Историческое мировоззрение XX века

Получается, если мы всего лишь актируем историю, то все наши слова могут быть пустой декламацией. Но это не так, ведь на этом основании строится вся наша духовная жизнь в самом широком смысле. Строго говоря, чем является все наше знание, как не записанным опытом и результатом истории, важнейшим материалом которой служат не только действия и страсти, но мысль и вера?

Карлейль.

Жизнь индивида важна только для него самого; вопрос в том, желает ли он сбежать от истории, или отдать за нее жизнь. Историю совсем не заботит человеческая логика.

Шпенглер.

Перспектива

I

Из далекой внешней тьмы, где нет ни дыхания, ни звука, ни проблеска света, можно разглядеть вертящийся шарик — Землю. Межзвездные пространства озаряет только душа, поэтому все погружено во мрак, кроме этой планеты, часть которой залита светом. С далекого расстояния можно более ясно понять, что происходит на земном шаре. По мере приближения различаются континенты, на них — вереницы людей, и обнаруживается источник, излучающий свет во всех направлениях: это изогнутый европейский полуостров. На этом крошечном придатке огромного массива суши все находится в движении, и мы осознаём, что это клокочет душа и ее эманации — сгустки идей, энергии, амбиций, замыслов, порывов, стремления к форме. Получается, что с такой высоты над землей мы обнаруживаем то, чего прежде не замечали: присутствие чисто духовного организма. Присмотревшись, мы видим, что поток света направлен не вверх, в ночное небо от поверхности Европы, но, наоборот, вниз, от этого духовного организма. Столь глубокое революционное открытие нам удалось сделать благодаря полному отвлечению от земных событий во внешнюю пустоту, где царствует дух, а материя различима лишь благодаря исходящему от него свету.

Дальше следуют новые открытия: на другой стороне планеты есть два острова, небольшие по сравнению с основным массивом суши. В бледном свечении, разлитом по отдельным частям этих двух островов, сразу можно узнать отражение противоположной стороны.

Но что это за внеземной феномен? Почему он наблюдается именно над Европой? Какова связь между ним и человеческим веществом, над которым он реет? Последнее образует замысловатые пирамидальные структуры и шеренги. Движение происходит по каналам в виде сложных лабиринтов. Индивиды взаимно располагаются в отношениях господства и подчинения. За пределами нашего небольшого полуострова человеческие потоки движутся горизонтально, закручиваясь в вихри, как вода в реках и океанических течениях или стада на широких равнинах. Все выглядит так, словно духовный организм придает населению полуострова некие замысловатые органические формы.

С чем можно сравнить это существо, которое мы не могли видеть, пока были привязаны к земле? В данный момент оно является единственным. Но здесь, вне земли, мы свободны от времени и пространства, имея возможность обозревать сотни поколений так же, как находящийся на земле человек следит за течением жизни плодовой мушки. В поисках чего-то подобного духовному организму, представшему перед нами сейчас, мы возвращаемся на двести поколений назад. Земной шар тот же, но пребывает почти в полной тьме. Вещи едва различимы, материя еще не прошла через перегонный куб духа и никак не воспринимается. Взгляд, обращенный вспять, уходит в пустоту. Мы позволяем в один миг смениться нескольким поколениям, и дух начинает проявляться. Слабое, но подающее надежды свечение разгорается на северо-востоке Африки. Затем новое, в тысяче миль к северо-востоку — в Месопотамии. Они обретают имена — Египет и Вавилония. Время — около 3000 лет до н. э. Интенсивность свечений нарастает, и в каждом случае вначале ясно проступают контуры армий, выдвигающихся против внешних народов, которые воспринимаются как варварские.

Духовные организмы друг с другом не смешиваются, их верхние границы строгие и четкие, каждое существо имеет особый, свойственный только ему оттенок. Организмы захватывают человеческое вещество в своем ландшафте и ставят себе на службу. Вначале дают ему вселенскую идею, затем кристаллизуют в нации, каждая из которых воплощает одну из особых идей высшего организма. Олицетворяя разные аспекты идеи, формируются знать и жречество. Население стратифицируется и специализируется, и человеческие существа живут и реализуют свою судьбу определенным способом, который назначает высший организм, побуждающий их силой идей. К такому побуждению чувствителен только небольшой духовный слой каждой человеческой популяции, но представители этого слоя верно служат идее с того момента, как ее ощутили. Теперь они будут за нее жить и умирать, и в этом процессе определять судьбы популяции, из которой произошли. Такие идеи — не просто абстракции, последовательности понятий, но живые, пульсирующие, безмолвные императивы бытия и мышления — являются техникой, с помощью которой высшие существа используют людей в своих целях. Религии, преисполненные высоких чувств и логических обоснований, архитектурные формы, рожденные в духе этих религий и поставленные им на службу, лирическая поэзия, живопись, скульптура, музыка, дворянские и жреческие ранги, стили жилищ, этикет и платье, строгое воспитание молодежи в соответствии с этими устроениями и ради их увековечения, системы философии, математики, познания, природы, изумительные технические методы, грандиозные сражения, огромные армии, длительные войны, интенсивная экономическая жизнь для поддержания всех этих разнообразных структур, замысловато организованные правительства, следящие за порядком в нациях, созданных высшим существом для управления разным человеческим материалом — вот только некоторые из богатства форм, образующихся в этих двух областях земли. Каждая египетская форма отлична от соответствующей вавилонской формы. Если перенимается чужая идея, то она усваивается лишь на первый взгляд. На самом деле, так и оставшись непонятой, она видоизменяется и адаптируется к собственной душе.

Однако высшее существо, растрачивая себя в процессе преобразования земли, приближается к кризису. Его лихорадит, оно начинает слабеть и содрогаться: хаос и анархия угрожают его земным воплощениям, а снаружи собираются силы, чтобы низвергнуть его и стереть с лица земли его великие творения. Тогда оно поднимается и делает величайшее усилие — уже не для внутренних свершений (искусств, философии, теорий жизни), но для формирования аппарата чисто внешней мощи: жестких правительств, гигантских армий, военного флота, индустрии для их поддержки, правовых систем для организации и упорядочивания завоеваний. Оно распространяет свою власть на территории, доселе не исследованные и даже неизвестные, затем объединяет все свои отдельные нации под началом одной, дающей свое имя всем остальным и руководящей ими в последнем великом экспансионистском усилии.

В каждом из этих существ улавливается один и тот же великий ритм. Дальше мы видим, как два роскошных фейерверка тускнеют, приобретая землистый оттенок. Гаснут они медленно, оставляя свет памяти и легенды в человеческих умах и разбрасывая свои последние великие творения по раздвинувшему горизонты ландшафту — Империуму.

На остальных землях, за пределами этих двух территорий, ничего не происходит. Человеческие стаи отличаются от животных стад только примитивной культурой и более сложным укладом. В остальном формы их бытия лишены смысла. Эти первобытные культуры поднимаются выше экономического уровня только благодаря тому, что приписывают символическое значение природным явлениям и человеческому поведению. Но их жизнь ничем не напоминает высокие культуры, преобразившие весь египетский и вавилонский ландшафт примерно за сорок поколений от момента зарождения до последнего всплеска.

Физическое время продолжает свой ход, и века минуют во тьме. Затем, в точности как в Египте и Вавилонии, но уже с другим оттенком и в сопровождении другой музыки, свет разгорается в Пенджабе, становясь ярким и мощным. Развивается такое же богатство форм и знаменательных событий, как в двух предыдущих организмах. Новые творения в высшей степени индивидуальны, столь же отличны от двух культур-предшественниц, как и они друг от друга, но подчиняются тем же величавым ритмам. Перед глазами проходит не менее пышное многоцветье знати и жречества, храмы и школы, нации и города, искусства и философские системы, армии и науки, литература и войны.


II

Прежде чем вышеупомянутая высокая культура завершила свой путь, в долине Хуанхэ в Китае возникла еще одна. Затем несколькими столетиями позже (по нашим подсчетам, около 1100 г. до н. э.) на берегах Эгейского моря зародилась классическая культура. Обе эти культуры отмечены индивидуальностью, собственным колоритом и воздействием земных творений, но морфологически они подобны всем предыдущим.

По мере приближения классической культуры к завершению, примерно во времена Христа, в ландшафте, который она завоевала в последней фазе экспансии, возникает новая культура — арабская. Тот факт, что она появилась именно здесь, делает ее развитие особенным. Изнутри ее формы так же чисты, как у других культур; в сущности, она впитала в себя не больше чужого, чем они, — но физическое соседство ландшафтов, временная преемственность и контакт с цивилизованным населением более старого организма с неизбежностью заставили новую душу позаимствовать богатство классических творений. Однако они повлияли на нее только поверхностно: в старые сосуды она влила свое молодое вино. Отобрав и по-своему истолковав одни чужие формы и отбросив другие, она выразила свою собственную душу наперекор всем этим формам. В своей последней, экспансионистской, фазе эта культура включала европейскую Испанию в виде Западного Халифата. Продолжительность ее жизни, окончательная форма, великий кризис — во всем этом соблюдалась общая для всех культур органическая последовательность.

Примерно через пять веков уже знакомые нам проявления еще одной высокой культуры появились в далеких ландшафтах Мексики и Перу. Однако судьба ее оказалась самой трагической. В то же время, около 1000 г. н. э., зародилась европейская культура, которая уже в момент рождения продемонстрировала свое отличие от остальных в виде необычайной интенсивности самовыражения, натиска во всех направлениях духовной и физической сфер. Протяженностью своего родного ландшафта она во много раз превосходила предшественников, и с этих исходных позиций в середине своей жизни она вступила в эпоху [географических][49] открытий, проникла во все уголки земного шара и превратила его в объект своей политики. Ее испанские представители — два военных отряда Кортеса и Писарро — открыли цивилизации Мексики и Перу, уже достигшие самой последней стадии, которой свойственна изысканность материальной жизни. На фоне двух величественных империй Мексики и Перу с их развитыми до пределов, на которые только была способна их душа, социальными формами, экономико-политической организацией, транспортом, коммуникациями и городской жизнью, испанские завоеватели смотрелись как наивные варвары. Однако отсутствие у этих империй интереса к технике делало их беспомощными перед несколькими пушками и лошадьми завоевателей. В последнем акте этой драмы, продолжавшейся всего несколько лет, чужестранцы стерли эти империи с лица земли. Такой конец поучителен в плане того внимания, которое Мировой Дух уделяет человеческим ценностям и чувствам. Какой прорицатель осмелился бы заявить последнему ацтекскому императору, окруженному великолепием всемирно-исторического уровня и облеченному вселенской властью, что совсем скоро джунгли поглотят его города и дворцы, что его войско и аппарат управления огромной империей будут сметены ударом нескольких сот варваров?

Душа любой культуры строго индивидуальна, она ничего не заимствует у других культур и ничего им не отдает. Любой живущий за ее границами для нее — враг, будь то примитивный или культурный народ. Для данной культуры все они варвары, язычники, и с ними не может быть взаимопонимания. Мы знаем, что народы Запада доказали право европейской культуры на жизнь в ходе крестовых походов против высокоцивилизованных сарацин, мавров и турок. Мы знаем, как германцы на востоке, а их вестготские братья на юге веками теснили варваров-славян и цивилизованных мавров. Мы видели, как европейские корабли и армии превратили весь мир в добычу для Запада. Таким было отношение Запада ко всему внешнему.

Внутри нашей культуры зародилось готическое христианство с его соборами как возвышенными символами империи и папства, открывавшее в монастырских кельях тайны духовного мира и природы. Для самовыражения душа культуры сформировала европейские нации, наделив их индивидуальностью, в итоге заставившей каждую нацию думать, что она и есть культура сама по себе, а не особый орган культурного организма. Из деревушек готических времен выросли города, в городах развился интеллект. Ясно, что в этих городах старый спор между разумом и верой — основной вопрос ранней схоластики — постепенно решился в пользу разума. Готическая аристократия — хозяева земли, над которыми не было господина, если они кого-либо добровольно таковым не признавали, подчинилась идее — государству. Жизнь мало-помалу переходила от внутренних проблем к внешним, концентрируясь на политике, а для обеспечения политического соперничества развились новые экономические средства: старый аграрный уклад преобразовался в индустриальный. В конце этого пути ждала своего часа призрачная и страшная идея: деньги.

С этим явлением столкнулись также другие культуры, на той же стадии и в тех же масштабах. Постепенное нарастание его важности происходит одновременно с последовательным самоутверждением разума перед верой и достигает апогея в эпоху национализма, когда части единой культуры кромсают друг друга без оглядки на внешние угрозы. В этой точке кульминации деньги в союзе с рационализмом борются за господство над жизнью культуры против сил государства и традиции, общества и религии. В своем кратком путешествии в межзвездное пространство мы достигли отстраненной позиции, с которой смогли увидеть, как семь раз в семи высоких культурах разыгрывается эта грандиозная жизненная драма, и каждая из них в финале увенчивается великим кризисом длиной в два столетия. Мексиканско-перуанская цивилизация преодолела внутренний кризис только для того, чтобы пасть от мародеров, пришедших из-за моря.

Великий кризис Запада разразился в виде Французской революции с ее последствиями. Наполеон стал символом перехода от культуры к цивилизации как стадии превосходства всего материального, внешнего, силового, гигантских экономик, армий и флотов, огромных чисел и колоссальной техники над культурой и внутренней жизнью, которые выражают себя в религии, философии, искусствах, в господстве над внешней политической и экономической жизнью жесткой формы и символизма, в укрощении в человеке хищника и в чувстве культурного единства. Это была победа рационализма, денег и большого города над традициями религии и авторитета, интеллекта над инстинктом.

То же самое мы видели в предыдущих высоких культурах, когда они приближались к своей заключительной жизненной фазе. В каждом случае кризис разрешался восстановлением временно утраченной власти религии и авторитета, их победой над рационализмом и деньгами и финальным объединением наций в Империум. Двухвековой жизненный кризис огромного организма выливался в масштабные войны и революции. Вся энергия культуры, прежде переходившая во внутренние творения мысли — религию, философию, науку, искусство, великую литературу, — теперь направлялась на внешнюю жизнь, состоящую из экономики, войны, техники и политики. В этой последней фазе наибольших высот достигал символизм власти.

Здесь мы внезапно вновь возвращаемся на землю. Мы уже не остаемся отстраненными, а должны участвовать в великой драме культуры, хотим мы этого или нет. Нам остается только выбрать, будем ли мы участвовать в ней как субъект или как объект. Мудрость, связанная с пониманием органической природы высокой культуры, дает нам ключ к событиям, происходящим на наших глазах. Если мы им воспользуемся, наши действия приобретут значимость, в отличие от оппортунистической, ретроградной политики недоумков, которые попытаются вернуть западную цивилизацию на прежний курс, потому что их пустые головы не в состоянии воспринять новые господствующие идеи.


III

Осознав органическую природу высокой культуры, мы полностью очищаемся от материалистического шлака, который до сих пор мешал нам приоткрыть тайну Истории. Смысл этого знания прост, но скрыт в глубинах внутреннего постижения, доступных далеко не всем. Из него проистекают все детали исторического мировоззрения, без которого будущее не состоится. Поскольку культура есть живой организм, она обладает индивидуальностью и душой. Поэтому в своих глубинах она не подвержена влиянию никаких внешних сил. Как у всякого организма, у нее есть судьба, есть период вызревания и момент рождения. Ей свойственны рост, совершеннолетие, расцвет, преклонный возраст и смерть. Поскольку она обладает душой, все ее проявления несут одну и ту же духовную печать подобно тому, как жизнь каждого человека обусловлена его неповторимостью. Обладая душой, отдельная культура после смерти уже не возвращается. Как и нации, которые она создает для реализации разных жизненных фаз, культура существует только единожды. Уже не будет другой индийской культуры, ацтекско-майянской культуры, классической или западной культуры, как не будет второй спартанской, римской, французской или английской наций. Будучи живым организмом, культура имеет продолжительность жизни, составляющую около тридцати пяти поколений в период наивысшего потенциала или сорок пять поколений, считая от первых проблесков в ландшафте и до окончательного затухания. Продолжительность жизни культур может быть разной, и в этом они подобны другим организмам. Например, для человека это семьдесят лет, хотя данная цифра не постоянна.

