Улик Варандж (Фрэнсис Паркер Йоки) Imperium Философия истории и политики

Б.В. Марков Мессианское время

Фрэнсис Паркер Йоки — американский политический мыслитель (18.09.1917-16.06.1960). Его родители, потомки переселенцев из Ирландии, привили сыну любовь к европейской культуре. Йоки рос вундеркиндом, развивал музыкальные и художественные способности. Он учился в Мичиганском университете (1934–1936), затем перешёл в Джорджтаунскую школу дипломатической службы, получил степень бакалавра в Аризонском университете и закончил с отличием Юридическую школу университета Нотр-Дам в 1941 г.

Его главная книга «Imperium: Философия истории и политики» была издана в 1948 г. под псевдонимом Улик Варандж. На немецком она была издана в Тюбингене в 1976 г.[1]

Йоки видел будущую Европу как империю-нацию, миссия которой состоит в сохранении белой расы от угрозы, наступающей с Востока.

Наибольшее влияние на Йоки оказала морфология Освальда Шпенглера, понятие политического Карла Шмитта, культур-философская концепция расы X.С. Чемберлена, геополитические идеи Карла Хаусхофера.

Йоки увлекся идеями сначала марксизма, потом национал-социализма, и придерживался правых взглядов всю свою жизнь, включая антисемитизм и антиславизм. В последние годы он изменил свое мнение о России, искал контакты с лидерами коммунистических государств. Йоки совершал поездки в течение 1950-х в Восточную Германию и, предполагают, даже в СССР, пытаясь установить связи с коммунистами. Также известно, что Йоки встречался с Фиделем Кастро в надежде на кубинскую поддержку антиамериканского союза. Из-за этого Федеральное бюро расследований взяло его под контроль. В 1960 г. он был арестован, а вскоре найден мертвым с пустой капсулой цианида в камере тюрьмы в Сан-Франциско, оставив записку, где утверждал, что совершил самоубийство.

В противоположность успокаивающим мифам о государстве всеобщего благоденствия Йоки выступал с беспощадной критикой Америки, страны, переполненной чужаками и подчиненной международной еврейской клике. Поэтому даже нацистская партия Дж. Рокуэлла, который стоял на платформе антибольшевистского национал-социализма, дистанцировалась от Йоки из-за его антиамериканской позиции, из-за его готовности работать с антисионистскими коммунистическими правительствами и движениями.

Первый и главный вопрос — зачем представлять российскому читателю такую книгу. Раньше такие работы шли по ведомству антипропаганды: посмотрите, что думают о нас наши враги, разве они не расисты? (На той стороне тоже публиковали наиболее одиозные работы наших авторов с той же самой целью, но изображали их как врагов свободы и демократии.) Тот, кто возмущается «ужасным прошлым», может сравнить прежнюю пропаганду с нынешними информационными войнами, та, хотя грубее и примитивнее, зато артикулирована, а потому явлена и подлежит критической рефлексии. В сравнении с новыми видеотехнологиями «способность суждения» оказывается малоэффективной. Отвечая на поставленный выше вопрос, можно сказать, что тексты, прямо и честно высказывающие претензии, содержащие аргументы в защиту своей позиции, не нужно запрещать. Наоборот, если поставленные проблемы волнуют общество, оно должно включиться в их обсуждение.

Йоки — популярный среди интернет-читателей автор. Поэтому встает вопрос, раздувают его тексты недовольство людей, или наоборот, успокаивают тем, что он набрался смелости и разоблачил сложившуюся действительность как неподлинную. Академическая машина с ее аппаратом критики и комментирования нейтрализует политические тексты. Это дает повод левым критикам обвинить университетскую философию в аффирмативности. В этой связи как авторам, так и критикам можно напомнить о необходимости осторожного обращения с техниками письма, полученными в процессе образования.

Никто не будет спорить, что недовольство людей как-то отражает действительность. Раз они недовольны, им чего-то не хватает. Но нельзя забывать о самих желаниях, которые субъективны. У всех они разные. Даже если не вникать в качественные различия и ограничиться количественными параметрами, то у молодых потребностей больше, а возможностей меньше. Поэтому они более радикальны. К тому же они не переживали разочарований от политических перемен. Во всем нужна мера.

Для теоретиков работы Йоки не слишком интересны. Его аргументы против либерализма и догматического марксизма и других когда-то модных течений сегодня уже не новы. Вместе с тем они соответствуют настроениям современных народов Европы, испытывающих страх перед волнами мигрантов. Для практических политиков работы Йоки интересны тем, что он критикует социальный порядок, а не только выражающие его теории.

Характерный для политических революционеров тезис — хватит объяснять, давайте изменять мир — не учитывает социальной и политической функции теории. Она является формой не только рефлексии, но и производства общества. Собственно, любой автор, и Йоки не исключение, пишет с надеждой на то, что это поможет жить лучше.

Политический текст — это не научный трактат, а, скорее, своеобразный перформанс. Он воздействует как речевой акт, а не как пропозиция, предполагающая рефлексию о критериях значения. В таком же стиле написан и «Закат Европы», послуживший и стимулом, и образцом для «Imperium». Ученая критика находит в таких текстах зерно истины вроде «цивилизационного подхода» и таким образом нейтрализует их воздействие. Сегодня труды Ницше, Шпенглера, Хайдеггера и других становятся материалом для постановки университетских курсов. Однако книги названных мыслителей продолжают жить вне университетов, и в этом легко убедиться, заглянув на соответствующие сайты. Судя по гневным репликам в адрес ученых критиков, якобы умерщвляющих все живое, заинтересованная публика непосредственно воспринимает написанное как пророчество или откровение. Но для ученого в трудах Ницше, Шпенглера, Хайдеггера и других содержится много непроверенного, экспериментального, провоцирующего. Это скорее литература, а не наука. Означает ли сказанное, что перед нами политические, а не философские тексты? Такая оценка является поспешной и неточной прежде всего потому, что их авторы, хотя и увлекались политикой и даже пытались давать советы вождям, в конце концов дистанцировались от тех практик, для легитимации которых использовались их теории.

Конечно, философия и политика, критика и революция взаимосвязаны. Обнаруживая границы обыденного опыта, раскрывая обусловленность ценностей и относительность научных истин, философия сама нуждается в ограничении. Всегда стоит вопрос, кто говорит. Философы позиционируют себя то викариями мирового духа, то рупорами государства, то идеологами перемен. Такие амбиции сегодня кажутся уже смешными. Дискуссии часто топят существо дела в болтовне. Отсюда надежда на гениев и вождей, которые интуитивно чувствуют ритм истории и всегда действуют наверняка. Но кроме мудрых политиков есть и шарлатаны, политические авантюристы. Кому-то удается воодушевить людей и поднять ставки, но потом появляется другой медиум, и так без конца. Разного рода пророчества и откровения, как и всякие убеждения, должны быть артикулированы и проверены в ходе публичной дискуссии. Философия как форма критики настоящего нуждается в постоянной модернизации, и это происходит в процессе философских споров. Их можно, конечно, запретить или просто объявить ненужными, но от этого разногласия не исчезнут, а только будут загнаны внутрь. Если по закону можно преследовать за действия, а не за убеждения, то любой человек имеет право предъявлять свои претензии другому. К сожалению, механически отделить действия и высказывания невозможно. Тем более оскорбительные высказывания уже являются речевыми действиями, в ответ на них нельзя ответить: «Да, я знаю», — они требуют ответных действий, часто переходящих в физическое насилие.

Для людей, оказавшихся в состоянии поражения, важно выйти из него, не повторяя опыта ресентимента, ненависти, мести, жажды реванша, конструирования образа врага и нагнетания страха. Основанное на этих чувствах единство недолговечно. Чувства необходимы, но тоже должны проверяться и подкрепляться. В отношениях отдельных людей, а также групп, обществ и государств задействовано множество факторов, и ни один из них не является главным и единственным. Понимание их взаимной игры предполагает философские дискуссии, которые полезны хотя бы в том отношении, что обнаруживают риски принимаемых решений. К сожалению, философы не всегда могут договориться даже между собой, так как, не оставляя камня на камне от сложившихся убеждений, они утрачивают основания, на которые можно опереться. Однако сомнение предполагает несомненное, поэтому никто не может избавиться от груза очевидностей, которые являются условием возможности жизни в том или ином обществе, в то или иное время. Правильно читать книгу Йоки — значит читать медленно, то есть по-философски обстоятельно, не впадая в пафос, а понимая исторические обстоятельства и трезво оценивая последствия реализации его предложений в условиях современности.


Для начала попробуем разобраться, что критиковал и к чему призывал Йоки, и главное, какие средства изменения мира он допускал. Нет сомнения, симпатию вызовет его разоблачение махинаций финансового капитализма. Но вряд ли все согласятся с выводом, что они осуществляются исключительно евреями. Чтобы помочь читателю разобраться с такими проблемами, нужно, во-первых, осуществить рациональную реконструкцию объемистого сочинения Йоки, а во-вторых, сопоставить предлагаемые им решения с другими проектами возрождения идеального государства или империи.

В начале прошлого века, в эпоху чрезвычайных ситуаций, люди проводили границу между своими и чужими, однозначно решали вопрос, кто друг, а кто враг. Сгоравшие в пекле мировых войн и революций, они не могли думать по-другому. Следующему поколению, жившему в относительно мирное и благополучное время, такие оппозиции казались слишком жесткими. Наступила эра либерализма, мультикультурализма и толерантности. Сегодня снова складывается чрезвычайная ситуация, и мы уже не можем утешаться прежними иллюзиями благополучной эпохи. Немыслимый ранее всплеск националистических настроений способствует интересу к этно-националистической, геополитической, консервативной литературе. Становится ясно, что под разговоры о правах человека, о свободе и демократии на территории бывшего СССР образовались враждебные государства. Поскольку мы все живем в окружении не слишком дружелюбных соседей, следует знать, что за камень они держат за пазухой, и на всякий случай соблюдать осторожность. В наше гламурное время полезно читать подобные книги и правильно их воспринимать.

Нужно признать, что каждый человек, каждый народ имеет право считать себя избранным и заявлять об этом. В чем можно упрекнуть Йоки и других стоящих на националистических позициях авторов, так это в призыве заткнуть рот тем, кто не разделяет их позицию. Почему европеец — эталон человека, почему все остальные народы должны модернизироваться по европейскому образцу? Поскольку книга Йоки направлена против русских, евреев и даже американцев, то интеллигенция, представляющая интересы перечисленных народов, должна достойно ответить на этот вызов, а не произносить истерические речи на тему угрозы фашизма.

Что касается ответа на претензии, высказываемые Йоки в отношении русских и евреев, к ним, конечно, нужно отнестись с долей юмора, но не забывать при этом о страданиях, которые причинили нашим народам «добрые европейцы». И мы должны им время от времени напоминать об этом, вскрывая причины взаимной ненависти и страхов. Даже если при этом выяснится, что мы пока еще не можем жить мирно, то лучше отгородиться границами и таким образом сохранить себя. Конечно, Россия сегодня ослаблена, а Европа объединилась, но очередной поход на Восток вряд ли будет успешным для Запада. Да и не о войне сегодня надо думать, а искать пути мирного сосуществования, причем не только русских и европейцев, но и учитывать разбуженный Восток. Именно с этой целью стоит прочитать книгу Йоки и продумать претензии, которые он высказывает от лица европейцев, продумать последствия создания из Европы «Империума», некоего «Четвертого рейха». Не эта ли мечта лежит в подсознании европейцев? Если есть такие амбиции, важно знать, как они будут осуществляться. Претензия на всемирно-историческое значение успешно осуществлялась там и тогда, где и когда это оказывалось приемлемо для других людей и народов. Поэтому необходима диагностика ценностей, общего состояния европейской культуры. По мнению Йоки, европейские ценности имели позитивное значение до Великой французской революции. Буржуазная эпоха, наоборот привела европейцев к деградации. Капитализм с его революциями и мировыми войнами уже не является привлекательным.


Органицизм, квалитативизм и научно-техническое мировоззрение.

Тема целостности становится все более актуальной в методологии науки и в политическом мышлении[2]. Книги О. Шпенглера, К. Шмитта, Э. Юнгера, X.С. Чемберлена, Э. Никита и др. начали переиздаваться, однако их методы и понятия квалифицируются как ненаучные. Между тем именно в эпоху расцвета цифровых технологий проявляется граница количественного подхода и обнаруживается потребность в качественном анализе. Наука была своеобразной религией Просвещения, но постепенно оказалась подчинена технике. Можно отметить сходство антисциентизма с политической теологией К. Шмитта[3]. Сначала наука воспринималась как классификация, затем как объяснение природы и, наконец, как всеобъемлющее мировоззрение, включающее логику, этику и философию. Развитие науки и техники стали главными критериями прогресса, от них ожидали решения социальных проблем. Наука обещала устранить войны, болезни, нищету, саму смерть. Поскольку разум является общим для всех, то он связывает людей в мировое целое.

Такой порядок, по мнению Йоки, был чисто механическим и бесцельным. После Первой мировой войны настала новая фаза истории. В самой науке постепенно победили неклассические теории, в которых на первое место выдвигалась не материя, а человеческий разум. Наука «одухотворилась», ее основанием была признана культура и душа, которую отличает символическая деятельность. Так материализм выполнил свою миссию и был преодолен. Однако «исчезновение реальности» привело к преклонению перед техникой, которая понимается чисто функционально, она не связана с постижением истины, которую искала высокая наука. Ее задача — получение энергии и подчинении ее воле человека. Технологии обслуживают промышленность, хозяйство, политику. Им важна не теория, а практический результат.

Представители консерватизма опирались в своих размышлениях на ценности и традиции, а представители либерализма отстаивали рациональность. При этом все они критиковали капиталистическую экономику, а заодно обслуживающую ее науку и технику. Суть проблемы в том, что наука и техника вовсе не нейтральны, они не являются только инструментами, служащими для удовлетворения потребностей людей. Логика технологий нечеловеческая, и она трансформирует сознание. Сциентистский подход можно назвать новой формой отчуждения, которая была неизвестна Марксу. Отсюда антисциентизм можно квалифицировать как разновидность критики идеологии, для которой идеологией является сама наука и техника. Поэтому на нее обрушились и слева, и справа представители «критической теории» и консерваторы. Адорно и Хоркхаймер считали рационализм следствием капитализма и в своей «Диалектике просвещения» раскрыли его репрессивный характер. Они указали, что позитивизм — это своего рода мифология буржуазного общества. Консерваторы, наоборот, критиковали рационализм за то, что он привел к «разволшебствованию» мира, сделал человека безродным и бездомным космополитом. Иррациональность, к которой взывает Йоки, не является диалектическим самоотрицанием рациональности. Это проявление самой жизни, судьбы культурного организма.

Йоки осуществил разгромную критику существующих подходов к пониманию истории. Он не оставил камня на камне от учений Дарвина, Маркса и Фрейда, назвав их разрушителями души западной культуры. Теорию естественного отбора он связал с капитализмом. Ее нельзя расценивать как истинную или ложную, ибо она опирается на очевидность конкуренции. Теорию классовой борьбы Йоки связал с еврейским мессианизмом, а психоанализ — с буржуазией. Все эти формы мировосприятия объединяет ресентимент. Принимая во внимание тенденциозность его критики, нельзя отмахиваться от всех замечаний. Йоки собрал основные возражения против этих концепций, и хотя они уже не имеют прежнего влияния, следует знать их недостатки.

Йоки отрицал плоский эволюционизм как упрощенную модель развития, согласно которой постепенно, шаг за шагом человечество строит цивилизацию, основанную на рационализме и гуманизме. Он был верным последователем шпенглеровской программы морфологии культуры. Им реконструированы «культурно-символические» предпосылки формирования образа природы и раскрыты «природные» основания формирования образа культуры. Очевидно влияние витализма и гештальт-психологии на такое понимание мировой истории. Экспликация взаимосвязи логики жизни и логики причинности опирается на философскую антропологию Хельмута Плеснера. Различая понятия типа и рода, Шпенглер оригинально и вместе с тем основательно развил метафоры организма и растения применительно к описанию специфики культуры[4]. Особый интерес вызывает концепция организма. Обычно органы мыслятся инструментально, но если орудие функционально, то органы могут заменять друг друга. Кроме того, отношения органа и тела сложнее, чем у деталей машины. Наконец, органы обеспечивают приспособление к среде, но они же и препятствуют этому. Согласно теории «выключения тела» человек дистанцируется от воздействия окружающей среды за счет использования орудий. Этой «конструктивистской» программе Плесснер противопоставлял целостный подход и использовал понятие «жизненного круга». Органы и тело, как писал Плесснер, во-первых, эквипотенциальны, т. е. работу больного или утраченного органа может заменять другой, во-вторых, одновременно трансцендентны и имманентны[5].

Шпенглер придерживался органицистского поворота, который произошел в немецкой философии в конце XIX века. Он исходил из противоположности души и тела, которые соотносятся как возможность и действительность. В противоположность конструктивизму Кассирера, Шпенглер трактовал «мир» как непосредственное переживание. Каждый наблюдатель устроен по-разному, и в зависимости от личных предрасположений составляет особенное представление о мире. Напрашивается аналогия с квантовой механикой, в которой учитывается роль приборов в познании. Но на этом пути исследователя поджидает опасность релятивизма. В противоположность Гуссерлю, нашедшему выход в интерсубъективности, Шпенглер считал, что единство обусловлено не переговорами, а первичными мифами, выражающими судьбу народа. Отсюда природу нужно описывать научно, а историю — поэтически. «Природа» и «история» понимаются Шпенглером как два способа постижения мира. Историческое или поэтическое восприятие более раннее. «Природа» более зрелый или, как его оценивал Шпенглер, более «старческий» способ овладевать действительностью, он связан с городской жизнью, где властвуют деньги и обмен, подсчеты и расчеты. Поэтому механическое понимание мира постепенно становится общепринятым. Оно, доказывал Шпенглер, является односторонним, поэтому всегда необходим качественный подход. В качестве примера он приводил образ «живой природы» Гёте как нечто, являющееся непосредственным созерцанием становления и развития. Его мир был организмом, который постигается методами не количественного измерения и причинности, а морфологии, учитывающей качественные особенности мира.

Разделяя воззрения Бергсона на время как длительность, указывая, что механистическое естествознание описывает мир как ставшее, наличное, настоящее, т. е. в пространстве, Шпенглер считал, что история — это мир во времени, в становлении. Вместо гомогенного пространства предлагается качественная топология, учитывающая особенность мест, в которых существуют описываемые явления. Шпенглер предрекал революцию в познании, результатом которой станет победа морфологического подхода. В перспективе он мечтал о появлении единой физиогномики всего человеческого. История изучает организмы большого стиля, за телами она открывает души. Понимание истории как органического процесса трансформации первоначального прафеномена предполагает, что каждый культурный организм в центре души хранит идею своей судьбы.


Морфология культуры.

Весь XIX век, утверждал Шпенглер, старался уничтожить границу между природой и историей. Чем историчнее старались думать, тем последовательнее применяли механистическое мировоззрение, внедряли конструктивистские модели природы в чувственную картину истории. Машинный принцип целесообразности лежит в основе материалистического понимания истории.

Шпенглер ставил проблему радикально: знание связано с природой, а жизнь — с историей. Речь, видимо, идет об образах истории и природы. В этой связи возникает вопрос, возможна ли история как наука? Отвечая на него, Шпенглер признавал, что во всякой личной картине мира постоянно участвуют оба элемента. «Никогда не бывает природы без отзывов живого или истории без отзывов причинности»[6]. Чем глубже переживается истина, тем меньше ссылок на причинные связи и случайные обстоятельства. Гёте даже природу описал без ссылок на законы и причины. Шпенглер сомневался, что социальные, физиологические, этические феномены связаны как причины и следствия. Но что это: две сферы реальности, два способа существования или два способа познания? В зависимости от ответа возможны три исследовательские программы. Одна реализуется в форме естествознания, другая — как история и третья — как теория познания, распадающаяся на методологию естественных и гуманитарных наук. Но практически существует большое разнообразие концепций, в которых используются различные подходы. Например, существует история природы и история науки, возможен исторический подход и в естествознании, например геология и биология рассматривают свой предмет в развитии.

Точно так же существует трансцендентальная гносеология, имеющая дело с априорными формами познания, и историческая эпистемология, изучающая эволюцию мысли.

Физиогномика Шпенглера — это перенос искусства портрета в гуманитарные науки. Систематик познает ставшее, причем по частям, художник — становящееся, целое. В качестве примера Шпенглер сравнивал Эдипа и Лира. Первый напоминает фигуры эвклидовой геометрии, то есть поверхности без глубины, так как для античного человека нет истории, события случайны и абсолютны. Наоборот, король Лир — продукт аналитической геометрии и инфинитезимального исчисления, его идея — судьба, а не рок. В отличие от античной драмы положений Шекспир создал драму характеров. Современная трагедия, писал Шпенглер, возникает из чувства неумолимой логики становления.

Из пестрой картины исторических фактов можно извлечь формы — великие культуры. «Данная нам как некое историческое явление в образе памяти история китайской или античной культуры морфологически представляет собой полную аналогию с историей отдельного человека, животного, дерева или цветка. Если мы хотим узнать ее структуру, то сравнительная морфология растений и животных давно уже подготовила соответствующие методы»[7]. Прафеноменом, типом истории является культура. К созревшим культурам Шпенглер причислял китайскую, вавилонскую, египетскую, индийскую, античную, арабскую, западную и культуру майя. Русская культура — созревающая. К еще не достигшим зрелости культурам Шпенглер относил персидскую и хеттскую.

Культура состоит в воплощении души в материальных и телесных формах, в языке, традициях. Она тесно связана с местом, с хозяйством, обустройством территории. Душа культуры в фазе ее детства выражается в мифах. Зрелая культура характеризуется властной насыщенностью форм, стареющая культура — сухим рационализмом. Шпенглер уверен, что культуры имеют свои ритмы и длительности. Хотя он говорил о закате культур, тем не менее допускал длительное существование старой «засохшей» культуры в форме цивилизации. Старую культуру сменяет молодая, но не обязательно путем нашествия, завоевания и разрушения. Во всяком случае, предсказывая, что на смену стареющему Западу лет через 300 придет молодая Россия, в отличие от Йоки он не предполагал неизбежности новой мировой войны.

