В таких условиях к чему обсуждать официальные цифры? Сверх них нам был бы необходим баланс контрабандной торговли.
Перипетии долгих франко-английских торговых переговоров в 1713 г. не вносят ясности в этот вопрос. А все-таки их эхо в английском общественном мнении вскрывает националистические страсти, лежавшие под поверхностью меркантилизма. И когда 18 июня 1713 г. проект был провален в палате общин 194 голосами против 185, взрыв народного ликования был куда более силен, чем при объявлении о мире. В Лондоне устроили фейерверк, иллюминацию, множество развлечений. В Ковентри ткачи устроили манифестацию — в длинной процессии несли на шесте овечью шерсть, а на другом шесте — четвертьлитровую бутылку и плакат с надписью «Нет английской шерсти за французское вино!» (“No English wool for French wine!"). Все это было исполнено оживления, ни в коей мере не согласуемого с экономическим резоном, отмеченного печатью национальных страстей и ошибок253, ибо вполне очевидно, что в правильно понятых интересах обеих наций было бы взаимно открыть двери. Сорока годами позднее Дэвид Юм с иронией заметит, что «большинство англичан сочло бы, что государство катится в пропасть, ежели бы французские вина могли ввозиться в Англию в достаточно большом количестве… И мы отправляемся в Испанию и Португалию на поиски вин более дорогих и менее приятных, нежели те, кои мы могли получать во Франции».
254 Когда говорят о Португалии XVIII в., хор историков справедливо взывает к имени лорда Метуэна, человека, который с 1702 г., на пороге того, что будет долгой войной за Испанское наследство, отправился добиваться союза с маленькой Португалией, дабы атаковать с тыла Испанию, верную герцогу Анжуйскому, Филиппу V, и французам. Заключенный союз наделал много шума, но, никто не кричал тогда о чуде по поводу сопровождавшего его торгового договора, простой рутинной статьи трактата. Разве не подписывали аналогичные договоры между Лондоном и Лисабоном в 1642, 1654, 1661 гг.? И более того, в разное время и в разных условиях французы, голландцы, шведы получили те же преимущества. Следовательно, судьбу англо-португальских отношений не следует заносить в актив одного только слишком знаменитого договора. Она была следствием экономических процессов, которые в конце концов захлопнулись, как ловушка, вокруг Португалии.
На пороге XVIII в. Португалия практически покинула Индийский океан. Время от времени она отправляла туда корабль, нагруженный преступниками: Гоа был для португальцев тем же, чем будет Кайенна для французов или Австралия — для англичан. Эта старинная связь вновь приобретала для Португалии торговый интерес лишь тогда, когда великие державы находились в состоянии войны. Тогда один, два, три корабля под португальским флагом (снаряженные, впрочем, другими) отправлялись вокруг мыса Доброй Надежды. По возвращении иностранцы, игравшие в эту опасную игру, зачастую разорялись; у португальца же был слишком большой опыт, чтобы не быть осторожным.
Зато его повседневной заботой была огромная Бразилия, за которой он надзирал и подъем которой эксплуатировал. Хозяевами Бразилии были купцы королевства — прежде всего король, а затем негоцианты Лисабона и Порту и их купеческие колонии, обосновавшиеся в Ресифи, в Параибе, в Байе — столице Бразилии, а затем — в Рио-де-Жанейро, новой столице начиная с 1763 г. Издеваться над этими ненавистными португальцами с их громадными перстнями на пальцах, с их серебряной посудой — какое же это было удовольствие для бразильца! Притом [этому бразильцу] еще нужно было преуспеть. Всякий раз, как Бразилия бралась за что-то новое — сахар, потом золото, потом алмазы, позднее — кофе, — от этого еще больше выгадывала и еще больше почивала на лаврах именно португальская купеческая аристократия. Через устье Тежу вливался поток богатств: кожи, сахар, касонад, китовый жир, красильное дерево, хлопок, табак, золотой песок, шкатулки, наполненные алмазами… Говорили, что король португальский был богатейшим государем Европы: его замкам, его дворцам не в чем было завидовать Версалю, разве только в скромности. Огромный город Лисабон рос как растение-паразит: «бидонвили» сменили поля, некогда существовавшие на его окраинах. Богачи сделались более богатыми, слишком богатыми, бедняки — нищими. И однако же высокая заработная плата привлекала в Португалию «великое множество людей, выходцев из провинции Галисия [в Испании], коих мы здесь называем гальегос, занимающихся в этой столице, равно как и в главных португальских городах, ремеслом носильщика, чернорабочего и слуги наподобие савойцев в Париже и в больших городах Франции»255. С несколько унылым завершением века атмосфера стала более тяжелой: ночные нападения на людей или на жилища, убийства, кражи, в которых принимали участие почтенные буржуа города, сделались повседневной участью последнего. Лисабон, Португалия [в целом] беззаботно относились к конъюнктуре на Атлантическом океане: ежели она благоприятна, всякий жил в свое удовольствие; а ежели плоха, то [ведь] дела не так уж быстро принимали скверный оборот.
Именно посреди вялого процветания этой небольшой страны англичанин использовал свои преимущества. Он ее формировал по своему усмотрению. Так, он развил ваноградники севера [страны], создав успех вин Порту; он взял на себя снабжение Лисабона зерном и бочками с сельдью; он ввозил туда свои сукна целыми штуками, так что в них можно было одеть всех крестьян Португалии и наводнить ими далекий бразильский рынок. Золото, алмазы оплачивали все, золото Бразилии, которое, появившись в Лисабоне, продолжало свой путь на север. Могло бы быть и по-иному: Португалия могла бы защитить свой рынок, создать промышленность; именно так будет считать Помбал*BRa. Но английское решение было решением, не требовавшим усилий. Условия торговли (the terms of trade) были даже благоприятны для Португалии: в то время как цена английских сукон снижалась, цена экспортируемых португальских товаров возрастала. Ведя такую игру, англичане мало-помалу завладели рынком. Торговля с Бразилией, ключ к португальскому богатству, требовала капиталов, омертвляемых в длительном кругообороте. Англичане играли в Лисабоне роль, некогда сыгранную голландцами в Севилье: они поставляли товар, который отправлялся затем в Бразилию, и к тому же в кредит. Отсутствие во Франции торгового центра масштаба Лондона или Амстердама, источника мощного долгосрочного кредита, было, «вероятно, тем фактором, который самым серьезным образом ставил в невыгодное положение французских купцов»256, которые, однако же, тоже образовали в Лисабоне крупную колонию. В противоположность этому проблему составляет как раз скромная активность голландцев на этом рынке.