Высокие культуры находятся на вершине органической иерархии, включающей также растения, животных и человека. В отличие от них культуры невидимы, то есть не проявляются в лучах света. Этим они напоминают человеческую душу. Тело высокой культуры образует популяционные потоки в ее ландшафте. Они обеспечивают культуру веществом, благодаря которому она реализует свои возможности. Дух, оживляющий эти популяции, соответствует жизненной фазе культуры: юности, зрелости или окончательному завершению. Как и человеку, культуре свойственны определенные возрастные стадии, сменяющие друг друга с ритмической неизбежностью. Они закладываются в нее внутренним органическим законом подобно тому, как старость закладывается при зачатии человека. Это качество, задающее направление, мы называем судьбой. Судьба является отличительной чертой всего живого, сущность которого можно понять, только мысля в терминах судьбы. Другой способ человеческого мышления основан на причинности. Этот способ предназначен для решения неорганических проблем, имеющих отношение к технике, механике, инженерии, систематическому естествознанию. Однако здесь он обнаруживает пределы своей эффективности, становясь абсурдным, если применять его к жизни и утверждать, что юность есть причина зрелости, зрелость — старости, бутон — причина цветка, а гусеница — причина бабочки.

Идея судьбы — лейтмотив органического мышления. Тот, кто считает судьбу всего лишь невидимой причинностью, не понимает ничего. Идея причинности является принципом систематического и неорганического мышления, на котором основана наука. Его цель состоит в подчинении вещей пониманию, оно стремится все поименовать, очертить контуры и затем связать явления друг с другом посредством классификации и каузальной сцепки. Кант — высший образец такого типа мышления в западной философии. За ним следуют Юм, Бэкон, Шопенгауэр, Гамильтон, Спенсер, Милль, Бентам, Локк, Гольбах, Декарт. К органическому направлению принадлежат Макиавелли, Вико, Монтень, Лейбниц, Лихтенберг, Паскаль, Гоббс, Гёте, Гегель, Карлейль, Ницше и, наконец, Шпенглер — философ XX–XXI веков.

Научное мышление достигает высот, познавая материю, которая обладает протяженностью, но не направлением. Материальные события могут контролироваться, они обратимы, в одинаковых условиях дают идентичные результаты, периодически повторяются, поддаются классификации и могут быть успешно постигнуты, поскольку являются предметом априорной, механической необходимости, иными словами, причинности.

Научное мышление бессильно в царстве жизни, события которой неконтролируемы, необратимы, никогда не повторяются, уникальны, не поддаются классификации, рациональной обработке и не подчиняются внешней, механической необходимости. Каждый организм представляет собой нечто новое, следующее внутренней необходимости и уходящее, чтобы больше не возвращаться. Каждый организм обладает набором возможностей, очерченных строгими рамками, и его жизнь есть процесс актуализации этих возможностей. Способ мышления в терминах судьбы равносилен вживанию (livinginto) в другие организмы для понимания особенностей их жизни и необходимости. Это позволяет знать, что должно произойти.

Термин «участь» (Fate) относится к неорганическому мышлению. Это — стремление подчинить Жизнь внешней необходимости, имеющей религиозное происхождение, а источником религии является каузальный тип мышления. Религия предшествует любой науке, которая просто преобразует сакральную каузальность религии в профаническую, механическую необходимость.

Участь не является синонимом судьбы, но ее противоположностью, приписывая свойство необходимости всем случаям жизни, тогда как судьба есть внутренняя необходимость организма. Случай может забрать жизнь и тем самым завершить чью-то судьбу, но такое событие, источник которого вне организма, непричастно его судьбе.

Любой факт есть случай, непредсказуемый и неисчислимый, но внутреннее разворачивание жизни определяется судьбой и реализуется, опираясь на факты (благоприятные и неблагоприятные), преодолевая или же уступая им. Судьба каждого родившегося ребенка — в итоге состариться. Если вмешивается случай в виде болезни или несчастья, данная судьба может не реализоваться. Эти внешние случаи, способные возвысить человека, несмотря на его промахи, или расстроить его планы, несмотря на его самоотдачу и совершенное владение идеей своего времени, не имеют смысла для мышления в терминах судьбы.

Судьба присуща организму, заставляет его выражать свои возможности. Случай чужд организму, слеп и не связан с необходимостью, но при этом может сыграть решающую роль в актуализации организма, сглаживая или, наоборот, затрудняя его путь. То, что называется удачей, роком, участью, прови́дением, выражает недоумение и трепет человека перед не поддающейся разгадке тайной.

Мышление судьбой и каузальное мышление, однако, взаимосвязаны по причине общего происхождения: оба являются производными жизни. Даже самый неорганический философ или ученый, самый бестолковый материалист или механицист следует своей судьбе, своей душе, своему характеру, своей продолжительности жизни, и от этих ограничений судьбы его не избавляет свободный, безграничный полет причинного воображения. Судьба есть сама жизнь, но причинность — всего лишь способ мышления, посредством которого определенная форма жизни, а именно культурный человек, пытается подчинить все вокруг своему пониманию. Поэтому между ними существует иерархия: мышление судьбой, безусловно, является приоритетным, поскольку охватывает всю жизнь, тогда как каузальное мышление отражает только часть жизненных возможностей.

Эти отличия можно пояснить иначе: каузальное мышление способно понимать потому, что его неживой материал не оказывает сопротивления, подчиняясь в силу отсутствия собственного внутреннего побуждения любым накладываемым на него условиям. Однако когда каузальное мышление пытается подчинить жизнь, активен сам материал: двигаясь независимо, он не собирается спокойно ждать, когда его классифицируют и систематизируют. В свою очередь мышление судьбой способно к пониманию в силу того, что судьба движет каждым из нас, внутренне побуждая оставаться самим собой и за счет переноса внутреннего чувственного опыта вживаться в другие формы жизни, другие индивидуальности. Мысля судьбой, мы движемся вместе с предметом мышления, тогда как причинное мышление стоит на месте и может что-то понять только о том предмете, который также неподвижен.

Способнейшие из систематиков не только подвластны судьбе, но в своей повседневной жизни и отношениях с другими людьми все (непроизвольно) мыслят в терминах судьбы. Самый рьяный рефлексолог бессознательно применяет кое-что из психологической мудрости аббата Гальяни или Ларошфуко, пусть даже никогда и не слышал об этих духовидцах.


Два аспекта истории

Мы сделали такой четкий акцент на тотальном различии между способами человеческого мышления, представленным, с одной стороны, основополагающей идеей судьбы, а с другой — причинностью, потому что только один из них пригоден для познания истории. История есть хроника судеб завершившихся культур, народов, религий, философий, наук, математик, искусств, великих людей. Только чувство эмпатии позволяет понять эти ранее жившие души по сохранившимся записям. Причинность здесь беспомощна, потому что каждую секунду в жизненное море вбрасывается новый факт, и от точки его падения во все стороны расходятся круги перемен. Тайные факты никогда не записываются, но каждый из них меняет курс фактической истории. Подлинное понимание любого организма, будь то высокая культура, нация или человек, требует видеть душу, скрытую за и под фактами, имеющими отношение к данному существу. Эта душа выражает себя посредством внешних событий, а зачастую — наперекор им. Только так можно отделить все поистине существенное от несущественного.

Все существенное должно обладать качеством судьбы. В таком случае несущественное — это то, что к судьбе отношения не имеет. Судьбой Наполеона было назначение Карно военным министром, потому что другой человек мог бы не обнаружить разработанный Наполеоном план вторжения в Италию через Лигурийские горы, уже похороненный в министерских папках. Такова судьба Франции, что автор плана был человеком действия, равно как и теоретиком. Очевидно, что чувство, дающее возможность отличить судьбу от случайности, весьма субъективно, и более глубокая интуиция может усмотреть судьбу там, где поверхностный взгляд видит только случай. Поэтому люди отличаются также своими способностями к пониманию истории. Есть историческое чувство, способное видеть под оболочкой истории душу, обусловливающую эту историю. История, представшая в свете такого исторического чувства, имеет, стало быть, субъективный аспект. Это первый аспект истории.

Второй аспект истории, объективный, равно не поддается жесткому определению, хотя на первый взгляд это кажется возможным. Написание чисто объективной истории является целью так называемого описательного (reference), или нарративного метода представления истории. Тем не менее, он неизбежно отбирает и располагает факты. Здесь вступают в игру поэтическая интуиция, историческое чувство и вкус автора. Если их полностью исключить, результат будет не историческим текстом, а перечнем дат, также не избавленным от избирательности. Это тоже не история.

Генетический метод написания истории стремится излагать события совершенно непредвзято. Это нарративный метод с элементами некоторого рода каузальной, эволюционной или органической философии, позволяющей проследить развитие одного из другого. На этом пути не удается достичь объективности, потому что сохранившиеся факты могут быть либо слишком немногочисленными, либо наоборот, избыточными, и в любом случае надо приложить искусство для заполнения пробелов или отбора. Ни то ни другое невозможно сделать беспристрастно. Именно историческое чувство определяет важность прошлых событий, прежних идей, великих людей прошлого. Веками Брут и Помпей считались более значительными, чем Цезарь. В 1800 г. Вульпиуса ставили выше Гёте. Уже подзабытый Менгс в свое время слыл одним из величайших художников мира. Более столетия после смерти Шекспира многие современники видели в нем посредственного драматурга. Эль-Греко не замечали еще 75 лет назад. Цицерон и Катон до конца Первой мировой войны считались великими людьми, а не тормозящими культуру посредственностями. Жанна Д’Арк не была включена в составленный Шастелленом на смерть Карла VII список всех военачальников, сражавшихся против Англии. И наконец, обращаясь к читателям из 2050 года, я могу сказать, что ни Героя, ни Философа периода 1900–1950 гг. их современники не рассматривали в тех же исторических аспектах, в которых видите их вы.

Классическая культура представлялась одной во времена Винкельмана, другой — во времена Ницше, и совсем иначе будет выглядеть в XX–XXI столетиях. Аналогично елизаветинская Англия довольствовалась трактовкой Цезаря, которую дал Плутарх, тогда как Англия fin-de-siécle[50] требовала, чтобы Шоу изображал Цезаря по Моммзену. Вильгельм Телль, Мария Стюарт, Гёц фон Берлихинген, Флориан Гайер — все они сегодня имели бы новые лица, потому что мы смотрим на те исторические периоды под иным углом.

Тогда что же такое история? История есть взаимоотношение между прошлым и настоящим. Поскольку настоящее постоянно меняется, то же самое происходит с историей. У каждой эпохи своя история, которую дух времени[51] создает себе по душе. С безвозвратным уходом эпохи меркнет и свойственная ей картина истории. Поэтому любая попытка написать историю в духе, «как было на самом деле», равносильна исторической незрелости, а вера в объективные стандарты представления истории есть самообман, так как на передний план всегда выходит дух времени. Общее согласие современников с определенными воззрениями на историю не делает эти воззрения объективными, но только присваивает им наивысший из возможных рангов, который они могут иметь в смысле точного выражения духа времени, соответствующего конкретной эпохе и конкретной душе. Высшая степень истины недостижима, это удел божества. Всякий, кто разглагольствует о своей «современности», должен отдавать себе отчет, что не менее «современным» чувствовал себя человек в Европе Карла V, а в глазах жителя 2050 г. наш современник будет выглядеть столь же старомодным, как для него самого — житель 1850 г. Журналистский взгляд на историю выдает отсутствие исторического чувства у его обладателя, которому поэтому следует воздерживаться от обсуждения исторических материй — как минувших, так и пребывающих в процессе становления.


Относительность истории

История всегда имеет субъективный аспект и объективный аспект. Определяющим при этом не является ни то ни другое само по себе, но только их взаимоотношение. Каждый из двух аспектов может быть произвольным, однако отношение между ними не случайно и, выражая дух эпохи, является в историческом смысле истинным.

Все восемь культур, промелькнувшие перед нами в коротком обзоре, обладали своим собственным отношением к истории в целом, и это отношение развивалось в определенном направлении в течение жизни каждой культуры. В этой связи достаточно будет упомянуть классическую. Римляне считали Тацита, Плутарха, Ливия, Светония историческими философами. Для нас они всего лишь рассказчики, совершенно лишенные исторического чувства. Это не порицание в их адрес, но сообщает нам нечто о нас самих. Наше ви́дение истории характеризуется напряженностью, пылкостью, пытливостью и всесторонностью, как и вообще склад нашей западной души. Если бы история насчитывала десять, а не пять тысячелетий, мы бы непременно ориентировались на все десять.

Особым чувством истории отличаются друг от друга не только культуры, но также их разные эпохи. Несмотря на то, что в любую эпоху представлены все жизненные тенденции, следует подчеркнуть, что в каждую из них доминирует только одна. Так, во всех культурах религиозное чувство достигает высшего развития в первой великой жизненной фазе, длящейся около пяти веков, затем оно подавляется критической духовностью, что продолжается несколько дольше, и далее вытесняется историческим взглядом, на смену которому постепенно приходит финальное возрождение религии.

Последовательность трех жизненных тенденций такова: сакральная, светская (profane) и скептическая. Политической фазе феодализма соответствует религия, абсолютному государству и демократии соответствуют ранняя и поздняя критическая философия, а стадия восстановления авторитета и цезаризма сопровождается скептицизмом и возрождением религии.

Внутрикультурное развитие идеи науки, или естественной философии, происходит последовательно от теологии через физические науки и биологию к чистой, нетеоретической манипуляции природой как научному аналогу скептицизма и восстановленного авторитета.

Эпоха, следующая за эпохой демократии, видит своих предшественников только в их чисто историческом аспекте. Только так она может чувствовать с ними связь. Однако, как станет ясно дальше, здесь тоже есть своя императивная сторона. Культурный человек всегда един, и сам по себе факт преобладания одной жизненной тенденции не может нарушить этого органического единства.

Индивиды любой эпохи отличаются друг от друга развитостью исторического чувства. Достаточно задуматься о разном историческом кругозоре Фридриха II и одного из его сицилийских царедворцев; о Цезаре Борджиа и одном из его капитанов; о Наполеоне и Нельсоне, Муссолини и его убийце. Политическая единица, оказавшаяся в руках оппортуниста, человека без исторического кругозора, за его невежество должна расплачиваться кровью.

В дополнение к тому, что сама душа западной культуры характеризуется наибольшей исторической энергией, она рождает людей, наделенных величайшим историческим чувством. Эта культура всегда сознавала собственную историю. В каждый поворотный момент было достаточно людей, понимавших его смысл. Обе стороны любого внутризападного противостояния ощущали себя полномочными представителями будущего. Поэтому западный человек испытывал потребность в картине истории, на основе которой можно было бы мыслить и действовать. Тот факт, что культура не стояла на месте, означал также и то, что непрерывно менялась история. История есть постоянная реинтерпретация прошлого. Поэтому она всегда «истинна»: господствующие исторические воззрения и ценности каждой эпохи являются выражением ее особой души. Исторические альтернативы не являются истинными или ложными, но эффективными или неэффективными. Истина в религиозно-философско-математическом смысле, то есть вневременная, непреходящая, отделенная от жизненных условий, не имеет отношения к истории. Истинная история есть история, актуальная в выдающихся умах.

Историческое чувство высокой пробы присуще двум группам: тем, кто пишет историю и тем, кто ее делает. Между этими группами также существует иерархия. История пишется для того, чтобы обеспечить эпоху необходимой картиной прошлого. Затем эта картина, четкая и выразительная, обретает силу в мыслях и действиях ведущих исторических деятелей эпохи.