Шпенглер использовал в качестве основы своей реконструкции мировой истории морфологию Гёте. Он смело констатировал сходные органические формы разных культур, что и позволило ему говорить по аналогии с закатом античного мира об упадке европейской культуры, вступившей в стадию цивилизации. «Как листья, цветы, ветви и плоды выражают во внешнем виде, форме и способе произрастания существование растения, так и этические, математические, политические и хозяйственные образования играют ту же роль в существовании культуры»[8]. Отсюда возникают смелые аналогии египетской культуры и социализма, «души» которых озабочены устойчивостью хозяйства. «Все без исключения великие создания: формы религии, искусства, политики, общества, хозяйства, наук во всех культурах одновременно возникают, завершаются и угасают… внутренняя структура одной вполне соответствует всем другим»[9]. Например, он смело проводил аналогии между походами Наполеона и Александра. Использование сравнительного метода зоологии и палеонтологии позволяет реконструировать в истории особенности государственного устройства, исходя из особенностей художественного языка.

А.В. Перцев[10] в присущей ему ироничной манере довольно скептические оценил вклад Шпенглера в понимание развития культур. Он отметил, что занятия математикой оставили неизгладимый след в способе мышления Шпенглера, и, несмотря на заявляемый качественный подход в науках о духе, которые имеют дело с уникальными индивидуальностями, тот видел в исторических событиях повторяемость и сходство, а не различие. Имея в виду интерес математиков к истории, можно согласиться с замечанием А.В. Перцева, если опираться, например, на реконструкции Бадью, а не Фоменко. Но все же определяющим кажется влияние морфологии Гёте.

Судя по умонастроениям 20-х годов, немцы чувствовали себя посторонними в Европе, где заправляли делами англичане с французами, именно между ними шла борьба за мировое господство. Любопытна эволюция взглядов Шпенглера на расстановку сил на международной арене. Вначале признается приоритет Англии, которая контролировала, по подсчетам Йоки, 17/20 поверхности Земли. Даже Наполеон, утверждал Шпенглер в «Закате Европы», исполнял роль английского миссионера. После войны Англия перестала «править морями», и в «Воссоздании германского рейха» он говорил уже о приоритете Франции. Шпенглер хотел соединения сил Германии и России, чтобы преодолеть торгашеский дух английского капитализма.


Судьба и причинность.

Противопоставляя закону причинности судьбу, Шпенглер имел в виду, что в законе сконцентрирован опыт прошлого, а судьба повернута к будущему, и это очень важно для истории, которая должна помогать осмыслению настоящего и предвидению будущего. Понятие закона, предполагающего причинно-следственные связи, применительно к истории оказывается весьма проблематичным. Исторические законы оказываются настолько общими и тривиальными, что при объяснении событий приходится прибегать к ссылкам на многочисленные конкретные условия и обстоятельства. В результате оказывается, что законы, по сути, и не нужны. Но считать историю случайным сцеплением событий тоже нельзя. Остается возможность рассматривать культуры по аналогии с наделенными сознанием, душой организмами, для описания которых витализм и философия жизни использовали понятие судьбы. Сегодня это понятие успешно вытеснено генетикой. Но нельзя забывать, что ее историческими предпосылками были телеология, холизм и витализм.

Важно не впадать в экономический детерминизм или фатализм. Читая Шпенглера и Йоки, невольно подозреваешь, что за критикой дарвинизма и материализма скрывается их признание. Только на место материальных условий, например «способов производства», ставится «душа культуры». Справедливости ради следует отметить, что Шпенглер резко выступал против редукционизма. Социально-экономические и ценностные феномены несводимы друг к другу, отношения между природой и историей, материальными факторами и духовным феноменами не являются причинно-следственными. Физикалистская методология неприемлема в истории. Шпенглер предлагал вместо объяснения исторического процесса понимать «судьбу» культуры. В новейшей драме у таких писателей, как Ибсен, Стриндберг, Клейст, Шоу, он находил влияние механицизма: они конструируют, а не творят, вместо того чтобы раскрыть судьбу, ищут мотивы событий. На передний план у них выходят социальные, экономические и прочие «вопросы», решая которые, надеются определить человеческую природу. Между тем в истории нет законов, ее события суть символические явления идеи, поэтому вопрос не в том, что такое они сами по себе, а в том, что они означают.

Шпенглер, видимо, был под впечатлением ницшеанской критики историзма и его концепции вечного возвращения того же самого. Он настаивал на соответствии исторических фаз в развитии различных культур и не оставлял ни одной из них, будь то европейская, арабская или русская, иного завершения, как рождение, зрелость и, наконец, закат. Но даже у людей детство, юность, зрелость и старость протекают по-разному. Дети исполняют человеческое предназначение или судьбу по-другому, чем их родители. Повторение, как доказывали Кьеркегор и Ницше, допускает большую степень свободы. Под властью закона отдельные индивиды всего лишь его элементы, а повторять можно по-своему. Вариации и даже аномалии происходят не только на уровне способа действий, но и на структурно-образном уровне. Отсюда значимость формы — морфологии и физиогномики. Ученый, поэт, художник, хозяйственник — это органы культуры. Поэтому результаты их творчества тоже выражают душу культуры, свидетельствуют о ее расцвете или застое.

Кажется, предсказывать исторические события по чертам лица на портретах эпохи — это то же, что гадать на кофейной гуще. Если обоснование релевантности морфологии ссылкой на Гёте еще как-то убеждает, то отсылка к физиогномике, очередная популярность которой была обеспечена Лаватером в середине XIX столетия, в начале XX столетия уже была явно архаичной. Шпенглер трансформировал псевдонаучную физиогномику в некую «научную» эстетику и предложил типологию исторических персонажей, хотя и не такую, как у структуралистов. За образец он брал художника, который сочетал в портрете индивидуальное и родовое, типическое лицо.

И все же в этом «физиогномическом» предположении что-то есть. Если попытаться выразить проект Шпенглера на современном языке, то отчасти он раскрывается в визуальном повороте. Исторические события нужно понимать как знаки, каковыми выступают лица, деяния, жесты. Визуальная антропология и социология работает с такими знаками, которые воспринимаются не как понятия, осмысление и значение которых определяет поведение почитывающего их человека, а как стимулы переживаний и поступков. Способность визуальных, оральных, ольфакторных и прочих невербальных знаков выражать жизнь и судьбу культуры и вызывать те или иные переживания раскрывается в физиогномике Шпенглера. Конечно, он впадает в пафос: «Широкая физиогномика всего существования, морфология становления всего человечества, достигающая на своем пути до высочайших и последних идей: задача проникновения мирочувствования не только своего собственного, но и вообще всех душ, в которых вообще до сего времени появлялись великие возможности и чьим воплощением в области действительного являются великие культуры»[11].

Шпенглер указал на единство таких культурных форм, как наука и искусство, и даже находил аналогии между математикой и политикой. Конечно, временами его сравнения вызывают недоверие. Он работал несколько грубовато, но, имея в виду, что он был первопроходцем и торопился набросать эскиз нового образа истории, можно не цепляться к деталям и высоко оценить его культурологический подход к науке, экономике и политике. То, что Шпенглер называл организмами и судьбой, у Фуко получило название эпистем и стратегий. И хоть он не ссылался на немецкого мыслителя, сходство «Слов и вещей» с «Закатом Европы» неоспоримо. Другое дело, что Фуко жил во время устойчивого развития капитализма и стоял на позициях структурализма. Но сегодня снова настает фаза «мессианского времени», и мы уже не можем утешаться структурами, мы смотрим в будущее и пытаемся предвидеть судьбу.

Кто же все-таки Шпенглер, традиционалист или модернист? С одной стороны, использование понятий прафеномена и судьбы дают повод определить его позицию как консервативную, направленную против новых конструктивистских подходов. Шпенглер критикует конструкции разума и доказывает, что он произрастает на определенной исторической почве. Натуралистическое понимание истории заставляет искать органические связи, каковыми являются климат, территория, род, язык, миф, религия, традиция, хозяйство, война и другие действия, которые соотносятся не только с умозрением, но и с конкретными условиями жизнедеятельности. Совокупность этих органических предпосылок определяет судьбу культуры. С другой стороны, такие отдающие нафталином понятия, как «дух времени», «судьба», у Шпенглера именуют иные темы, нежели у романтиков XIX века. Судя по метким критическим замечаниям, Шпенглер понял Канта лучше, чем тот понимал сам себя. Он вполне обоснованно упрекал его продолжателей в том, что они не уловили дух времени, не пытались осмыслить и проверить интуиции Канта в условиях современности. Шпенглер прозорливо заметил, что Кант не вполне использовал возможности своего революционного поворота в теории познания, особенно тогда, когда настаивал на априорности форм чувственности и рассудка. Напротив, органический или морфологический подход позволяет увидеть изменение самих форм.

Внимательное чтение «Заката Европы» убеждает, что переход от одного мировоззрения к другому так или иначе опосредуется историей мысли и отличается от изменений моде. В пылу полемики с рационализмом и эмпиризмом Шпенглер занижал роль рефлексии. Но сам он оставался мыслителем и сторонился участия в политике. В отличие от Стефана Георга, он не претендовал на роль вождя и отказывался даже от профессуры. Таким образом, на деле он высоко ценил свои интеллектуальные открытия и понимал их роль в истории.


Что такое капитализм?

Как ни странно, понятие капитализма не получило четкого определения у Маркса и введено в обращение, скорее, Зомбартом и Вебером[12]. В формационной модели истории капитализм — это определенная фаза развития общества, которая характеризуется через наемный труд, прибавочную стоимость и отчуждение. Капитализм — это общественный способ производства и частный характер потребления. Вещи и люди превращаются в товары. Достаточно четко были описаны противоречия и кризисы капитализма, разработана теория классовой борьбы. Образ капитализма изменился в XX столетии. Это чувствовали неолибералы, обратившие внимание на производство социального, культурного и символического капитала. Вопреки мрачным прогнозам Маркса, капитализм научился выходить из кризисов, а главное, справился с рабочим движением и стал мирно жить с профсоюзами. Поэтому Лукач и участники Франкфуртской школы раскрывали экзистенциальные и культурные формы отчуждения. Структуралисты методично раскрывали связь идей и вещей. Лиотар вписал в капиталистическую экономику производство знания, которое тоже стало товаром. Фуко достаточно полно реконструировал взаимосвязь знания и власти. Делёз дополнил марксизм шизоанализом и охарактеризовал машины желания как дальнейшее проникновение капитализма в интимный мир человека.

Когда заходит речь о единстве общества, обычно начинают искать национальную идею. Преувеличение ее роли свойственно и консерваторам, и либералам. Разница в том, что одни считали идеи продуктами разума, а другие — выражением «души» культурного организма. Согласно морфологии Шпенглера и Йоки культурная идея органична, она сверхлична и является продуктом организма, а не интеллекта. Человек — существо символическое, осмысляющее все, что попадает в поле его внимания. Человек может сформулировать идею, попытаться ее реализовать или, наоборот, деформировать. Поскольку возможны различные интерпретации, то в состоянии бифуркации, когда материальные факторы находятся в неустойчивом равновесии, все зависит от решения, являющегося политическим в точном значении этого слова. В органицистской программе изучения культуры, естественно, идее отводится центральная роль, но способ, каким она воплощается, отличается от конструктивистских моделей. История — это жизнь, а не техническое конструирование, это некий органический процесс развития общественных форм, а не бюрократические попытки их контроля и регулирования под нужды капиталистической экономики. Как политик, Йоки хотел оставаться прагматиком, он заинтересован не в улучшении мира, а в том, что можно сделать в мире, который подчиняется своим законам. Органический подход предполагает, что нужно делать должное, соответствующее судьбе, тем жизненным обстоятельствам, в которых мы оказались.

Крах атеизма и материализма, пророчествовал Йоки, приведет к возрождению религиозности. Человек сегодня сильнее, чем раньше, переживает непостижимость жизни, он готов к героическому подвигу. Искусство выродилось в безобразие и хаос, декадансу нужно противопоставить возрождение классических эстетических ценностей. Точно так же публичное, коммерческое и уголовное право, защищающее интересы капитала, должно быть выброшено на свалку, новое право должно быть подчинено политике. Взамен принципа богатства нужно ввести подчинение авторитету, необходимо ликвидировать диктат экономики как фундамент, она важный, но не основной элемент здания. Вместо обслуживания борьбы индивидов за добычу она должна способствовать процветанию политического организма.

Йоки не слишком определенно описал «хорошую» экономику, которая должна прийти на смену капиталистической «экономике». У Шпенглера позитивная программа развернута полнее, содержательнее, а главное, более приемлемо. Если Йоки по молодости лет схематично различал мышление и реальное существование, то Шпенглер в своей поздней работе «Воссоздание германского рейха» со знанием дела предлагал набор воспитательных, правовых, экономических и политических реформ, которые будут способствовать восстановлению государства.

Как известно, после Первой мировой войны на Германию были наложены репарации, которые должны были возместить потери победителей. Неумелые действия правительства привели к чудовищной инфляции, которая до сих пор остается абсолютным рекордом. В современной России, хотя и в меньшем масштабе, это повторилось в 90-е годы, затем в 98-м и, наконец, снова в 2014-м. Все это заставляет задуматься, что же такое деньги и налоги. Решение отдано финансистам, но они, как и юристы, решают функциональные проблемы, их мало волнует вопрос, как принимаемые ими меры отражаются на настроении людей. Но именно эта сторона дела и должна интересовать политиков. Если обратиться к новейшей истории, то можно заметить взаимосвязь инфляции с политическими революциями. После прихода к власти сильного лидера национальная валюта быстро укреплялась, явно опережая экономические достижения. Это значит, что цена денег зависит не только от товарной массы, но и от доверия к ним. Как таковые, деньги — это средство расчета, мерило стоимости, масштаб, мера, позволяющая сравнивать ценность разных товаров. Таким образом, обменивая один товар на другой, мы думаем в деньгах, т. е. прикидываем в уме их стоимость. Как мера расчета, деньги должны быть устойчивым платежным средством, и поэтому их изготовление является делом государства. Изначальная форма инфляции — уменьшение количества серебра в монетах, при переходе к бумажным деньгам государство увеличивает их количество для покрытия своих непроизводственных расходов.

При капитализме происходит разделение движимого и недвижимого имущества, и, таким образом, становится трудно контролировать обеспеченность денег и акций. Деньги из товара превращаются в платежное средство, в вексель, обеспеченность которого гарантируется «честным словом» того, кто его выписывает. Но на заднем плане остается валюта, отсюда колебания курса денег. Государство старается удерживать свои деньги от падения искусственными ограничительными мерами, но это неэффективно. Поэтому часто предлагают вернуться к валюте, имеющей золотое обеспечение. Беда в том, что сегодня такой нет. Кроме того, например, в царской России был самый большой золотой запас, но это не уберегло рубль от инфляции. Английский фунт, хотя и не имел такого обеспечения, не упал ни на пенни, ибо не потерял доверия. Самое обидное — это, конечно, расходовать национальное достояние на покрытие убытков, вызванных бездарной политикой. Именно она вызывает недоверие к национальной валюте, и эта моральная оценка относится не только к деньгам, но и к правительствам. Чаще всего последним средством повышения доверия является его смена. Сегодня следует учитывать, что курс валют определяется не только внутренними достижениями той или иной страны, но и внешней политикой. Но и здесь решающей оказывается степень доверия к правительству страны.

Йоки, как и Шпенглер, — радикальный критик капитализма. Во многом повторяя аргументы Маркса, они отвергали как либеральный социализм, так и большевистский коммунизм, и были сторонниками национал-социализма. Противопоставление общества и государства сложилось в эпоху Просвещения. Гоббс и Руссо отстаивали приоритет гражданского общества как форму взаимосвязи людей на основе разделения труда и общественного договора. «Общество» как форма порядка представляется Йоки вялой и аморфной, оно являет собой картину деградации как власти, так и людей. Основной упрек буржуазному обществу состоит в том, что оно нивелирует не только аристократию, но также рабочих и крестьян. Превращая землю и труд в простой предмет купли и продажи, социум отрывается от связей с почвой, становится искусственным образованием, в котором сущностные субстанциальные качества людей заменяются функциональными. Жизнь становится спектаклем, где люди больше не живут, а только исполняют роли, играют и обозначают. Консервативные мыслители единству на основе «чистого разума» противопоставляли единство «крови и духа» и взывали к эпохе, которая изобиловала «великими сердцами» и «высокими умами», которая была богата битвами, где лилась кровь, а не произносились речи.

Э. Юнгер критиковал бюргерское понимание рабочего через призму договорных отношений как несостоятельное, а также разоблачал социалистическую поэтизацию рабочего как идеального образа человечества. Шпенглер считал рабочих сословием, в то время как крестьян — расой[13]. Они связаны с почвой, со стихийными силами бытия. Поэтому им нужна не формальная, а реальная свобода, выражающаяся во владении землей и орудиями труда. Считая буржуазную демократию исторически обреченной, Э. Юнгер предвидел ситуацию прозрения рабочего, энергию которого мечтали направить на укрепление государства: «наша вера в том, что восход рабочего равнозначен новому восходу Германии»[14]. Свобода и порядок соотносятся не с обществом, а с государством, и образцом всякой организации, по Юнгеру, является организация войска, а не общественный договор. Во время восстания единичный человек — служащий превращается в воина, масса превращается в войско, а отдача и выполнение приказов заменяет общественный договор. Так, рабочий выводится из сферы эксплуатации или сострадания в сферу войны, и вместо адвокатов у него будут вожди. На место пролетариата, который не имеет отечества, был поставлен немецкий рабочий, призванный господствовать в мире.


Консервативная революция.

Сравнительный анализ идей Йоки с проектами политической теологии и тотальной мобилизации обнаруживает отличие романтического понимания народа как органического целого от концепции немецкого рейха Шпенглера и кайзерства Шмитта[15].Также можно отметить различие терминов корпорации и народного организма у Шпенглера, Юнгера и Мёллера ван дер Брука[16].Несмотря на отличие консервативной и национал-социалистической идеологии, одна превращается в другую. Шпенглеровская концепция народного тела является альтернативой индивидуализму и представляет собой попытку построения народного единства как государственного целого.

Фашистская идеология использует расовый миф с целью создания образа врага. Она работает не с народом, а с массами, зажигая энтузиазм толпы истерическими речами и факельными шествиями. Сравнительный анализ поучителен в том отношении, что показывает предел, который не следует переступать тем, кто пытается реанимировать дух народа[17]. Обычно это используется совсем для других целей, нежели те, о достижении которых мечтала консервативно настроенная интеллигенция. В обычной жизни люди заняты своими повседневными делами и не задумываются о высших целях. Наоборот, в чрезвычайных ситуациях они способны объединяться на основе идеологий. Побеждает тот, кто наиболее красиво и убедительно говорит. Однако воодушевление проходит и в постстрессовой фазе, люди склонны искать внешних и внутренних врагов, они живут жаждой мести и реванша.

Консерватизм считают политическим модусом традиционализма. Консерваторы или правые заботятся о сохранении традиционных (буржуазных) ценностей. Но философский консерватизм имеет мало общего с защитниками буржуазного общества. Наоборот, оно расценивается как завершающий этап разрушения традиции. Столь же неоднозначно соотношение консерватизма и национализма. Связь между ними, конечно, есть. Национализм опирается на местные традиции и устои. Но и консерватизм — это не космополитизм. Его сторонники борются за сохранение рода, нации, государства, семьи, сословий. Государство мыслится как родина. Сословие связано с трудом, профессией. Род и семья — это биологическое и одновременно культурное наследие, это порода и, наконец, раса. Все это нуждается в культивировании, и без надлежащей воспитательной работы придет в запустение и приведет к вырождению. Однако консервативная политика в образовании на практике сегодня проводится лишь в отличающихся суровостью католических школах, куда богачи отправляют своих избалованных детишек.

В философском консерватизме речь идет о единствах органического типа. Например, нация — это не просто граждане, имеющие право избирать и быть избранными в парламент. Народ — это не толпа и не безликая масса, ищущая хлеба и зрелищ. Вообще, настоящие граждане государства не являются продуктом социальной инженерии, их патриотизм складывается на основе территории, истории, культуры, языка и поддерживается общими интересами. Почва и кровь, выживание, образ жизни, привычки, быт и уклад, дом и семья, труд и профессия, положение в обществе связывают людей в целое. Современный капитализм разрушает устои традиционного общества. На место органических приходят организационные отношения, одновременно происходит дифференциация и интеграция, но уже по-другому, чем в сословном иерархическом обществе. Партии, профсоюзы, профессиональные сообщества являются гораздо более слабыми формами единства по сравнению с клановыми и родовыми союзами. Правда, по сравнению с теми объединениями, которые складываются сегодня, партии — это образцы союзов. Конечно, их подточила бюрократия, но их еще можно и нужно спасать. Иначе наступит конец политике.

Консерватизм кажется уделом стариков, его выражением является брюзжание по поводу новаций. Но консерваторы бывают и агрессивные. В политике они занимают правую сторону дискурса и отстаивают высшие цели в противовес либеральным ценностям. Консерватор считает, что человек живет не ради себя, а ради исполнения высших ценностей. Иерархическое государство само по себе является ценностью, но оно же является инструментом реализации культуры, науки, нравственности, социального порядка. Основой органического государства является семья, а забота о подрастающих поколениях, воспитание детей и образование юношества ложится на плечи старшего поколения. Отсюда патриархальность консерватизма, его связь с церковью, которая всегда поддерживала традиционные ценности. Наш российский консерватизм был довольно бесхитростный, его главный лозунг: «За веру, царя и отчество!» Выражается он в бескорыстной службе государству, которое, впрочем, обязано достойно содержать своих верных слуг, чтобы они ни в чем не нуждались. Устойчивый порядок — лучшее противодействие коррупции.