Во всяком случае, игра была сделана еще до того, как наступил настоящий взлет XVIII в. Уже в 1730 г. один француз смог записать: «Коммерция англичан в Лисабоне — самая крупная из всех; и даже, по мнению многих, она столь же велика, как торговля [всех] прочих наций, вместе взятых»257. То был блистательный успех, который следует отнести на счет португальской вялости, но в не меньшей мере и на счет упорства англичан. В 1759 г. Малуэ, будущий член Учредительного собрания, проехал по Португалии, бывшей в его глазах английской «колонией». «Все золото Бразилии, — поясняет он, — переправлялось в Англию, каковая держала Португалию под игом. Я приведу только один пример, дабы заклеймить администрацию маркиза Помбала: вина Порту, единственная статья вывоза, представляющая интерес для этой страны, целиком закупались одной английской компанией, коей каждый [земельный] собственник был обязан продавать их по ценам, устанавливавшимся английскими оценщиками»258. Я думаю, что Малуэ был прав. Да, торговая колонизация имеет место, когда иностранец имеет доступ непосредственно к рынку, к производству.
Однако к 1770–1772 гг., в пору, когда великая эпоха бразильского золота, казалось, миновала — но корабли с золотом и алмазами еще прибывали, — когда конъюнктура в целом приняла в Европе плохой оборот, в англо-португальском балансе началось движение. Примет ли он противоположный характер? Для этого потребуется еще время. К 1772 г., пусть даже лишь своими попытками торговли с Марокко, Лисабон попытался разжать клещи английского хозяйничанья, «остановить, насколько сие для него окажется возможно, отток золота» в Лондон259. Но без большого успеха. Однако десятью годами позднее наметился выход. Португальское правительство решило в самом деле «чеканить много монеты в серебре и весьма мало — в золоте». К величайшему неудовольствию англичан, которые «не находят никакой выгоды в [обратном ввозе] серебра, но [жаждут] лишь золота. Это малая война, каковую Португалия втихомолку ведет против них», — заключает русский консул в Лисабоне260. Тем не менее, по словам того же консула Борхерса, немца на службе у Екатерины II, придется дожидаться еще почти десять лет, чтобы узреть ошеломляющее зрелище английского корабля, зашедшего в Лисабон, но не грузящего там золото. В декабре 1791 г. он пишет: «Фрегат «Пегасус», быть может, первый с тех пор, как существуют торговые отношения между обеими странами, который возвратится в свое отечество, не вывезя золота»261. И действительно, в балансе произошел переворот: «Всякий пакетбот или судно, приходящие из Англии», привозят обратно в Лисабон «часть португальской монеты… ввозившейся [в Англию] в течение примерно столетия» (по словам историка, не меньше 25 млн. фунтов стерлингов с
Лисабон в XVII в. Фото Жиродона.
1700 по 1760 г.)262. Один только пакетбот в том же самом декабре 1791 г. только что выгрузил этой монеты на 18 тыс. фунтов263. Оставалось бы обсудить эту проблему саму по себе. Или же, скорее, включить ее во всеобщую историю, которая вскоре начнет становиться трагической с началом войны Англии против революционной Франции. Но это не входит здесь в наши намерения.
264 Все эти примеры довольно ясны. Есть более трудные случаи. Так, Западная Европа в общем имела неблагоприятный [торговый] баланс со странами Балтийского бассейна, этого северного Средиземноморья, которое связывало воедино враждовавшие народы со сходными экономиками: Швецию, Московскую Русь, Польшу, заэльбскую Германию, Данию. И баланс этот ставит не один трудно разрешимый вопрос.
В самом деле, после сенсационной статьи С. А. Нильссона (1944 г.), которая только сегодня становится в полной мере известна западным историкам, и после других исследований, в частности книги Артура Атмана, переведенной на английский язык в 1973 г., представляется, что пассив западного баланса лишь весьма неполно покрывался непосредственно металлом265. Иначе говоря, количество серебра, которое оказывалось в городах Балтийского моря и объем которого оценивают историки (как, например, в случае с Нарвой), было ниже количества, которое уравновесило бы дефициты Запада. На месте расчета не хватало белого металла, и не очень понятно, каким иным способом мог бы быть уравновешен баланс в данном случае. Историки ищут объяснение, которое от них ускользает.
Здесь нет другого пути, кроме того, каким пошел С. А. Нильссон, включив баланс северной торговли в совокупность обменов и торговых перевозок так называемой Восточной Европы. Он полагал, что часть избытка [серебра] от торговли на Балтике возвращалась в Европу благодаря цепным обменам между Европой Восточной, Центральной и Западной, но на этот раз — по путям и торговым потокам континентальным, через Польшу и Германию. Будучи дефицитным на севере, баланс Запада отчасти компенсировался благоприятным балансом торговли сухопутной, и компенсация происходила — такова соблазнительная гипотеза шведского историка — посредством лейпцигских ярмарок. На что Мирослав Грох возражал, выдвинув довод, что купцы Восточной Европы стали постоянно посещать эти ярмарки только с начала XVIII в. (особенно это относилось к нараставшей массе еврейских купцов из Польши). Ставить Лейпциг в центре уравновешивания баланса-.означало бы ошибиться эпохой. По мнению М. Гроха, можно было бы самое большее задержаться на определенных торговых потоках через Познань и Вроцлав, которые, по-видимому, были дефицитными для стран Востока. Но в этом случае речь шла бы лишь о ручейках266.
Однако гипотеза Нильссона не должна бы быть неверна. Возможно, ее следовало бы лишь еще расширить. Известно, например, что Венгрия, страна — производитель серебра, сталкивалась с постоянной утечкой своей хорошей полновесной монеты за рубеж, т. е. частично на Запад. И пустота заполнялась мелкой польской монетой с примесью серебра, которая, так сказать, обеспечивала все денежное обращение в Венгрии267.
Более того, наряду с товарами имелись и векселя. Это факт, что они существовали на пространствах Востока [Европы] с XVI в., что в следующем веке они сделались более многочисленными. В этом случае присутствие, или отсутствие, или малое число куп-
Варшавские евреи во второй половине XVIII в. Деталь картины А. Каналетто. Фото Александры Скаржиньской.