Наша эпоха, как и другие, обладает собственной, подобающей ей картиной истории, и при этом она не вправе выбирать одну из нескольких картин. Наши исторические воззрения определяются духом нашей эпохи. Ее характерными чертами является внешняя направленность, фактуальность, скептицизм и историзм. Она не руководствуется великими религиозными или критическими чувствами. То, что для наших культурных прародителей было предметом радости, скорби, страсти, необходимости, для нас — предмет уважения и знания. Центром тяжести нашей эпохи является политика. Чистое историческое мышление сродни политическому. Историческое мышление всегда ищет знания о том, что было, не стремясь что-либо доказать. Политическое мышление свою первую задачу видит в установлении фактов и возможностей с последующим влиянием на них посредством действия. Оба типа мышления неотделимы от реализма. Ни то ни другое не подразумевает некоей программы, которую хочет практически доказать.

Наша эпоха — первая в истории Запада, когда абсолютное подчинение фактам одержало победу над всеми остальными духовными установками. Это естественное следствие исторической эпохи, когда критические методы уже исчерпали свои возможности. В сфере мысли торжествует историческое мышление, в сфере деятельности центральное место занимает политика. Мы следуем за фактами независимо от того, куда они ведут, даже если вынуждают нас отказываться от облюбованных схем, идеологий, душевных иллюзий и предрассудков. Предыдущие эпохи в истории Запада формировали свою историю по предпочтениям своей души; мы поступаем так же, но наш взгляд не ограничен предзаданными этическими или критическими рамками. Напротив, наш этический императив выводится из наших исторических воззрений, а не наоборот.

Наши воззрения на историю не более произвольны, чем в любую другую эпоху Запада. Они для нас обязательны и свойственны каждому человеку, уровень значимости которого зависит от способности удерживать эти вопросы в фокусе. Если человек является эффективным представителем данного времени, значит, он руководствуется именно данной картиной истории и никакой другой. Вопрос не в том, должен ли он ею руководствоваться: так думать ошибочно. Он просто будет ею обладать, в своих чувствах и бессознательной оценке событий, независимо от своих артикулированных и вербализированных идей.


Смысл фактов

Вне связи с тем, являются ли исторические воззрения человека интеллектуально оформленными, наряду с их влиянием на его бессознательные действия, мысли и оценки, все это функционально зависит от общих свойств его личности. Некоторые люди испытывают более сильную потребность мыслить абстрактно, чем другие.

Чувство факта, историческое чувство, безусловно, не может обойтись без творческого мышления. Чувство факта в первую очередь зависит от способности видеть все, как есть, без этических или критических предубеждений о том, как должно или не должно быть, что может или чего не может быть. Факты жизни — это исторические данные. Факт жизни — это нечто произошедшее. Он остается фактом независимо от того, известен он кому-либо или нет, не оставив следа. Очевидно, что при интерпретации исторических данных включается творческое мышление, а моментальная рефлексия открывает, что творческим является также процесс оценки данных истории.

Физические факты, например сопротивление, кислотность, краснота, воспринимаются всеми. Жизненные факты недоступны человеку, имеющему окостеневший взгляд на историю и убежденному в том, что целью всех предыдущих событий было сделать возможной данную эпоху, и что единственный смысл истории — «прогресс». Остатки социальной этики, предвзятые исторические представления, утилитарные догмы — все это отсекает свою жертву от духовного (inner) участия в жизни XX и XXI столетий.

В нынешнем столетии открывается новая возможность — осмысление фактов, упущенных в предыдущие эпохи и в предыдущих культурах. При этом должны восстанавливаться не мелкие случайные детали, но общая схема необходимого органического развития. Наши знания о предыдущих культурах и их структуре позволяют восстановить картину развития одних культур по аналогии с другими. Но для нас, ныне живущих, важнее всего возможность восполнить пробелы, необходимые для завершения собственной культуры. Точно так же палеонтолог реконструирует в общих чертах целый организм по единственному фрагменту черепа. В обоих случаях процесс оправдан и заслуживает доверия, поскольку всех своих представителей жизнь создает по определенным образцам. На основании сохранившегося анонимного литературного труда, подходя творчески, можно воссоздать общий духовный портрет неизвестного автора. Разве нельзя сделать этого в отношении создателя «Книги о совершенной жизни» («Das Büchlein vom vollkommenen Leben»)? Точно так же период «крестовых походов» любой культуры можно реконструировать на основе знаний об этапах ее «реформации» или «просвещения».

Сферу мышления интересуют недостающие стадии ушедших культур и будущее нашей собственной, но деятельность ищет в прошлом только ключи к своей эффективности. Поэтому роль историографии и исторического мышления оценивается по их способности обеспечивать эффективность действия.

Чувство факта служит цели, только если отброшены догмы, социально-этические идеи и критические излишества. Для чувства факта существенно, что сотни миллионов людей на определенной территории верят в правоту конфуцианских доктрин. Чувство факта не видит смысла спорить, истинны эти доктрины или нет, независимо от значения, придаваемого истинности или ложности конфуцианства религией, прогрессистской идеологией и журналистикой.

Для писателя-историка XXI века самое важное в отношении клеток, эфирных волн, бацилл, электронов и космических лучей нашего времени будет состоять в том, что мы в них верили. Все эти понятия, которые наша эпоха считает фактами, для XXI столетия сожмутся в один факт, состоящий в том, что в свое время такой была картина мира культурного человека определенного типа. Так же мы смотрим на теории природы Аристарха и Демокрита в классической культуре.

Таким образом, факты тоже имеют свое субъективное и объективное содержание. Опять-таки, именно отношение между человеком и явлением обусловливает форму факта. Поэтому каждая культура имеет дело со своими собственными фактами, возникающими из ее собственных вопросов. Факт определяется тем, какой человек сталкивается с явлением: представляет ли он высокую культуру и какую именно, а также его принадлежностью к эпохе, нации, духовному и социальному слою.

В текущем 1948 г. факты Второй мировой войны в головах европейского культурного слоя — это одно, а в умах толпы, читающей газеты, — нечто совершенно иное. К 2000 г. взгляды сегодняшнего культурного слоя станут взглядами большинства, а независимым мыслителям к тому времени станет известно еще больше фактов о той войне, чем теперь этим немногим, поскольку одной из особенностей жизненных фактов является то, что на расстоянии — в данном случае, временном — их очертания проступают более четко. Мы больше знаем об истории Римской империи, чем Тацит, больше о наполеоновской истории, чем Наполеон, гораздо больше о Первой мировой войне, чем ее инициаторы и участники, а житель Запада в 2050 г. будет знать наше время лучше нас самих. Для Брута его мифические предки были фактом, но для нас важнее то, что он в них верил.

Таким образом, чувство факта как предпосылка исторического мировоззрения XX века возникает в виде поэзии жизни. Это прямо противоположно прозаической, убогой привязанности к материалистическим представлениям о том, что значение имеют лишь факты, подтверждающие «прогрессистскую» идеологию. Подобные представления не позволяют своим жертвам ощутить красоту и силу фактов истории, равно как и понять их смысл. XXI век, для которого новые исторические воззрения станут очевидными, сочтет фантастичной (если, конечно, обратит на нее внимание) веру людей прошлого в то, что вся предыдущая история была лишь приближением к их уровню. А ведь именно таковы были взгляды XIX века: целые культуры, вполне равноценные нашей собственной по истокам и духовности, жили и умирали только ради того, чтобы филистерская идеология «прогресса» смогла перечислить на школьной доске их «достижения» в виде нескольких идей или технических изобретений.


Несостоятельность линейных воззрений на историю

I

Жизнь есть постоянная битва между юностью и старостью, новаторством и традицией. Спросите Галилея, Бруно, Сервета, Коперника, Гаусса. Все они были представителями будущего, хотя при жизни так или иначе потерпели поражение от господствующего прошлого. Коперник, пока был жив, опасался печататься, чтобы его не сожгли как еретика. Гаусс завещал опубликовать свое освободительное открытие неевклидовой геометрии после своей смерти, опасаясь возмущения невежд. Поэтому неудивительно, что материалисты, понося или окружая заговором молчания, отказывая в публикации или доводя до самоубийства, как в случае Хаусхофера, преследуют тех, кто мыслит в духе XX века и при этом опровергает методы и умозаключения материализма XIX века.

Взгляд на историю, присущий XX веку, должен пробиться сквозь руины линейной схемы, основанной на представлениях об истории как прогрессе от «Античности» через «Средневековье» к «Модерну». Я упомянул руины, потому что схема рухнула уже несколько десятилетий назад, но ее руины упорно обороняются. В них засели материалисты, посмертные представители XIX века, филистеры «прогресса», социальной этики, одряхлевшие адепты критической философии и разномастные идеологи.

Общим для них является рационализм. Доктрина их веры состоит в том, что история разумна, сами они тоже обладают разумом, и потому в истории все происходит и будет происходить в соответствии с их постулатами. Истоки этого трехстадийного взгляда на историю обнаруживаются у св. Иоахима Флорского, готического церковника, который выдвинул эти три стадии в качестве мистической прогрессии. Укреплявшемуся в своей неотесанности и бездушии интеллекту оставалось истолковать эту прогрессию в материалистически-утилитарном духе. Уже на протяжении двухсот лет каждое поколение почитало себя вершиной, к достижению которой стремился предыдущий мир. Становится ясно, что материализм — это тоже вера, грубая карикатура на предшествующую ему религию. Теперь эта вера низложена — не потому, что неверна, поскольку веру невозможно опровергнуть, но потому, что дух новой эпохи свободен от материализма.

Линейная схема более или менее удовлетворяла европейца до тех пор, пока он не знал ничего об истории помимо Библии, классических авторов и западных хроник. И даже тогда она бы не устояла, если бы не пребывала в забвении философия истории. Однако поток археологических изысканий, включая раскопки и расшифровку древней письменности Египта, Вавилонии, Греции, Крита, Китая и Индии, начался лишь немногим более столетия назад. Они продолжаются до сих пор и охватывают теперь также Мексику и Перу. Эти исследования продемонстрировали исторически ориентированной западной цивилизации, что она никоим образом не является уникальной в своем историческом величии, но принадлежит к группе высоких культур сходной структуры, столь же утонченных и великолепных. Из них западная культура стала первой обладательницей энергичного исторического импульса и географического положения, обеспечивших доскональное развитие археологии, которая теперь включает в сферу своей компетенции весь исторический мир подобно тому, как западная политика в одночасье охватила всю поверхность земли.

Результаты этих доскональных археологических исследований ломают старомодную линейную схему восприятия истории, совершенно неспособную вместить новое изобилие фактов. Поскольку существовала определенная географическая, если не историческая, общность между египетской, вавилонской, классической и западной культурами, их еще можно было втиснуть в привычную общую схему, убедительную для тех, кто в нее верил. Но с открытием истории культур, достигших завершения в Индии, Китае, Аравии, Мексике, Перу, эта схема перестала убеждать даже верующих в нее.

Более того, материалистический дух, постулировавший «влияние» предшествующих культур на последующие, тем временем иссяк, а новые психологические воззрения на жизнь признали первичность души, ее внутреннюю неприкосновенность и поверхностность внешних заимствований.

Параллельно невиданному всплеску археологической активности, которая сломала старую линейную схему, развивалось новое ощущение истории. Смена воззрений стала для западной цивилизации душевной необходимостью одновременно с исторической поисковой активностью, даже несмотря на то, что им суждено было полностью выразиться только после Первой мировой войны. Интенсивное углубление в прошлое было выражением того сверхличного ощущения, что тайная история не поддается старому линейному инструменту, что ее необходимо раскрыть, поэтому факты должны быть тщательно изучены в своей тотальности. По мере накопления новых фактов историки более высокого уровня расширили свой горизонт, но до самого конца XIX века фактически ни один историк или философ не рассматривал культуры как отдельные организмы: параллельные, независимые и равноценные в духовном отношении. Сама идея «культурной истории» была предвестником этих взглядов и предпосылкой развития воззрений на историю, присущих XX веку. Отказ от представления, что история есть только перечисление царств и сражений, союзов и дат, стал маркером новой эпохи. Возникло чувство потребности в «универсальной истории» как результате слияния последней с политикой, правом, религией, обычаями, обществом, торговлей, искусством, философией, войной, эросом и литературой в одном великом синтезе. Одним из первых выразил эту всеобщую потребность Шиллер, хотя и Вольтер, и Винкельман создали в этом духе свои специальные истории.

Идею тотальной, то есть культурной, истории дальше развил на духовной основе Гегель, а Конт и Бокль сделали то же самое в материалистическом ключе. Буркхардт не только создал вполне совершенный образец культурной истории в своей книге по итальянскому Ренессансу, но и развил философию историографии, предвосхитившую воззрения XX столетия. Вехами на пути отказа от линейного взгляда на историю являются Тэн, Лампрехт, Брейзиг, Ницше, Мерэ. В свое время только Ницше и в меньшей степени Буркхардт и Бахофен осознавали идею XX века о единстве культуры. Через два поколения эта идея применительно к высокой культуре распространилась в высшем духовном слое Европы, став предпосылкой как исторического, так и политического мышления.

В чем же заключался линейный взгляд на историю? В отличие от философии истории, он сводился к произвольному распределению исторических материалов для трактовки и описания без философского осмысления. Претензия на последнее была бы необоснованной в свете того факта, что с течением поколений отправной пункт эпохи «Модерна» свободно переносился из одного столетия в другое. Все писатели формулировали смысл и указывали даты трех стадий по-своему, причем их формулировки исключали друг друга. Была ли необходимость в одинаковой терминологии при столь разных подходах?

Таким образом, все это было не философией истории, но просто перечнем из трех имен, за которые цеплялись, наверное, по причине свойственной им некоей магии. На этом основании нельзя было к тому же систематизировать исторические факты для описательных (reference) целей, поскольку в схеме не оставалось места для Китая и Индии, а вавилонская и египетская культуры, исторически эквивалентные классической и нашей собственной, рассматривались просто как эпизоды, слагавшие прелюдию к классической культуре. В свете этих абсурдных воззрений тысячелетие египетской истории заслуживало лишь примечания, тогда как десятилетию нашего века посвящался целый том.


II

Основой линейных воззрений был культурный эгоцентризм, или, иными словами, бессознательное допущение того, что смысл всей человеческой истории сконцентрирован в западной культуре, а ценность предыдущих культур зависит от их «вклада» в нашу культуру. Именно поэтому культуры, существовавшие в областях, удаленных от Западной Европы, практически вообще не упоминались. Под «вкладом» понималось несколько технических устройств из египетской и вавилонской культур и (в основном) остатки классической. В свою очередь арабская культура почти игнорировалась (по географическим причинам). И все же западная архитектура, религия, философия, наука, музыка, лирика, этикет, эрос, политика, финансы и экономика совершенно не связаны с соответствующими классическими формами. Именно археологический склад европейской души, ее интенсивно-историческая природа, заставляет видеть в ком-то духовного предка только по географическим причинам.

Поистине, как можно верить, и верил ли кто-то на самом деле, что Рим Гильдебранда, Александра VI, Карла V или Муссолини обладает какой-то преемственностью с Римом Фламиния, Суллы, Цезаря? Вся эта тоска Запада по Классицизму с ее двумя обострениями в итальянском Ренессансе и прежде всего в движении Винкельмана, фактически была не чем иным, как литературно-романтической позой. Если бы мы знали о Мекке больше, чем о Риме, Наполеон мог носить титул халифа, а не первого консула, но внутренне ничего бы не поменялось. Наделение слов и имен магическим смыслом безусловно необходимо и оправдано в религии, философии, науке и критике, но не приличествует историческому мировоззрению.

Даже во времена итальянского Ренессанса Франческо Пико писал против одержимости классикой: «Кто [теперь] побоится сравнить Платона с Августином или Аристотеля с Фомой, Альбертом и Скотом?» Движение Савонаролы, наряду с религиозным, имело также культурный смысл: в костер были отправлены классические труды. Приписывать склонность к классике всему итальянскому Возрождению — сильное преувеличение: это была литературная и академическая тенденция, свойственная немногим кругам, вовсе не лидировавшим в мысли или деятельности. И все же это движение было провозглашено «связующим звеном» между двумя не имевшими ничего общего культурами, чтобы изобразить историю в виде прямой линии, а не параллельного в духовном отношении чистого и независимого развития высоких культур.