Мир и раньше не был хорош, но новый порядок оказался вообще бессмысленным. Отсутствуют цель и смысл, оправдывающие политическую деятельность. Не существует ни истинного государства, ни истинных вождей, не осталось ни одной партии или движения, отстаивающего некую высшую идею. Несмотря на мнимое разнообразие, в партийном мире властвуют профессиональные политиканы, отстаивающие интересы финансовых кругов. Даже если находятся вожди, которые пытаются пробудить в людях высшие интересы, требуя дисциплины и ответственности, они не получают поддержки элиты. Она боится народа. Вместо народа, по сути, осталась лишь текучая масса «индивидов», лишенных органических связей. Общество удерживается от распада чисто внешними структурами. Сословия превратились в классы, а сегодня исчезли и они. На место традиционных родовых, трудовых, сословных союзов пришли корпорации, основанные на материальных интересах. Иерархическое общество превратилось в массовое, где периферия принудительно организуется центром, который вынужден вмешиваться во все сферы жизни, вводить все больше ограничений. Тенденция к усилению роли государства — закономерная реакция на распад общества, на превращение народа в толпу.

Связь государства и нации следует продумывать как в либеральном, так и в консервативном аспектах. Нужно обсуждать проблемы гражданского общества, но не забывать об образе традиционного государства-нации, олицетворяемого верховной властью. Иначе патриотизм и национализм останутся политическими мифами. Раньше идеалом была империя, соединявшая множественность наций во имя одной цели. Сегодня тоже возникают наднациональные объединения, что дает пищу для новых размышлений о сетевых империях. Критическое отношение одинаково необходимо по отношению и к романтической, и к натуралистической, и к конструктивистской версиям национального государства. Сегодня стоит думать не о возрождении символов крови и почвы, а о возрождении духовных основ общества.

Человеческая природа сама во многом является производной от технологий, в том числе и социальных. Более того, она меняется в меньшей мере под воздействием просвещения, а в большей — под воздействием образа жизни и складывающихся на его основе привычек. Чрезвычайно важно понять механизм формирования и изменения габитуса (комплекс привычек, желаний) людей. Это нужно, прежде всего, для выстраивания долгосрочной политики. Она планируется исходя из экономических возможностей. Между тем основу государства составляет антропологический потенциал общества. Эффективный и актуальный политик знает жизнь и представляет реакцию населения на процессы модернизации. Но этого недостаточно. Если он будет исполнять желания народа, развития не будет. Политик — это тот, кто не только прислушивается к общественному мнению, но и формирует новую породу людей. Разумеется, он не может это сделать в одиночку. Но тому, кто принимает решения, важно знать, какими технологиями это осуществляется. Медицины и генетики тут недостаточно. Необходимо стимулировать развитие социальной педагогики. Между тем она построена в основном на школьном образовании (в детсаде готовят к школе, в школе — к университету, а в университете — к исследованию). Это важный, но не достаточный институт социального кодирования. Сегодня мы видим, что университеты не выполняют своей главной задачи воспитания ответственных руководителей. Университетские преподаватели ограничились задачей подготовки ученых и специалистов, менеджеров и инженеров и уже не представляют, какими социальными качествами должны обладать выпускники, а главное, не знают, как они формируются до или вне школы. Не только школа, но и семья подвергается эрозии. Дело не в том, что в цивилизованных обществах падает рождаемость, а еще и в том, что родители и взрослые уже не способны дать детям необходимое воспитание. Это не только моральный вопрос. Забота о подрастающих поколениях — основной закон эволюции общества. Успешно развиваются те, кто находят для этого эффективные технологии. Современная профессиональная подготовка научных и технических специалистов должна включать гуманитарные знания, необходимые для выбора таких ценностных ориентаций, которые бы соответствовали культурным традициям человечества, способствовали возрождению и развитию России.

Протест против партий и ставка на государство характерны для немецкой интеллектуальной элиты накануне Первой мировой войны. Это время критики либерального проекта Просвещения, разочарования в социализме и интернационализме и неожиданный взрыв патриотизма и даже национализма. Отсюда новое понимание политики. Партии, парламенты обвинялись в коррумпированности, в ход пошла мобилизационная политика. Государство провозглашалось как сверхличный организм, имевший более высокую ценность, чем индивиды. При этом много говорилось о деградации людей, вырождении человеческой породы, об утрате ответственности, угрожающей процветанию государства. Одни утверждали, что все зависит от судьбы народа, а не от людей, другие, наоборот, рассчитывали на волевую решимость вождей. Нередко обе крайности совмещались в одном сознании. В «Закате Европы» Шпенглер писал о судьбе, понимая ее как органическую заданность, или, говоря модными сегодня понятиями, как набор культурных «мемов», конфигурация которых составляет программу развития той или иной культуры. В «Воссоздании немецкого рейха» Шпенглер писал о необходимости воспитания элиты в духе служения государству, т. е. связывал процветание культуры с человеческими качествами. Такое же сочетание противоположных позиций имеет место у Хайдеггера, который то взывал к судьбе народа, то, наоборот, к вождям, которые слышат зов бытия. Но и на другом крыле, например у Беньямина, мессианские ожидания сочетались с марксистскими идеями, у Адорно и Лукача критика отчуждения и аффирмативности дополнялась гегелевскими схемами тотальности[18].

В работе «Пруссачество и социализм» Шпенглер модифицировал либерально-демократическую модель, дополнив ее искусством государственного управления[19]. Основную работу он возлагает не на партийную, а на государственную бюрократию. И в поздней работе «Воссоздание немецкого рейха» Шпенглер детально прописывает, как создать систему образования, выпускающую государственных служащих, которые должны прийти на смену партийным функционерам. Йоки уже не питал подобных иллюзий. В рыночном обществе имперские чиновники являются анахронизмом. Птенцы империи, как когда-то аристократы после буржуазных реформ, мирно досыпают ночи в своих постелях. Деградацию старой аристократии, высших чиновников, политиков и военных, а также творцов искусства и ученых отмечали все представители консерватизма. Пришедшие им на смену «эффективные менеджеры» не создают ничего нового, а пытаются придать товарный вид уже сделанному и продать как продукт массовой культуры.

Историю вершат люди, которые руководствуются как своими интересами, так и представлениями об интересах государства. Историки больше уважают тех, кто общее ставит выше частного. Однако бывает и так, что руководствующийся своими чувствами правитель реализует дух времени лучше, чем тот, кто исходит из интересов народа. Оценивая деятельность Наполеона, Шпенглер отметил, что он не понимал смысла того, что делал. Он видел в Англии конкурента, а между тем способствовал продвижению буржуазного общества, идеология которого была сформулирована английскими мыслителями. Поэтому было бы односторонне сводить историю к эскалации имперских настроений, не учитывать, что в Европе развивалось буржуазное общество, где главным считалась личная свобода.

Сегодня государство представляется как бюрократическая и военная машина, а общество — как моральная общность. Согласно либеральным мыслителям, государственный аппарат должен находиться под контролем юристов, экономистов, дипломатов и, наконец, общественности, которая может участвовать в обсуждении решений, касающихся жизненных интересов граждан. Однако в тревожные периоды истории государства вновь осознаются как нечто не только сверхличное, но и сверхчеловеческое, выступают как разбушевавшиеся демоны, ведущие борьбу не на жизнь, а на смерть. Как Молох они приносят в жертву своих граждан, не повинуясь доводам рациональности и экономической целесообразности. Империализм XIX столетия — очередная ступень глобализации мира, освоение водной и земной поверхности Земли в процессе географических открытий и последующая колонизация, наконец, мировые войны, причиной которых была борьба за передел мира.

Неудивительно, что Йоки, Шпенглер и Хайдеггер, а также либеральные критики, например Адорно и Маркузе, демонизировали капитализм еще сильнее, чем это делали марксисты. Гуманизм, свобода, права человека, демократия — все под подозрением, во всем видится какой-то «микрофашизм». Чрезмерное расширение понятия, как известно, приводит к инфляции. Если любая инновация — это всего лишь форма развития капитализма, то на каком фоне он обретает свои определенные черты? Сегодня, когда рабочий класс «растворился» не только на Западе, но и у нас, когда большинство теоретиков склоняются к мнению, что единственным классом истории остается буржуазия, вопрос «кто такой рабочий?» уже не кажется актуальным. Для жителей мегаполисов, оторванных от земли и родовых связей, кризис национального государства, семьи, системы образования и даже смерть человека уже не вызывает ни страха, ни сожаления. Капитализм плоти, когнитивный, культурный капитализм — это новые формы порабощения людей, которые анонимны и незаметны. Кроме того, уже мало кто решается протестовать против комфортабельного образа жизни.

Чаще всего кризис возникает из-за беспечности, корысти и вырождения правящей элиты, представители которой забывают о народе и занимаются партийными играми с целью личного обогащения. Йоки, попавший под обаяние немецкой консервативной философии, был критически настроен по отношению к обществу торгашей. Он описал последствия рыночной экономики, которая, как коррозия, разрушила традиционные человеческие общества, раскрыл деградацию как элиты, так и народа, и в качестве лекарства предлагал вернуть докапиталистические отношения. Теоретики, считающие долг мотором капитализма, забывают, что кроме денежного долга есть моральный, основанный на обязанности, ответственности, чести и достоинстве. Конечно, еще не все продается, и никогда капитализм не сможет охватить все сферы жизнедеятельности людей. Тем не менее, его экспансия продолжается. Сегодня рынком освоены считавшиеся ранее неэкономическими отношения. Наука, искусство, культура — все это стало производством капитала. Ученые и художники — это тоже предприниматели. Ученый производит знание, которое продается как товар; профессор производит, а студент присваивает символический капитал, который конвертирует в деньги, родители инвестируют свою заботу в детей и тем самым производят человеческий капитал. Даже развлечения и покупки — это не что иное, как воспроизводство общества потребления. Казалось, все это нейтрализует революционный пафос. Но на деле люди видят поляризацию богатых и бедных, причем богатство приобретается путем финансовых спекуляций, которые являются способом отъема денег у трудового народа. Тот факт, что трудящимися, то есть умственными пролетариями или «прекариатом», стали клерки и профессора, ничего не меняет, они зарабатывают деньги, в то время как прибыли спекулянтов и топ-менеджеров трудно назвать заработком.

На самом деле реальная экономика напоминает город, где современные небоскребы соседствуют со старинными зданиями. Конечно, новые формы жизни рано или поздно трансформируют и подчиняют традиционные уклады, но новое не становится тотальностью, всегда остаются не охваченные капитализмом территории. И если предлагать тактику современной революции, то можно посоветовать бороться за расширение таких территорий, не уступать их рынку и коммерции. Подлинный способ быть состоит в борьбе за сохранение человеческих отношений. Да и в охваченных товарным производством и расчетом прибыли социальных пространствах можно вести борьбу за их очеловечивание. Капитализм не превращает общество в пыль, народ — в толпу, не обрекает на отчуждение и одиночество. Может быть, функциональные связи соединяют людей гораздо прочнее, чем личностные отношения, которые не могут быть опорой рыночной экономики. На их основе складываются семейные организмы и небольшие моральные и духовные сообщества, основанные на дружбе и доверии, на ответственности и чувстве долга.


Критика либерализма и коммунизма.

Левые либералы тоже критикуют капитализм. Т. Адорно утверждал, что время буржуазии прошло, и нельзя после Освенцима, утешаться прежними иллюзиями гуманизма и рационализма. Как и Йоки, он критиковал философию разума, которую вдобавок обвинил в том, что она-то и привела к тоталитаризму. Абсолютная идея воплотилась в устройстве концлагерей, к которым Фуко добавил тюрьмы, психбольницы, а также фабрики и учреждения образования. Как альтернативу метафизике, фундаментальной онтологии, психоанализу и экзистенциальной философии Адорно предложил проект негативной диалектики, согласно которой свобода достигается критическим отношением к любым государственным институциям. Как консервативная, так и критическая теория одинаково страдают подозрительностью, недоверием к мышлению, языку, к благам цивилизации, которые расцениваются как формы закабаления людей. И точно так же предлагаемые ими формы эмансипации имели, если не худшие, то все же отрицательные последствия. Призывы к патриотизму и ответственности ущемляли личную свободу, а отказ от «тоталитаризма» обернулся примирением с абсурдной капиталистической действительностью.

Либерализм, убежден Йоки, бежит от трудностей в комфорт, от мужественности в женственность, от героизма и реальной истории в конформизм. Хотя Йоки не дожил до перформативной теории пола, однако чувствовал, что борьба за равноправие должна оставаться в определённых границах. Несмотря на то, что окружающая среда, к которой адаптируется человек, является искусственной, тем не менее, природные различия не исчезают. Больше того, на их основе держатся такие социальные институты, как семья, которая, может, уже и не является «экономической ячейкой общества», однако как институт воспитания детей она, конечно, незаменима. Несмотря на веру либералов в универсальность рынка и экономики, еще не все можно купить. Скорее всего, не только любовь, но и остальные человеческие чувства, такие как забота о детях и родителях, ответственность и патриотизм, тоже не подлежат экономическому учету. Попытки превратить все эти качества в социальный или человеческий «капитал» выводят за пределы «экономики».

Эпоха капитализма, по мнению Йоки, закончилась в 1900 г. Начало XX века — время борьбы за власть, главным орудием которой становятся не деньги, а сила. Конечно, за деньги можно купить и силу. Сегодня любая акция, в том числе военная, удается, если она материально обеспечена. И все же деньги нельзя мыслить посредством метафоры «желтого дьявола», они являются важным цивилизационным достижением. Положительная функция денег в том, что они позволяют путем обмена решить конфликты, обычно разрубаемые насильственно. Проблема с деньгами в том, что сегодня они как бы двойные. Одни заработаны трудом, а другие являются результатом спекуляции на бирже. Но, как говорится, деньги не пахнут, и от этого страдает трудящееся население. Ясно, что не все заработанное достается работнику, и в этом смысле отчуждение неизбежно. Вопрос в том, куда тратятся собранные в виде налогов средства?

Либеральная демократия — это идеология цивилизационного пути развития. Переход культуры в стадию цивилизации является, по Шпенглеру, началом падения Запада. Поэтому Йоки расценивает демократию как симптом болезни, но считает ее проявлением судьбы культурного организма. Отсюда снижение критического накала. Как таковая демократия представляет собой новую форму власти, пришедшую на смену аристократической форме правления. Ее олицетворял Наполеон, который и на троне оставался демократом. Опорой демократии является народ, а не нация. Она разоблачается как форма захвата власти людьми, не имеющими на нее права ни по происхождению, ни по социальному положению. В XX веке демократия окончательно превращается в чистую политику и нередко завершается диктаторскими режимами[20]. Если К. Шмитт не осуждал диктатуру, видя в ней здоровую реакцию на кризис общества, то Йоки, как всякий американец, считал ее неприемлемой.

Протест консерваторов против демократии вызван, во-первых, тем, что в политику втягиваются народные массы, в то время как при старом порядке она вершилась правителями, а во-вторых, тем, что чрезмерное расширение сферы политического приводит к исчезновению чистой политики. Обычно народ понимается как некий «натурпродукт», вырастающий на освоенной территории, ведущий происхождение от великих предков. Это коллектив, говорящий на родном языке, звучание которого подобно узнаваемым мелодиям героических песен. Наоборот, нация определяется как искусственный политический продукт, она образуется из разных народностей в качестве граждан государства, которые принимают участие в выборах парламента. Конечно, такое понимание нации является слишком абстрактным, холодным. Поэтому уже на знаменах Великой французской революции присутствовали лозунги свободы, равенства и братства. Особенно симптоматично «братство», явно свидетельствующее о преемственности с мужскими воинскими союзами. Оно плавно трансформировалось в патриотизм и даже в шовинизм. Так что вывод Йоки о переходе демократии в национализм не лишен оснований. И на другом берегу политического дискурса В. Беньямин и Т. Адорно высказывали предположения, что фашизм является расплатой за демократию.

Читая Йоки, можно искренне возмущаться, можно цинично усмехаться, можно отметить исторические неточности, тенденциозную подборку примеров. Далеко не все лидеры революций занимали трон и заканчивали жизнь диктаторами. Поэтому, с какой бы целью в свое время не были написаны подобные тексты, следует читать их как некую проверку на прочность наших собственных убеждений. Вообще говоря, его высказывания можно воспринимать двояко. Во-первых, как продукт антикоммунистической пропаганды, осевший в обыденном сознании и потому самоочевидный. Во-вторых, как повод продумать саму программу коммунизма и ее практическое воплощение. Коммунизм, в отличие от либерализма, Йоки расценивает как политику на том основании, что он предполагает врага — буржуазию. Возможно, он прав, так как имел дело с классической формой либерализма. Сегодня, после американской интервенции в Югославии и на Ближнем Востоке, очевидно, что либерализм — это весьма воинственная политика, и наоборот, коммунизм — это утопия, которая не предполагает, что пролетарии займут квартиры буржуа. Оба класса — продукты отчуждения. Человек не рожден быть ни пролетарием, ни буржуа. Кроме того, рабочий добровольно продает себя как рабочую силу, и капиталист получает прибавочную стоимость вполне законно. Но на практике положение рабочего гораздо хуже, чем у буржуазии. Хотя ее отдельные представители осуждают «сладкую жизнь», однако добровольно расставаться с собственностью в большинстве своем не хотят. Наоборот, рабочим нечего терять, и они способны совершить коммунистическую революцию, то есть освободить и себя, и заодно всех остальных, включая буржуазию, от отчуждения. Вернуть человечество в царство свободного труда — такова конечная цель коммунизма. Опять-таки на деле получается по-другому. Буржуазия не хочет отказаться от собственности, а пролетариат не может больше ждать. Отсюда вместо коммунистической революции готовится пролетарская, сначала в отдельных странах, а потом и во всем мире. Поскольку применяется насилие, появляется враг, сначала внутренний, а потом и внешний. Диктатура пролетариата переходит в мобилизационную экономику и агрессивную внешнюю политику.

Йоки объяснял деструктивный характер коммунизма как следствие рационализма и признания приоритета экономики. Как органицист, он критиковал коммунистов за механицизм. Поскольку это и является, по Шпенглеру, симптомом внутренней болезни Европы, то коммунизм является опасным врагом, ускоряющим процесс распада. Негативно расценивая проекты либерализма и коммунизма, Йоки и Шпенглер отдавали предпочтение социализму, в котором видели органичное сочетание индивидуального и общественного, национального и народного.

Можно перечислить причины как популярности, так и отказа от марксизма. Доверие к нему было вызвано: 1. Возникновением социалистических государств на основе революционного разрушения государства как орудия угнетения рабочих. 2. Крушением империализма. 3. Рабочим движением на Западе, когда компартии, профсоюзы стали важнейшими политическими факторами.

Кризис марксизма обусловлен: 1. Разоблачением сталинизма и распадом СССР. 2. Переосмыслением результатов национального освобождения. Сначала в Европе протестовали против американской агрессии, но потом разочаровались во вьетнамском социализме. 3. Отсутствием органической связи марксизма с рабочим движением. Польская «Солидарность», с одной стороны, подтвердила способность рабочих к борьбе за освобождение, а с другой — выступала против марксизма. Надо признать, что разоблачение сталинизма и маоизма во многом было литературным и журналистским актом. Но и антимарксизм не является адекватной критикой, ибо он реактивен. Антимарксизм объединил интеллектуалов критикой тоталитаризма и необходимостью защиты прав человека, но он же привел, по мнению А. Бадью, к реставрации классического понятия политического.


Образ государства в зеркале консерватизма и либерализма.

Государство у консерваторов — это что-то грандиозное и явно нечеловеческое. Но даже основоположник либерализма Т. Гоббс прибегал для его определения к библейским образам Левиафана и Бегемота. Определение государства как организма у Йоки достигает апогея. В основе либеральных концепций государства лежит метафора механизма. При этом считается, что высокодифференцированное общество соединяет людей более прочно, чем органическая целостность или моральная общность.

Время возникновения больших государств консерваторы отсчитывают с Вавилона и Египта. Именно там сложились первые сверхличные организмы, подчиняющие душу и тело индивидов уже не традициям, обычаям и групповым ритуалам, а законам, религиям, нормам государства. Конечно, и в животном царстве существуют довольно крупные организованные коллективы, в которых отдельные особи выполнят четко определенные обязанности, но там специализация закреплена генетически и не требует научения и воспитания. Человек может выполнять различные функции и тем не менее не утрачивает осознания собственного Я. Например, Гомер весьма ярко описывал конфликт интересов личности и полиса, и его тексты опровергают романтические мечты об идеальном государстве.

На европейской почве первой попыткой создания империи была, вероятно, эпопея Александра Македонского, который предпринял поход на Восток с целью объединения враждующих народов под эгидой Греции. Неудачу миссии Александра связывают с усталостью его воинов, а также с неспособностью удержать в повиновении завоеванные народы. Рим столкнулся с такой же проблемой, и Адриан уже не расширял, а сохранял при помощи валов и стен свои провинции от набегов варваров.

Христианство, институализированное в Риме как государственная религия, не подорвало, как полагают некоторые, а укрепило имперское дело в форме создания своеобразного «сетевого» сообщества, охватившего значительную часть поверхности Земли. Образ Христа развевался на военных штандартах императора Константина, а кресты украшали щиты его воинов. И в Средние века задача крестить и цивилизовать народы была главной для христианских королей. Так возникли две империи, неосмотрительно боровшиеся между собой, в то время как нужно было преодолеть схизму и совместно противостоять мусульманскому миру. В результате обе империи распались, и образовалось множество мелких государств, ведущих междоусобную борьбу между собой. В процессе их конкуренции сложились крупные государства, которые тоже вышли на имперский простор и предприняли очередную попытку глобализации, которую называют империализмом и колониализмом. Испания, Португалия, Англия, Франция, Германия, Америка, Россия, Европейский союз выступали на арене истории в качестве главных игроков, и эта борьба еще не закончилась.