цов из Восточной Европы на лейпцигских ярмарках едва ли может считаться убедительным аргументом. Заметим мимоходом, что вопреки тому, что говорит М. Грох, польские евреи были многочисленны на лейпцигских ярмарках уже в XVII в.268 Но, даже не бывая лично на этих ярмарках, Марк Аурелио Федерико, итальянский галантерейщик, обосновавшийся в Кракове, в 1683–1685 гг. выписывал векселя на друзей, которые у него были в Лейпциге269. И наконец, вексель, когда он отправлялся из Прибалтики прямо в Амстердам или наоборот (vice versa), чаще всего бывал следствием ссуды, аванса под товары. Эти авансовые выплаты, приносившие процент, — разве не были они отчислением с металлических излишков, которые приобрел или должен был приобрести Восток? Пусть читатель обратится к тому, что я скажу впоследствии по поводу Голландии и ее так называемой акцептной торговли270. И пусть он также не забывает, что Прибалтика была областью, над которой Запад господствовал и которую он эксплуатировал. Существовала тесная корреляция цен между Амстердамом и Гданьском — но именно Амстердам определял эти цены, распоряжался игрой и делал выгодный для себя выбор.
Скажем же в заключение: классическая торговля на Балтике не может более пониматься как замкнутый на себе кругооборот. Будучи торговлей между несколькими партнерами, она приводила в движение товары, наличные деньги и кредит. Пути кредита от этого не переставали множиться. Чтобы их понять, необходимы поездки в Лейпциг, Вроцлав, Познань, но также и в Нюрнберг, и во Франкфурт, и даже, если я не очень ошибаюсь, в Стамбул или Венецию. Балтийский бассейн как экономическое целое — достигает ли он Черного моря или Адриатики?271 Во всяком случае, существовала корреляция между балтийскими торговыми потоками и экономикой Восточной Европы. То была музыка на два, на три или на четыре голоса. Начиная с 1581 г., когда русские лишились Нарвы272, воды Балтики утратили часть своей активности в пользу сухопутных дорог, по которым теперь вывозились товары Московии. Началась Тридцатилетняя война — и внутренние пути срединной Европы были разорваны. А из этого воспоследовало разбухание торговых потоков Балтийского моря.
Но оставим эти двучлены: Франция — Англия, Англия — Португалия, Россия — Англия, Европа Западная — Европа Восточная… Главное — это наблюдать экономические единицы взятыми в совокупности их взаимоотношений с внешним миром. Именно это уже в 1701 г. утверждали перед Советом торговли «представители Запада» (понимай: антлантических портов), выступая против депутатов лионских: «их принцип в отношении баланса»— отнюдь такового «не подводить особо, между одной нацией и другой, но вывести общий баланс торговли Франции со всеми государствами», что, по их мнению, должно было бы повлиять на торговую политику273.
По правде говоря, такие целостные балансы, когда на них задерживаешься, открывают нам лишь те тайны, в какие легко проникнуть заранее. Они отмечают скромные пропорции объемов
Картина французского импорта в середине XVI в.
По данным рукописей 2085 и 2086 Национальной библиотеки (Chamberland А. Le commerce d'importation en France au milieu du XVIe siècle.— “Revue de géographie”, 1892–1893).
внешней торговли во всем национальном доходе — даже если вопреки всяким разумным правилам вы понимаете под внешней торговлей сумму экспорта и импорта, тогда как два этих перемещения [ценностей] должны вычитаться одно из другого. Но если брать один только баланс, положительный или отрицательный, речь пойдет лишь о тоненькой «стружке» с национального дохода, которая, по-видимому, почти не могла повлиять на последний, прибавлялась ли она к нему или вычиталась из него. Именно в таком смысле понимаю я высказывание Николаса Барбона (1690 г.), одного из составителей многочисленных памфлетов, через которые пролагала себе дорогу экономическая наука в Англии, высказывание, гласящее: «Капитал [я предпочел бы переводить это не как «капитал», а как «достояние»] какой-либо нации бесконечен и никогда не может быть потреблен целиком» («The Stock of a Nation [is] Infinite and can never be consumed»)274.
Проблема, однако, сложнее и интереснее, чем это кажется. Я не стану распространяться по поводу вполне ясных случаев общих балансов Англии или Франции в XVIII в. (относительно них обратитесь к графикам и комментариям к ним на с. 196–197). Я предпочту заняться таким случаем, как Франция к середине XVI в., не из-за данных, какими мы располагаем об этом сюжете, и даже не потому, что эти глобальные цифры рисуют нашему взору появление несовершенного еще национального рынка, но скорее потому, что общая истина, которую мы констатировали для Англии и Франции XVIII в., была ощутима уже за два столетия до появления статистики века Просвещения.
У Франции Генриха II, несомненно, были положительные сальдо со всеми окружающими ее странами, за исключением одной. Португалия, Испания, Англия, Нидерланды, Германия несли убытки в торговле с Францией. Благодаря этим «отклонениям» [от баланса], которые ей были выгодны, Франция в обмен на свои зерновые, свои вина, свои холсты и свои сукна, даже не учитывая поступления от постоянно шедшей эмиграции в Испанию, накапливала золотую и серебряную монету. Но этим преимуществам противостоял вечный дефицит в торговле с Италией, причем утечкой денег она была обязана прежде всего посредничеству города Лиона и его ярмарок. Аристократическая Франция слишком любила шелк, дорогие бархаты, перец и прочие пряности, мрамор. Слишком часто прибегала она к отнюдь не бывшим даровыми услугам итальянских художников и негоциантов из-за Альп — хозяев оптовой торговли и векселей. Лионские ярмарки служили итальянскому капитализму эффективным всасывающим насосом, как были им в предшествовавшем столетии ярмарки женевские и, вероятно, также в большой мере и старинные шампанские ярмарки. Вся прибыль от положительных балансов, или почти вся, таким образом, собиралась и делалась доступна для доходных спекуляций итальянца. В 1494 г., когда Карл VIII готовился перейти Альпы, ему нужно было добиться пособничества, благосклонности итальянских деловых людей, обосновавшихся в королевстве и связанных с купеческой аристократией Апеннинского полуострова275. Последние, будучи предупреждены в нужное время, поспешили ко двору, без особых возражений дали согласие, добившись в обмен «восстановления четырех ежегодных лионских ярмарок», что само по себе уже есть доказательство того, что последние им служили. А также доказательство тому, что Лион, вовлеченный в иноземную надстройку, уже был весьма своеобразной и двусмысленной столицей богатства Франции.