Для религиозного мировоззрения с его направлениями, философией и критикой, «прогрессистским филистерством» и социальной этикой факты имеют значение только как доказательство и в остальном не интересуют. Для исторического мировоззрения факты являются искомым материалом, поэтому те же доктрины, догмы и истины рассматриваются как просто факты.

Таким образом, предыдущие эпохи Запада удовлетворялись линейной схемой, несмотря на ее полную безотносительность к историческим фактам. Однако для XX века, сосредоточенного на политике, история есть не просто инструмент доказательства или иллюстрации какой-либо догмы или теории социально-этического «прогресса», но источник нашего действующего мировоззрения. Поэтому, безоговорочно подчиняясь духу времени, ведущие умы XX века отбрасывают старомодную, противоречащую фактам линейную теорию истории. Вместо нее дух времени открыл реальную структуру человеческой истории, состоящую из восьми высоких культур, каждая из которых — это организм, обладающий собственной индивидуальностью и судьбой. Философия истории старого образца использовала факты для доказательства определенных религиозных, этических или критических теорий, тогда как мировоззрение XX века черпает свою философию истории из самих фактов.

Отталкиваясь от фактов, мировоззрение XX века, тем не менее, субъективно, поскольку такого взгляда на историю императивно требует его историческая душа. Отдавая приоритет фактам, наше ви́дение является специфически нашим; люди другого типа, находящиеся за пределами западной культуры или ниже ее, способны понять его не более чем европейскую высшую математику, технику, физику или химию, готическую архитектуру или искусство фуги. Таким образом, данная картина истории, совершенно обязательная для всех уважающих себя мыслителей, принадлежащих к западной цивилизации, не обязательна для масс, бурлящих на улицах европейских столиц. Историческая относительность, как и физическая относительность, — компетенция немногих ведущих умов. История ощущается и творится не на улицах, а в верхах. Количество людей в западной цивилизации, понявших действительный смысл Второй мировой войны, исчисляется в тысячах. Западная философия со времен Ансельма всегда была эзотерической. То же справедливо и для воззрений XX века, соответственно невелико число тех, для кого они являются душевной потребностью. Однако число тех, кто будет руководствоваться решениями этих немногих, составляет уже не сотни, а сотни миллионов.

В XX веке представление обо всех прошлых событиях в человечестве как лишь предварительных и подготовительных к нашей западной истории — это потрясающая наивность. Развитие, на которое потребовалось, как и в нашей истории, не менее тысячелетия, сводится к набору случайных событий; к представителям иных культур относятся, как к детям, пытавшимся на ощупь добраться до тех или иных наших специфически западных идей. Однако на самом деле каждая из этих предыдущих культур уже достигла и прошла стадию, до которой мы доросли в XIX и XX столетиях, когда развились свободная наука, социальная этика, демократия, материализм, атеизм, рационализм, классовая война, деньги, национализм, истребительные войны. Предельно искусственные бытовые условия, усложненная жизнь в мегаполисах, социальное расслоение, разводы, вырождение старого искусства в чистую бесформенность — все эти хорошо знакомые нам симптомы были свойственны всем культурам.

Огромный объем исторического знания, которое должен освоить XX век, — знания, раскопанного исторической эпохой, следующей за эпохой критицизма, — не выносит произвольного втискивания фактов истории в заданную схему, состоящую из трех магических стадий. Причем их должно быть именно три, даже если не удается согласиться о начале первой и завершении второй, а третья стадия неограниченно продлевается с тех пор, как в 1667 г. профессор Хорн из Лейдена объявил о своем открытии «Средних веков».

Первая формулировка воззрений на историю, свойственных XX веку, появилась только с Первой мировой войной. До этого один лишь Брейзиг однозначно порвал с линейной схемой, но его предварительная работа освещала лишь часть человеческой истории. Создать же полный очерк исторической структуры удалось Шпенглеру, философу нашей эпохи. Сам он был первым, кто подчеркнул сверхличную природу своей работы, отметив, что на него только пал жребий позаботиться об исторически существенной идее, принадлежащей ему лишь условно. Он смог просто артикулировать то, что нащупали другие. Взгляды этих других были ограничены тем или иным специальным горизонтом, сделавшим их перспективу узкой, односторонней и косной. Как и любое произведение гения, выводы Шпенглера кажутся вполне очевидными тем, кто идет следом, но ведь его труд предназначался все-таки потомкам, а не современникам. Гений всегда обращен в будущее: такова его природа и таково объяснение обычной судьбы всех гениальных работ как в политике и экономике, так и в искусстве и философии, величие и простота которых осознаются только после ухода их создателей.


Структура истории

I

Одним из бессознательных допущений линейной схемы была идея уникальности цивилизации. Понятие «цивилизация» использовалось так, словно всякая высокосимволичная жизнь, когда и где бы она ни возникла, являлась манифестацией одной и той же сущности — «цивилизации». Вне Запада «цивилизация» была недоразвитой, спотыкающейся, неуклюжей и стремилась приблизиться к западному образцу. Эта «цивилизация» представлялась чем-то таким, что по глупости упустили предыдущие эпохи, но неким образом она снова отыскивалась в какой-то забытой книге и «передавалась» в будущее. В этом вновь проявлялся рационализм, постулировавший, что люди сами творят свою историю, и объяснявший все происходящее или человеческим совершенством, или человеческими ошибками.

Однако для высшей исторической интуиции, самосознательного, великого и деятельного исторического творчества, свойственного XX веку, история есть хроника жизни восьми высоких культур, каждая из которых является организмом, отмеченным индивидуальностью, как и все представители любой жизненной формы. Высокая культура есть форма жизни, занимающая вершину органической иерархии, в которой низшие ступени представлены растениями, животными и человеком. Каждая из культур является отдельным экземпляром этого высшего рода, индивидом. Принадлежа, таким образом, к одному роду, высокие культуры обладают одинаковыми признаками, что касается общего облика, жизненных потребностей, способов самовыражения, взаимоотношений с ландшафтом и популяционными потоками, а также продолжительности жизни.

Различия между культурами заключены в их душах, их неповторимости, поэтому, несмотря на сходную структуру, их творения в высшей степени несхожи. В органической иерархии индивидуальность становится все более концентрированной по мере перехода от растений через животных к человеку. Культуры демонстрируют еще большую степень индивидуальности, чем человек, и, соответственно, их произведения еще в меньшей степени могут внутренне ассимилироваться с другими культурами.

С окончанием эпохи материализма Запад вновь осознал, что развитие организма состоит в разворачивании души. Материя — просто обертка, средство выражения духа. Эта древняя и универсальная мудрость — первый источник освобождения нашего исторического мировоззрения от мрака и диктата механицизма. События человеческой жизни являются выражением души данного человека на последовательных стадиях ее разворачивания. Одно и то же внешнее событие несет в себе различный опыт для каждого человеческого существа: опыт есть взаимоотношение между душой и внешним событием. Два лица не могут обладать одинаковым опытом, поскольку одно и то же событие каждой душой воспринимается по-своему.

Аналогично душевные реакции каждой культуры на внешние обстоятельства — ландшафт, популяционные потоки, события и движения за пределами культурной территории — строго индивидуальны. Религиозный опыт разных культур уникален: каждая обладает своим собственным непередаваемым опытом постижения и изображения Бога, и этот религиозный стиль сохраняется на протяжении всей жизни культуры, полностью определяя философию, науку и также антирелигиозные феномены культуры. Всякой культуре свойственна собственная разновидность атеизма, столь же уникальная, как и религия. Философия и наука любой культуры всегда зависят от ее религиозного стиля; даже материализм является лишь грубой карикатурой на основополагающее религиозное чувство нашей культуры.

Формы и содержание искусства также индивидуальны у каждой культуры: например, западная первой изобрела масляную живопись и возвысила музыку. Характерное для каждой культуры чувство числа развивает в ней собственную математику, описывающую особый числовой мир, который тоже не подлежит внутренней передаче, даже если внешние результаты могут перениматься и затем внутренне перерабатываться другими культурами. Так же индивидуальны идеи государства, нации и устройство завершающего Империума — последнего политического творения культуры.

Каждой культуре присущ собственный стиль в технике: слабый и незрелый в классической и мексиканско-перуанской, колоссальный и ошеломляющий в нашей; собственный стиль ведения войны, собственное отношение к экономике, собственный исторический характер и органический темп.

Каждая культура обладает особой базовой моралью, определяющей ее социальную структуру, чувства и манеры, напряженность внутреннего императива и, соответственно, этический облик ее великих людей. Эта основная мораль определяет образ общественной жизни во время последней великой фазы жизни культуры — цивилизации.

Доскональным выражением принципа индивидуальности отличаются друг от друга не только культуры, но каждая эпоха данной культуры также несет свою особую печать. Эти отличия более выражены между индивидами одной культуры, чем между разными культурами, что объясняется оптической иллюзией увеличения размеров по мере приближения. Для нас разница между 1850 и 1950 годом кажется огромной, для истории 2150 года она такой выглядеть не будет. К изучению истории мы приступаем с тем чувством, что 1300 и 1400 годы в духовном отношении были почти одинаковы, но фактически за одно это столетие произошли духовные перемены столь же разительные, как и в период с 1850 по 1950 год.

Здесь линейная схема вновь совершенно искажает историю: говоря о «древности», она подразумевает одну сущность, одну общую духовность. Но как в Египте, так и в Вавилонии происходили события, соответствующие нашим крестовым походам, готической религии, Священной Римской империи, папству, феодализму, схоластике, Реформации, абсолютному государству, Просвещению, демократии, материализму, классовой войне, национализму и истребительным войнам. То же самое можно сказать об остальных культурах — китайской, индийской, арабской, классической и мексиканской. Объем доступной информации о разных культурах сильно отличается, но его достаточно, чтобы охарактеризовать структуру истории. Между двумя последовательными эпохами египетской истории была такая же разница, как между нашими 1700-ми годами (периодом войн за испанское наследство) и 1800-ми годами (Наполеоновскими войнами). Дистанционная иллюзия имеет аналог в пространственном мире: издали горная гряда выглядит гладкой, вблизи — зубчатой.

Идея о том, что «цивилизация» существует в единственном числе, не являясь особой естественной жизненной фазой культуры, была частью идеологии «прогресса». Эта светская религия, будучи специфической смесью разума и веры, отчасти удовлетворяла внутренний спрос XIX века. Дальнейшие исследования, возможно, обнаружат ее в других культурах. Ощущение, что «с каждым днем все улучшается», является, судя по всему, органической потребностью рационализма. Поэтому «прогресс» представлялся постоянным моральным совершенствованием «человечества», движением к большей и лучшей «цивилизованности». Идеологические формулировки у разных материалистов несколько отличались, но никто из них не позволял усомниться в самом существовании «прогресса». Сомневающиеся получали ярлык «пессимистов». Идеал, в направлении которого совершался непрерывный «прогресс», был с необходимостью недостижим, поскольку при его достижении прекратился бы сам «прогресс», что немыслимо.

Такая картина устраивала эпоху критицизма, но в эпоху истории все это выглядит просто еще одним курьезом, выражением специфической стадии конкретной культуры. Она стоит в одном ряду с картиной мира середины XIV века, ожидавшего неминуемого конца света, помешательством на ведьмах XVI века и культом разума XVIII столетия. Все эти воззрения теперь представляют только исторический интерес. Для нас важно, что в свое время все это было предметом веры. Что касается попыток навязать старомодную идеологию «прогресса» XX веку, то они совершенно нелепы: тот, кто намерен это сделать, демонстрирует свою анахроническую бездарность.


II

Всемирная история[52] призвана охватить все события человечества — и сопровождающие развитие какой-либо культуры, и внешние для любой из них. Но эти два класса событий не имеют ничего общего. Человек как вид — это одна жизненная форма, культурный человек — другая. Поэтому всемирная история в этих двух случаях описывает разные вещи.

Чем человек как вид отличается от остальных жизненных форм, таких как растения и животные? Просто наличием человеческой души. Эта душа формирует для человека мир, отличающийся от мира других форм жизни. Человеческий мир — это мир символов. Вещи, которые для животного не содержат ни смысла, ни тайны, для человека обладают символическим смыслом.

За пределами высокой культуры потребность в символизации проявляет себя при формировании первобытной культуры, которой свойственна анимистическая религия, этика табу и тотема и социально-политические формы того же уровня. Такой культуре не свойственно единство, т. е. не существует единственного первичного символа, который актуализировался бы во всех ее формах. Подобные культуры — просто суммы, наборы мотивов и тенденций.

Не бывает первобытного человека без какой-либо примитивной культуры такого типа. Человек не существует как чистое животное. Животным свойственно только репродуктивно-экономическое бытие: вся их индивидуальная жизнь состоит в процессе питания и репродукции, над этим уровнем нет духовной надстройки.

Тем не менее, человеческая жизнь в первобытности и в сфере самоосуществления высокой культуры — вещи несопоставимые. Различие настолько велико, что представляет собой качество, а не просто уровень. На фоне истории культурного человека первобытный человек выглядит зоологическим объектом. История, ход которой наблюдал во время своих исследований Африки Стэнли, относилась к одному типу, а сам он представлял другой тип. Такой же зоологической является история озерных жителей Швейцарии, сегодняшних китайцев, арабов, бушменов, индийцев, американских индейцев, лапландцев, монголов и остальных бесчисленных племен, рас и народов за пределами западной цивилизации.

Животное заботится только об экономике, первобытный человек видит в мире скрытые смыслы, но культурный человек содержанием своей жизни полагает высокие символы. Высокая культура полностью реформирует экономическую практику включенного в нее населения, низводя экономику на самое дно пирамиды жизни. Для высокой культуры экономика имеет такое же значение, как функция питания для индивида. Все проявления жизни высокой культуры — архитектура, религия, философия, искусство, наука, техника, образование, эрос, градостроительство, империализм, общество — стоят над экономикой. Значимость индивида является отражением его персональной связи с культурными символами. Само по себе данное суждение вынесено культурой в ответ на антикультурные воззрения, подобные курьезной «материалистической интерпретации истории», состоящей в том, что любой пролетарий важнее Кальдерона, потому что Кальдерон, не будучи работником физического труда, ничего не достиг в мире, весь смысл которого заключен в экономике.

Различие между историей человека как биологического вида и историей человека, служащего высокой культуре, в том, что первый, в отличие от второго, лишен высокого смысла. Человек, участвующий в высокой истории, всем рискует и умирает за идею; в первобытности же не существует сверхличных идей подобной силы, но только личные стремления, грубое вожделение добычи или аморфной власти. Следовательно, было бы ошибкой считать различия только количественными, о чем говорит пример Чингисхана: явления, которые он инициировал, имели грандиозные масштабы, но в культурном отношении вообще не имели смысла. В стремительном броске последователей этого авантюриста не было идеи. Его завоевания стали фатальными для сотен тысяч, возведенная им империя сохранялась много поколений после него, но она просто находилась вот здесь, стояла ни для чего и ничего собой не представляла. Напротив, империя Наполеона, хотя и просуществовала недолго, имела символический смысл, который до сих пор актуален в умах европейцев, то есть, как мы далее увидим, содержала зародыш будущего Запада. Высокие культуры порождают величайшие войны, но их значение не сводится к массовому кровопусканию, а состоит прежде всего в том, что люди гибнут в борьбе идей.

После того как завершает себя высокая культура, население ее бывшей территории возвращается в первобытное состояние, о чем свидетельствуют примеры Индии, Китая, ислама и Египта. Мировые города пустеют, варвары не оставляют от них камня на камне, а остатки населения вновь распадаются на кланы и племена, вплоть до кочевых. Если внешние события не разрушают все до основания, кастовая система последней стадии сохраняется неопределенно долго, но это всего лишь скелетные останки бывшей культуры, которая, как все живое, умирает навсегда. Остается память о культуре, но отношение сохранившегося населения к ее произведениям снова становится совершенно примитивным, застывшим и чисто личным.