История человечества может быть рассмотрена под углом поисков способов объединения все растущего количества людей. Где же сегодня можно узреть общественное пространство? Парадокс в том, что все говорят о прогрессе, а социальное пространство деградирует. Люди уже не ищут единства ни с космосом, ни с обществом, не ориентируются на идею народа, государства или класса. На поверхности жизнь кипит, люди едут в транспорте, тесно прижатые друг к другу; не только супермаркеты, но и музеи, выставочные залы, увеселительные заведения полны людей. Однако это не та публика, что была раньше. Перед нами толпа, где каждый одиноко бродит с собственной целью, не обращая внимания на других. Отсюда проблемы современных политиков, которые пытаются создать коллективы из предателей коллектива.

Что такое государство и общество, как оно формируется и поддерживается — это непростые вопросы. Либералы и консерваторы дают на него противоположные ответы. Гоббс считал общество результатом некоего договора, согласно которому индивиды соглашаются не посягать на жизнь и собственность друг друга. Государство стоит на страже соблюдения этого договора. Хотя такое определение кажется вполне разумным, однако на самом деле никто не подписывал подобного договора. Каждый из нас сначала родился, потом воспитывался и получал образование. После этого приходится служить в армии, работать, заводить семью. Поскольку никто предупреждал об этом и не спрашивал нашего согласия при рождении, приходится принять свою судьбу. Аристотель считал, что люди являются не автономными индивидами, а общественными животными. Государство — не изобретение людей, а природная необходимость. Возможно, люди рождены жить вместе. Однако не стоит отождествлять государство, например, с муравейником, в котором функции его обитателей заранее запрограммированы. Дети не рождаются с государственным инстинктом, будучи несовершенными от природы, они формируются теми искусственными воспитательными технологиями, которые складываются у того или иного народа в процессе его развития.

В Античности единство греческого полиса достигалось на основе речей, произносимых на агоре — рыночной площади. В Риме к этому добавились зрелища, объединяющие большие массы людей как зрителей кровавых боев гладиаторов. Христианство предложило миру новый союз членов божественной коммуны, организованной на опыте греха, любви и прощения. Эпоха Просвещения положила начало книжному единству. В эпоху Модерна искусство социального синтеза достигло наивысшего расцвета. Единодушие и энтузиазм стали продуктом специальной организации. Современные режиссеры консенсуса опираются на объединяющее и цементирующее воздействие покупок, развлечений, зрелищ и музыки.

Психоистория индустриального и постиндустриального общества развивается от пуританского отношения к труду до либеральной свободы ориентирования в форме кредита, шопинга, спорта, свободного предпринимательства. В то время как социальные дизайнеры строят общество развлечений, у интеллектуалов остается старое мировоззрение эпохи нужды. Считается, что нужно работать, а не развлекаться, что удовольствие — это не труд, а трата, допустимая как заслуженная награда. Однако субъект эпохи постмодерна отрекается от общепринятых форм жизни, он ориентируется не на родственные связи, а на индивидуальную биографию, и осциллирует не между добром и злом, а между шуткой и розыгрышем. Люди озабочены едой и любовью не как способами удовлетворения природных потребностей, а как формами собственной самореализации. На этом основании построена оптимистическая модель будущего: в процессе цивилизации человечество освободится от привязанности к «крови и почве» и объединится на основе общественного договора, а затем перейдет во всемирно-гражданское состояние. Эта вера имеет серьезную поддержку, которая сегодня реализуется как глобализация.

Предполагается, что жители мегаполисов независимо от цвета кожи в силу одинакового образа жизни становятся похожими. Но на деле мы видим, что столицы мира сегментируются по этнонациональным или религиозным признакам, и при этом жители одного «гетто» не желают иметь ничего общего с другими. Если подвести некоторые итоги, то можно сказать, что теоретики поспешно заявили о смерти богов, этносов, наций, государств, классов и т. п. Сегодня возникли серьезные сомнения относительно принципов мультикультурализма и толерантности и ведутся поиски более эффективных форм единства.

Основа политической теории — представления о человеческой природе. Одни — рационалисты и либералы — постулируют доброту, другие — эгоизм и зло. Йоки указал на противоречивость либеральной программы: если все люди добры, то и политика не нужна. Согласно либералам, общество — результат наших разумно регулируемых потребностей, государство же есть результат наших пороков. Но это идея, а не политика. Либерализм скорее критическая, чем позитивная программа. По мнению Йоки, «свобода» без ответственности ведет к дезинтеграции организма. В кризисные времена, подчиняясь органической необходимости, либерализм соединяется с нелиберальными группами. В результате образуются национал-либералы, социал-либералы, либеральные консерваторы и католики. Либералы присоединялись даже к анархистам и большевикам. Не менее причудливо выглядят либеральные партии в России. Настоящей политикой, по мнению Йоки, является анархизм, зародившийся в России как антизападный азиатский нигилизм.

Либерализм является продуктом Просвещения с его ставкой на разум и логику. Действительно, методы механико-математического естествознания переносились во все остальные сферы от религии и философии до истории и политики. Отсюда в социальной физике общество понимается как механизм. Его создание и функционирование предполагает учет количественных параметров. Отсюда главной процедурой становится калькуляция.

Либерализм — это рационализм в политике: государство определяется как продукт рационального общественного договора, посредством которого планировалось достижение мира и счастья для максимального числа людей. Но сами «счастье» и «человечность» понимались как усредненные, а не уникальные характеристики. Таким образом, на передний план вместо политики, требующей самопожертвования, выдвигается экономика. Кроме экономики либерализм акцентирует этическое учение о свободе. Общество понимается как свободное объединение людей на основе рационального выбора. Орудиями свободы становятся рассуждения. Поскольку люди изначально добры, нет необходимости ни в авторитетах, ни в традициях, ни в запретах. Война, насилие, политика — все отходит на второй план, споры и конфликты решаются в судах, моральные вопросы обсуждаются в публичных дискуссиях. Если раньше воинственные народы побеждали торговые, то теперь все наоборот. Искусство, философия, религия все одинаково автономны, замкнуты на самих себя. Но над всем стоит экономика и закон — патенты и авторские права подлежат защите. В XXI веке, пророчествовал Йоки, уже никто не поверит, что можно допустить обогащение одних за счет эксплуатации других, что богатство одних сопровождается нищетой других, что индивид ставил себя выше государства, что благодаря масс-медиа можно управлять сознанием целых народов.

Либерализм исходил из допущения доброты. Консервативная доктрина политической антропологии исходит из дисгармоничности, двойственности, непредсказуемости и опасности человека. Это и есть собственно политическое мышление в отличие от размышления о политике. Включившись в политику, разум стал политическим фактором, начал битву за рациональность и моральность. Но, пожалуй, главный принцип либерализма — это верховенство права. Наоборот, консерваторы считали, что право не обладает абсолютной независимостью. Первоначально оно охраняло порядок, разрешало конфликты. При капитализме «верховенство закона» служит охране несправедливо нажитого богатства. Гоббс признавал, что право — это право сильного и обслуживает тех, кто его учредил.

Содержанием политики, по Йоки, является разоблачение лицемерия, аморальности, цинизма ростовщика, апеллирующего к верховенству закона, узаконивающего нищету миллионов. В отличие от монархов финансисты вообще не несут никакой ответственности за грабеж. Это апофеоз эгоизма, они не думают ни о славе, ни об истории, ни о государстве, зато подвержены коррупции, поскольку ценят только деньги. Не власть развращает людей, это делают деньги. Перехват управления экономикой и техникой в личные руки, образ «экономического человека», руководствующегося выгодой, — все это имеет отрицательные последствия для судьбы государства.


Общество как система и порядок.

Т. Парсонс определял общественную систему как взаимосвязь институтов, интегрирующих традиции и роли, необходимые для существования социума. Очень эффективной для объяснения функционирования норм оказалась кибернетическая модель: институты выполняют функцию регуляторов, обеспечивающих самосохранение системы. Парсонс выделял внешние и внутренние условия самосохранения и считал особо важными ценностные параметры, которые пригодны для измерения степени реализуемости поставленных целей, приспособляемости к экстремальным условиям, стабилизации институциональных норм и образцов.

Что такое система, чем она отличается от среды, каковы факторы ее устойчивости? Исходной моделью является система с обратной связью, примером которой является термостат. По отношению к обществу тоже возникает технологическая проблема, суть которой в том, чтобы создать некий регулятор, предохраняющий его от разрушения. Н. Луман различал системы с положительной и отрицательной обратной связью[21]. Поскольку не внешняя среда, а внутренняя способность саморегулирования обеспечивает устойчивость, он важную роль отводил наблюдателю. Наблюдение и рефлексия из чисто внешнего созерцания, ориентированного на истину, становится частью и даже условием функционирования социальной системы. Но и теоретик — это на самом деле не посторонний наблюдатель, а участник социального взаимодействия. Именно он, находясь внутри системы, отличает ее от несистемы. Полученное им знание становится частью механизма саморегулирования системы.

Развитие общества — это не просто усложнение системы, оно предполагает отличие от того, что можно назвать «внешним миром». Система общества состоит из подсистем. С точки зрения частной системы, остальные выглядят как окружающий мир. Например, среди множества сел одно растет быстрее и берет на себя функции централизации. Так возникло новое различие города и деревни. Всякое изменение оказывается многократным изменением частной системы, представляет собой изменение внешнего мира и других частных систем. Отсюда для сохранения общества необходимы перегородки между системами, иначе изменения в одной из них могут взрывным путем или «эффектом домино» произвести изменения в остальных.

Луман существенно углубляет простой тезис об усилении дифференциации в процессе развития, ибо описывает трансформацию форм дифференциации. Они же являются и формами интеграции общества, которое воспроизводит свое единство через различие. Отсюда то, что с точки зрения целостности и единства кажется разинтегрированным, на самом деле оказывается сверхинтегрированным.

Если Луман, наоборот, утверждал, что современное общество достигло беспримерной стабильности своих функциональных систем, то Хабермас расценивал Модерн, как разинтегированное общество, где люди уже не объединяются на основе идей. Вслед за М. Вебером он полагал, что в естествознании исследуются предметы, которые не нуждаются в понимании, ибо не имеют свободы, а социальные науки изучают поведение человека, который признает институциональные правила[22]. Социальная реальность формируется в интерсубъективном опыте совместного бытия людей. Жизненный мир является пространственно-временным миром, воспринимаемым до и вне всякой науки. Он кажется несомненным, вызывает доверие, не требует никаких дополнительных обоснований, ибо подтверждает себя путем постоянного повторения одного и того же. Повседневный жизненный мир представляет собой окружающую среду коммуникации, в которой человек принимает участие с неизбежной и регулярной повторяемостью[23].

Поскольку только один не может следовать правилу, постольку приходится допускать общую языковую игру, предполагающую интерсубъективную значимость социальных, юридических и этических норм. Согласно К.-O. Апелю тот, кто задумал обоснование своих суждений, должен участвовать в дискуссии и аргументации[24]. В противном случае он не сможет обсуждать вопрос об оправдании принципов. Поэтому проблема обоснования решается следующим образом: тот, кто хочет обосновать норму, уже предполагает ее. Принадлежность к коммуникативному сообществу является не гипотетическим, а категорическим императивом. Практическое применение разума предполагает логические и этические условия коммуникации. Логика и этика не поддаются критической проверке, они надежны в «трансцендентально практическом» смысле[25]. Предельным основанием оказывается не «методический солипсизм», а интерсубъективное единство интерпретации.

Социальное пространство представляет собой архитектурно, технически и символически обустроенную среду обитания. В ней действуют общепринятые нормы поведения, и в ответ на одни действия люди ожидают других. Общественное пространство отличается от геометрического наличием культурной символики. Существуют пространства: приватные (дом), публичные (суд, театр, университет), сакральные (храм), экономические (рынок), а также пространства развлечения и отдыха (кафе, городские парки, центры отдыха, клубы). В каждом из перечисленных пространств существует своя «разметка», в соответствии с нею складываются социальные нормы и коды поведения. Благодаря этому каждый знает, каким образом окружающие будут реагировать на те или иные действия. В каком-то смысле это похоже на игру, например, в шахматы. Причем правила поведения во многих пространствах являются неписанными, но о них знают обитатели пространства. В других пространствах, соблюдение порядка в которых является особо значимым, вывешиваются инструкции. Благодаря этому общественная жизнь протекает более или менее нормально. Случаются аномалии и отклонения. Не все из них являются опасными. Некоторые подхватываются другими, становятся «модными», и таким образом происходит изменение общественного порядка.

Диалог индивида с социальным миром может приобретать самые разные формы: забота, жизнь, кооперация, борьба, господство и т. п. Если бы действия были спонтанными, неселектироваными и неартикулированными, они были бы подобны взрыву. Но даже революция или выкрик включают ритуал, технику, символ и правило. Не бывает просто революций: они подразделяются на буржуазные и пролетарские и т. п. Таким образом, существуют различные сценарии, организующие пространственные и временные взаимосвязи. Действия осуществляются не в пустоте, а в определенном классификационном поле и только благодаря этому могут быть поняты и истолкованы.

Проблема в том, что в разных культурах общественные пространства устроены по-разному. Когда люди переходят из одного пространства в другое, они должны ориентироваться. Всякий, даже самый благонамеренный, турист везет с собой «контрабанду», о существовании которой он не подозревает. Это — груз его установок и ожиданий, понятийный аппарат, а также сложные символические машины восприятия и понимания окружающей действительности. Если речь идет о научных понятиях, то они довольно быстро выявляются и контролируются. Гораздо сложнее обстоят дела с анализом разного рода ценностных предпочтений, социальных и моральных норм, а также правовых и экономических различий. Они обнаруживаются по мере накопления опыта сравнения «своего» и «чужого», а их оправдание требует достаточно трудоемкого изучения структур повседневной жизни той или иной посещаемой и изучаемой страны.


Геополитика.

В противоположность герменевтике и теории коммуникации Йоки придерживался не вербальных, а силовых форм взаимного признания друг друга. В «Империуме» он высказывался о коммунизме довольно враждебно. Советский Союз — враг Европы. Однако по мере того как там усиливалось влияние Америки, его отношение к коммунистическим странам изменилось. СССР действительно оказался причудливой смесью, казалось, несогласующихся проектов — старого имперского и нового коммунистического. Отсюда амбивалентность восприятия: Россия как большой брат — для одних и как главный враг — для других. Разумеется, эти образы во многом создавались пропагандой. Но если посмотреть на них с точки зрения обыденного восприятия, то вопрос о том, является Россия врагом или соседом, нужно решать исходя из истории и современности. Конечно, русские постоянно что-то завоевывали и осваивали. Мы не номады-кочевники, но какой-то странствующий народ. Как англичане — люди моря, благодаря освоению морей создавшие империю, охватывающую большую часть поверхности Земли, так и русские — люди поля, любят постоянно перемещаться по поверхности Земли. Территория и ландшафт определили характер империй. Расширение нашего государства основывается не только на захвате и поколении, но и на соседстве и защите. Большинство народов вошли в состав России добровольно, ибо, как правило, они подверглись агрессии с двух сторон и выбирали наименьшее из зол. Отсюда — отношения соседства. Именно на них была основана советская политика «дружбы народов». И, тем не менее, после цветных революций целый ряд бывших республик относится к нам крайне враждебно. Конечно, это тоже результат пропаганды новых властей, которые боятся реставрации, но тот факт, что она поддерживается частью населения, все же заставляет задуматься о том, как реально складывались наши отношения. Естественно, малые народы, особенно национальная интеллигенция, испытывали тревогу, вызванную стиранием национальных различий, исчезновением самобытных культур. Интернационализм и космополитизм уступает место национализму и, хуже того, нацизму в кризисных состояниях общества.

Книга Йоки актуальна именно потому, что мы теперь переживаем то, что когда-то пережили англичане, утратившие свои колонии, или немцы после крушения Третьего рейха. И все же отношение бывших английских и французских колоний к метрополиям несколько иное, чем бывших республик СССР к России. Западные представители постимперских исследований объясняют это цивилизационными различиями. Конечно, индусы жили более бедно, чем англичане, но ведь и те мало заботились о положении народа, модернизировалась в основном элита. Наоборот, в советское время российские специалисты проделали огромную цивилизационную работу и существенно улучшили уровень жизни малых народов. Отсюда различие восприятия нашей общей истории новой элитой и народом. Возвращение к старому порядку означало бы для людей, улучивших благодаря новым покровителям свое благосостояние, утрату всего. Этот истерический страх и является источником разжигания вражды. Да он же горит и внутри России, элита которой также нажилась на захвате и распродаже «общенародной собственности». Чтобы избавиться от этого неприятного во всех отношениях факта и очерняется образ коммунизма.

Можно ли сказать, что проект Маркса сегодня окончательно похоронен. С одной стороны, национализм, с другой — капиталистическая глобализация — такова сегодняшняя альтернатива, одну из сторон которой может выбирать политика. Тогда что такое абсолютная политика, если то, из чего она выбирает, складывается независимо от политического действия?

Если Бодрийяр объявлял о «смерти марксизма» и конце политики, то Бадью, наоборот, утверждал, что именно сегодня наступает время реализации идей Маркса, которые оказались забытыми партийной бюрократией. Размышляя по этому поводу, можно отметить, что это произошло не от хорошей жизни. СССР стал промышленно развитой страной, втянулся в соревнование с Америкой и, как следствие, в гонку вооружений. Возможно, именно это, как считают либералы, обескровило Россию. Но размышляя с точки зрения сегодняшней расстановки сил, нельзя не заметить, что благодаря паритету, мы довольно мирно проживали, хоть и под железным занавесом. Так что с геополитической точки зрения, Йоки прав: государство — это граница. И поспешное их открытие, даже такое вроде бы позитивное, как разрушение Берлинской стены, чревато опасными последствиями в кризисных ситуациях.

Йоки признавал интернационал как культурную идею, которая сверхнациональна, а нации органичны, и отвергал революционный интернационал, предполагающий единство рабочего класса. Столь же скептично он расценивал демократические формы космополитизма. Обе Лиги Наций были не интернациональными, а межгосударственными организациями, так как в них представлены не население, а государства. Если иметь в виду под государствами такие, которые подчиняются законам суверенитета и тотальности, то в первой Лиге было пять, а во второй всего два полноценных государства. Лига Наций создавалась для упразднения войн, либералы не понимали органической природы единства и ограничились передачей суверенитета государств Лиге. Они исходили из понятия человечества, а не государства. Но «человечество», с одной стороны, исключает врагов (они тоже люди), а с другой — допускает террор против тех, кто не соблюдает прав человека и объявляет их врагами. Йоки выдвигает обвинение, что такое «демократическое» единство достигалось с помощью войны, то есть говорит о противоречивости самой программы. Действительно, это подтверждают американские интервенции против антидемократических режимов, в которых принимали участие европейские государства: война в Югославии, Иране, Ираке, Сирии. С органической точки зрения мир не может состоять из одного государства, ибо оно продукт противостояния. Государство без границ, без врагов и мятежников — это рассуждения, а не политика.

В коммунистических интернационалах, наоборот, были представлены не государства, а партии. В XIX столетии были серьезные основания считать классовую борьбу мотором истории. Раскрывая отчуждение, доказывая, что человек не рожден быть рабочим или капиталистом, Маркс видел в пролетариях людей, которым нечего терять и поэтому способных осуществить коммунистическую революцию, цель которой состояла в освобождении человека от господства товаров. Говорят, Ротшильд вздыхал по утрам: «Эти проклятые деньги!»

С середины XX века в развитых странах люди продавали себя как рабочую силу по цене, обеспечивающей безбедное существование. Отсюда снижение классовой борьбы в обществах благоденствия. Капиталисты извлекали прибавочную стоимость, в основном эксплуатируя население и ресурсы стран третьего мира, и таким образом способствовали постепенному росту межнациональных конфликтов. Но сегодня, когда классовая борьба уступила место терроризму, забастовки кажутся более приемлемыми. Кто органичнее, классы или сословия, — покажет время. Но, кажется, время сословий прошло, а в России не получается сформировать как идейную общность даже средний класс.

«Закат Европы» был написан в годы Первой мировой войны, и в предисловии высказывалась надежда, что книга будет способствовать возрождению Германии. Тогда явно преувеличивалось мировое значение Англии и Франции, сегодня, несмотря на образование Евросоюза, руководителем мировой политики являются США. Шпенглер замечал усиление Америки и России, а для Германии считал достаточным быть лидером Европы. Шпенглер и Йоки, конечно, допускали выход на мировую арену развивающихся стран, но не предполагали, что это произойдёт быстро и окажется крайне опасным для Европы. В одной из лучших глав «Заката Европы», посвященной арабской культуре, не предполагается арабской весны и тем более возрождения исламского государства по образцу халифата. По мнению Шпенглера, Китай, Индия, арабский Восток — это спящие страны, отдыхающие от большой политики.

Капитализм стал таким интернационалом, который зародился в Англии, но выражал дух времени. Ему препятствует политический национализм. Йоки считал, что во всемирной борьбе на успех может рассчитывать только такая политическая единица, которая охватывает Европу и европейскую часть России. Только органический интернационал способен объединить государства, принадлежащие к единой культуре. Западный интернационал не может повлиять на Китай, Индию, ислам или Россию. Их реакция на него будет негативной. Если бы такой интернационал образовался, они стали бы объединяться на антизападной основе. Пока западной цивилизации не удалось превратить землю в арену своей деятельности и тем самым определить развитие остальных культур. Раздел Европы между США и СССР произошел в результате того, что европейские государства были отключены от политики. Образовался политический вакуум, который и заполнили другие страны, ставшие сверхдержавами. Йоки пророчествовал, Европа должна объединиться в борьбе с варварами и стать мировой державой.


Культурный витализм.

Нельзя забывать о названии книги, оно не случайно. Империя — тренд Европы. Идеалом консерваторов был Наполеон, который мечтал ее объединить, но его не понимали. Наоборот, по Делёзу, экстерриториальность или детерриториализация начинается с Наполеона, когда разные популяции собираются под своды неограниченного империализма. Сегодня, когда Европейский союз стал фактом и сразу столкнулся с серьезными проблемами, эти размышления оказываются весьма своевременными. Является Европа культурным организмом или же искусственным политическим продуктом, имеющим ограниченный срок хранения? Во всяком случае, важно определить, по каким критериям объединяться и разделяться. По Йоки, принципиальное значение имеет размежевание с чуждыми, даже враждебными культурными организмами. К таковым относится, прежде всего Советская Россия, которая при коммунистах стала азиатской.