До нас дошел исключительный документ, к сожалению, в неполном виде: он сообщает подробности французского импорта к 1556 г.276; но следующая «книга», в которой фигурировал экспорт, исчезла. Схема на с. 207 обобщает эти цифры. Общая сумма импорта составляла от 35 до 36 млн. ливров, а так как баланс деятельной Франции тогда определенно был положительным, то экспорт несколько превышал эту сумму в 36 млн. Следовательно, экспорт и импорт достигали в целом по меньшей мере 75 млн. ливров, т. е. громадной суммы. Даже если бы эти два течения, которые друг другу сопутствовали, сливались, создавали обратное движение и движение по кругу, в конечном счете взаимно погашались в балансе, то были тысячи операций и обменов, готовых бесконечно возобновляться. Но повторяем: эта проворная экономика — не вся [экономическая] активность Франции, та полная активность, которую мы называем национальным доходом, которой мы, разумеется, не знаем, но можем вообразить.
Основываясь на расчетах, которые вы еще раз-другой встретите в ходе наших объяснений, я оценил душевой (pro capite) доход населения Венеции около 1600 г. в 37 дукатов, а доход подданных Синьории на [материковой] итальянской территории, зависевшей от Венеции (Terraferma), примерно в 10 дукатов. Это, вполне очевидно, цифры «без гарантии» и, вне сомнения, слишком низкие для самого города Венеции. Но они, во всяком случае, фиксируют чудовищный разрыв между доходами господствующего города и доходами территории, над которой этот город господствует. Если с учетом сказанного я приму для дохода на душу французского населения цифру, близкую к доходу в материковых владениях Венеции (десять дукатов, т. е. 23 или 24 турских ливра), то можно было бы оценить доход 20 млн. французов в 460 млн. ливров. Сумма огромная, но не поддающаяся мобилизации, ибо она оценивает в денежном выражении продукцию по большей части не коммерциализованную. Для подсчета национального дохода я могу также исходить из бюджетных поступлений монархии. Они были порядка 15–16 млн.277 Если принять, что то была примерно одна двадцатая национального дохода, последний составил бы сумму от 300 до 320 млн. ливров. Цифра оказывается меньше первой, но намного выше [цифр] объемов внешней торговли. Мы вновь встречаемся здесь со столь часто обсуждавшейся проблемой соотношения веса [в экономике] развитого производства (в первую голову земледельческого) и относительно «легкой» внешней торговли, что не означает, на мой взгляд, ее меньшего экономического значения.
Во всяком случае, каждый раз, как дело касалось относительно передовой экономики, ее баланс, как общее правило, сводился с превышением. Так наверняка было в некогда доминировавших городах — Генуе, Венеции; так же обстояло дело и в Гданьске с XV в.278 Взгляните на балансы английской и французской торговли в XVIII в.: на протяжении почти столетия они рисуют ситуации с превышением доходов. Мы не удивимся тому, что в 1764 г. внешняя торговля Швеции, изучением которой занялся шведский экономист Андерс Хидениус279, тоже была отмечена превышением доходов: Швеция, познавшая тогда бурный расцвет своего флота, насчитывала на экспортной чаше весов 72 млн. далеров (медная монета) против 66 млн. — на импортной. Значит, «нация» получила прибыль более 5 млн. далеров.
Разумеется, не все могли добиться удачи в этой игре. «Никто не выигрывает без проигрыша другого» — эта мысль Монкретьена*BS подкрепляется здравым смыслом. Иные и в самом деле проигрывали: так было с обескровливаемыми колониями; так было и со странами, которые пребывали в зависимом положении.
А непредвиденное могло случиться и с «развитыми» государствами, которые, казалось, были защищены от неожиданностей. Как раз такой случай представляла, как я понимаю, Испания XVII в., «отданная» своим правительством и силой обстоятельств на волю опустошительной инфляции медных денег. А также, в общем, и революционная Франция, о которой русский агент в Италии писал, что «она ведет войну своим капиталом, тогда как ее враги воюют своими доходами»280. Такие случаи заслуживали бы глубокого изучения, ибо Испания, поддерживая свое политическое величие ценой обесценения меди и дефицита, вызывавшегося ее [внешними] платежами в серебре, обрекала себя на внутреннюю дезорганизацию. И внешний крах революционной Франции, еще до испытаний 1792–1793 гг., тяжко сказался на ее судьбе. С 1789 г. до весны 1791 г. обменный курс французских [активов] в Лондоне быстро катился вниз281, и движение это усугублялось еще и широким бегством капиталов. По-видимому, в обоих случаях катастрофический дефицит торгового баланса и баланса платежного вызвал разрушение (или по меньшей мере ухудшение состояния) экономики изнутри.
Даже когда ситуация не бывала столь драматической, если дефицит обосновывался прочно, это означало определенное структурное ухудшение экономики на более или менее длительный срок. И вот конкретно такая ситуация создалась для Индии после 1760 г. и для Китая — после 1820 или 1840 г.
Появление на Дальнем Востоке одних европейцев за другими не вызвало немедленного расстройства. Они не сразу поставили под вопрос структуры азиатской торговли. Давным-давно, за века до того, как европейцы обогнули мыс Доброй Надежды, по всему Индийскому океану и окраинным морям океана Тихого протянулась обширная сеть маршрутов. Ни оккупация Малакки, взятой штурмом в 1511 г., ни водворение португальцев в Гоа, ни их торговое внедрение в Макао не нарушили старинного равновесия. Первоначальные хищнические действия новоприбывших позволяли им захватывать грузы без оплаты, но правила дебета и кредита восстановились быстро, как хорошая погода после грозы.
Но ведь постоянное правило состояло в том, что пряности и другие азиатские товары можно было получить только за белый металл, иногда — но не столь часто — за медь, денежное использование которой было в Индии и в Китае значительным. Европейское присутствие ничего не изменит в этом деле. Вы увидите португальцев, голландцев, англичан, французов, берущих займы серебром у мусульман, у бания, у ростовщиков Киото; без этого нечего было делать на пространстве от Нагасаки до Сурата. Именно ради решения этой неразрешимой проблемы португальцы, а потом великие Индийские компании отправляли из Европы серебряную монету, но цены пряностей возрастали на месте производства. Европейцы, шла ли речь о португальцах в Макао или о голландцах, пытаясь внедриться на китайский рынок, в бессилии созерцали груды товаров, которые им были недоступны. «До сего времени, — писал в 1632 г. один голландец, — мы испытывали нехватку отнюдь не в товарах… скорее у нас не было серебра, чтобы их купить»282. Решением для европейца окажется в конечном счете внедриться в локальную торговлю, очертя голову заняться торговлей каботажной, какой и была торговля «из Индии в Индию». Португальцы извлекали из нее значительные прибыли с того времени, как добрались до Китая и Японии. Вслед за ними — и лучше всех прочих — приспособились к этой системе голландцы.