Брошенные мировые столицы снова поглощаются ландшафтом, над которым они некогда возвышались. Эти столицы, в свое время столь же величественные, как Берлин, Лондон и Нью-Йорк, зарастают джунглями или заносятся песком пустыни. Такой была доля Луксора, Фив, Вавилона, Паталипутры, Самарры, Ушмаля, Тескуко, Теночтитлана. В последних случаях забыты даже имена величественных городов, и мы называем их по близлежащим деревням. Но теперь уже неважно, лежит ли мертвый город на поверхности, населенной несколькими кланами, которые возделывают открытые пространства, сражаются на его улицах и укрываются в брошенных постройках, или же выветрившиеся руины заметает песок.


Пессимизм

I

Любопытный феномен: когда в начале XX века на смену религиозным и критически-философским взглядам предыдущих европейских эпох пришло органически необходимое историческое мировоззрение, позавчерашние мыслители встретили его криками о «пессимизме». Посредством этого заклинания, очевидно, полагали возможным отвадить дух начинающейся эпохи и воскресить мертвый дух эпохи ушедшей. Для абстрактной неорганической мысли в этой уловке не было ничего особенного, поскольку она считала историю полем, на котором можно делать все что угодно, лишь бы заставить прошлое танцевать под свою дудку.

Слово «пессимизм» было полемическим — оно характеризовало состояние общего отчаяния, которым предполагалось приправить мнения и оценки фактов. Любой человек, использовавший это слово всерьез, тем самым обнаруживал свое намерение обсуждать всемирно-историческую философию в предвыборной манере. Очевидно, что утверждаемый факт должен оцениваться совершенно независимо от позиции того, кто его утверждает. Поэтому все крики о пессимизме являются аргументом ad hominem[53]и не заслуживают внимания. Факты не бывают пессимистическими или оптимистическими, здравыми или безумными: один и тот же факт могут утверждать и оптимист, и сумасшедший, и пессимист. Охарактеризовав человека, изложившего факт, все равно предстоит ответить на вопрос о достоверности или недостоверности факта. Подход ad hominem сразу выдавал порочность характеристики исторического мировоззрения XX века как «пессимистического».

Термин «пессимизм» указывает только на отношение, а не на факты, и потому абсолютно субъективен. Отношение к жизни, которое Ницше постоянно порицал как «пессимизм», в свою очередь видело пессимиста в самом Ницше, и обе стороны, несомненно, были правы. Если кто-то думает, что мои планы обречены, я, естественно, сочту его пессимистом. Аналогично, если я думаю, что рухнут его планы, он будет считать пессимистом меня. Мы оба правы.

Идеологи «прогресса», самодовольные в своей надежной ментальной броне, изолирующей от любого контакта с реальностью, естественно, чувствовали себя сильно оскорбленными, когда утверждалось, что их особая вера также имеет свои временные рамки и наравне со всеми предыдущими картинами мира характеризует только душу конкретной эпохи, поэтому ей суждено исчезнуть. Утверждать, что религия «прогресса» должна уйти вслед за эпохой, удовлетворившей свои внутренние потребности, значит отрицать истинность этой религии, претендовавшей на универсальное описание всей человеческой истории. Хуже было то, что строго фактическая манера, в которой было сформулировано историческое мировоззрение XX века, делала его убедительным для человека XX века. Но если его невозможно было опровергнуть в ходе дискуссии, оставалось навесить на него ярлык. Так с помощью единственного слова «пессимизм» надеялись задушить историческое мировоззрение, свойственное XX веку.

Было бы ошибкой видеть в этом злой умысел адептов «прогресса». Ни одна эпоха не сдается без боя духу следующей эпохи. Те, кто верил в магию, разумеется, не соглашались с первыми материалистами, отрицавшими само существование ведьм. Конфликт между ставшим и становящимся не прекращается, и становящееся всегда побеждает. Так происходит не потому, что оно истинно, а ставшее — ложно, но потому, что оба являются жизненными стадиями организма, в данном случае — культуры. Истина и ложь имеют столь же мало отношения к этому процессу, как и к трансформации мальчика в юношу, юноши в мужчину, мужчины в старика. Внук не истиннее деда, хотя может победить его благодаря органическому преимуществу. Точно так же историческая позиция XX века вытесняет материалистическую религию XIX века. Материализм, рационализм, «прогресс» — все они обветшали, но историческое мировоззрение XX века полно сил и обещаний и готово взяться за великие фактические задачи, осуществить свои великие деяния. Сама по себе органическая необходимость наделяет ее качеством убедительности. В эту грандиозную эпоху, когда бывшие мировые державы за десять лет превращаются в колонии, никто, находясь в здравом уме, даже самого себя не сможет убедить в мелкой и инфантильной претензии, что за всеми этими катаклизмами стоит неуклонное «моральное совершенствование» «человечества».

Некоторые люди в какой-то момент демонстрировали проблески разума — вот и все, что можно сказать о присутствии разума в истории. Но такие люди никогда не делали истории, поскольку она иррациональна. Претензия разума на роль смысла истории была иррациональной, поскольку сама являлась продуктом истории.

Когда в революционной Франции поклонение разуму стало религиозной верой, то в качестве Богини Разума была коронована fille de joie[54]. Даже рационализм несет печать жизни — он иррационален.

Смысл слова «пессимизм» следует разоблачить до конца. Как было сказано, термин субъективен, поэтому относится к любому, кто убежден, что нечто обречено. Например, я говорю, что имперский Рим внутренне разложился, и по прошествии нескольких веков римская идея оказалась мертва. Разве это пессимизм? «Мой дед умер»: пессимизм ли утверждать подобное? «Когда-нибудь я умру» — и это пессимизм? «Все живое умирает» — тоже пессимизм? Существует ли хоть один пример индивида, который полностью покинул пределы органического цикла своей жизненной формы и оставался на одной и той же жизненной стадии достаточно долго, чтобы засвидетельствовать случай бессмертия? Примером мог бы стать человек, проживший не сто лет (потому что никто не сомневается, что этот человек в итоге умрет), но двести или триста лет, причем в одной и той же жизненной фазе: например, соответствующей биологическому возрасту в 65 лет.

Нам не известен ни такой человек, ни такая жизненная форма. Вопящие о «пессимизме», несомненно, назовут это пессимизмом. Тогда мы должны всю жизнь сами перед собой притворяться, что мы не умрем, потому что признавать смертность — это пессимизм.

История знает о семи предшествовавших нам культурах. Периоды их созревания были морфологически идентичны, как и родовые муки, первые акты жизнедеятельности, рост, взросление, великие цивилизационные кризисы, завершающие жизненные формы, постепенное расслабление и наступление для каждой из них момента, когда, окидывая взглядом ландшафт, где себя реализовало могучее существо, мы видим, что его больше нет: оно умерло. Сознавать это крайне болезненно для тех, кто скулит о «пессимизме», и мне нечем облегчить их боль. Эти семь культур мертвы, хотя было бы замечательно, если бы они существовали вечно.


II

Сама по себе наша цивилизация представляет собой стадию высокой культуры — культуры Запада. Ее тысячелетняя история показывает, что это индивидуальный организм, принадлежащий к жизненной форме «высокая культура». Можно ли, мысля фактологически, обманывать себя, что, являясь жизненной формой, она не имеет срока жизни?

Теперь вопрос можно сформулировать так: разве это «пессимизм» — утверждать, что поскольку семь высоких культур завершились, то с восьмой случится то же самое? Если это «пессимизм», тогда любой, признающий свою собственную смертность, неизбежно «пессимист». В таком случае, альтернативой пессимизму становится идиотизм.

Однако пессимизм — это позиция, и если признание того факта, что жизнь завершается смертью, кто-то считает пессимизмом, то он разоблачает что-то о самом себе: свой страх перед смертью, полное отсутствие героизма, уважения к тайнам Бытия и Становления, свой ничтожный материализм. Следует отметить, что именно подобные люди пишут и читают в своих книгах и журналах материалы о бесконечном продлении человеческой жизни. Это также характеризует их самих. Как увлеченно они жонглируют страховой статистикой, убеждая себя, что теперь живут дольше! Именно так они оценивают жизнь: чем дольше живешь, тем лучше. По их представлениям, короткая героическая жизнь достойна сожаления, она не воодушевляет. Героизм вообще выглядит глупостью, поскольку цель «прогресса» — в бесконечном увеличении продолжительности жизни.

Во времена готической религиозности были сформулированы и развиты европейские представления о бессмертии души. В эпоху материализма они были карикатурно трансформированы в бессмертие тела. Жрецом новой религии стал медицинский доктор, и вся литература восславила его как высший человеческий тип, поскольку он спасает жизнь. И все-таки, как это ни шокирует материалистов, смерть продолжает сопутствовать жизни. Войны XX века забрали больше жизней, чем войны XIX века. Поколения продолжают выстраиваться в очередь к могиле, и даже самый трусливый материалист, который не хочет признать, что все живое всегда умирает, последует за всеми материалистами восьми остальных культур.

Естественно, что людей, живущих в анонимном ужасе перед личной смертью, также пугает и страшит идея ухода из жизни сверхличной души. Материалисты никогда не проявляли уважения к фактам: все, что не укладывалось в их шаблон, для них просто не существовало. Исторические факты perse[55] неинтересны для обладателей рационалистических взглядов, которые исходят не из фактов, а из критического принципа, поэтому трудно ожидать, что их увлечет историческое мировоззрение, опирающееся на пять тысячелетий истории, а не на философскую пошлость.

Любопытно, что те, кто скулил про пессимизм и отрицал, что культура когда-нибудь умрет, тем самым отрицал органическую природу культуры. Иными словами, отрицал то, что она живая. И если в последнем их убеждал материализм, то в первом — трусость. Определяющим в их позиции было то, что они не поняли центральной идеи мировоззрения XX века. Сотни томов, написанных ими в ее опровержение и откликающихся эхом на заклинание «пессимизм», демонстрируют это с удручающей ясностью. Каждая страница говорит о фундаментальном непонимании великого тезиса, и своим непониманием они обеспечили еще одно доказательство верности этого мировоззрения, поскольку взгляды одной из эпох всего лишь отражают душу этой эпохи, и мировоззрение XX века определенно не соответствуют их мировоззрению XIX века.

Утешиться они могли бы одним великим историческим фактом: смерть данной культуры, которая, по их мнению, не является живой и поэтому никогда не умрет, не значит для них ничего особенного. Во-первых, культура рождается и умирает не за несколько лет, эти процессы измеряются поколениями и веками. Поэтому ни одному человеку не дано видеть, как возникает и исчезает культура, и ни одному материалисту не пришлось бы испытать болезненный опыт свидетеля ее смерти. Важнее то, что обычные люди в рутине повседневной жизни почти не ощущают присутствия культуры или цивилизации: и до, и после ее ухода жизнь обычных людей, по своей голой сути, есть просто жизнь. Огромное большинство рождается и умирает только для того, чтобы осуществить последние великие жизненные задачи цивилизации, когда искусственные жизненные условия иссякают, прекращаются великие войны, великие потребности, великие деяния. Конечное состояние культуры — пацифизм, но пацифизм органический, а не идеологический, который только разжигает войны.

Опять-таки, материалисты попадаются исключительно среди обычных людей: какое отношение они имеют к таким великим вещам, как героизм, грандиозные войны и империализм? Поэтому как раз для них конец культуры должен быть привлекательным. Однако на самом деле весь их ужас основан на иллюзии. Переживать сегодня по поводу событий, которые произойдут в 2300 г. н. э., было бы столь же глупо, как Фридриху Великому беспокоиться о том, что будет в 1900 г. Он не смог бы даже в точности вообразить обстановку этого времени, поскольку не мог ее планировать; следовательно, с его стороны было бы глупо ее страшиться. О ней должны переживать другие. Непосредственный долг человека составляют запросы дня сегодняшнего, как сказал Гёте. У нас, современных жителей Европы, есть определенная задача, поставленная перед нами ситуацией, временем и нашим собственным внутренним императивом. Самое большее, что мы можем сделать для формирования отдаленного будущего, — это принять все меры, чтобы облечь свою эпоху в сильную и мужественную форму, которой она требует. Та же задача будет стоять перед следующим поколением, и единственный способ что-то сделать для его эпохи — это поступать так, чтобы наше дело и пример остались после нас.

В глазах материалиста это пессимизм.


III

Многие интеллектуалы ограничиваются чтением заголовков главных книг исторической эпохи: повод для обвинения в пессимизме, выдвинутого против мировоззрения XX века, они почерпнули из названия первой книги, в которой оно полноценно выражено: «Закат Европы». «Закат» — определенно звучит пессимистически для этих господ, а больше им и не нужно. В своем эссе «Пессимизм?» (1921) Шпенглер замечает, что некоторые люди путают упадок культуры с гибелью парохода, тогда как применительно к культуре идея катастрофы в использованном слове не подразумевалась. Далее он объясняет, что это название пришло к нему в 1911 г., когда, по его словам, «западноевропейско-американский мир был охвачен плоским оптимизмом дарвинистской эпохи». Поэтому он задумал книгу, в которой выдвинул тезис об истребительных войнах, ожидаемых в ближайшем будущем — грядущей эпохе, и выбрал такое название, которое охладило бы пыл оптимистов. По словам Шпенглера, в 1921 г. он подобрал бы название, которое опровергало бы царящий теперь плоский пессимизм.

Если пессимизм определить как неспособность найти выход из положения, тогда это не относится к философии, ставящей перед западной цивилизацией одну задачу за другой. Кроме политики и экономики, которым посвящена данная работа, сделать прорыв предстоит еще западной физике, химии и технике, а также археологии и философии истории. Необходимо будет создать систему права, свободную от филологии и концептуализации. Подходов и доскональной организации, соответствующих духу XX века, требует национальная экономика. Но прежде всего, должна быть преобразована система образования для совершенно сознательной подготовки новых поколений с полным учетом исторической необходимости нашего будущего, для великих жизненных задач нашей цивилизации.

Крики о «пессимизме» стихают, а историческое мировоззрение XX века со своей исторической вершины обозревает уникальный, обширный исторический горизонт, охватывающий жизни восьми завершенных высоких культур, и при этом храбро и уверенно смотрит в будущее собственной культуры, завершение которой еще впереди. Читатели в 1950 г. уже забудут, а в 2050 г., возможно, не смогут и узнать, что прежде чем родилось историческое мировоззрение XX века, нереализованная история считалась белым листом, на котором человек может писать, что ему вздумается. Такой, конечно, не была инстинктивная позиция ни одного человека действия: он должен знать, как устроен мир, чтобы продумывать все до мелочей, но даже ему приходилось делать вид, что будущее — это carte blanche[56].

Никто уже так не мыслит во второй половине XX столетия; блеяние рационалистов и всхлипывания материалистов становятся все тише. Они уже обсуждают историю, а не свои старые пошлости. Даже их пресса теперь потчует свое читательское стадо своего рода историческим мировоззрением, согласно которому история начинается в 1870-м и заканчивается после очередной войны, причем каждая война преподносится как последняя. Подобная картина истории служила не одному поколению, но само ее присутствие в материалистической журналистике свидетельствует о крепнущей исторической ориентации эпохи. После Первой мировой войны ради воцарения «мира во всем мире» была учреждена Лига Наций, и многие представители западной цивилизации восприняли ее всерьез. Однако прошло одно поколение, и благодаря внутренней победе, которую одержало мировоззрение XX века, на новую Лигу, созданную после Второй мировой войны, на Западе никто не смотрел иначе, как на место дипломатических военных приготовлений двух оставшихся держав. Мы далеко ушли от старых времен «прогресса».

Счастье изменило тем, кто скулил о «пессимизме». Фактически, они всего лишь представляли дух навсегда ушедшей эпохи. Поэтому в нашу эпоху они анахроничны и, пытаясь вмешиваться в ее жизнь, вынуждены бороться с любой тенденцией, которую она выражает. В своих безнадежных попытках оживить прошлое они могут лишь отрицать будущее. Разве они не выглядят при этом пессимистами?