В определении политического Йоки следует К. Шмитту. Политика опирается на различие друга и врага. Оно является принципиальным. Тот, кто руководствуется экономическими, религиозными интересами, гуманными соображениями или личными симпатиями, в конце концов, ослабляет силу государства. Именно ее рост должен заботить руководителя. Политикой Йоки считал только такую деятельность, которая имеет отношение к сохранению и усилению государства.

Природа государства подразумевает мир внутри и борьбу снаружи. Сфера политики — власть, поэтому она не сводится к экономике, морали или эстетике. Враг может быть добрым или злым, красивым или уродливым — все это, так сказать, психология. Он тот, с кем возникают экзистенциальные конфликты. Политическое размежевание не ценностное, а бытийственное. Сами политики могут говорить о моральных и иных причинах враждебности, но это либо обман, либо ошибка. Друг и враг — это конкретные фигуры, они складываются не в результате антипатии и даже ненависти. Эти чувства вторичные, образы врага, формирующиеся на их основе, реактивны. Они свидетельствуют скорее о слабости внутренней структуры социума. Сверхличные организмы не испытывают ни любви, ни ненависти. Либеральные политики отождествляют врага с экономическими конкурентами и идейными противниками. Это неправильно. Йоки различал врагов общества и личных врагов. Греки называли войны со своими «агонами». Так можно называть и европейские войны, которые велись по правилам и не завершались тотальным уничтожением или закабалением населения побежденной страны. Другое дело — цивилизационно чужие, их брали в плен или уничтожали.


Проблема Другого.

Решение проблемы взаимодействия культур сегодня ищется в двух альтернативных направлениях: во-первых, как продолжение попыток открытия общих оснований различных культур; во-вторых, как стратегия мультикультурализма, признающая автономность и суверенность другого. Поскольку чужое несводимо к своему не только по эпистемологическим, но и по моральным соображениям, постольку среди основных прав человека следует признать главное право быть другим.

Первую программу отстаивает Ю. Хабермас, и на этом пути ему приходится учитывать несостоятельность модернистской универсализации разума, морали, религии и даже демократии. Другую — защищают его французские оппоненты и американские либералы-постмодернисты. Однако и они сталкиваются с тяжелыми проблемами, которые обнаруживаются в форме конфликтов, возникающих в результате миграции. Суть делиберативной политики, предлагаемой Хабермасом, состоит в том, чтобы образовать общество не только на пути этического согласия, но и за счет уравновешивания интересов и справедливого сопряжения результатов. Она, таким образом, устанавливает внутреннюю связь между дискурсами этического самопонимания и юридической справедливости. Теория дискурса переносит центр тяжести на коммуникацию свободной общественности, в ходе которой достигается консенсус.

Опираясь на технику деконструкции, Ж. Деррида в докладах на тему культурной идентичности тщательно отслеживал остатки воинственного европоцентристского дискурса. Его аргументы были направлены против универсалистских притязаний теории коммуникативного действия Хабермаса и против герменевтики Гадамера, постулировавшего «добрую волю к пониманию». При изучении дискурсов о способах идентификации обнаруживается один и тот же повторяющийся прием. Его суть состоит в определении своего на фоне или на границе чужого. Чужой изображается как нечто онтологически внешнее и враждебное, от него идет угроза, и поэтому необходимо объединиться, консолидироваться в качестве «наших», забыть о внутренних проблемах. Этот старый, уходящий вглубь веков способ укрепления национальной или иной, например культурной, идентичности нуждается в особом изучении.

В западной этноантропологии изменение образа Другого стало предметом исследования. Европа, изначально осознававшая себя как носителя культуры, цивилизации, христианства, была вынуждена защищаться и нападать, осваивать и колонизировать. Для нее Другой — это варвар, не христианин — язычник, православный, мусульманин и т. п. От такого самоопределения страдала сама Европа, и мировые войны были самой высокой ценой, которую она заплатила за гегемонистские притязания. Повторения этого следует избегать и нам, и европейцам.

Страх чужого во многом подогревается моралью. Чужие — это плохие, чуть ли не враги. Ненависть к ним во многом питается ресентиментом, возникающим в постстрессовой ситуации поражения. У нас оно вызвано распадом Советского Союза, в Европе — кризисом финансового капитализма, восстанием стран третьего мира против эксплуатации со стороны Запада. Так что моральные чувства в отношении чужих являются не совсем чистыми.

Мораль необходима, но если она претендует судить все и вся, то кто будет судить саму мораль, какая мораль является хорошей, а какая нет? Естественно, правильной кажется своя мораль. Но так невозможно договориться. Стало быть, для преодоления конфликта приходится занять внеморальную позицию. Между тем мораль царит повсюду, ею руководствуются журналисты, создающие разного рода страшилки, политики, разделяющие людей на друзей и врагов. Как известно, ею оправдываются не только революционеры, но также преступники и террористы. Получается, как говорил Лев Толстой, нет в мире виноватых. В итоге абсолютизация морали приводит либо к осуждению, либо к всепрощению.

История, как заметил Гегель, не является ареной счастья, точно так же наивна вера в государство с человеческим лицом. Именно эта детская вера и лежит в основе наших оценок современности. Однако нужно признать, что окружающая нас социальная среда не похожа на материнский инкубатор, а является сложным продуктом различных технологий. Их следует не только осуждать, но и пытаться жить с ними в согласии. Так же, как человек приспосабливается к природе, он должен приспособиться к искусственной социальной реальности, к государству, которое является если не человеческим, то сверхчеловеческим.


Статус чужого: ксенофобия и ксенофилия.

Сегодня в нашем мультикультурном мире мы стоим перед радикальным вопросом уже не о другом, а о чужом. Хуже того, под воздействием террористических актов реанимируется образ врага. Расширение национально-этнических конфликтов толкает уже почти в пожарном порядке к какому-то более эффективному решению проблемы чужого, нежели принцип толерантности. Оно ищется в двух альтернативных направлениях: во-первых, как продолжение попыток открытия общих оснований различных культур. Во-вторых, как стратегия мультикультурализма: не только по эпистемологическим, но и по моральным соображениям среди основных прав человека следует признать главное право — быть Другим. Сомнения в принципе мультикультурализма вызваны протестами местного населения, права и обычаи которого не признаются приезжими. Если раньше мегаполисы выполняли роль «плавильного тигля», то сегодня приезжие создают свои анклавы и постепенно вытесняют местное население.

С точки зрения либеральной политологии, рождение современных наций протекало под знаком вражды против того, что сословные нации назвали «отечеством», и против партикуляризма материнского языка, который по мере угасания чувства родства стал квалифицироваться как чужой. Примером прощания с символами отечества и материнского языка является рождение американской нации. Английское, французское и иное происхождение вытеснялось и забывалось. На место «народа», хотя это слово осталось в Конституции, был поставлен суверенитет нации. Однако новое национальное единство, как известно, сопровождалось элиминацией «чужих языков», оргией насилия и кровопролитной гражданской войной. В силу выполнения защитной функции национальное государство развивает не только подозрительность, но и реальные средства слежки, надзора за чужими. Как пример можно привести эволюцию таможни, разведки, политической полиции.

Считается, что нация — это политическое, а не этническое образование. Вместе с тем представители той или иной нации самоопределяются на основе языка, культуры, территории, труда и даже некоего родства, или «братства», как было написано на знаменах французской революции, К сожалению, мы живем в таком мире, где не действует завет: возлюби ближнего своего. Мир стал слишком тесным, и в нем господствует непризнание, виртуально он заражен расизмом сильнее, чем раньше. Для обеспечения мира еще И. Кант выдвинул концепцию Союза свободных наций, основанного на принципах равноправия. Спустя 200 лет после кантовского трактата о вечном мире появились такие надгосударственные организации, как Международный суд, Комиссия по правам человека и т. д. Сегодня возникли новые формы пацификации, порожденные глобализацией. Транснациональные компании, банки, издательства, информационные концерны существенно ограничивают амбиции правительств тех или иных национальных государств, разрушают их классическую державную политику. Мировая общественность также институализировалась в форме разного рода негосударственных организаций вроде Гринпис или Международной амнистии. Благодаря интеграции в международные структуры снимаются негативные последствия автономизации, а национальное государство переходит в новую фазу развития, характеризующуюся открытостью границ, заинтересованностью в сотрудничестве и обмене (экономическом, культурном, информационном) с другими странами и народами. «Союз народов», как о нем мечтал Кант, и современное «мировое сообщество» — конечно, разные вещи. Миротворческие интервенции НАТО вызывают подозрение, что универсалистский проект, на словах стирающий границу между своими и чужими, оказывается формой морального ханжества. Более того, он продолжает стратегию «маленькой победоносной войны», которая считалась политиками вроде К. Шмитта хорошим средством для поддержания боеспособности населения «первого мира».

Проекты будущего Фукуямы и Хантингтона — это американские мифы. Скорее всего они не реализуются, и мир не будет таким, как Америка. Люди привязаны к своей культуре. А модернизация не тождественна вестернизации. Историческое развитие не измеряется исключительно экономическими показателями. Было бы опрометчиво утверждать, что возвращается ужасное прошлое с его насилием и войнами. Прогноз о грядущей войне цивилизаций кажется сильным преувеличением. Сравнение современных конфликтов с прошлыми, а главное, способов их разрешения, позволяет сделать вывод о том, что они вовсе не определяются человеческой природой. Совершенно недостаточно сказать, что человек зол или добр по природе, что есть полноценные и неполноценные расы. На самом деле как учение о расах, так и теория цивилизаций являются во многом идеологическими мифами. Различия людей задаются не столько природными или этническими, сколько коммуникативными факторами.

На многообразие мира обращал внимание еще Б. Малиновский. Нет культур худших и лучших, все они равноценны. Другие культуры являются зеркалами, благодаря которым они могут увидеть себя. Сегодня человек оказывается под давлением десятков культур. Конфронтация, водоворот культур сделали мир глобальной деревней. Но не надо преувеличивать близость общения. Каждый живет в своем сообществе и не интересуется другими, и это касается не только интернет-сообществ.

Требование всеобщих прав человека означает равенство перед законом всех граждан государства. Но фактически право чужого сводится к возможности предоставления убежища. В отличие от старого закона гостеприимства, согласно которому путника принимали безотносительно к тому, из каких земель он пришел, чужой — это гражданин другого государства, иностранец, права которого представляют смесь права и бесправия. Конечно, можно говорить о некотором прогрессе прав чужого, который пользуется равенством перед законом той страны, где он пребывает. Иностранец расценивается как чужой, если не знает и не признает языка и культуры страны пребывания. Одновременно чужой — это тот, кого никто не знает. Чужой — это ничей гость, который всегда под подозрением и в этом смысле является источником фантазмов. Начиная с XVI века подозрительность государства к иностранцам превратила гостя в чужого. Речь идет о постепенной идентификации пришлых с целью обеспечения безопасности. Появляется множество циркуляров и рекомендаций, какие меры безопасности следует применять по отношению к странствующим незнакомцам.

Чужой становится темой многочисленных эмпирических исследований. Особенно большая работа проделана социологами и специалистами по межэтническим коммуникациям. Полученные результаты требуют серьезного анализа, их нельзя непосредственно переводить в какие-то постановления, или санкции. Дело в том, что они осуществляются на основе некоторых установок, которые кажутся естественными и очевидными. Однако как политика, так и законы, определяющие право чужого, существенно отличаются в разных культурах. Это определяется различием некоторых естественно-историческим путем сложившихся предпосылок и установок, которые принимаются членами группы или общества в целом как самоочевидные.

Соседство — такая форма совместного бытия, которая имеет давнюю традицию. К сожалению, мир становится теснее, а мы живем по английской пословице: хороший сосед — это хороший забор. Поэтому необходимо реанимировать искусство мирного соседства и использовать техники его поддержки. Новые формы жизни раскрывают новые аспекты чужого. Поэтому необходимо исследование истории страхов. Чего люди боялись раньше и чего мы боимся сегодня. Насколько эти страхи реальны, насколько они являются фантазмами и что они в таком случае замещают или вытесняют? Может быть, главный страх — война всех против всех, убийство, перманентное мщение, ненависть, жажда реванша?

После того как с политической арены ушло движение 60-х за мир на Земле, и особенно после падения «железного занавеса» началась эра разговоров о толерантности. На передний план вышла проблема Другого. Все говорили о диалоге как форме признания. Герменевтика и теория коммуникации стали духовными лидерами современности. Параллельно левая критика, утратившая свой объект — тоталитарное государство, — начала поиски малых форм насилия и выявила многочисленные его проявления в семье, школе, на работе. На этом фоне оформилось движение защиты прав человека. Университетские марксистки организовали феминистские движения и объявили войну мужскому господству. Движения за права заключенных, борьба против использования психиатрии в политических целях открыли для критики зоны насилия, которые прежде считались естественно необходимыми.

В ходе развития общества благоденствия люди становятся более чувствительными к различным формам принуждения. Общество освобождается от репрессивности, терпимее относится к различным аномалиям и формам инаковости. При этом оно становится похоже на гигантский профилакторий, внутри которого царит толерантность, а снаружи безумствуют опасные чужие. Но перегородки оказались одновременно непреодолимыми и слишком хрупкими. Те, кто оказался внутри общества благоденствия, не могли помочь своим отсталым соседям, а те в свою очередь, видя, как надо жить, не смогли построить постиндустриальное общество всеобщего благоденствия. Поэтому тактика терроризма оказалась самой эффективной в борьбе с развитыми странами.

Под разговоры о гуманизме, мультикультурализме и толерантности на самом деле происходит рост национализма, ксенофобии, насилия, терроризма. От этого другая крайность — тезис о войне цивилизаций. Страх чужого проснулся снова. Чужие уже рядом, более того, это уже не просто мигранты, а террористы. Это уже враги. Образ врага годится для кратковременного восстановления единства. Разумеется, когда возникают чрезвычайные ситуации, выходить из них приходится в «ручном режиме», и тогда все зависит от мудрости политиков, эффективности действий правоохранительных органов и военных. Однако долгосрочная политика предполагает профилактику проявлений ксенофобии и должна опираться на эффективные социальные технологии.

Философское исследование проблемы чужого предполагает концептуальный анализ, изучение разнообразных теоретических дискурсов, выявление их возможностей и границ. В результате рефлексии и критики различных программ (прежде всего либеральных и консервативных) можно сформулировать более или менее общую концепцию, интегрирующую различные подходы. Методы социальной и культурной антропологии, сложившиеся при изучении традиционных обществ, должны быть дополнены с учетом особенностей коллективной и индивидуальной психологии наших современников. Опираясь на многочисленные исторические, социологические, и психологические исследования, можно выявить механизмы возникновения стрессовых и постстрессовых состояний сознания людей, оказавшихся в зоне конфликта. Как правило, именно в таких ситуациях формируется образ чужого, который воспринимается как враг.

Нет ничего кажущегося более естественным, чем различие своего и чужого, друга и врага. Мораль рекомендует нам любить чужого. Но когда различие стирается, возникает ситуация неопределенности и наблюдается рост насилия. Поэтому в чрезвычайных ситуациях снова приходится реанимировать образ врага. Так, после распада Советского Союза начались конфликты между бывшими республиками, сегодняшние Россия и Европа перестали понимать друг друга. Люди, группы, общества, оказавшиеся в ситуации поражения, должны как-то жить. Обычно в этой постстрессовой фазе процветают чувство мести и жажда реванша. Таким образом, круг насилия только расширяется. Поэтому необходимо понять, как в истории общества преодолевались подобные настроения, как общество возвращалось в нормальное состояние. Философско-антропологическое осмысление данной проблемы соединяет анализ и критику идей, настроений и телесных практик. Помимо теоретических построений необходимо, как это делал Шпенглер, исследование литературных произведений, в которых запечатлевается тот или иной образ чужого. Например, весьма перспективным представляется сравнительный анализ российской и европейской имперской литературы. Он позволяет выявить важную роль искусства и тем самым обогатить наши представления о том, какими технологиями формируются чувства и настроения людей. Особенно важной представляется аналитика символических и телесных практик. Это позволит создавать более эффективные технологии воспитания людей.

В политической философии конкурируют консервативная и делиберативная модели чужого. Г.-Г. Гадамер предложил герменевтическую модель взаимопонимания, в которой разные индивиды вступают в диалог и таким образом достигают единства. Правда, критики отметили невозможность такой коммуникации между нормальными и ненормальными, а также между людьми, разделенными идеологическими барьерами. В работе «Включенность другого» Хабермас попытался снять враждебность, используя возможности своей теории коммуникативного действия[26]. Наоборот, Р. Жирар в своих работах о насилии использовал результаты этнографических исследований первобытных обществ и реабилитировал образ чужого, которого он изобразил как жертву. Образ чужого имеет двойное назначение. Во-первых, он аккумулирует страх, вызванный вторжением внешнего врага или появлением диссидентов, инакомыслящих в рамках своей общины. Это ведет к разрушению единства общины, которая может существовать веками и даже тысячелетиями, если люди хранят верность традиционным обычаям. Во-вторых, образ чужого необходим для подготовки искупительной жертвы, которую приносят с целью прервать замкнутый круг насилия[27]. Таким образом, чужой — это источник страха и одновременно лекарство от него.


Образ врага.

По мнению антропологов, образ врага — это ответ на внутренние проблемы общества. Чувство «Мы» формируется на почве общей истории, места обитания, культуры, языка. Но для идентификации своих необходимы чужие. Согласно Йоки, в настоящей политике для формирования образа врага используются цивилизационные, религиозные и иные различия. Кроме противоположности друзей и врагов различают инородцев, иноверцев и, наконец, варваров. Если враг — некое премордиальное или «натуральное» образование, тогда он вечен. Если же враг ситуативен, то есть посягнул на то, что сейчас является моим, то это другая сила, которая препятствует расширению моего господства. Но тогда не бывает вечных врагов, в новых условиях возможно объединение с прежним противником. Неудивительно, что, с одной стороны, Йоки настаивал на том, что евреи и славяне — вечные враги западной цивилизации, а с другой стороны, признавал политические альянсы. Например, сегодня очевидно, что у Европы есть другой, более опасный соперник, а между тем недоверие к России, питаемое старыми страшилками, мешает принимать верные политические решения.

Но даже если враг вечен, с ним нужно как-то жить. Йоки допускал сохранение враждебного народа, если он сдается, отказывается от суверенитета или по крайней мере объявляет нейтралитет. Но это довольно жесткие формы господства. Сегодня достаточно превратить население другой страны в дешевую рабочую силу, использовать ее природные ресурсы для своих нужд, навязать свою культуру и образ жизни. Последний оплот идентичности — религия, но в силу ее терпимости религиозные различия не являются основанием враждебности.

Йоки, по сути, делит мир пополам, то есть опирается на понятие двух сверхдержав. Если Хайдеггер полагал, что Европа не должна включаться в гонку вооружений и должна сохранить нейтралитет, то для Йоки нейтралитет равнозначен поражению. Конструировать и интенсифицировать образ внешнего врага приходится из-за внутренних проблем, и это тоже означает, что накал враждебности может снизиться, если внутри все нормально. Йоки же прямолинейно заявлял: группа становится политической в том случае, когда настраивает людей друг против друга как врагов. Получается, что политическое мышление характеризуется как выбор «или-или». Но это и удручает. Политика оказывается не творческой, она зависит от обстоятельств, а не создает их, она слепо следует необходимости. Конечно, моделировать правителя по образцу художника и пытаться построить государство как произведение искусства — это тоже преувеличение, скорее, мечта, чем реальность, но фатализм ничуть не лучше. Если политика — это судьба, как сказал Наполеон, то не остается ничего иного, как оправдывать любую политику.

Внутренняя политика государства должна быть направлена на предотвращение появления враждебных группировок. Йоки руководствовался традиционными представлениями — организмы либо живут здоровыми, либо болеют и умирают. Отсюда попытка примирения — вторичная политика, первичная политика бескомпромиссна. На самом деле абсолютно здоровых людей не бывает. Мы только родились — и уже начали умирать. Но если бы мы не умирали, было бы еще хуже, и не только потому, что вечное возвращение одного и того же невыносимо. Сегодня критерием смерти является остановка мозга, и поэтому возникает проблема эвтаназии. Смерть по-своему гуманна еще и потому, что, умирая, мы оставляем место молодым. Глядя на своих детей и внуков, мы верим, что наш род продолжается.


Ненависть и насилие.

Ничто, пожалуй, так не противно, как проявления насилия. И это особенно сильно ощущается сегодня, когда вопреки ожиданиям гуманизма, подкрепляемым верой в процесс цивилизации, мы, наоборот, сталкиваемся чуть ли не во всех сферах частной и общественной жизни с самыми грубыми формами агрессии и экстремизма. Поневоле приходишь к мысли о какой-то испорченности человека, о неискоренимости зла. Эти манихейские настроения подкрепляются фактами, которыми каждодневно и даже ежечасно наполнены ленты новостей. И нельзя сказать, что это роллинг, нацеленный на то, чтобы запугать людей. В ответ на возмущение народа различными неурядицами и злоупотреблениями власти показывают еще более страшные события. Это старый испытанный прием. Как раньше униженные и оскорбленные приходили в храм, где, сопереживая страданиям Христа, они примирялись со своими несчастьями и прощали обидчиков, так и сегодня, глядя на ленты новостей, мы думаем, что все могло быть гораздо хуже, чем есть.

Есть какая-то сатанинская диалектика добра и зла, одно проявляется на фоне другого. Отсюда последствия реализации либеральных идеалов оказываются амбивалентными. В процессе цивилизации действительно люди становятся более тонкими и чувствительными и поэтому более ранимыми. Европейцы, посещавшие Россию в XVIII веке, дружно констатировали грубость нравов, которую сами русские, даже наиболее просвещенные, не замечали. Просвещенный барин не гнушался рукоприкладством в отношении слуг. Но теперь мы не используем телесных наказаний и расцениваем их как насилие над личностью. В результате складывается какая-то неопределенность.