Все это было возможно лишь ценой огромных усилий по внедрению. Уже португальцам, слишком немногочисленным, трудно было удерживать свои крепости. Им потребовалось для торговли «из Индии в Индию» строить на месте суда, на месте набирать команды — этих «ласкаров» (“lascares”) из окрестностей Гоа, «кои имеют обыкновение брать с собою своих жен». Голландцы тоже обосновались на Яве, где они в 1619 г. основали Батавию, и даже на Формозе, где они не удержатся. Приспособиться, дабы господствовать. Но «господствовать»— слишком уж сильно сказано. Довольно часто речь не шла даже о торговле между равными. Посмотрите, с какой скромностью жили англичане на своем острове Бомбей — подарке Португалии королеве Екатерине, португальской принцессе, жене Карла II с 1662 г. Или же как, не менее скромно, вели они себя в тех нескольких деревнях, что были уступлены им вокруг Мадраса (1640 г.)283, или в первых своих жалких факториях в Бенгалии (1686 г.)284. В каких выражениях представлялся Великому Моголу один из директоров Ост-Индской компании (East India Company)? «Смиреннейший прах Джон Рассел, директор сказанной компании», не поколебался «припасть к ногам». Подумайте только о совместном поражении англичан и португальцев от Каноджи Ангрии в 1722 г., о жалкой неудаче голландцев в 1739 г., когда они попробовали высадиться в царстве Траванкур. «В 1750 г., — резонно утверждает индийский историк К. М. Паниккар, — невозможно было бы предсказать, что спустя пятьдесят лет европейская держава, Англия, завоюет треть Индии и приготовится вырвать у маратхов гегемонию над остальной частью страны»285.
Однако с 1730 г. (дата приблизительная!) торговый баланс Индии начал колебаться. Европейское судоходство умножило число своих рейсов, увеличило долю своих товаров и белого металла. Усиливая и расширяя торговые сети, оно завершало приведение в негодность обширного политического строения империи Великого Могола, которая после смерти Аурангзеба в 1707 г. была уже только тенью. Европейские купцы приставляли к индийским государям [своих] активных агентов. Это медленное движение коромысла весов наметилось еще до середины века286, хоть оно и было почти незаметно в те годы, когда на авансцене происходили шумные распри между английской и французской компаниями, в эпоху Дюплекса, Бюсси, Годеё*BT, Лалли-Толландаля и Роберта Клайва.
В самом деле, тогда происходило медленное загнивание индийской экономики. Битва при Плесси 23 июня 1757 г. ускорила его завершение. Искатель приключений Болте, жертва и противник Р. Клайва, скажет: «Английской компании не стоило большого труда овладеть Бенгалией; она воспользовалась некоторыми благоприятными обстоятельствами, а ее артиллерия довершила остальное»287. Суждение поспешное и довольно малоубедительное, так как компания не только завоевала Бенгал, она там осталась. И не без последствий. Кто определит значение того дарового «первоначального накопления», каким было для Англии ограбление Бенгала (как утверждали, 38 млн. фунтов стерлингов, переведенных в Лондон с 1757 по 1780 г.)288? Первые нувориши, «набобы» (еще не носившие этого названия), переправляли на родину свои состояния в серебре, золоте, драгоценных камнях, алмазах. «Уверяют, — писала одна газета от 13 марта 1763 г., — будто стоимость золота, серебра и драгоценных камней, каковые, независимо от товаров, были доставлены в Англию после 1759 г., достигает 600 тыс. фунтов»289.
Цифра ничем не подтверждаемая, но свидетельствующая о балансе, сделавшемся весьма положительным для Англии, в первую очередь для нее и, может быть, уже и для Европы [вообще]: даже прибыли французской Ост-Индской компании с 1722 по 1754 г. свидетельствуют о наступлении благоприятных времен290. Но прежде всего «у истока» этих выгод находилась Англия. Ни один наблюдатель не ошибался относительно «громадных состояний, кои разные частные лица и все посланцы компании сколачивают в той стране. Эти азиатские губки, — объясняет Исаак де Пинто, — правдами и неправдами, per fas et nefas, периодически доставляют в отечество часть индийских сокровищ». В марте 1764 г. в Амстердам пришли известия о беспорядках, вспыхнувших в Бенгале. Здесь их комментировали без снисхождения, рассматривая как естественный ответ на ряд злоупотреблений, завершавшихся сказочным обогащением. Состояние губернатора Бенгала было попросту «чудовищным»: «Его друзья, кои, вне сомнения, не преувеличивают оное, дабы прославить губернатора, полагают его равным самое малое 1200 тыс. фунтов стерлингов»291. И чего только не делали посылаемые компанией в Индию младшие сыновья английских семейств, развращенные, даже не желая или не понимая этого, которых, с момента их приезда прибирали к рукам их коллеги, а того больше — бания! В противоположность компании голландской английская разрешала своим служащим торговать от своего имени при условии, что дело пойдет об обменах «из Индии в Индию». Это означало давать слишком много возможностей для всякого рода злоупотреблений, ежели только убытки от них будут нести «туземцы». Что заставляет испытывать еще большую симпатию к кавалеру Джорджу Сэвиллу, который в апреле 1777 г. в открытую поносил Ост-Индскую компанию, ее азиатские владения, чайную торговлю и «эти публичные хищения, коих он не желал быть сообщником каким бы то ни было образом»292. Но разве праведники когда-либо одерживали верх? Уже Лас-Касас не принес спасения американским индейцам и в некотором роде даже подтолкнул [европейцев] к рабству негров.
Отныне Индия была предана безжалостной судьбе, которая низведет ее с почетного места великой производящей и торговой страны до положения страны колониальной, покупательницы английских изделий (даже тканей!) и поставщицы сырья. И так почти на два столетия!