Теперь можно определеннее высказаться по поводу пессимизма, равно как и оптимизма, поскольку это две нераздельные концепции. Если пессимизм выражает отчаяние, то оптимизм — трусость и тупость. Стоит ли между ними выбирать? Это душевные болезни-близнецы. Между ними находится реализм как желание знать, что есть, что следует делать и как это можно сделать. Реализм — это историческое мышление, а также политическое мышление. Реализм не подходит к миру с предвзятым принципом, которому должны подчиняться вещи — именно эта изначальная глупость порождает и пессимизм, и оптимизм. Если кажется, что все пропало, то объявлять об этом — пессимизм. Оптимизм продолжает притворяться, что все хорошо, несмотря на то, что это опровергается ходом истории. Из двух болезней оптимизм опаснее для души, поскольку он слеп. Пессимизм, не боясь утверждать нечто неприятное, по крайней мере, способен кое-что видеть и пробуждать здоровые инстинкты. Любой командир должен готовиться и к победе, и к поражению, но тактически вторая часть его плана более важна, и ни один командир не преминет принять меры на случай поражения только потому, что кто-то назовет это пессимизмом.

Пойдем дальше: в 1836 г. сотня неординарных американцев была окружена многотысячной мексиканской армией в Аламо. Что пессимистичного было в их осознании безнадежности своего положения? Но случилось то, чего не способны понять материалисты как настоящие пессимисты. Личный состав небольшого гарнизона не позволил явно безнадежной ситуации повлиять на свое поведение, отказался сдаться и принял бой, думая не о своем поражении, а о том, что еще можно сделать.

Таким же был и настрой пилотов-камикадзе, направлявших во время Второй мировой войны свои груженные взрывчаткой самолеты на военные корабли противника. Подобный настрой не только не вписывается в глупую схему «пессимизм-оптимизм», но раскрывает сущность самого героизма. Страх смерти не мешает герою делать то, что должно. XX век возвращается к этой героической позиции, думая о своей задаче, а не о том, что жизнь в итоге заканчивается смертью. Он не настолько боится собственной смерти и завершения цивилизации, в которой нам суждено реализовать свои возможности, чтобы пытаться их отрицать. Он хочет полноценно жить, а не трепетать перед ней. Оптимизм и пессимизм — для трусов, слабаков, глупцов и тупиц, неспособных к осознанию тайны, силы и красоты жизни. Они уклоняются от аскетизма и самоотречения, бегут от грубости фактов в мечты о бессмертии тела и увековечении мировоззрения XIX века.

Когда я пишу в 1948 г. эти строки, трусливые пессимисты помыкают побежденной западной цивилизацией, поддерживаемые неевропейскими силами. Они притворяются, что все хорошо — и это теперь, когда Европа стала добычей внешних сил и скатилась до уровня Индии и Китая. Однако дух XX века, который они ненавидят за его молодость и полноту жизни, готовится отправить их на свалку истории, куда им уже давно пора. Их позиция — ничего не предпринимать. При этом у них хватает смелости клеймить заряженных позитивной энергией носителей духа XX века как «пессимистов». Материалисты и либералы твердят о «возвращении» к лучшим условиям — они всегда возвращаются. Новый же дух повелевает: вперед к нашей величайшей эпохе. Он предпочитает умереть стоя, чем жить на коленях, как материалисты и другие трусы, угождающие чужакам, которые грабят и терзают западную цивилизацию.

Великий этический императив нашей эпохи, касающийся как цивилизации, так и ее лидеров, состоит в персональной честности с собой. Этот императив не допускает в неблагоприятной ситуации угождать чужеземцам только ради того, чтоб мирно существовать на положении раба. Человек утверждает себя, непреклонно стремясь к личной победе вопреки любым трудностям. Своего добивается тот, кто полон решимости достойно умереть, если невозможно достойно жить.


Цивилизационный кризис

I

Все культуры в своем развитии достигали точки, когда исчерпывали свои культурные (в узком смысле) способности. Такие области жизни, как религия, философия и искусство, достигали полного выражения и принимали совершенную форму. Контрреформация была на Западе периодом окончательной реализации созидательного религиозного потенциала, и с этого момента религия заняла оборону против светских тенденций, которые постепенно нарастали и наконец, с началом XIX века, взяли верх. Кант стал высшим пределом западных возможностей в неорганической философии, как его современник Гёте — в органической философии. Моцарт есть высшее достижение музыки — искусства, которое западная культура избрала как самый совершенный способ выражения своей души.

Естественно, культуре всегда были свойственны не только внутренние, но и внешние жизненные проявления: политика и войны не прекращались, будучи неотъемлемым свойством культурного человека. Но в первые века культуры, примерно до 1400 г., религия господствовала над всей культурной жизнью. Готическая архитектура, скульптура, витраж и фреска — все эти искусства служили религиозной экспрессии, поэтому первые века можно назвать эпохой религии. На смену им пришли новые тенденции, уже не столь глубокие и выразившиеся также в развитии торговли и экономического производства. Эти тенденции более урбанистичны и лучше адаптированы к внешнему миру, но в основном они по-прежнему обращены внутрь. Искусство переходит под опеку «великих мастеров» и эмансипируется от религии. Взросление культуры выражается в ее совершенстве и утонченности, высшем мастерстве. Запад достиг его в музыке, Классицизм — в скульптуре.

И Реформация, и Контрреформация представляют собой исход из религиозной эпохи. Философия получает независимость от теологии, а естественные науки бросают вызов догматам веры. В основном отношение к миру остается сакральным, но свет знания распространяется все глубже и шире. В нашей культуре это период барокко, длившийся с 1500 по 1800 г., что в Классицизме соответствует ионической эпохе.

В эти века политика отражала требовательную и созидательную стадию культуры. Душа культуры строго ограничивала борьбу за политическую власть. Армии были небольшими, профессиональными; войной занималась знать, мирные соглашения достигались путем переговоров и компромисса, все политические или военные решения подчинялись требованиям чести.

Позднее барокко породило эпоху Просвещения. Теперь всесильным почитался Разум, и бросить вызов его всемогуществу было столь же немыслимо, как в готические времена бросить вызов Богу. Блюстителями духа данной эпохи были английские философы, начиная с Локка, и французские энциклопедисты, подхватившие их идеи.

К 1800 г. тенденция к экстериоризации полностью возобладала над прежней углубленной духовностью взыскательной культуры. Новыми божествами стали «Природа» и «Разум», и первичным представлялся окружающий мир. Начав с исследования собственной души и предельной реализации ее созидательных возможностей во внутреннем мире религии, философии и искусства, культурный человек теперь ощутил свой императив в подчинении внешнего мира.

Великим символом этого поворота в нашей культуре стал Наполеон, в классической — Александр. Они воплощают победу цивилизации над культурой.

С одной стороны, цивилизация есть отрицание культуры, с другой — ее продолжение. Она органически необходима, и через эту стадию проходят все культуры. Данная работа посвящена проблемам цивилизации вообще и нашим непосредственным задачам в период 1950–2000 гг. Поэтому здесь достаточно будет в общих чертах обрисовать значение для организма цивилизационной фазы.

Триумф разума оказывает огромное раскрепощающее влияние на культурное население. У чувств, которые ранее выражались только в строгих формах, будь то искусство, война, кабинетная политика или философия, теперь опускаются поводья, они все менее связываются культурными ограничениями. Например, Руссо призывал покончить со всей культурой и низвести культурного человека на чисто животный уровень экономики и размножения. Искусство постепенно отдаляется от строгих форм, начиная с Бетховена и до наших дней. Идеал прекрасного окончательно уступает идеалу безобразного. Философия становится чистой социальной этикой, если не грубой и незрелой метафизикой материализма. Экономика, ранее служившая лишь подножием великой конструкции, теперь фокусирует на себе потрясающую энергию. Она также сдается разуму, который формулирует на ее поле деятельности количественную меру стоимости — деньги.

Разум, приложенный к политике, порождает демократию; в военной сфере на смену профессиональной армии он ставит массовую и на место договора — диктат. Авторитет и достоинство абсолютного государства в соответствии с новой тенденцией считаются тиранией, против которой развязывают ожесточенную битву силы денег, экономики и демократии. Они наносят государству поражение, в результате чего его ответственное, открытое лидерство заменяется безответственным, частным господством анонимных групп, классов и индивидов, интересам которых служат парламенты. Монархическая психология заменяется психологией толп и банд — новым фундаментом власти амбициозных людей.

Фантастически растут производство, техника, торговля, публичная власть и прежде всего численность населения. Его огромная величина обусловлена грандиозной завершающей задачей культуры, состоящей в подчинении всего обозримого мира своему господству. На территории, ранее населенной 80 миллионами, теперь 260 миллионов.

Великий общий знаменатель цивилизационных идей — это мобилизация. Мобилизуется все: массы культурного населения и массы, покоренные им, сама земля и сила рациональных идеалов.


II

С позиций жизни всего организма эта стадия представляет собой кризис, потому что атаке подвергается сама идея культуры, и ее хранители должны выстоять во внутренней борьбе, длящейся более двухсот лет войне классов. В умах субкультурных интеллектуалов пробуждается идея, что с культурой надо покончить, что человек есть животное, испорченное развитием своей души. Зарождается философия, отрицающая существование чего-либо помимо материи; жизнь определяется как физико-химический процесс, которым управляет союз экономики и размножения, а все поднявшееся над этим уровнем — порочно. Доктрина, сводящая жизнь к экономике, исходит одновременно и от экономических лидеров, и от классовых бойцов, а самозваные «психологи» учат, что жизнь сводится к размножению.

Однако нескольким умникам, возглавляющим толпу, даже в кризис не под силу одолеть мощь организма, и он продолжает свой путь. Экспансия западной цивилизации к 1900 г. достигла точки, когда 18/20 земной поверхности политически управлялись из западных столиц. Но это достижение привело только к ужесточению кризиса, потому что столь сильная воля Запада к власти постепенно пробудила к политической активности спящие массы внешнего мира.

Еще не закончилась внутренняя война классов, как началась внешняя война рас. Истребительные войны и мировые войны; постоянное внутреннее напряжение в форме неослабевающей классовой борьбы, видящей во внешней войне только повод ужесточить свои требования; восстание цветных рас против западной цивилизации — такие формы этот ужасный кризис принимает в XX веке.

Пик этого продолжительного кризиса приходится на период между 1950 и 2000 годом, и возможно, что как раз в эти годы окончательно решится вопрос о том, суждено ли Западу завершить свою последнюю жизненную стадию. Величественная цивилизация, которая в 1900 г. была хозяйкой 18/20 поверхности планеты, в 1945-м, после самоубийственной Второй мировой войны, подошла к рубежу, когда вообще потеряла контроль над планетой. Все главные вопросы мировой власти теперь решаются в двух внешних столицах — Вашингтоне и Москве. Менее важные вопросы, касающиеся провинциальной администрации, были оставлены европейским нациям-ставшим-колониями, но в силовых вопросах всем заправляют режимы, окопавшиеся в России и Америке. Там, где формальный контроль был оставлен за Европой, как в отношении Палестины, фактически все сосредоточено в руках Вашингтона. Рационы питания, политика профсоюзов, лидеры и задачи бывших европейских наций определяются за пределами Европы.

В 1900 г. государственная система Европы реагировала как одно целое, когда негативная воля Азии попыталась с помощью Боксерского восстания выдворить западный империализм из Китая. Армии ведущих государств Запада вмешались и подавили восстание. Менее чем полвека спустя по Европе уже свободно перемещаются неевропейские армии, состоящие из жителей колоний и всевозможных азиатов: негров, монголов, тюрков, киргизов, американцев, армян. Как такое стало возможным?

Ответ очевиден: из-за внутреннего раскола Запада. Раскол не был материальным — материя не в силах разделить людей, если их умы в согласии. Нет, именно духовный раскол поверг Европу в прах. Одна половина Европы совершенно иначе относилась к жизни, чем вторая, исповедуя другие жизненные принципы. Позиция одной половины соответствовала мировоззрению XIX века, второй — мировоззрению XX века. Раскол продолжается, и количество пищи, получаемое представителем западной цивилизации, зависит от решений Москвы и Вашингтона. Когда духовный раскол Европы прекратится, неевропейские силы больше не смогут держать волевое европейское население в повиновении.

Таким образом, первое действие состоит в ликвидации духовного раскола Европы. Это можно осуществить только на одном основании: есть только одно будущее — органическое. Перемены, которых требует культура, должны соответствовать ее текущей жизненной стадии. Мировоззрение XX века синонимично с будущим Запада, приверженность к мировоззрению XIX века означает продолжение господства над Западом культурных дистортеров и варваров. В задачу данной работы входит определение всех оснований мировоззрения XX века, необходимых в качестве каркаса для понимания и осознанного действия. Первое — это идея. Не идеал, который можно выразить в виде лозунга или объяснить чужеземцу, но живое, дышащее, безмолвное ощущение, свойственное уже всем западным европейцам; у меньшинства оно вполне артикулированное, у большинства — зачаточное. Эту идею в ее безмолвном величии, с ее неодолимым императивом надо прочувствовать, поэтому она доступна только человеку Запада. Чужак не способен понять ее, как никогда не мог понять западные произведения и кодекс. На своем победном параде в Москве 1945-го варвар отдал на поругание своим городским толпам захваченных на Западе рабов и заставил их втоптать свои национальные флаги в пыль. Западный европеец, полагающий, что варвар обладает достаточным тактом, чтобы провести различие между бывшими нациями Запада, не способен понять чувств населения, проживающего вне высокой культуры, в отношении этой культуры. Завтра пленные рабы, предназначенные для удовлетворения разрушительных инстинктов московской толпы, могут быть доставлены из Парижа, Лондона, Мадрида, а также Берлина. Продолжение духовного раскола Запада делает это не только возможным, но и абсолютно неизбежным. На этот раскол работают обе внешние силы, а изнутри им помогают самые недостойные элементы Европы. Все сказанное, однако, адресуется только тем, кто может это понять — представителям Запада, ощущающим императив зреющего в них будущего.

Необходимо, чтобы их мировоззрение строилось на одинаковых основаниях, а мы знаем, что душа данной исторической эпохи и ее дух требуют лаконичных формулировок. Поэтому в данной работе изложены не аргументы, а команды духа времени. Эти мысли и оценки не требуют доказательств. Они не личностны, а сверхличны, и обязательны для людей, стремящихся изменить свою жизнь.

Цель нашей деятельности продиктована тем, что родина нашей цивилизации оккупирована чужаком. Наш внутренний императив и мировоззрение определяет время. Часть взглядов любой эпохи состоит в простом отрицании взглядов предыдущей эпохи. Каждой эпохе приходится утверждать свой новый дух перед лицом предшественника, который стремится царствовать в духовном ландшафте культуры даже в состоянии трупного окоченения. Утверждая себя, новый дух должен отрицать враждебный к нему старый. Поэтому мировоззрение XX века, по сути, является отрицанием материализма XIX века. Очистив место от этой гнилой рухляди, XX век создаст на нем собственный, свойственный ему образ мира и жизни.

Поскольку все это пишется для тех, чье мировоззрение подвергается тотальному пересмотру, предварительный, негативный аспект должен быть выражен до конца. Формировать мнение миллионов — это задача журналистики, но человек, мыслящий независимо, испытывает внутреннюю потребность во всеобъемлющей картине. Столпами старого мировоззрения были рационализм и материализм. Мы еще остановимся на них более подробно, а пока рассмотрим только три материалистические системы мысли: дарвинизм, марксизм и фрейдизм. В XIX веке они сфокусировали на себе огромную духовную энергию, не успели выйти из моды в начале XX века, и сегодня при их содействии Европа оказалась в бездне.