1. С одной стороны, насилие считается недопустимым, а с другой — в каких-то случаях неизбежным и даже необходимым. Например, если речь идет о достижении хороших результатов, то можно прибегать к жестким мерам. Это может быть и наказание.

2. С одной стороны, считается, что насилие применяется в чрезвычайных обстоятельствах, а в нормальной мирной жизни царит толерантность. С другой — мы видим, что в обществе всеобщего благоденствия случаются такие эксцессы, каких не было даже у самых диких племен.


Если в традиционных обществах практиковалось насилие, то у нас царит ненависть. Поневоле приходится признать английскую версию оправдания зла, согласно которой пороки способствуют прогрессу. Не отрицая агрессии, возможно, присущей человеческой природе, тем не менее необходимо продумать меру допустимого насилия, а также понять, как эгоизм, конкуренция, вражда и ненависть могут способствовать процветанию общества. Англичанин Мандевиль в «Басне о пчелах» попытался это сделать. Немец Кант назвал использование пороков для достижения вечного мира «необъяснимой хитростью природы».

М. Шелер считал любовь и ненависть однопорядковыми чувствами, легко переходящими друг в друга. Действительно, такое встречается. На добро люди нередко отвечают злом. Психологи называют такое отрицание двойным зажимом. В ответ на наставления старших молодые поступают наоборот. Поэтому возникает вопрос о том, с какими формами насилия мы сталкиваемся сегодня, как мы ощущаем давление социального порядка, какие нормы общественного и приватного поведения вызывают у нас скрытый протест. Причем дело обстоит так, что мы не можем прямо и открыто высказать возражения, ибо эти нормы кажутся естественными, и, тем не менее, они отторгаются на каком-то глубинном подсознательном уровне или кажутся подавляющими свободу, не соответствующими идеалам справедливости. Мы приспосабливаемся, но при этом накапливается раздражение, переходящее в ненависть, из-за чего мирный гражданин хватает в руки оружие и начинает расстреливать окружающих.

Таким образом, если в чрезвычайных обстоятельствах приходится прибегать к грубым мерам прекращения мести и насилия, то в условиях мирного существования постепенно накапливается энергия ненависти. Получается, что люди обречены жить в состоянии конфликта, и остается решать, что лучше выбрать — насилие или ненависть. Однако такая постановка вопроса заранее обрекает на неблагоприятный ответ, и поэтому следует всячески избегать подобного рода дилемм. Нельзя загонять себя в угол. Но если обстоятельства все же складываются так, что мы поставлены перед выбором двух зол, то, разумеется, нужно выбирать наименьшее.

Попробуем разобраться, что хуже, прямое насилие или терпение, страдание и, как следствие, ресентимент? Поскольку обе эти формы встречаются в нашем мире и как бы разогревают друг друга, то это вовсе не умозрительный вопрос. Сравнивая потери во внутренних и международных конфликтах, которые решаются с помощью полиции или армии, кажется, что хуже всего война, в то время как ненависть дремлет подспудно и иногда прорывается в форме эксцессов. Но если обратиться к теоретикам войны, то некоторые из них считают, что если ее вести по правилам, то потери будут минимальными.

Как считают антропологи и этнографы, физическое насилие — это, во-первых, форма разрядки напряжения, во-вторых, способ очищения от коллективной ненависти. Наши предки в таких случаях прибегали к ритуалам жертвоприношения. Это кажется немыслимой жестокостью, и, тем не менее, жертва как губка впитывает и уносит с собой коллективный страх. Такая трактовка насилия страдает романтизмом. На самом деле можно точно так же утверждать, что наши предки не только не боялись насилия, а наоборот, всячески культивировали его. И дело тут не в бессознательных комплексах, как считал Фрейд, а в решении проблемы идентичности. В то время как наши предки конструировали образ чужого и образ врага, чтобы на этом фоне определить самих себя, мы, наоборот, говорим о толерантности и мультикультурализме. Растворив чужого в плавильном тигле мегаполисов, мы потеряли самих себя. История учит, что страх чужого — плохой способ идентификации, к которому прибегают неуравновешенные политики. Пробудив дух народа, элита делает его жертвой конфликта. Поэтому, признавая открытость разного рода конфликтов, все-таки следует просчитать их последствия и не раздувать их без надобности.


Война.

Войны объясняют такими причинами, как распределение рынков, борьба за территории, ресурсы. Когда в Европу хлынули толпы мигрантов, стали говорить, что исламский мир расширяется и побеждает не военным, а совсем другим способом. Миграционная война является расплатой за то, что европейцы стремились навязать в качестве идеала свой образ жизни. Они не подумали, что люди сорвутся со своих мест, чтобы жить так, как им показывает европейская реклама. Навязав другим свое ви́дение мира, они тем самым сделали их неспособными вести традиционный образ жизни. Впрочем, третий мир расколот. Одни хотят жить как в Европе, другие — в согласии со своим традициями. Первые эмигрируют, вторые воюют. Такова плата за культурный империализм.

Что же тогда является причиной войны? Нищету и голод, конечно, нельзя сбрасывать со счетов, но приходится учитывать и то, что творится в головах людей. Люди воюют не за кусок хлеба, а за идею, без нее война будет проиграна. Впрочем, народ можно поднять и на основе культивирования ресентимента. Немцы жаждали реванша после Первой мировой войны и, наоборот, ощутили чувство вины после Второй. Эпоха истребительных войн XX века для Йоки — это время абсолютной политики. Он считал единственной оправданной причиной справедливой или абсолютной войны усиление мощи государства. Политиком является тот, кто понимает, что такое политика, и способствует ее развертыванию во всех формах, включая войну. Хотя Йоки ввел понятие абсолютной войны, это не значит, что он считал ее перманентной. Война — это смерть, она оправдана, если неизбежна. В принципе, можно жить в мире и с враждебно настроенными соседями, если у государства есть достаточно сил для отпора агрессии.

Йоки указал принципиальное различие внешних и внутренних войн. Наиболее опасной и неприемлемой является гражданская война, в которой уничтожается собственное население. Задача политика в том, чтобы всеми силами оказывать противодействие появлению противоборствующих групп и классов, особенно таких, которые не просто ориентируются на чужие ценности, а практически работают на врага. Для их изоляции Йоки допускал даже создание концлагерей. Для того чтобы сохранить силу государства, необходимо единство. Лучше всего оно достигается в тоталитарном государстве, в котором граждане на первое место ставят не частные, а общественные интересы.

Конечно, как теоретик Йоки проигрывает Шмитту и другим европейским интеллектуалам. С «большевистской прямотой» он формулирует цели политики и, ничтоже сумняшеся, защищает явно бесчеловечные способы достижения единства государства. Сегодня вряд ли кто-то, кроме фундаменталистов, поддержал бы эти методы. Да и сам Йоки, хотя и отрицал главенство правовых, моральных, религиозных критериев оценки государства, не сводил его к полицейской машине. Он определял государство как организм, наделенный душой, преследующей свои цели, имеющей свою судьбу.

Когда речь заходит о душе государства, конечно, вспоминается Гегель, который предлагал одухотворение монархии. Согласно его предложению гражданам следует не протестовать, а культивировать любовь к государству. Таким образом, речь идет не о чистках и репрессиях, а о воспитании. Государственный «инстинкт», свойственный гражданам империй, является продуктом сложной воспитательной работы[28]. Но и здесь возникает вопрос о мере. Если рефлексия настраивает на критический лад, и тем самым способствует революционной практике, то насколько допустимы воспитательные и тем более дисциплинарные воздействия?

Йоки утверждал, что примерно с 1850 г. европейская политика строилась на непонимании, она была подчинена экономике, и в ней преобладал космополитизм. Произошла инфляция политики. Сведенная к макиавеллизму, к обману и интригам, она стала считаться анахронизмом. Затянувшийся мирный период с 1871 по 1914 г. также был благоприятной почвой мультикультурализма и толерантности.

Результатом двух мировых войн стал упадок Европы, потому что политики руководствовались мелкодержавными интересами, не осознавали опасности большевистской революции, в результате которой Россия окончательно отпала от Запада. И после войны они оставались заложниками идей XIX века, верили в единство на основе права и разума. Слепота проявлялась в том, что американские политики считали СССР демократическим государством.

Йоки писал свою книгу во время образования коалиции и проглядел, что против России всегда создавались военные союзы, и лучший пример — НАТО.

Дух современной политики определяет форму войны. Но открытие атомной бомбы заставило задуматься о контроле за гонкой вооружений. Люди испугались за сохранность планеты. Йоки увидел в страхе термоядерной катастрофы отголосок старых мифов о гибели мира и даже богов. На самом деле атомная бомба — это только начало. Речь идет об изобретении абсолютного оружия. По мнению Йоки, опасения или надежда, что новое оружие может опровергнуть мировоззрение европейцев, по меньшей мере, наивно. В основе цивилизации лежат высшие цели, именно они определяют науку, технику, философию, все ценностные установки общества. Применение изобретенного техниками оружия для реализации воли к власти говорит о наличии высшей идеи, и она не сводится к культу материи или разума. Вопрос не в средствах вооружения. Война есть высшая степень размежевания друзей и врагов. Война — выражение варварства и лишена высокого символизма. Но она остается, как всякое дело человека, духовной, ее суть не зоологическая борьба за выживание, а сверхличное предназначение. Душа культуры присутствует в высокой войне, те, кто ее ведут, борются за будущее. Все это отголоски речей перед началом Первой мировой войны.

Н. Трубецкой осмыслял военное противостояние как идейное. Война идет за то, чем надлежит быть вселенной — зверинцем или храмом? Характеризуя идеологию противников, Трубецкой писал: «Здесь биологизм сознательно возводится в принцип, утверждается как то, что должно господствовать в мире. Всякое ограничение права кровавой расправы с другими народами во имя какого-либо высшего начала сознательно отметается как сентиментальность и ложь»[29]. Он предсказал, что это озверение, возведенное в принцип, отречение от всего того человечного, что доселе было и есть в культуре, может повести к поголовному истреблению целых народов. «Этим измеряется значение той великой борьбы, которую мы ведем. Речь идет не только о сохранении нашей целости и независимости, а о спасении всего человеческого, что есть в человеке, о сохранении самого смысла человеческой жизни против надвигающегося хаоса и бессмыслицы»[30].

После такого апофеоза войны попробуем вдуматься в проект вечного мира. Кант сравнивал войну с дракой в посудной лавке, но считал, что без нее в обществе будут господствовать торгаши. Война не является перманентной, она предполагает перемирие. Нейтралитет означает отказ от войны, и это равноценно утрате самостоятельности. Либералы, считающие войну анахронизмом, мечтающие о вечном мире, способствуют исчезновению политического. В различении торгашей и героев есть нечто возвышенное. Война вырывает человека из кокона индивидуального существования и ставит на путь подвига. Без политики и войн был бы глубокий застой и упадок. Но если люди могут вести частную жизнь, то это делает их жизнь комфортабельнее. К сожалению, общество благоденствия предполагает не только высокую производительность труда, но и высокую степень отчуждения. Существование в качестве политической единицы, определение врага, ведение войны, сохранение внутреннего мира, объявление внутреннего врага, власть над жизнью и смертью — все это грани бытия политического организма. Конечно, полное безумие состоит в том, что граждан заставляют отдавать жизнь ради достижения экономических интересов. Война — это экзистенциальное разобщение, не существует способов оправдания убийства.


Патология культуры.

Йоки утверждал, что параллельно политическим и экономическим событиям, происходившим на протяжении XIX и XX веков, творилась другая история. Она заключалась в развитии культурного паразита, жизнедеятельность которого вызвала дисторсию западной политики и экономики. Под культурной дисторсией он понимал такое состояние, когда внешние формы жизни сбивают культуру с ее истинного жизненного пути. Именно это и произошло с Западом в начале XX века, и он должен четко осознать, что болен культурной дисторсией.

Если обсуждать проблему чужого с позиции трансгуманизма, то ее решение будет значительно отличаться от расхожих суждений. Оно нацеливает на поиски более глубоких причин, нежели враждебность чужих. Это и внешние причины — возникновение чрезвычайных ситуаций там, откуда приезжают чужие, и неурядицы внутри того общества, куда они приходят. Ненависть к чужому во многом определяется кризисом общества, страхом беспорядка, при котором все начинают бояться друг друга. Издавна наши предки находили выход из таких кризисных ситуаций в жертвоприношении. Разумеется, сегодня мы не можем принять такой ужасный способ восстановления единства общества. Необходимы усилия по развитию экономики и демократизации общества. Но следует признать, что эти меры не сразу приводят к оздоровлению сознания людей, которые в постстрессовой фазе истории живут с чувством мести, и таким образом остаются горючим материалом вспышек коллективного насилия. В сегодняшней Европе это можно наблюдать как среди своих, так и среди чужих. Когда царит всеобщий страх и подозрительность, всегда найдутся охотники использовать эти настроения в своих целях. Поэтому изучение психоистории общества является актуальной задачей общественных наук. Философская антропология, аккумулирующая различные знания о человеке, изучающая традиции, нормы, ритуалы, сохраняющие традиционные общества от распада, открывает арсенал традиционных техник, которые могут использоваться для преодоления страха чужого и сохранения собственной идентичности.


Америка.

Йоки — это американский Чаадаев. При жизни его считали ненормальным, но консервативные политики, несомненно, восприняли многие идеи, которые он озвучивал. Констатировав угасание пассионарности первых переселенцев, Йоки нарисовал впечатляющую картину деградации американского общества. Впрочем, полагал он, Америке и не была уготована судьба империи. Будучи изолированной географически, она не закалилась в боях, по сути, у нее не было реальных врагов. Разбирая судьбу Америки, Йоки пришел к выводам: первая и главная ошибка состояла в том, что Декларация и Конституция были написаны по французскому шаблону, содержащему главные принципы буржуазного общества. Вторая роковая ошибка — это победа демократического Севера над аристократическим Югом. И наконец, третья судьбоносная ошибка — это еврейский капитализм. Отсюда Америку ожидают следующие потрясения: расовая война между неграми и белыми; классовая борьба профсоюзов против руководителей предприятий; финансовая война денежных диктаторов; наконец, борьба не на жизнь, а на смерть между губящим культуру меньшинством и американским народом.

Все-таки неясно, откуда Йоки почерпнул свои идеи и почему их защищал. По мнению критиков, он романтик, бумажный мальчик, начитавшийся Шпенглера и других теоретиков национал-социализма. Но в таком случае его симпатии должны были улетучиться после того, как, участвуя в Нюрнбергском процессе, он убедился, что фашизм обернулся террором внутри и агрессией снаружи. После такого негативного опыта, казалось, всякие разговоры о тоталитарном государстве должны были умолкнуть. Либеральные критики считали, что при национал-социализме государство не укреплялось, а разрушалось. Оно, строго говоря, было не тоталитарное, а наоборот, анархическое. Фактически там властью обладала не только партия, а еще армия, бюрократия и крупные капиталисты. Фюрер в этих условиях управлял в ручном режиме, используя социальную технику и политическую механику. «Обыкновенный фашизм» проявлялся в функциональных отношениях людей. В Третьем рейхе не было ни государства, ни идеологии, ни единства вождя и народа. Была пропаганда, в которой использовали любые удачные находки, способные отвлечь внимание от реальных проблем[31]. Возможно, это тоже преувеличение, если бы все было построено так, то германская армия не смогла бы покорить Европу и дойти до Москвы. Это произошло в силу того, что перечисленные силы действовали относительно слаженно, что какой-то «дух» объединял немцев. Конечно, пропаганда транслировала вовсе не то, что писали теоретики национал-социализма, но и отрывать одно от другого тоже неправильно. Все было продумано, и образы врагов были сконструированы так, что действовали магнетически.

Я думаю, Йоки и другие романтики фашизма питались еще довоенными идеями национал-социализма, о зверствах фашистов они еще не знали, а работы Ноймана, Адорно, Арендт и других тоже писались в годы войны и были опубликованы примерно в то же время, что написана книга Йоки. Видимо, мощный импульс, толкавший мыслителя в сторону национал-социализма, нужно искать в самой Америке. Разрушительные последствия капитализма, исход черного населения в города, страх перед вырождением — все это толкало в сторону махрового консерватизма. Ви́дение Америки в либерально-демократическом ракурсе явно одностороннее. На уровне семейного и школьного образования там закладывается патриотизм, а если иметь в виду уроки истории в учебных заведениях, воспитывающих кадры внешней разведки, то очевидно, что Йоки получил все необходимое для разработки своей концепции.

Шпенглер, Йоки и Чемберлен критиковали натуралистическую концепцию расы[32]. Эту линию критики можно продолжить. Органицистское русофобство и юдофобство нуждается в деконструкции. Образ врага является весьма сложной психо-политической конструкцией. Обычно он интенсифицируется не только в состоянии реальной угрозы, но и как средство скрыть внутренние проблемы общества. Вместо того чтобы менять политику, говорят, что она ведется в правильном направлении, но враги препятствуют ее развитию, и поэтому обещанное будущее отодвигается на неопределенный срок. При этом в качестве врагов чаще всего фигурируют представители маргинальных групп.

Йоки цитировал письмо Баруха Леви Марксу, опубликованное в 1928 г., в котором говорится, что еврейский народ получит власть над миром через объединение всех рас, упразднение границ и через установление всемирной республики, в которой евреи станут руководящим слоем. Когда наступит время Мессии, ключ к мировому богатству окажется в еврейских руках. На самом деле множество таких изречений можно отыскать и у представителей других культур и народов. К ним нужно относиться с чувством юмора. Каждый народ имеет право считать себя богоизбранным, и не стоит этого бояться. Когда-то М. Шелера сильно испугали слова В.С. Соловьева о том, что Россия объединит все народы в некий религиозный интернационал. Его не успокоили слова о том, что она будет не господствовать, а дружить с ними. Явно поддавшись ресентименту, он заметил: если другие откажутся, то русские могут стукнуть камнем по голове[33].

Йоки очищает политику от рефлексии и морализации. Политика не должна быть аморальной. Но если мораль используется цинично, она извращает войну и политику, доводя их до уровня зверства. Другое дело, что мораль и ценности бывают разные. Будь то русские, евреи или арабы — все они руководствуются своими ценностями. Поэтому политика и война — это борьба за достижение не только экономических, но и символических ценностей. Йоки предвещал эру культурной политики, когда начнется война без правил между Европой и анти-Европой, война не за экономику, демократию и права человека, а за господство в мире. Это очень похоже на картину «войны цивилизаций», нарисованную современными американскими политологами[34].

Думается, что Йоки преувеличивал, приписывая стратегию и тактику мировой революции сионизму. В конце концов, каждый народ, и не только европейский, мечтает стать всемирным. Важно, чтобы эта мечта осуществлялась не военными средствами. Бессильно наблюдая, как пришельцы оттесняют в Америке потомков первых европейских поселенцев, Йоки призывал к решительным действиям. Конечно, нельзя молча смотреть, как деградирует коренная нация, но задача философа разбудить ее амбиции и содействовать воспитанию национальной элиты, а не призывать на помощь погромщиков. Для гуманиста ненависть к чужому, вспышки которой не прекращаются до сих пор, — это незаживающая рана. Они испытывают чувство вины и считают всеобщее покаяние лучшим лекарством против ненависти. Переживание комплекса вины способствует толерантности, но ослабляет общество, которое перегружено чужими. Сначала они начинают вести себя по своим правилам, потом добиваться автономии, а в итоге доминируют на заселенной территории.

Существуют различные концепции объяснения вспышек ксенофобии. То, что на повседневном уровне наблюдается как увеличение числа приезжих, то, что переживается обывателями как страх и враждебность, то, что выражается в форме протестов, конфликтов и даже погромов, либеральные теоретики реконструируют как результат политической пропаганды, создающей по заказу правящей элиты образ врага. Наоборот, консервативные антропологи считают формирование образа врага подготовкой к жертвоприношению, способствующему консолидации зараженного внутренним насилием общества.

Если рассуждать на основе фактов, а не поддаваться ксенофобии, то надо признать, что империя тем и отличается от замкнутого государства-нации, что привлекает на службу представителей присоединенных провинций. Что касается евреев, они несли верную службу в Австрии и в Германии. При Ратенау именно еврейские финансисты обеспечивали ее промышленный рост. В России, да и не только, не все евреи были шейлоками, большинство из них хорошо знали свое дело и были дельными специалистами. В свете этих фактов вспышки антисемитизма выглядят совершенно непонятными. Поневоле приходится признать, что общество по-прежнему прибегает к жертвоприношению, когда закланию подвергают маргинального представителя своего сообщества.

Йоки, конечно, не параноик. Несмотря на русофобство, по слухам, он искал контактов с советским правительством. Более того, свой последний приют он нашел в доме друга-еврея. Непонятную с точки зрения разума ненависть к чужим он объяснял нерациональностью самой истории. Развитие культуры он описывал в биологических понятиях, но когда дело доходило до ее символического ядра, прибегал к ссылкам на душу культуры и ее судьбу. Поэтому он не остановился на понимании чужих как паразитов, высасывающих кровь из принявшей их культуры. Тогда он не отличался бы от Геббельса. Развивая идею паразитизма, он пришел к теории дисторсии, согласно которой чужие разрушают культуру, в которую они внедряются. Когда их число превышает некую критическую массу, направление развития культуры меняется от восхода к закату. Эту конечную фазу деградации Йоки назвал ретардацией, то есть движением вспять, в обратном направлении. Внешними врагами, запустившими ретардацию Европы, по его мнению, являются славяне, и особенно русские.