Эта судьба предвещала судьбу Китая, которую он познал с запозданием, так как Китай был более удален от Европы, чем Индия, более сплочен и лучше защищен. Однако в XVIII в. «торговля с Китаем» начала воздействовать на него всерьез. Нараставший в Европе спрос побуждал бесконечно расширять площади, отводимые под выращивание чая, — и чаще всего в ущерб хлопку. Последнего станет не хватать; в XIX в. на него появится спрос в Индии — удобный случай для нее, т. е. для англичан, выравнять свой баланс с Китаем. А завершающим ударом станет начиная с 80-х годов XVIII в. появление индийского опиума293. И вот Китаю платят дымом, и каким дымом! К 1820 г. (грубо говоря) баланс становится противоположным, в момент, когда к тому же меняется мировая конъюнктура (1812–1817 гг.), которая пребудет под неблагоприятным знаком вплоть до середины XIX в. Так называемая опиумная война (1839–1842 гг.) закрепила эту эволюцию. На доброе столетие она открыла разрушительную эру «неравных договоров».
Следовательно, судьба Китая в XIX в. повторяет судьбу Индии в XVIII в. И здесь также имели значение внутренние слабости. Против маньчжурской династии действовали многочисленные конфликты, сыгравшие свою роль, несшие свою долю ответственности, как несло ее медленное распадение Могольской империи в Индии. В обоих случаях внешний толчок был усилен недостатками и беспорядками изнутри. Но разве не столь же верно и обратное? Эти внутренние беспорядки, протекай они без нажима Европы извне, наверняка получили бы иное развитие. Экономические последствия были бы другими. Не желая особенно вдаваться в рассмотрение вопроса об ответственности в моральном плане, следует [все же] признать очевидное: то, что Европа расстроила к своей выгоде старинные системы обмена и [старинное] равновесие на Дальнем Востоке.
Можно ли попробовать в качестве заключения к двум предшествующим главам «поместить» рынок на его истинное место? Это не так просто, как оно кажется, потому что слово это само по себе весьма двусмысленно. С одной стороны, его в самом широком смысле прилагают ко всем формам обмена, стоит лишь им выйти за рамки самодостаточности, ко всем простейшим и более высокого порядка системам шестерен, которые мы только что описали, ко всем категориям, которые касаются торговых пространств (городской рынок, национальный рынок) либо же того или иного продукта (рынки сахара, драгоценных металлов, пряностей). Тогда это слово равнозначно обмену, обращению, распределению. С другой же стороны, слово «рынок» зачастую обозначает довольно широкую форму обмена, называемую также рыночной экономикой, т. е. систему.
Трудность заключается в том, что:
— комплекс рынка может быть понят, лишь будучи помещен в совокупность экономической жизни и в не меньшей степени — жизни социальной, которые с годами изменяются;
— этот комплекс не перестает эволюционировать и видоизменяться сам, а следовательно, в разные моменты имеет неодинаковый смысл или неодинаковое значение.
Чтобы определить рынок в его конкретной реальности, мы подойдем к нему тремя путями: через упрощающие теории экономистов; через свидетельство истории в широком смысле, lato sensu, т. е. взятой в самой длительной ее временной протяженности; через запутанные, но, может быть, полезные уроки современного мира.
Экономисты придавали роли рынка особое значение. Для Адама Смита рынок был регулятором разделения труда. Его объем определяет уровень, которого достигнет разделение — этот процесс — ускоритель производства. И более того: рынок есть местопребывание «невидимой руки», там встречаются и там автоматически уравновешиваются через механизм цен предложение и спрос. Еще красивее формула Оскара Ланге: рынок-де был первым счетно-решающим устройством, поставленным на службу людям, саморегулирующейся машиной, самостоятельно обеспечивавшей равновесие экономической деятельности. Д’Авенель говорил, пользуясь языком своего времени, эпохи добросовестного либерализма: «Даже если в государстве ничто не было бы свободным, цена вещей тем не менее оставалась бы таковой и не дала бы себя поработить кому бы то ни было. Цена денег, земли, труда, цены всех съестных припасов и товаров никогда не переставали быть свободными: никакое законодательное принуждение, никакое частное соглашение не смогли их поработить»294.
Эти суждения в неявной форме признают, что рынок, которым никто не управляет, есть движущий механизм всей экономики. Рост Европы и даже всего мира был будто бы ростом рыночной экономики, не перестававшей расширять свою сферу, охватывая своим рациональным порядком все больше и больше людей, все больше и больше ближних и дальних торговых операций, что все вместе вело к достижению единства мира. В десяти случаях против одного обмен порождал разом предложение и спрос, ориентируя производство, вызывая специализацию обширных экономических регионов, с этого времени ради собственного выживания связанных со ставшим необходимым обменом. Нужно ли приводить примеры? Виноградарство в Аквитании, чай в Китае, зерновые культуры в Польше, или на Сицилии, или на Украине, последовательное экономическое приспособление колониальной Бразилии (красящее дерево, сахар, золото, кофе)… В общем, обмен соединяет экономики друг с другом. Обмен — это соединительное звено, это шарнир. А дирижирует в делах между покупателями и продавцами цена. На лондонской бирже она, повышаясь или понижаясь, будет превращать «медведей» (“bears”) в «быков» (“bulls”), и наоборот; на биржевом жаргоне «медведи» — это те, кто играет на понижение, а «быки» — те, кто играет на повышение.
Вне сомнения, более или менее обширные зоны на окраинах и даже в самом сердце активной экономики едва затрагивались движением рынка. Лишь отдельные штрихи — монета, прибытие редких иностранных изделий — показывали, что эти маленькие мирки не были полностью закрытыми. Подобные вялость или неподвижность встречались еще в Англии при первых Георгах или в чрезмерно активной Франции Людовика XVI. Но как раз экономический рост означал бы сокращение этих изолированных зон, призванных во все большей степени участвовать во всеобщих производстве и потреблении; в конечном счете промышленная революция сделает рыночный механизм всеобъемлющим.
Саморегулирующийся рынок, завоевывающий, рационализирующий всю экономику, — такой будто бы была главным образом история [экономического] роста. Карл Бринкман мог в недавнем прошлом утверждать, что экономическая история — это исследование происхождения, развития и возможного в будущем распада рыночной экономики295. Такой упрощенный взгляд вполне согласуется с тем, чему учили поколения экономистов. Но ведь таким не может быть взгляд историков, для которых рынок — не просто эндогенное явление. И более того, он не представляет [ни] совокупности всей экономической деятельности, ни даже строго определенной стадии ее эволюции.