Дарвинизм

I

Одним из самых плодотворных открытий XX века была метафизика наций. Раскрыв тайну истории, мы узнали, что нации суть различные проявления души высокой культуры. Они существуют только в пределах культуры, имеют продолжительность жизни, соответствующую достижению политических целей, и обладают относительно других наций, слагающих культуру, индивидуальностью. Каждой великой нации свойственна идея, жизненная миссия. История нации заключается в актуализации заложенной в ней идеи. Эту идею, повторю, необходимо ощущать и нельзя выразить прямым определением. Любая идея, для актуализации которой культура выбрала данную нацию, является также стадией развития самой культуры. Так, европейская история на протяжении недавних столетий представлена испанским, французским и английским периодами, которым соответствовали барокко, рококо и ранняя цивилизация. Своим временным духовным и политическим превосходством эти нации обязаны исключительно тому, что в определенный период являлись хранителями духа эпохи. С уходом эпохи хранители ее духа теряли статус духовного первенства в культуре.

Ранняя цивилизация была английским периодом Запада, поэтому цивилизационная мысль и деятельность развивались по английской модели. Все нации взяли курс на экономический империализм английского типа. Все мыслители интеллектуально англизировались. Западом руководили английские системы мысли, отражавшие английскую душу, английский образ жизни и материальные условия. Возглавил эти системы дарвинизм, ставший популярным и потому политически эффективным.

Сам Дарвин был последователем Мальтуса и основал свою систему на мальтузианстве. Как учил Мальтус, рост населения опережает рост производства продуктов питания, что создает экономическую опасность, поэтому только «сдерживание» роста населения за счет эпидемий и войн, нездоровых условий жизни и бедности спасает нацию от голода. Мальтузианство всерьез считает заботу о бедных, стариках и сиротах ошибочной.

Об этой курьезной философии можно сказать лишь то, что она не имеет ничего общего с фактами и поэтому не представляет интереса в XX веке. Статистически она ни на чем не основана, в духовном отношении демонстрирует полное непонимание первостепенного факта судьбы, человека и истории, состоящего в том, что душа первична, а материя подчиняется состоянию души. Любой человек, любая нация — поэты своей истории. Рост населения указывает на присутствие жизненной задачи, уменьшение населения — на потерю смысла. Философия же Мальтуса наделяет правом на существование тех людей, которые родились на территории, способной обеспечить их пищей! При этом игнорируются их таланты, целеустремленность, судьба, душа. Это яркий пример основной тенденции материализма — анимализации культурного человека.

Мальтузианство учило, что соотношение между пищевыми ресурсами и населением является причиной постоянной борьбы за существование между людьми. Эта «борьба за существование» стала лейтмотивом дарвинизма. Другие основополагающие идеи дарвинизма обнаруживаются у Шопенгауэра, Эразма Дарвина, Генри Бейтса и Герберта Спенсера. В 1835 г. Шопенгауэр выступил с картиной природы, основанной на борьбе за самосохранение, человеческом интеллекте как оружии для этой борьбы и половой любви как бессознательном отборе в соответствии с потребностями вида. В XVIII веке Эразм Дарвин постулировал адаптацию, наследственность, борьбу и самозащиту как принципы эволюции. Бейтс сформулировал теорию мимикрии раньше Дарвина, Спенсер — теорию наследственности и мощный тавтологический лозунг «выживание наиболее приспособленных» для оценки результатов «борьбы».

Все это лишь авансцена, поскольку корни дарвинизма достаточно четко прослеживаются у Кальвина. Кальвинизм представляет собой религиозный вариант идеи о «выживании наиболее приспособленных», называя приспособленных избранными. Дарвинизм, в отличие от подобного теолого-религиозного подхода, профанирует и механизирует выборный процесс: не Бог избирает, а Природа отбирает. Это по-прежнему чисто английский подход, поскольку национальной религией Англии был адаптированный кальвинизм.

Основная идея дарвинизма — эволюция — столь же стара, как и отдельные положения теории. Великая идея эволюции находится в центре философии XIX века. На ней сосредоточены все ведущие мыслители и системы. Шопенгауэр, Прудон, Маркс, Вагнер, Ницше, Милль, Ибсен, Шоу по-разному объясняют цели и механизм эволюции, но никто не ставит под сомнение саму идею. Некоторые считают процесс органическим, но большинство — чисто механическим.

Теория Дарвина имеет два аспекта, из которых мы рассмотрим один, поскольку он возымел значительные последствия: это дарвинизм как популярная идеология. Как научная система, он имеет свои оговорки, в которые никто не вникал, распространяя его газетную версию. В таком виде дарвинизм оказался весьма эффективным и модным, в свое время сильно повлияв на картину мира.

В своих телеологических допущениях эта теория, несомненно, является продуктом эпохи критицизма. Эволюция имеет цель — создание человека, цивилизованного человека, англичанина и в конечном итоге — дарвиниста. Она антропоморфна: «цель эволюции» состоит в создании не бацилл, а человечества. Она воплощает капиталистическую свободу торговли, поскольку борьба носит экономический характер: каждый сам за себя, и конкуренция решает, какие формы являются лучшими. Эволюции свойственны постепенность и парламентаризм, поскольку постоянный «прогресс» и адаптация исключают революции и катастрофы. Она утилитарна, так как любое видоизменение приносит материальную пользу. Сама человеческая душа — в XIX столетии известная под именем «мозга» — только орудие, с помощью которого определенный тип обезьяны опередил остальных и сделался человеком. Снова телеология: человек стал человеком, потому что был на это способен. Наконец, в теории царит порядок: естественный отбор происходит в соответствии с правилами искусственного выведения пород, практикуемого на английских фермах.


II

Дарвинизм как мировоззрение, разумеется, не может быть опровергнут, поскольку вера всегда была, есть и будет сильнее фактов. Собственно говоря, его картину мира опровергать и не требуется, потому что в таком качестве он больше ни на кого не влияет, кроме мыслителей позавчерашнего дня. Однако как система фактов он совершенно нелеп от исходных допущений до конечных выводов.

Во-первых, в природе нет «борьбы за существование»: эта старая мальтузианская идея только проецировала капитализм на животный мир. Если борьба за существование действительно происходит, то в виде исключения, потому что закон природы — изобилие. Для пропитания травоядных хватает растений, а травоядных хватает для пропитания плотоядных. Вряд ли можно говорить, что между ними происходит «борьба», поскольку только плотоядные духовно вооружены для войны. Если разобраться, то лев, поедающий зебру, не участвует ни в какой межвидовой «борьбе». Пусть даже верно обратное, но тогда надо признать, что хищник не испытывает физической, механической потребности убивать других животных. Он мог бы питаться растениями, однако его животная душа требует жить именно так, и если угодно считать эту жизнь борьбой, то так распорядилась не «природа», но его душа. Поэтому это не «борьба за существование», а внутренняя потребность быть самим собой.

Капиталистический склад ума, помешанный на обогащении, вполне естественно усматривал в мире животных интенсивное экономическое соперничество. Поэтому и мальтузианство, и дарвинизм, помещая экономику в смысловой центр жизни, являются образцами капиталистического мировоззрения.

Естественным отбором назвали процесс вымирания «неприспособленных», в результате которого освобождается место для «приспособленных». Процесс, в ходе которого виды постепенно изменяются, чтобы лучше приспособиться к борьбе, нарекли адаптацией. Средством, благодаря которому эти адаптации сохраняются в видах, стала наследственность.

С фактической точки зрения эту картину проще опровергнуть, чем доказать, и мыслители, опиравшиеся на факты (причем среди них были как механицисты, так и виталисты, например Луи Агассис, Дюбуа-Реймон, Рейнке и Дриш), сразу ее отбросили. Самое простое опровержение — палеонтологическое. Ископаемые, найденные в разных регионах Земли, должны демонстрировать весь спектр возможностей. Однако они представляют собой только стабильные видовые формы и не содержат переходных форм как видов, «эволюционирующих» во что-то другое. Потом, в новом слое ископаемых, в готовой форме появляется новый вид, который остается неизменным. Таковы все виды, известные сегодня и в прошедшие столетия, и не наблюдалось ни одного случая, когда бы вид «адаптировался» к переменам посредством изменения своей анатомии или физиологии, а такая «адаптация» привела к большей «приспособленности» к «борьбе за существование» и передалась по наследству с возникновением нового вида.

Дарвинистам не удается перешагнуть через эти факты, сославшись на большие промежутки времени, поскольку палеонтология так и не открыла переходных форм, но только готовые виды. К тому же ископаемые останки вымерших животных ничем не проще современных форм, хотя предполагается, что в ходе эволюции жизненные формы постепенно усложняются. В этом проявлялся грубый антропоморфизм: человек устроен сложно, другие животные — проще, стало быть, им надо тянуться вслед за человеком, поскольку он биологически «выше».

Называя культурного человека «более высокоорганизованным» животным, мы продолжаем считать его таковым. В духовном отношении культурный человек — это совсем иной мир по сравнению с любым животным, и его не понять на основе искусственных материалистических схем.

Если бы фактологическая картина дарвинизма была верной, виды должны были бы меняться в настоящее время, превращаясь друг в друга. Это, конечно, не так. Фактически не должно было бы существовать никаких видов, а только пульсирующая масса индивидов, участвующая в гонке очеловечения. Но неубедительна даже сама «борьба». «Низшие» формы, более простые (менее приспособленные?), не вымерли, не подчинились принципу дарвиновской эволюции. Они сохраняют ту же форму, которую имели, как сказали бы дарвинисты, миллионы лет. Почему они не «эволюционировали» во что-то «высшее»?

Дарвинистская аналогия между искусственным и естественным отбором также противоречит фактам. Продукты искусственного отбора, такие как домашняя птица, гончие собаки, скаковые лошади, декоративные кошки, певчие канарейки, явно не обладают преимуществом перед природными формами. Значит, искусственный отбор оказался способен произвести менее приспособленные формы.

Не согласуется с фактами и дарвиновский половой отбор. Самка отнюдь не выбирает всегда наилучшего и наисильнейшего партнера — как в случае человека, так и любого другого вида.

Утилитарный аспект картины также достаточно субъективен (то есть, связан с Англией, капитализмом и парламентаризмом), поскольку полезность органа зависит от его назначения. Виды, не имеющие рук, в них не нуждаются. Медленно эволюционирующая рука была бы несомненным недостатком на протяжении «миллионов лет», которые понадобились, чтоб ее усовершенствовать. Кроме того, как этот процесс начался? Для того чтобы орган был полезен, он должен быть готов, а в недоразвитом виде он бесполезен. Но если он бесполезен, — это не по Дарвину, поскольку дарвинизм считает эволюцию утилитарной.

На самом деле все механизмы дарвиновской эволюции просто тавтологичны. Так, внутри видов адаптируются индивиды, к этому предрасположенные: адаптация предполагает адаптацию.

Процесс отбора действует на особи с определенными склонностями, которые делают их заслуживающими селекции; иными словами, они уже отобраны: отбор предполагает отбор.

Проблема наследственности в дарвиновской картине трактуется как установление родства между видами. Предположив их родство, она обнаруживает, что они родственны, и тем доказывает их родство. Наследственность предполагает наследственность.

Полезность органа означает, что он работает на пользу данного вида. Полезность, таким образом, предполагает существование самого вида, который пользуется этим органом, но ему его недостает. Факты, однако, не указывают ни на один вид, который приобрел бы определенный недостающий орган, который был ему необходим. Жизненная форма нуждается в определенном органе, потому что она в нем нуждается. Орган полезен, потому что он полезен.

Наивная тавтологическая доктрина полезности вообще не задается вопросом: полезность для чего? То, что способствует продолжительности, может не способствовать силе. Полезность — вещь не первичная (simple), а относительная к тому, что уже существует. Поэтому именно внутренние потребности жизненной формы определяют, в чем она испытывает надобность, что было бы для нее полезно. Душа льва и его сила нераздельны. Друг другу сопутствуют рука человека и его мозг. Никто не может сказать, что львиная сила заставляет льва жить именно так, как он живет. Также и рука человека не ответственна за его технические достижения. В каждом случае все определяет душа.

Первичность духовного опрокидывает дарвиновский материализм на доктрине полезности, ведь полезным может быть отсутствие: нехватка одного чувства развивает другие; физическая слабость развивает ум. У человека, как и у животных, отсутствие какого-либо органа стимулирует компенсаторную активность остальных: в частности, это наблюдается в эндокринологии.


III

Вся нелепость дарвинизма и вообще всего материализма XIX века является производным одной фундаментальной идеи, которая также не основана на фактах, с точки зрения нашего столетия, хотя и была важнейшим фактом столетие назад. Эта идея состоит в том, что жизнь формируется средой. Основанная на этом социология полагала, что «среда» определяет человеческую душу. Далее утверждалось, что в этом участвует также «наследственность». И все же, что такое жизнь в чисто фактическом смысле? Жизнь есть актуализация возможного. Возможное становится актуальным в гуще внешних фактов, определяющих только конкретный способ, которым это достигается, но не затрагивающих внутреннюю силу, выражающую себя с помощью внешних фактов, а при необходимости — вопреки им.

Эти внутренние возможности не зависят ни от «наследственности», ни от «среды», которые влияют только на каркас, в котором выразит себя нечто совершенно новое: индивид, неповторимая душа.

Слово «эволюция» для XX столетия означает процесс созревания и завершения организма или вида. Этот процесс не связан с действием механически-утилитарных «причин» на пластичный, бесформенный протоплазматический материал, которое ведет к чисто случайным результатам. Изучая растения, Де Фриз развил мутационную теорию происхождения видов, а палеонтологические факты подкрепили ее свидетельствами о внезапном появлении новых видов. XX век не видит смысла заниматься мифотворчеством ни в космологии, ни в биологии. Истоки сокрыты от нас навсегда, но историческую точку зрения интересует развитие процесса, а не его таинственное начало. Для нашей эпохи описание этого начала в научной или религиозной мифологии представляет только исторический интерес. Мы отмечаем лишь то, что эти картины мира некогда были актуальными и живыми.

Какой же видится история жизни глазами нашей эпохи? Существуют живые организмы, находящиеся на разных духовных уровнях: от растений и животных через человека до культурного человека и высоких культур. Некоторые разновидности, как свидетельствуют ископаемые остатки, существовали в прежние геологические эпохи в своей нынешней форме, тогда как остальные появлялись и исчезали.

Вид появляется внезапно — как среди ископаемых находок, так и в лабораторном эксперименте. Мутация — вполне подходящее определение процесса, если это понятие очистить от любых механически-утилитарных причин, которые лишь предположительны, тогда как сами мутации являются фактом. У каждого вида также есть судьба и, так сказать, отпущенная ему жизненная энергия. Некоторые виды стабильны и выносливы, другие — слабы и стремятся расщепиться на множество вариаций, утрачивая свое единство. Им также свойственна определенная продолжительность жизни: многие из них уже исчезли. Этот процесс определенно связан с геологическими эпохами и астральными феноменами. Некоторые виды, однако, переживают свою эпоху подобно тому, как некоторые мыслители девятнадцатого века живут в двадцатом.

Дарвинисты предложили также метафизическое объяснение своей эволюции. Например, Ру (Roux) утверждает, что выживает тот, кто «соответствует цели», а кто «не соответствует цели», тот погибает. Однако в таком случае процесс представляется чисто механически: о соответствии цели говорится без определения самой цели. Негели учит, что организм совершенствуется потому, что в нем заложен «принцип совершенства», подобно тому как у Мольера доктор объяснял, что средство от бессонницы действует благодаря содержащейся в нем сонной силе. Вейсман отрицает наследование приобретенных признаков, но вместо того чтобы использовать это как аргумент против дарвинизма (что было бы естественно: если каждому индивиду приходится начинать все с начала, тогда как могут виды «эволюционировать»?), он подкрепляет этим тезисом дарвинистскую картину, утверждая, что зародышевая плазма обладает латентной склонностью к полезным качествам. Но это уже не дарвинизм, поскольку если вид всего лишь реализует заложенную тенденцию, то он не эволюционирует.