Можно перечислить базисные метафоры, которые используются при описании чужих: инородцы, иностранцы, иноверцы, разного рода маргиналы и преступники. Общие формы отношения к ним: ксенофобия, расизм, шовинизм, нацизм. Но евреи — это нечто особое. Зомбарт писал, что еврейский талант часто проявляется не как раскрытие собственной самобытности, а как способность в Германии писать немецкую музыку, а в России — русскую. При этом, полагал Зомбарт, еврей не перестает быть евреем. Отсюда успешность евреев при капитализме. «Капитализм, либерализм и иудаизм тесно связаны между собой»[35].Строго говоря, евреи не иноверцы, так как европейская религия квалифицируется как иудео-христианская. К инородцам их тоже не отнесешь, так как они не имеют отечества, их родиной, как говорил Гейне, является карманная библия. Евреи — не варвары, наоборот, они внесли немалый вклад в цивилизационный процесс. Что касается капитализма, то и тут их роль бесспорна[36].

Йоки использовал для описания чужаков понятия микробиологии, но его рецепция явно односторонняя. Акцент поставлен на вредоносность, виральность. Геббельс сравнивал евреев с вошью и тем самым определил их путь в газовые камеры. На самом деле микробы являются не только врагами, некоторые из них выполняют защитную функцию. Например, народы Севера считали частое мытье причиной болезни. Кожа — это мембрана, защищающая от опасных воздействий и впитывающая полезные вещества. Если бы Йоки внимательно читал Плесснера, то более пластично представлял бы границу между своим и чужим. Организм существует в окружающей среде, получает извне прежде всего пищу, которую может перерабатывать и усваивать. Для этого существуют каналы подсоединения. Точно так же обстоит дело в отношениях с другими организмами, которые связаны не только борьбой, но и кооперацией. Действительно, есть хищники и паразиты, особую опасность представляют микроорганизмы, которые не отфильтровываются кожными мембранами и проникают внутрь. Известно, что, например, многочисленное племя индейцев чероки, включая воинов, почти целиком вымерло от оспы. В Европу также попадали опасные микробы, завезенные с восточными товарами, и до сих пор время от времени возникают вспышки эпидемических заболеваний.

Здоровье культуры определяется высоким иммунитетом по отношению к чужому и одновременно способностью воспринимать полезные внешние факторы. Конечно, биологическая модель должна быть использована в культурологии с некоторыми предосторожностями, но не стоит забывать об иммунитете. Из открытия Мечникова следует тот вывод, что безопасность организма зависит не только от непроницаемости границы, но и от внутренней сопротивляемости: реагируя на занесенное извне паразитом чужеродное вещество (антиген), организм перестраивается, вырабатывая антитела, и если не гибнет, то становится сильнее — как по Ницше. Организмы, в том числе и культурные, являются открытыми системами; чужое, внешнее является, с одной стороны, опасным, а с другой — полезным для внутреннего развития. Например, пребывание за железным занавесом напоминает профилакторий, очищенный от вирусов чужого. Но его обитатели теряют иммунитет и становятся беззащитными, если барьеры разрушаются. Таможня различает опасные и безопасные вещи, внутренняя полиция отслеживает инакомыслящих. Но на самом деле любой иностранец провозит контрабанду, находящуюся у него в голове, — это груз идей и представлений, усвоенных им с детства. Отсутствие внутреннего иммунитета проявляется в том, что люди смотрят на себя глазами чужого.

По аналогии с паразитами, раковыми клетками Йоки определял мигрантов, представителей чужих культур, группы которых не ассимилируются, не растворяются, а наоборот, как бы кристаллизуются и застывают в первоначальном состоянии. Наподобие молокан они хранят верность материнской культуре, в то время как их историческая родина продолжает развиваться. В результате они оказываются чужими как для своей бывшей, так и для новой культуры.

На примере Америки Йоки показал, что определение ее как плавильного тигля этносов и наций является односторонним. Одни этносы растворяются, и уже дети приезжих становятся американцами, а другие, наоборот, как китайцы, образуют анклавы и представляют собой сообщества в обществе, иногда, как сицилийская или иная мафия, криминальные. Но опаснее всего те, кто умеют внедряться в культуру принимающей страны и использовать ее возможности для достижения своих целей. По Йоки, русские варваризируют культуру, а евреи развивают. Захватив ключевые позиции в обществе, они радикально изменяют направление развития культуры. Йоки с некоторым сочувствием описывал оевреивание России после революции: царь и его семья были поставлены к стенке в Екатеринбурге, и над их телами был начертан каббалистический символ. Он одобрял Сталина за то, что тот постепенно избавлялся от их доминирования и сожалел, что хотя Нью-Йорк более чем наполовину заселен евреями, в Америке не замечают этой опасности.


Образ Европы в условиях современности.

Согласно немецким теориям органической целостности нация — это такая духовная общность, которая присутствует во всех ее частях, институтах семьи, общины, народа в целом. При этом важным условием единства нации М. Шелер считал единство переживания, определяемое территорией. Наоборот, у французских культурологов на первом месте стоит население, а территория — на втором. Франция стремится к образованию человечества на основах свободы и равенства, и это исключает какой-либо аристократизм или веру в избранность. Шелер обвинял англичан в претензиях на мировое господство, реализуемое посредством колониализма. Он утверждал, что немцы несут с собой мировой порядок и трудолюбие и при этом признают право каждого народа на национально-культурное своеобразие. Это похоже на амбиции славянофилов.

Остатки имперских дискурсов сохраняются как у русских, так и у европейцев. Например, накануне и Первой и Второй мировых войн немецкие мыслители отстаивали необходимость существования сильного государства, играющего роль защитного панциря тела народа. Они писали о примате воина-героя, отрицающего благополучие и комфорт. Мечтали о нации как организме. Равенство, свобода и братство виделись на путях организации. Поэтому дилемма торгаша и героя — это не фантазм Зомбарта и Юнгера, а коллективная мечта, ставшая символической реальностью немецкого духа. Собственно, она и была опорой консервативной революции.

Способность суждения делает свое дело. Постепенно европейцы, и русские избавляются от фундаментализма. После падения Берлинской стены все страны в унисон заговорили о возрождении. Поскольку европейцы добились в этом больших успехов, постольку их чаще всего упрекают в европоцентризме. И у нас страх «большого брата» навязчиво повторяется у элиты постсоветстких республик. Психоистория российского и германского народов характеризуется острым переживанием вины. Нужно противодействовать его переходу в жажду реванша. Ведь, глядя на то, что происходит в бывших доминионах, трудно удержаться от ностальгии по старому порядку.

Освальд Шпенглер доказывал, что Европа уже прошла пик своего развития и вступила в полосу постепенного упадка, который он назвал цивилизацией. Если культура — духовный, творческий период, то цивилизация — формальный и все более бездушный. Исходя из этого различения он предпринял впечатляющую интерпретацию истории Европы, в которой особое внимание обращал на проявления «фаустовского духа» в форме технических изобретений, социально-политических движений и иных дерзаний.

Сегодня идеи Шпенглера стали в основном достоянием историков, которые проводят параллели с другими историософиями (например, Тойнби), указывают на философию жизни как исток его воззрений и т. п. Однако возникает вопрос, может ли сегодня чтение работы Шпенглера настолько захватить кого-либо из наших современников, что подвигнет их на создание оригинальных работ, подобных тем, что писал, например, Бердяев. Утрата интереса к «Закату Европы» после Второй мировой войны связана с антидемократическими, антиэкономическими и прочими антитезами Шпенглера, с его тенденциозным описанием иррациональных сил истории. Однако сегодня эти мысли звучат вновь как актуальные и вслед за интересом к Ницше, несомненно, наступит очередь возрождения идей Шпенглера. Действительно, теперь, когда молодые уже не помнят об ужасных последствиях войны, которая в какой-то мере была вызвана пробуждением «фаустовского духа», когда для них стали очевидны недостаточность либеральной экономики и демократии, узость академической науки и культуры, репрессивность повседневного порядка, растет притягательность ярких шпенглеровских описаний сил породы, которые независимо от того, названы и учтены они или нет, оказывают воздействие на ход истории. Даже в своей цивилизационной фазе она не сводится к калькуляции и целерациональности, а по-прежнему опирается на страдание и боль, на волю к власти, на жертву и дар.

Идея Европы вновь стала предметом осмысления в 90-е годы XX столетия. Лидирующее положение в дискуссиях, несомненно, занял Ж. Деррида. Конечно, ему знакома книга Шпенглера, но он не упоминает о ней прямо по той причине, что французы хорошо помнили, к чему привели слишком прямолинейные выводы немецкого культуролога. Работа Деррида «Другой мыс» интересна тем, что приглашает к развитию самой идеи Европы, которую нельзя понимать как нечто застывшее, например традицию, заложенную в Греции и Риме[37]. Если избрать образцом винкельмановскую Античность, то, естественно, современность должна расцениваться как закат этой традиции. Другая важная в методологическом аспекте идея состоит в поиске оснований Европы. Что является главным: наука, искусство, духовность, культура, цивилизация, религия, — а может быть, как считал Деррида, переживание тайны и ответственности? Наконец, стоит раскрыть, в соответствии с требованиями современной культурной антропологии, границы европоцентризма. Идея Европы может развиваться теми, кто не считается европейцем.

Своеобразие позиции Деррида в том, что он ставит вопрос о других ориентирах и об ориентирах Других. Если Европа в период очередного потрясения основ, вызванных распадом СССР, стремится к восстановлению, то этот шанс должен использоваться по-новому. Проект восстановления предполагает память и верность традиции, ответственность перед прошлым. Однако эта память содержит и много дурного. Прошлое, как это случилось в России, может восприниматься как «ужасное» и вызывать отвращение. Таковы ориентиры Других. Новая Европа не должна оставаться самодостаточной и самодовольной. Ее прошлое не менее ужасно, чем у других, и в этом смысле новый проект должен обладать свойствами неожиданности, непредвиденности и беспамятства, он не должен слепо продолжать ось традиции, идущей от «греко-германского» основания. Восприятие Европы как «Кар» (корень слов капитал, капитан, означающий среди прочего и острие копья) характерно на протяжении всей ее истории. Деррида предлагает отказаться от «ядерного», «центрирующего» понимания ориентира, который одновременно выступает как телос культуры. Всякая культура, если она развивается, оказывается тождественной и нетождественной сама себе. Рассуждения Деррида достаточно туманны и исключают непосредственные политические коннотации. Он позволяет себе усомниться в официальной терминологии происходящих перемен: «перестройка», «демократизация», «либерализация», «свободный рынок» и т. п. и оценивает их сквозь призму своей стратегии «призраков», согласно которой изгнанное из идеологии прошлое преспокойно живет в других дискурсах культуры.

Деррида описывает новые формы борьбы за гегемонию. Она уже не мыслится как борьба за право быть столицей Европы в экономическом и даже культурном смысле. Он указывает, что противоречие раздробленности и целостности сегодня осуществляется уже не на государственном уровне. Особенно ярко Деррида описывает борьбу за новые сферы влияния — коммуникативные сети: телефон, телевидеопродукция, интернет, масс-медиа — газеты и журналы, реклама, литература, научные школы и т. д. Это обнаруживает, что сегодня университеты и издательства, владельцы газет, телеканалов и производители видеопродукции, рекламные агентства, монополисты в сфере компьютерного программирования и т. п. предприятия, распоряжающиеся «капиллярной сетью», по которой распространяется информация и духовное наследие, оказываются наиболее важной частью общества, несущей ответственность за его самосохранение. С одной стороны, они приводят к отказу от тоталитаризма, при котором контроль за информацией осуществляется посредством ограничения доступа к ней. Но с другой — они же порождают новые, часто негосударственные формы контроля за общественным мнением и духовным наследием. Эта апория, противоречие, должна быть решена путем открытия невозможного. Европа должна и может стать другой, если она хочет сохраниться.

Государственное право прекращает естественное состояние среди индивидов. Чтобы преодолеть его на уровне отношений между государствами, Кант предлагал переход к всемирно-гражданскому состоянию. Главный вопрос, возникающий при этом: как обеспечить постоянное самоограничение суверенных государств? На роль «мирового жандарма», кажется, претендует Америка. Однако недостатки такой модели «вечного мира» достаточно хорошо известны, и вряд ли кто-либо решится ее повторить.

Современность открывает новые возможности. Во-первых, после Второй мировой войны возникли новые формы пацификации, порожденные глобализацией. Транснациональные компании, банки, издательства, информационные концерны существенно ограничивают амбиции правительств тех или иных национальных государств, разрушают их классическую державную политику. Во-вторых, после Нюрнбергского процесса в декларациях международных надгосударственных организаций, и прежде всего ООН, движение за мир во всем мире приобрело конструктивный характер. В-третьих, мировая общественность институализировалась в форме разного рода негосударственных организаций наподобие Гринпис или Международной амнистии. Вместе с тем миротворческие интервенции, проводимые ООН, вызывают подозрение, что универсалистский проект оказывается формой морального ханжества и, более того, следует стратегии «маленькой победоносной войны». В каком случае интервенция, направленная на защиту прав человека, может быть одновременно морально, политически и юридически легитимной? Нет никакого «логичного» способа соблюдения прав человека. С тех пор, как ООН прибегла к интервенции против стран, создающих угрозу международной безопасности, суверенитет национальных государств оказался под вопросом. Современный европоцентризм проявляется в том, что признаются лишь те народы, которые становятся на европейский путь развития.


Россия между Севером и Югом, Западом и Востоком.

В эпоху строительства больших империй дискурс о «своих» и «чужих» претерпел радикальную трансформацию. Согласно Аксакову, Европа образована на вражде и насилии (германский дух), Россия же — это добровольность, мир и согласие, союз народа и власти, а не продукт общественного договора. Самарин считал сутью русского самосознания синтез народной и религиозной общины. Семья, род, город, государство — это такие формы единства, которые основаны на потребности жить вместе.

Национальный мессианизм выражался в утверждении русского Христа. Славянофильская его форма, представленная Хомяковым, опирается на веру в Россию как единственную спасительницу остальных народов и подстановку на место вселенского — православного, а на место православного — русского. Достоевский еще более усилил эту идею своим утверждением, что Европа проповедует не Христа, а Антихриста, что единственным народом-богоносцем остался русский народ. С. Булгаков испугался того, с какой легкостью мессианизм переходит в национализм, и предложил идею «национального аскетизма», согласно которой следует приостанавливать веру в богоизбранность и культивировать чувство ответственности. С.Н. Трубецкой полагал, что национальная гордость и готовность служить другим народам вполне соединимы. Он пояснял, что речь идет о «царственном достоинстве» по отношению к низшему и о смирении по отношению к высшему. Трубецкой видел выход из тупика мессианизма в миссионизме, который предписывался Христом как необходимость «учить и крестить все народы»[38]. Однако, оглядываясь на опыт колониализма, можно отметить, что мессианизм и был его важнейшей составной частью.

Если оценивать споры западников и славянофилов о своеобразии России с метатеоретической позиции, то можно выявить довольно устойчивую структуру сходств и различий, которая сохраняется до наших дней у либералов и консерваторов. Считается, что российская ментальность не совпадает с европейским этосом самодисциплины и ответственности, дальновидности и предусмотрительности. Но в ней есть и позитивные моменты. Конечно, неорганизованность и безалаберность — это плохо, но в условиях кризиса, когда старые правила не действуют, русские оказываются наиболее приспособленными. В России вслед за ослаблением роли государства резко падали экономические показатели, и страна испытывала очередное военное поражение. Отсюда парадокс свободы и власти. Проблема в том, что ослабление государственного регулирования снижает экономический и военный потенциал, а его усиление подавляет свободу и ответственность. Поэтому всегда приходится отыскивать устойчивое равновесие между ними, и только в этом случае добиваться положительного баланса на стороне свободы. Общество, где умеют не запрещать, а управлять, предполагает наряду с личной свободой высокое чувство ответственности, которая является не столько юридическим, сколько этическим актом взаимного признания друг друга.

Согласно европейскому мифу викинги были приглашены славянскими племенами на территорию сегодняшней России, чтобы создать государственный порядок[39]. Напротив, в христианском летописании православная вера, внедрение которой связывается в России исторически и мифологически с князем Владимиром, пришла из Византии, то есть из южного Средиземноморья. Старая, сложившаяся в русской мифологии и истории культурно-историческая ориентация «Север-Юг» сменилась в XIX веке на перспективу «Запад-Восток». «Мы не принадлежим, — писал Чаадаев в первом „Философическом письме“, — ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того, ни другого. Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас и не заметили бы»[40]. Эти слова подлили масла в огонь споров между славянофилами и западниками. Славянофильская ориентация завершилась в концепции панславизма согласно идеологам которого Россия и Европа представляют собой альтернативные цивилизации.

В.С. Соловьев склонялся к своеобразному «религиозному интернационалу», к посредничеству между русско-православным восточным христианством и католическим западным христианством. В.И. Ленин также стремился привить к космополитическому марксизму и социал-демократии «русскую идею».

В начале века русский историк Данилевский недипломатично и даже грубо обнажил «римскую правду» (в смысле «ищите, кому выгодно») отношений между Россией и Европой. При этом он утверждал, что они не могут завоевать, победить, колонизовать друг друга, так как одна не существует без другой. Только в процессе взаимной игры сил, конкуренции и соперничества они обретают «динамическую энергию», преодолевающую безжизненную стагнацию, от которой не предохраняют накопление денег или оружия. Настоящий капитал государства — это «запас исторических сил», который медленно накапливается этносом и потом дает плоды. Наиболее важной мыслью Данилевского является идея баланса. Россия и Европа — противники, каждый из которых имеет свой интерес и одновременно не может существовать друг без друга. Поэтому они обречены на поиски равновесия, которое оказывается не статичным, а динамичным[41].

В 20-е и 30-е гг. XX столетия сформировалось оригинальное философское направление русского мышления — евразийство. Евразийцы разделяли тезис об особом пути России, но отказывались от панславизма. Их соображения подкреплялись образованием Советского Союза, который восстановил географические границы Российской империи. Если учитывать расширение сферы влияния, то можно говорить и о достижении границ империи Чингисхана. СССР — это культурное единство, в котором славянские, арийские (норманские) и монгольские (тюркские) элементы, наконец, обрели единство[42]. Можно соглашаться или оспаривать некоторые выводы евразийцев. Однако очевидно, что своеобразие России следует определять по периметру «Европа-Россия-Азия».

В 70-е и 80-е годы XX столетия Л.Н. Гумилевым была сформулирована концепция «нового евразийства»[43]. Основой его аргументации стало геополитическое положение России[44]. «Океанической власти» (Англия, США) противостоит «континентальная» (Россия, Германия, Япония) как выражение вечной планетной борьбы между морем и степью. Еще Николай Трубецкой отмечал, что своеобразие евразийского континента определяется природными факторами: лес и степь обусловливали экономические системы и уклад жизни охотников и номадов. Этот регион между Нижним Дунаем и Тихим океаном, учреждающий «систему степей», обнаруживает общие черты (изотерма, движения ветра, континентальный климат) и является географически и антропологически интегральным. На этом базируется этнолингвистическая общность славянской, финно-угорской и туранской культур.

Входившие в состав России народы были соседями. Не сила, не «принуждение к мирному присоединению», а трезвый расчет определял решение жить вместе. Как водится, были и конфликты. Но было нечто более сильное, заставлявшее жить вместе. Россия не была империей, насильно колонизирующей доминионы. На Западе — тевтоны, на Востоке — монголы, на Юге — турки, все они требовали высокой платы за покровительство и защиту, а также обращения в свою веру. Российский протекторат обходился меньшей данью, а главное отличался веротерпимостью и толерантностью по отношению к местным обычаям и языку.

Истоки рождения государственного и культурного своеобразия России относятся к временам противоборства цивилизаций суши и моря, культур поля и степи. Очевидно, что не только российская территория, но и ментальность содержат немало азиатского. Другая история связывает восточные страны с Европой. Начиная с крестовых походов европейцы конфронтировали с арабами. Но в ходе этой борьбы осуществлялись торговые связи и культурные обмены. Понятие Востока оказывается, с одной стороны, концептом, сложившимся как абстракт социально-политических практик Запада, а с другой — предпосылкой практик завоевания и освоения Востока. Отношение Запада к Востоку оказывается, с одной стороны, колониалистическим, а с другой — идентификационным. Восток характеризуется как соперник Европы, как Другой, который по принципу контраста используется для понимания собственной сущности. По мнению Э. Саида, «без исследования ориентализма в качестве дискурса невозможно понять исключительно систематическую дисциплину, при помощи которой европейская культура могла управлять Востоком — даже производить его — политически, социологически, идеологически, военным и научным образом и даже имагинативно после эпохи Просвещения»[45]. Из-за ориентализма Восток не был свободным предметом мышления и деятельности. Этот тезис можно усилить: навязанный ориенталистикой образ Востока во многом определил самосознание его жителей, и это последствие было еще хуже, чем колонизация.

Примером такой интеллектуальной колонизации является экспедиция Наполеона в Египет, которая обычно расценивается как чисто военная операция. 23-томное «Описание», составленное целым институтом ученых, считается побочной частью военной кампании. Это было не простое завоевание. Египет был исследован, описан и объяснен, и вместе с завоеванием это было полным поглощением инструментами западного знания и власти. «Описание» вытесняет собственную историю Египта. Хотя военная кампания провалилась, после Наполеона радикально изменился язык ориентализма, который целенаправленно приближал Восток к Европе с целью его полного поглощения. Само словосочетание «образ Востока» говорит о ведущей роли представления, воображения в ориентализме. Все начинается не с дискурса, который навязывает говорящему и слушающему, пишущему и читающему логику власти, а с ви́дения. Таким образом, существуют какие-то отнюдь не нейтральные «машины зрения», отделяющие свое от чужого. Если обратиться к биоэстетике, возможно, там мы найдем в качестве критериев выбора того, что нравится или не нравится, не ссылки на возвышенное или на моральное, а указания на сохранение и улучшение рода. Скорее всего, образ чужого изначально выстраивается как образ соперника, врага. Дискурс власти выражает не злую волю или интересы класса, он укоренен в биологическую природу человека. Общество как суперорганизм, хотя и привносит в «свободную игру сил» элементы права и морали, однако сам общественный договор не только предполагает, но и выносит «агон», как соперничество между индивидами, на более высокий уровень этносов и государств. И достичь «вечного мира» — союза между государствами не удается до сих пор.