Поскольку обмен столь же древен, как и история людей, историческое исследование рынка должно охватывать все вообще прожитые и поддающиеся наблюдению времена и попутно принять помощь других наук о человеке, их возможных объяснений, без чего оно бы не сумело охватить эволюцию, долговременные структуры и конъюнктуру — созидательницу новой жизни. Но если мы принимаем подобное расширительное толкование, мы втягиваемся в громадное, по правде говоря без начала и конца, обследование. Свидетельствуют все рынки — ив первую голову обращенные в прошлое пункты обменов, еще видимые сегодня то тут, то там формы древних реальностей, подобные все еще живущим [биологическим] видам допотопного мира. Признаюсь, меня приводят в восторг нынешние рынки Кабилии, регулярно возникающие посреди пустого пространства ниже уровня громоздящихся на окружающих скалах деревень296; или сегодняшние рынки Дагомеи*BU с их ярчайшими красками, тоже располагающиеся вне деревень297; или же примитивные рынки в дельте Красной реки, тщательнейшим образом обследованные недавно Пьером Гуру298. И множество других — ну хотя бы еще недавние рынки хинтерланда Баии, поддерживавшие контакт с пастухами полудиких стад внутренних районов299. Или еще более архаичные церемониальные обмены, виденные Малиновским на островах Тробриан, к юго-востоку от [бывшей] английской Новой Гвинеи300. Здесь сходятся сегодняшний день и глубокая старина, история, предыстория, полевые антропологические исследования*BV, ретроспективная социология, изучающая архаические общества экономическая наука.
Карл Поланьи, его ученики и его верные сторонники приняли вызов, брошенный этой массой свидетельств301. Они кое-как овладели ею, чтобы предложить объяснение, почти что теорию: экономика, которая представляет собой лишь «подсовокупность», «подмножество» социальной жизни302 и которую последняя включает в свою сеть и в свою [систему] принуждения, только поздно — и то с оговорками! — освободилась от этих многообразных уз. Если верить Поланьи, то потребовалось бы ждать полного, «взрывного» распространения капитализма в XIX в., чтобы произошла «великая трансформация», чтобы «саморегулирующийся» рынок приобрел свои подлинные размеры и подчинил себе до того времени господствовавшую социальную сферу. До
Традиционный рынок в Дагомее (Бенин) сегодня — посреди природы, вне пределов деревень. Фото Пику.
этой перемены будто бы существовали только, так сказать, рынки «на поводке», ложные рынки или вообще не рынки.
Как примеры обмена, который не зависел от так называемого «экономического» поведения, Поланьи называет церемониальные обмены под знаком реципрокации; или редистрибуцию ценностей примитивным государством, конфискующим продукт; или же торговые порты (ports of trade), эти нейтральные пункты обмена, где купец не был законодателем и лучшим образцом которых были бы гавани финикийских колоний вдоль побережий Средиземного моря, где в определенном месте на ограниченном оградой пространстве практиковали «немую торговлю». Короче, следовало бы делать различие между trade (торговлей, обменом) и market (рынком с саморегулированием цен), появление которого в прошлом веке было социальным переворотом первой величины.
Беда в том, что теория эта целиком покоится на этом различении, основанном — и то с оговорками — на нескольких разнородных обследованиях. Конечно же, ничто не препятствует введению в спор о «великой трансформации» XIX в. потлача и кула*BW вместо весьма разнообразной торговой организации XVII и XVIII вв. Но это то же самое, что прибегнуть в споре по поводу брачных норм в Англии во времена королевы Виктории к объяснению уз родства по Леви-Строссу*BX. В самом деле, не сделано ни малейшего усилия, чтобы обратиться к конкретной и разнообразной исторической реальности и затем исходить из нее. Нет ни единой ссылки на Эрнеста Лабруса, или на Вильгельма Абеля, или на столь многочисленные классические работы по истории цен. Два десятка строк — и вопрос рынка в так называемую меркантилистскую эпоху решен303. К несчастью, социологи и экономисты вчера, а антропологи — сегодня приучили нас к своему почти полному незнанию истории. Ведь оно так облегчало их задачу!
Помимо этого, предлагаемое нам понятие «саморегулирующийся рынок»— он-де то, он-де другое, он не таков, он не терпит-де тех или иных препятствий — обнаруживает теологический вкус к дефиниции304. Этот рынок, где «участвуют одни только спрос, издержки продавца и цены, вытекающие из взаимного согласия», при отсутствии любого «внешнего элемента»305, есть создание умозрительное. Слишком просто окрестить экономической такую-то форму обмена, а социальной — какую-то другую. В действительности же все формы — экономические и все — социальные. На протяжении веков имелись очень разные социоэкономические обмены, которые сосуществовали, несмотря на свою разность или же как раз в силу такой разности. Реципрокация, редистрибуция — тоже формы экономические, тут Д. Норт совершенно прав306, а рынок с оплатой, появляющийся очень рано, тоже есть одновременно и социальная реальность, и реальность экономическая. Обмен всегда был диалогом, а цена в тот или иной момент бывала чем-то непредвиденным. Она испытывала определенное давление (государя ли, города ли, капиталиста ли и т. д.), но также поневоле подчинялась императиву предложения, слабого или обильного, и в не меньшей мере — спроса. Контроль над ценами — главный довод в пользу того, чтобы отрицать появление до XIX в. «настоящего» саморегулирующегося рынка, — существовал во все времена и существует еще и сегодня. Но что касается мира доиндустриального, то было бы ошибкой думать, будто рыночные прейскуранты упраздняли роль спроса и предложения. В принципе строгий контроль над рынком создан ради того, чтобы защитить потребителя, т. е. [обеспечить] конкуренцию. Именно «свободный» рынок в своем крайнем выражении, например английский частный рынок (private market), обнаружил бы тенденцию отменить разом и контроль, и конкуренцию.