Французы и итальянцы ценили нацию выше государства, понимая ее как ассоциацию свободных людей. Точно так же союз с другими государствами французы видели как политическое единство с другими свободными нациями. Недаром они первые поддержали независимость Америки. Наоборот, в Германии нация понималась как культурное единство, задаваемое родным языком, ландшафтом, произведениями искусства. Немецкие историки считали главным условием формирования национального самосознания единство переживания, определяемое территорией. Согласно французским ученым, на первом месте стоит население, а территория — на втором. Суммируя эти мнения, можно сказать, что этос нации определяется образом жизни, культурой, хозяйством, территорией и соседями. На Западе и на Востоке, на Севере и на Юге, среди народов леса и степи, моря и рек, в зависимости от ландшафта менталитет и культура людей формировались по-разному.

Кроме внутренней миссии у нации есть еще и амбиция стать «всемирной». Франция стремилась к образованию человечества на основах свободы и равенства, и это исключает веру в избранность. Немцы несли мировой порядок и трудолюбие, и при этом признавали право на национально-культурное своеобразие. Англия претендовала на мировое господство, реализуемое посредством колониализма. Русские в основном идентифицируют себя не как белые, а как православные. Не получается ли, что для нас иноверцы хуже инородцев? На самом деле эти характеристики часто перекрещивались. При этом образы мусульманина и католика хотя и были негативными, однако вовсе не исключали признания. Русский «народ-богоносец», согласно В.С. Соловьеву, должен взять на себя всемирно-историческую миссию служить другим народам. В работе «Умозрение в красках» последователь Соловьева Е.Н. Трубецкой утверждал, что русские реагируют на зло смирением.

Главная функция православия — быть символическим щитом империи — ярко проявилась во время Первой мировой войны, когда волна шовинизма накрыла с головой народы Европы. Н. Бердяев писал: «Меня поражал, отталкивал и возмущал царивший повсюду в Европе национализм… Национальность подменила Бога»[46]. При этом он считал признаком национального мессианизма утверждение исключительной близости и первенства какого-либо народа к Христу. Классическим его выражением является ветхозаветный мессианизм, утверждающий богоизбранность еврейского народа. Поэтому нет ничего исключительного в утверждении русского Христа. Славянофильская его форма, представленная Хомяковым, опиралась на веру в Россию как единственную спасительницу остальных народов и подстановку на место вселенского — православного, а на место православного — русского. Достоевский еще более усилил эту идею своим утверждением, что Европа проповедует не Христа, а Антихриста, что единственным народом-богоносцем остался русский народ.

Согласно С. Булгакову, народная по форме и вселенская по содержанию христианская религия должна осуществиться в России. Понимания национального не как обособленного, а как универсального, входящего в синтез с другими народами, придерживался Е. Трубецкой. Если Бердяев указывал на антиномичность религиозного, национального, культурного, государственного (имперского) мессианизма, то Трубецкой полагал, что национальная гордость и готовность служить другим народам вполне соединимы. Речь идет о «царственном достоинстве» по отношению к низшему и о смирении по отношению к высшему. Он предлагал найти такую форму всеобщего, в котором бы могло существовать особенное: «подлинный Христос соединяет вокруг себя в одних мыслях и в одном духе все народы»[47]. Нельзя видеть русское только в том, что это истинная форма универсального. Когда такие притязания развенчиваются, то наступает, как у Чаадаева, отчаяние. Как говорил Соловьев, Россия — или народ-богоносец, или колосс на глиняных ногах.

Наши современники, скорее всего, отказались бы нести приписываемые философами миссии. Однако следы имперских дискурсов дают о себе знать в политике, искусстве, образовании и даже в науке. Железный занавес разрушен, но среди народов Европы трогательного единства еще не наступило. Хуже того, отношения России, Европы и Америки все еще остаются весьма напряженными и недоверчивыми. Строительство империй обычно ведется жестокими средствами и сопровождается покорением других народов. Сегодня имперское прошлое используется в идеологической войне для навязывания противнику комплекса вины. Особенно эффективно это реализовалось во время перестройки, когда призывали к покаянию за «ужасное прошлое». При этом под одну гребенку попали Великобритания, Франция, Германия и Россия. На самом деле это были очень разные империи. Во всяком случае, Россия не подходит под рубрику колониальной державы, так как расширялась за счет присоединения соседей. Не стоит идеализировать имперское прошлое, каким бы оно ни было, но нужно использовать позитивную энергию «духа нации». Сегодня ответственность интеллигенции состоит в восстановлении национальной идентичности, не вызывая «гения войны». Следует осмыслить старые и искать новые формы и способы взаимопонимания людей, принадлежащих к разным культурам. Прежде считали, что язык науки является универсальным языком объяснения мира и общения между людьми. Теперь проект Просвещения расценивается как европоцентристское описание других культур. На европейских писателей и ученых легло обвинение в ангажированности. Их стали расценивать как имперских чиновников, описывающих образ жизни других народов для целей колонизации[48]. Они являются носителями языка, который сложился как выражение мужского соперничества, как самоутверждение героев-завоевателей.

Европа, изначально осознававшая себя как носителя культуры, была вынуждена христианизировать, цивилизовать, а потом и колонизировать «отсталые» народы. Для нее Другой — это варвар и нехристианин. От такого самоопределения страдала и сама Европа. Опустошительные войны и были той высокой ценой, которую она заплатила за самоопределение на основе призвания к гегемонии. Все это относится и к евреям, и к арабам, и к русским. Повторения этого следует избегать и нам, и европейцам. Особенно Европа, которая после войны оказалась как бы поделенной двумя сверхдержавами и которая сегодня обрела самостоятельность, должна если не удержаться от прежних амбиций, то по крайней мере подвергнуть сомнению способы их реализации. Сегодня европейские интеллектуалы и политики делают ставку на инвестирование культурного капитала. Однако это вызывает противодействие даже у тех, кто ориентируется на европейские культурные образцы. Страны третьего мира, в том числе и Россия, стали жертвами новой интервенции. Все боятся территориальных претензий. Однако речь идет об использовании сырья, рабочей силы, интеллектуальных ресурсов, об инвестиции символического капитала, имеющего самую высокую прибыльность.

Распад старого порядка, при котором люди чувствовали себя звеньями одной цепи, сопровождается неразберихой, вызывающей меланхолию или ностальгию по прошлому. При этом на первый план снова выходят такие единства, как «этнос», «народ», «нация», «государство», которые реанимируются и идеализируются в качестве новых мифов. Политические дизайнеры, занимающиеся конструированием «русской идеи» должны помнить, что названные феномены или объединения имеют два лица. Одно — плохое, которое раскритиковано в либерально-правовом дискурсе. Другое — позитивное, выявленное консервативными историками. Если в леворадикальном дискурсе можно отметить черты ресентимента, то в правом, консервативном бросается в глаза идеализация. Нужно попытаться нейтрализовать опасность шовинизма, фундаментализма и тоталитаризма и сохранить опыт единства, в котором так нуждается наше индивидуалистическое общество.

Вопрос об идентичности обостряется как накануне побед, так и после поражений. Сегодня в постимперской фазе развития активно обсуждается вопрос о роли Европы в понимании народов Востока. Выдвигаются обвинения в культурном империализме. Они переносятся и на Россию. Более того, утверждается, что Российская империя была хуже Британской. С этим можно спорить. Достаточно сравнить произведения Киплинга и Толстого, чтобы уловить разницу отношений британцев к индийцам и русских к кавказцам. Вопросы о том, какой народ или государство «хуже» или «лучше» сегодня в постимперской, постколониальной фазе развития истории может обсуждаться сравнительно безболезненно и даже с юмором. Но следует учитывать оценочный характер этих сужений. Высказывание «Российская империя была хуже Британской» можно понимать как положительно, так и отрицательно. Хорошо организованная империя, выкачивающая ресурсы из колоний, — это сегодня уже не позитивная оценка. Ясно, что эксплуатация стран третьего мира продолжается, хотя и другими способами. Россия тоже стала прибегать к использованию дешевой рабочей силы. Все-таки раньше мы говорили о служении другим народам.

Государственная идея у нас была сформулирована графом С.С. Уваровым: «Самодержавие, православие, народность». Русские — это нечто большее, чем этнос. И по величине, и по качественным критериям. Русский народ открытый, вселенский, в каком-то смысле частично имперский. Мы не являемся колониалистами, хотя склонны увеличивать зоны своего влияния. Недаром идея мировой революции оказалась весьма близкой для наших предков. Среди русских вопросов действительно нет ничего покаянного относительно «добровольно присоединившихся» народов. Раньше ни на Западе, ни на Востоке не высказывали в наш адрес обвинения в колониализме. Российская империя, и тем более СССР, не были колониальными державами. Распространение получили смешанные браки, инородцы занимали высокие государственные должности.

Нынешние молодые люди считают себя европейцами, а иные видят себя гражданами мира и стремятся жить там, где условия существования наиболее комфортабельные. Они уже не воспринимают Россию как родину, которую следует защищать, как отечество, ради которого можно отдать жизнь, и тем более империю, требующую преданного служения. Предпринимаемые попытки возродить монархию, воодушевляют лишь небольшие коллективы, погружая остальных в состояние апатии или меланхолии. Раньше нам был присущ интерес к международному положению. Сегодня не более 20 % людей интересуются большой политикой. Правда, это еще не означает окончательного погружения в частную жизнь. Идея государства и единства населяющих его народов еще весьма привлекательна. Обычно после поражения наступает время возрождения мифов. Символы этноса обретают новую историческую форму, обнаруживающую потенциал конструктивистской вариативности в проявлениях этнического. Примером тому служит возрождение национальных обычаев, поиски исторических предков, захватывающие значительную часть общества и влияющие на экономику и политику.

К сожалению, строительство государств ведется жестокими средствами и сопровождается покорением других народов. Нельзя возразить против того факта, что движение русских на Север, а потом в Сибирь началось еще в допетровское время, что Россия занимала значительную территорию, почти 1/6 часть суши, а СССР имел еще и обширные зоны влияния. Вопрос в том, что это было? Западные политологи соглашаются, что расизм у нас отсутствовал, но наш колониализм имел якобы националистический характер. Это странное утверждение, ведь национализм тратит силы не на внешнюю экспансию, а на внутреннюю автономию. Большевики называли Российскую империю «тюрьмой народов» и провозгласили право наций на самоопределение, вплоть до отделения. Так что постимперский период у нас уже давно был и прошел. Россия ищет новые формы единства населяющих ее народов. Как реактивное чувство, оно уже ненатурально и способно породить фантазмы, каковыми во многом и являются сегодняшние националистические мифы. Более того, они действительно опасны, ибо разжигают жажду реванша, допускающего насилие. Вот этого и следует избегать. Следует помнить о последствиях национально-освободительных движений, революций, гражданских войн и просчитать как приобретения, так и потери. Власть и собственность обычно достаются политической элите, ведущей борьбу за независимость, а снижение уровня, и даже потеря жизни остается на долю народа.

Вопросы о том, что такое современная Россия: империя, национальное государство, геополитическое целое, этнос, православная страна, носитель духовно-нравственных ценностей, особый историко-культурный тип, ждущий своего выхода на арену истории, лидер и защитник славянского мира, ставятся не только идеологами патриотических движений, но всеми радикально настроенными людьми, которые желают возрождения России. Однако патриотическое чувство, которое кажется столь же искренним, как чувство справедливости, нуждается в деконструкции. Опыт показывает, что именно переживания, кажущиеся непосредственными душевными реакциями на жизнь, на самом деле нагружены мифологемами и идеологемами, обидами и разочарованиями, которые отчасти являются наследием прошлого, отчасти порождением тягот сегодняшней жизни. Тащить этот опыт в будущее — значит испортить жизнь не только себе, но и своим детям. «Деконструировать» при этом — значит не отбросить, а скорее сбалансировать идеологию наших предшественников с реалиями современности. Традиционные проекты России и программы ее возрождения должны измениться в пользу некоего парадоксального усилия: преобразовать Россию без насилия, построить новое общество, не питаясь ненавистью к старому, а сохранив память и ответственность по отношению к прошлому.

Имперское прошлое живет в памяти народов. Можно ли его позитивно использовать? Никому не нужны соседи, живущие с сознанием побежденных и мечтающие о реванше. К сожалению, сегодня мы видим, что под глянцем толерантности и мультикультурализма таится вражда. Как нам жить сегодня, если идеи братства, интернационализма и толерантности оказались дискредитированными? Когда речь идет о голодной смерти и выживании, то глупо ожидать, что в этих условиях люди станут вести себя морально. Во всяком случае, мораль чрезвычайных ситуаций иная, чем в нормальных условиях. Поэтому не стоит оценивать людей, оказавшихся в экстремальных условиях, как воплощение зла. Они живут по принципу: спасайся, как можешь. Вопрос в том, как нормализовать обстановку. Все что мы делаем — это немного затягиваем пояса и увеличиваем размеры гуманитарной помощи, а также надеемся, что наши инвестиции помогут бедным подняться на более высокий уровень жизни.

Становление национальных государств обычно сопровождается беспорядками, насилием и внутренними, гражданскими войнами, переходящими во внешние. Для обеспечения безопасности еще И. Кант выдвинул концепцию Союза свободных наций, основанного на принципах равноправия. Общительность является, по Канту, антропологической константой. Чувства и эмоции коммуникативны по своей природе и связаны со способностью суждения. Людям приходится мириться с соседством, поэтому идея всемирного гражданства не является нелепой. Это и дает повод говорить о праве всеобщего гостеприимства. И все же гостеприимство, скорее, идеал, чем реальность. Поэтому ксенософия — это удел философов. В истории народное право уступает место государственным законам и на смену гостеприимству приходит кодекс чужого. Речь идет о постепенной идентификации пришлых с целью обеспечения безопасности.

Н. Федоров накануне Первой мировой войны выдвинул самую сильную версию пацифизма. Он провозгласил начало братства и конец сиротства: пусть «все будет родное, а не чужое». Хорошо бы соединиться на духовной основе, как это предлагали русские философы всеединства, но пока время для этого не пришло, следует создавать более реалистичные проекты. Решение проблемы состоит в признании такого Другого, который не является романтической выдумкой, а живет и работает рядом с нами в рамках современного многонационального общества. В силу этого он уже понимает наш язык, разделяет общие установки и ценности. Он не может стать абсолютным скептиком или террористом, если, конечно, его не загонять в угол, например, урезая его социальные права, зарплату и заставляя думать, пить, есть и одеваться так, как это делают представители «государствообразующей нации». Включенность Другого осуществима не только в плоскости рациональных переговоров и политических договоров, но и на уровне повседневной коммуникации, лучшей формой которой является гостеприимство.

В эпоху перестройки в ходе разговоров об отношениях Европы и России был сформулирован рефлексивно-этический принцип: любой представитель той или иной страны или культуры имеет право настаивать на преимуществах своих ценностей, но должен приводить аргументы в защиту своей позиции. Публичная дискуссия приводит к общему согласию, ибо в ходе ее принимается решение, удовлетворяющее большинство. Казалось, этому принципу нет альтернативы. Оставаясь формальным, он, может быть, и есть то единственное, что может связать разных людей, живущих в разных социально-экономических условиях, воспитанных на основе определенных национально-этнических традиций. Конечно, дружбы на этом пути не достичь, но можно мирно сосуществовать. И пока мы сопровождаем действия рассуждениями, до тех пор мы способны к тому, чтобы воспринимать формальные правила, свободы и признания прав Другого как условия переговоров и как этические нормы, регулирующие деятельность.

К сожалению, не ясно, как быть с теми, кто не разделяет ценности большинства и отстаивает свои убеждения. Они обвиняются в экстремизме и наказываются разного рода «санкциями». При этом рациональные аргументы либо не воспринимаются, либо заменяются разного рода «утками». Таким образом, «дискурс общественности» превращается в информационную войну, ведущую к эскалации боевых действий. Размышляя о судьбе империй в многополярном мире, можно сделать вывод, что эра империализма вовсе не закончилась. При этом появились новые формы символического империализма, аналитикой которых и должна заниматься философия. Современное общество существует на какой-то иной основе нежели людское согласие и солидарность. Ориентация на старые медиумы не позволяет разглядеть новые формы взаимосвязи людей в общественное целое. Так называемая глобализация протекает весьма по-разному в зависимости от конкретных условий. Необходимо описание каналов, по которым циркулируют информация, деньги, культурные артефакты и иные ценности. Важно знать, какие организации и люди обслуживают эти сети. К каким последствиям приводят «инъекции» образцов европейской культуры в «тело» неевропейских народов. И наоборот, могут ли, и если могут, то как, те, кого представляют другие, представлять себя сами и тем самым влиять на другие «цивилизованные» народы. Тут тоже мало разговоров о взаимодействии культур, необходимо проследить пути трансформации и продвижения культурного «капитала». Модель современности следует строить в гештальте не империи, а сети, состоящей из тонких каналов, по которым циркулируют люди, товары, знания и капиталы (включая культурный и символический).

1. Религиозное единство. Его история заслуживает внимания и сегодня предстает в новом свете. Христианство имело большой успех, потому что усилиями Павла стало сначала своеобразным «сетевым обществом», потом государственной религией Рима и, наконец, теократией. Конечно, есть объективная и субъективная религия, теология и народная вера, и от их состояния также зависит успех христианства. Церковь будет способствовать единству, если ее представители смогут воодушевлять людей. Для этого сегодня открылись новые медийные возможности. Правда, к чему это приведет, пока никто сказать не в состоянии. К сожалению, фундаментализм опрокидывает надежды на веротерпимость.

2. Национально-территориальное единство. Французы — изобретатели нации — понимали ее как политическое единство. Но люди не забывают об органических связях народа и земли. Как показывают экологические движения, проблемы сохранения окружающей среды и здоровья являются слишком важными, чтобы ими пренебречь, и они действительно объединяют людей. Но что это за единство? Люди представляют себя жертвами технологий, как раньше они осознавали себя жертвами дьявола или капитала. Парадоксально, но факт: человек общества потребления по-прежнему воспринимает себя как жертву. В эпоху Просвещения герой был жертвой, и честолюбие возобладало над страданием. Это значимо не только для индивидов, но и государств. Например, в теории В.С. Соловьева русский народ-богоносец представлялся как жертва, приносимая во имя спасения человечества. Сегодня разработаны профессиональные способы презентации жертвенности: евреи, африканцы, арабы, русские, украинцы, малые народности. Обыватели чувствуют себя жертвами технологий. Студенты судятся с университетами, больные — с врачами. Даже власть преподносит себя как жертву, и пример тому — эскалация образа врага.

3. Спортивное единство. Что приходит на смену таким медиумам единства, как вера, мораль, культура, просвещение? Если посмотреть вокруг, то можно отметить попытки использовать спорт и другие зрелища для объединения людей. Судя по поведению фанатов спорт не только соединяет, как мечтал основатель олимпийского движения П. Кубертен, но и разъединяет людей. Неудивительно, что либеральные мыслители рассматривают его как форму скрытого тоталитаризма.

4. Современное общество не зря называют обществом потребления. Люди меньше работают и больше потребляют. Сегодня встреча товара и желания происходит в супермаркетах. Торговля работает с желаниями, более того, посредством рекламы она их производит. Но если посмотреть на супермаркеты, можно ли сказать, что там имеет место общество?

5. Современность характеризуется резким снижением рождаемости в высокоразвитых обществах. Таким образом, можно говорить о детско-материнской нищете в обществах благоденствия. Отказ от родительского долга отчасти оправдывается дороговизной воспитания и образования детей. Но суть дела не в недостатке средств на воспитание и образование, а в недостатке родительского тепла. Низкую рождаемость нельзя объяснить ссылками только на профессиональную занятость женщин и на дороговизну воспитания. Современные государства тратят такие средства на поддержку материнства и детей, каких никогда в истории ни одно общество не вкладывало. Причина падения рождаемости лежит в изменении стандартов комфорта. Люди уже не желают обременять себя лишними заботами о других. Но и в бедных странах дело обстоит не лучше. Поскольку такой материнский капитал, как забота, уход и ласка, тоже имеет предел, постольку слишком большое количество детей неизбежно оборачивается снижением качества их воспитания.

6. «Сетевое единство». Интернет — это первое, что приходит на ум, когда задаешься вопросом о том, что сегодня соединяет людей. Народы, классы, партии реанимируются в чрезвычайных ситуациях, в мирной жизни люди являются обывателями, озабоченными собственными экзистенциальными проблемами. Автономные индивиды, испытывающие потребность в общении, участвуют в социальных сетях и разного рода виртуальных сообществах. Кажется, что современные социальные технологии гуманнее прежних, и на их основе жизнь может быть устроена гораздо лучше, чем она есть. На самом деле интернет тоже оказывается разделенным на многочисленные миры, живущие своими интересами. Кроме того, именно там распространяются игры в империю и формируются объединения людей, переживающих ностальгию по прежним имперским формам единства. Люди, утратившие веру в защищенность со стороны государства, берут реванш в форме протеста. Падение уровня жизни, инфляция, войны и волны миграции — все это ведет к росту апокалипсических настроений и соответственно к росту насилия. Поиск новых возможностей жить лучше, формирование чувства уверенности, а не нагнетание страха — вот в чем состоит задача философии.


Каковы последствия модернизации России, удастся ли и на этот раз, несмотря на затянувшиеся реформы, сохранить самобытность, как это было раньше? Нарастает кризис идентичности. Тот, кто предал и очернил прошлое, уже не может сказать, кто он. Пока до этого не дошло, одни предлагают срочно взяться за восстановление отечественных традиций, другие настаивают на переоценке старых и формировании новых ценностей. В любом случае необходимо восстановление прочной иммунной системы, позволяющей сохранить себя перед натиском чужой культуры. Условием жизнеспособности общества является способность к самоутверждению. Вера в себя избавляет от страха перед чужими и позволяет мирно с ними соревноваться. Российский гражданин должен научиться любить себя, свою родину, гордиться своим славным прошлым и верить в будущее. Только так он может избавиться от страха чужого, проявлением которого, собственно, и являются терроризм и фашизм.


Загрузка...