На мой взгляд, с исторической точки зрения говорить о рыночной экономике следует с того момента, когда появляются колебания и согласованность цен на рынках какой-то данной зоны; явление тем более характерное, что происходит оно в рамках разных юрисдикций и суверенитетов. В таком смысле рыночная экономика существовала задолго до XIX и XX вв., будто бы единственных, по утверждению У. Нила307, которые знали саморегулирующийся рынок. Цены колебались со времен античности, а в XIII в. они колебались уже как [некое] целое по всей Европе. Впоследствии согласованность проявится еще ярче, в пределах все более и более узких. Даже крохотные местечки района Фосиньи в Савойе XVIII в. — высокогорной местности, мало способствующей контактам, — знали определенное колебание своих цен на всех рынках района от одной недели к другой, в зависимости от урожаев и потребностей, в зависимости от спроса и предложения.
Сказавши это, я отнюдь не утверждаю, будто эта рыночная экономика, близкая к конкуренции, покрывала всю экономику, совсем наоборот! И сегодня ей это удается не больше, чем вчера, хоть и при совершенно иных масштабах, и по совсем другим причинам. В самом деле, частичный характер рыночной экономики может зависеть либо от значительности сектора натурального хозяйства, либо от власти государства, которое изымало часть продукта из торгового обращения, либо в такой же мере, или еще более, от весомости денег, которые тысячами способов могли искусственно вмешаться в ценообразование. Таким образом, рыночная экономика могла подрываться снизу или сверху, в экономиках отсталых и весьма передовых.
Что достоверно, так это то, что наряду с «не рынками», столь дорогими сердцу Поланьи, всегда имелись также и чисто торговые обмены, какими бы скромными они ни были. Рынки, даже незначительные, очень давно существовали в рамках деревни или нескольких деревень; рынок мог тогда представать как странствующая деревня — подобие ярмарки, своего рода искусственный и бродячий город. Но важнейшим шагом в этой нескончаемой истории было в один прекрасный день присоединение до того времени небольших рынков городом. Город поглотил рынки, увеличил их по своему размеру, даже если сам он в свою очередь подчинился их закону. Самое главное — это наверняка включение в экономический кругооборот тяжелой единицы — города. Городской рынок будто бы изобрели финикийцы308 — это вполне возможно. Во всяком случае, почти современные им греческие города все устроили рынок на агоре, своей центральной площади309; они также изобрели, или по меньшей мере распространили, деньги, самоочевидный «расширитель» рынка, если только не обязательное условие (sine qua non) его деятельности.
Греческий город знал даже и крупный городской рынок, тот, что снабжался издалека. Мог ли город поступать иначе? Вот он, город, неспособный с того момента, как он приобрел определенный вес, жить за счет своей прилегающей деревенской округи, зачастую каменистой, сухой, неплодородной. Обращение к услугам ближнего было неизбежно, как это было позднее в городах-государствах Италии начиная с XII в. и даже раньше. Кто будет кормить Венецию, коль скоро самое большее, чем она издавна располагала, — это были скудные огороды, отвоеванные у песка? В более поздний период торговые города Италии, чтобы взять под контроль протянувшийся на большие расстояния кругооборот дальней торговли, преодолеют стадию крупных рынков, создадут действенное и как бы повседневное оружие в виде сборищ богатых купцов. Разве Афины и Рим не создали уже более высокие уровни — уровни банков и собраний, которые можно было бы определить как «биржевые»?
А в целом рыночная экономика будет формироваться шаг за шагом. Как говорил Марсель Мосс, «это именно наши западные общества совсем недавно сделали из человека экономическое животное»310. И к тому же нужно еще договориться относительно значения слов «совсем недавно».
Эволюция не остановилась вчера, в прекрасные дни саморегулирующегося рынка. На огромных пространствах планеты и для огромных масс людей социалистические системы с авторитарным контролем над ценами положили конец рыночной экономике. Когда последняя сохраняется, ей приходится искать обходные пути, довольствоваться крохотной сферой деятельности. Этот опыт, во всяком случае, кладет конец — и не единственный! — той кривой, что рисовал заранее Карл Бринкман. «И не единственный» — потому что в глазах некоторых сегодняшних экономистов «свободный» мир познал странную трансформацию. Возросшая мощь производства, тот факт, что люди многочисленных наций — разумеется, не всех — миновали стадию нехваток и нищеты и не испытывают серьезного беспокойства за свою повседневную жизнь, удивительное развитие крупных предприятий, зачастую многонациональных, — все эти изменения опрокинули старинный порядок короля-рынка, короля-клиента, имевшей решающее значение рыночной экономики. Законы рынка не существуют более для крупных предприятий, способных своей высокоэффективной рекламой оказывать давление на спрос, способных произвольно устанавливать цены. Дж. К. Гэлбрейт недавно в очень ясной книге описал то, что он называет индустриальной системой311. Франкоязычные экономисты охотнее говорят об организации. В недавней статье в газете «Монд» (29 марта 1975 г.) Франсуа Перру даже дошел до утверждения: «Организация — это модель, намного более важная, нежели рынок». Но рынок сохраняется — я могу пойти в лавку, на обыкновенный рынок и там «опробовать» свое весьма скромное королевское достоинство клиента и потребителя. Точно так же для мелкого производителя — возьмем классический пример изготовителя готового платья, — повелительно вовлекаемого в борьбу с многочисленными конкурентами, закон рынка продолжает существовать в полной мере. Разве Дж. К. Гэлбрейт не задавался целью в своей последней книге изучить «весьма подробно существование рядом мелких предприятий — того, что я называю рыночной системой, — и системы индустриальной»312, прибежища крупных предприятий? Но Ленин говорил примерно то же самое по поводу сосуществования того, что он называл «империализмом» (или монополистическим капитализмом, родившимся в начале XX в.), и простым капитализмом, успешно действующим, как он полагал, на конкурентной основе313.
Я полностью согласен и с Гэлбрейтом и с Лениным, с той, однако, разницей, что различение в качестве отдельных секторов того, что я именую «экономикой» (или рыночной экономикой) и «капитализмом», кажется мне не новой чертой, но европейской константой со времен средневековья. А также с той разницей, что к доиндустриальной модели следует добавить третий сектор: нижний «этаж» «неэкономики», своего рода гумусный слой, где вырастают корни рынка, но не пронизывая всей его массы. Этот нижний «этаж» остается огромным. Выше него, в зоне по преимуществу рыночной экономики, множились горизонтальные связи между разными рынками; некий автоматизм обычно соединял там спрос, предложение и цену. Наконец, рядом с этим слоем, или, вернее, над ним, зона «противорынка» представляла царство изворотливости и права сильного. Именно там и располагается зона капитализма по преимуществу, как вчера, так и сегодня, как до промышленной революции, так и после нее.