Все эти тавтологические объяснения убеждали людей только потому, что они уже во все это верили, так как сама эпоха была эволюционной и материалистической. Дарвинизм объединил эти два качества в биолого-религиозную доктрину, соответствовавшую капиталистическому императиву того времени. Любые эксперименты, любые новые факты только подтверждали дарвинизм, иное им не позволялось.

XX век не считает жизнь случайностью, ареной для внешних причин. Он ясно видит тот факт, что жизненные формы возникают внезапно, а дальнейшее развитие, или эволюция, есть только актуализация того, что уже возможно. Жизнь есть разворачивание души, индивидуальности. Как бы человек ни объяснял начало жизни, он только воспроизводит структуру собственной души, поэтому материалистическое объяснение разоблачает в нем материалиста. Аналогично приписывание всей жизни какой-либо «цели» выходит за пределы знания и вступает в область веры. Однако жизнь в целом и каждая крупная жизненная форма, вид, сорт, индивид имеют судьбу, внутреннюю направленность, безмолвный императив. Эта судьба есть первичный факт истории, которая представляет собой хронику осуществленных (или неудавшихся) судеб.

Любая попытка представить человека животным, а животное автоматом — это просто материализм, стало быть, продукт души определенного типа и определенной эпохи. XX век смотрит на это иначе и видит, что внутренняя реальность человеческой души определяет историю человека, а внутренняя реальность души высокой культуры определяет историю этой культуры. Душа эксплуатирует внешние обстоятельства, но они ее не формируют.

Не будучи капиталистическим, XX век не видит также никакой борьбы за существование, происходящей в человеческом или животном мире. Он видит борьбу за власть, борьбу, не имеющую никакого отношения к низменным экономическим причинам. В XX и XXI столетиях очевидна именно борьба за господство над миром, которая идет не из-за нехватки продовольствия для земного населения — еды хватает. Стоит вопрос о власти, и при решении этого вопроса пища, человеческие жизни, сырье и все остальное, чем могут распоряжаться участники борьбы, являются оружием, а не ставками. При этом вопрос власти никогда не будет решен в том смысле, в каком может быть решено судебное дело. Читатель 2050 года улыбнется, услышав, что в западной цивилизации большинство верило, что Первая мировая война была «последней войной». Вторую мировую войну расценивали так же на фоне приготовлений к Третьей. Это была ситуация, когда несбыточные мечты идеалистов-пацифистов убеждали сильнее фактов.

Дарвинизм занимался анимализацией культурного человека с помощью биологии: человеческая душа интерпретировалась всего лишь как эффективное средство борьбы с другими животными. Далее мы рассмотрим марксизм, который анимализировал человека с помощью экономики, считая человеческую душу только функцией пищи, одежды и крова.


Марксизм

I

Несмотря на то, что именно Англия была нацией, реализовавшей идеи ранней цивилизационной фазы Запада (1750–1900), рационализм, материализм и капитализм — все эти идеи реализовались бы другим путем, даже если бы Англия исчезла в результате внешнего катаклизма. Тем не менее, для Англии эти идеи были инстинктивными — безмолвными, не поддающимися определению, самоочевидными. Остальным нациям Европы следовало приспосабливаться к этим идеям.

Капитализм — это не экономическая система, но мировоззрение или, скорее, часть некоего целого мировоззрения. Это образ мысли, чувства и жизни, а не просто понятная всем техника экономического планирования. В первую очередь капитализм — система этическая и социальная и только во вторую очередь — экономическая. Экономика нации является отражением ее души, подобно тому как способ заработка человека — дополнительной характеристикой его личности.

Смысл капитализма в индивидуализме как принципе жизни, в той идее, что каждый человек сам по себе. Следует признать, что это чувство не является универсальным для человечества, но связано только с определенной стадией определенной культуры: стадией, которая на самом деле завершилась с Первой мировой войной 1914–1919 гг.

Социализм — это также этико-социальный принцип, а не особая экономическая программа. Он является антитезисом индивидуализма, порожденного капитализмом. Его несомненная инстинктивная идея состоит в том, что отдельный человек живет ради всех.

Индивидуализм как принцип жизни полагает очевидным, что, преследуя собственные интересы, каждый человек работает на всеобщее благо. В свою очередь социализм исходит из того, что человек, работающий на себя, ipso facto[57] работает против всех.

XIX век был эпохой индивидуализма, XX и XXI века — эпоха социализма. Здесь нет идеологического конфликта. Сама по себе идеология означает рационализацию мира деятельности. Это было главной заботой на ранней стадии западной цивилизации (1750–1900), но уже не привлекает серьезного внимания целеустремленных людей. Программы — это всего лишь идеалы, они неорганичны, рационализированы, доступны для всеобщего понимания. Однако теперь наступила эпоха борьбы за власть, и каждому ее участнику власть нужна для реализации себя, своей внутренней идеи, своей души. 1900 г. не мог понять, что имел в виду Гёте, когда говорил: «В жизни важна сама жизнь, а не ее результат». Прошло время, когда люди умирали за абстрактную программу «улучшения» мира. Однако люди всегда предпочитают умереть, но остаться собой. Таково различие между идеалом и идеей.

Марксизм — это идеал. Он не принимает во внимание живые идеи, но считает мир вещью, которую можно планировать на бумаге и затем воплощать в жизнь. Маркс не понимал ни социализм, ни капитализм как этические мировоззрения. Он понимал их чисто экономически, и в этом была его ошибка.

Объяснение, предложенное марксизмом для смысла истории, было смехотворно простым, и сама эта простота обладает шармом и силой. Вся мировая история оказалась только хроникой классовой борьбы. Религия, философия, наука, техника, музыка, живопись, поэзия, знать, жречество, императорское и папское государства, война и политика — все это просто отражения экономики. Не экономики в целом, но «борьбы классов». Самое поразительное в этой идеологической картине то, что она вообще была выдвинута и воспринята всерьез.

XX век не считает нужным спорить с подобной картиной истории как с мировоззрением. Он уже отправил ее вслед за Руссо. Следует, однако, проанализировать основы марксизма, поскольку наша эпоха состоится, только если отвергнет саму тенденцию, вызвавшую к жизни марксизм.

Внутренне чуждый западной философии Маркс не смог осмыслить ведущего философа своего времени — Гегеля и позаимствовал только гегелевский метод для оформления собственной картины. Он применил этот метод к капитализму как форме экономики, чтобы создать картину будущего, соответствующую его собственным чувствам и инстинктам, настроенным негативно по отношению ко всей западной цивилизации. Маркс был одним из классовых бойцов, появляющихся на соответствующей стадии любой культуры как протест против нее. Движущая сила классовой войны заключена в стремлении уничтожить культуру.

Этические и социальные основания марксизма являются капиталистическими. Это вновь старая мальтузианская «борьба». Если для Гегеля государство было идеей, организмом с гармоничным сочетанием частей, то для Мальтуса и Маркса не существовало никакого государства, но только масса, состоящая из блюдущих собственный интерес индивидов, групп и классов. Для капиталиста все сводится к экономике, в том числе личные интересы. В этом плане Маркс ничем не отличался от теоретиков капитализма, не упоминавших войну классов — Милля, Рикардо, Пейли, Спенсера, Смита. Все они отождествляли жизнь не с культурой, а с экономикой. Для них независимо от того, высказывались они по этому поводу или нет, все сводилось к войне группы против группы, класса против класса, индивида против индивида. Все верили в свободную торговлю и были против «вмешательства государства» в экономические дела. Никто из них не рассматривал общество как государство или организм. Капиталистические мыслители считали вполне этичным уничтожение одних групп и индивидов другими, если при этом соблюдался уголовный кодекс. В этом усматривался высший смысл — служение на благо всех. И в этом смысле марксизм также служит капитализму. Его этика дополняла моисеев закон мести и ту идею, что конкурент является моральным злом вдобавок к тому, что вреден экономически.

Конкурентом «рабочего класса» была буржуазия, и поскольку «победа рабочего класса» считалась единственной целью всей мировой истории, марксизм, являясь, разумеется, философией «прогресса», становился на сторону «хорошего» рабочего против плохого буржуа. Потребность думать, что с каждым днем все улучшается (этим духовным феноменом сопровождается любой материализм) была обязательна для марксизма, как для дарвинизма и филистерства XIX века в целом.

Фурье, Кабе, Сен-Симон, Конт, Прудон и Оуэн тоже изобрели утопии, подобные марксизму, но они не додумались объявить их неизбежными и забыли поставить во главу угла ненависть. Их системы основывались на разуме, однако марксизм лишний раз доказал, что ненависть более эффективна. И даже при таком условии одна из старших утопий (марксистская была в Европе последней; следующая, придуманная Эдвардом Беллами, появилась в Америке) могла бы исполнить роль марксизма, но все они зародились в странах с меньшим промышленным потенциалом, поэтому Маркс обладал перед ними «капиталистическим» преимуществом.


II

Согласно марксистской схеме, история практически стояла на месте, пока не зародилась западная культура, а с появлением марксизма ее темп неимоверно ускорился. Наконец, появилась возможность подвести итог классовой войне, не утихавшей пять тысяч лет, но вот теперь история должна закончиться. Победа «пролетариата» состояла в упразднении классов, но также она заключалась в том, чтобы начать диктовать. Диктатура пролетариата требует, чтобы было на кого распространить диктат, и в этом состояла одна из тайн марксизма, зажигавшая сердца неофитов.

К моменту появления марксизма, согласно его теории, остались только два «класса» — пролетариат и буржуазия. Естественно, им приходилось вести войну до победного конца, поскольку буржуа незаслуженно получали почти все выгоды от экономической системы. Au contraire[58], именно пролетариат, не получавший ничего, должен был получить все. Подобная редукция всех классов к двум была неизбежной — эта финальная дихотомия, которую предстояло в итоге ликвидировать диктатуре пролетариата, была конечной целью всей истории. Капитализмом был назван экономический строй, посредством которого неправильные люди получали все, не оставляя ничего правильным людям. По механической необходимости капитализм породил пролетариат, и так же механически пролетариату было суждено поглотить своего создателя. Какую форму должно иметь будущее, теория не оговаривает. Все объясняли два лозунга: «экспроприация экспроприаторов» и «диктатура пролетариата».

Фактически это даже в теории не выглядело планом будущего, но только теоретическим обоснованием классовой борьбы, дающим ей историческое, этическое и экономико-политическое логическое оправдание. На это указывает тот факт, что в предисловии ко второму русскому изданию «Коммунистического манифеста» Маркс и Энгельс высказали тезис о том, что к коммунизму можно прийти за счет перехода русского крестьянства к диктатуре пролетариата без долгого периода господства буржуазии, которое было абсолютно необходимо для Европы.

Важной составной частью марксизма было его требование активной, постоянной, практической классовой войны. В качестве оружия для нее, по понятным причинам, были выбраны фабричные рабочие — сконцентрированные и обездоленные, поэтому легче поддающиеся агитации и организации в революционное движение для достижения совершенно негативных целей марксистского кружка.

Здесь, по данной практической причине, в картину истории и жизни вползает ненависть, и по этой же причине «буржуа» (по Марксу, просто механические детали механической эволюции) наделяются злобой и пороком. Ненависть полезна для разжигания войны, которая не может возникнуть сама собой, а лучшим средством для разжигания ненависти, как считал Маркс, были неудачные забастовки, возбуждавшие больше ненависти, чем удачные.

Абсурдные теории труда и стоимости выдвигались только ради побуждения к действию. Маркс разбирался в журналистике и безапелляционно заявлял, что работает и создает экономическую стоимость только тот, кто занят ручным трудом. По этой теории изобретатель, первооткрыватель и управляющий являются экономическими паразитами. На деле, разумеется, ручной труд есть только функция первичного, предварительного труда организатора, предпринимателя, администратора, изобретателя, создающего стоимость. Тому факту, что забастовка могла остановить предприятие, придавалась огромная теоретическая важность. Однако, как сказал философ, на это способна даже овца, попавшая в механизм. Простоты ради марксизм отрицал даже вспомогательную роль творческой деятельности. Она не имела стоимости, в отличие от ручного труда. Маркс понял смысл пропаганды задолго до того, как о ней услышал лорд Нортклиф. Чтобы массовая пропаганда была эффективной, она не должна быть слишком простой. Это правило Маркс применил довольно лихо: история есть борьба классов, вся жизнь есть борьба классов; у них есть богатство, давайте его отберем.

Марксизм приписал верхним классам капиталистические инстинкты, а нижним — социалистические. Это было совершенно неоправданно, поскольку марксизм апеллировал к капиталистическим инстинктам низших классов. Верхние классы изображались соперником, урвавшим себе все богатство, и нижним классам предлагалось отобрать его. Это капитализм. Суть тред-юнионов чисто капиталистическая, они отличаются от работодателей только родом поставляемого товара: вместо вещей продают человеческий труд. Тред-юнионизм является развитием капиталистической экономики и не имеет ничего общего с социализмом, поскольку основан на своекорыстии. Он противопоставляет экономический интерес работников физического труда экономическому интересу работодателя и менеджера. Это все тот же Мальтус со своей «борьбой за существование», только в новой компании: человек против человека, группа против группы, класс против класса, все они против государства.

Социалистический инстинкт, напротив, устраняет любую борьбу между составными частями организма. Он исключает как ненадлежащее обращение работодателей с работниками физического труда, так и саботаж общества классовыми бойцами. Капитализм убеждает себя, что «борьба за существование» органически необходима. Социализм знает, что в подобной «борьбе» нет необходимости, что она патологична.

В отношении капитализма и социализма нельзя утверждать, что один из них истинный, а другой ложный. Они оба инстинктивны, имеют одинаковый исторический ранг, но первый принадлежит прошлому, а второй — будущему. Капитализм — это продукт рационализма и материализма, и он был движущей силой XIX века. Социализм же соответствует эпохе политического империализма, авторитета, исторической философии, сверхличного политического императива. Дело не в терминологии, не в идеалах, но в чувстве и инстинкте. Предположив, что один «класс» несет ответственность перед другим, мы начинаем мыслить социалистически независимо от того, как сами определяем свое мышление. Мы можем называть это буддизмом: для истории это не имеет значения, однако мы будем мыслить именно этим способом. Если мы используем терминологию капитализма, а практикуем социализм, от этого не будет вреда, поскольку в жизни важны только практика и действие, а не слова и наименования. Разновидности социализма отличаются только тем, что один эффективен, силен и смел, а второй неэффективен, слаб и нерешителен. Однако сильное, смелое и эффективное социалистическое чувство вряд ли станет пользоваться терминологией, подобающей противоположному типу мышления, поскольку сильной, восходящей, полной жизни свойственно созвучие слова и дела.


III

О капиталистической родословной марксизма свидетельствуют его идея «классов», представления о труде и одержимость экономикой. Маркс был евреем, и поэтому с детских лет впитал ветхозаветную идею, что труд является проклятием, наложенным на человека за его грех. Свободный капитализм расценивал труд так же, считая его чем-то таким, от чего надо избавиться, чтобы получать от жизни наслаждение. В Англии, классической стране капитализма, идеи труда и богатства были главными критериями социальной значимости. Богатые не должны были трудиться, «средний класс» должен был трудиться, но не был бедным, а бедным приходилось трудиться, чтобы дожить до следующей недели. Все многообразие позиций относительно труда в жизни наций XIX века показал Торстейн Веблен в своей «Теории праздного класса».

Атмосфера марксистской утопии в целом такова, что после «победы» пролетариату не придется трудиться. Завершив «экспроприацию» пролетариат сможет уйти на заслуженный отдых и даже сделать бывших работодателей своими слугами.

Такое отношение к труду не является универсально-человеческим, но связано с английским капитализмом. Никогда прежде в западной культуре не царило ощущение, что работу следует презирать. Фактически после Реформации все ведущие теологи выражали позитивное отношение к труду как к высокой, если не высшей ценности. К этому периоду относится идея о том, что труд равносилен молитве. Теперь этот дух снова возобладал, и социалистический инстинкт видит в труде не наложенное на человека проклятие, ненавистную обузу, от которой можно избавиться с помощью денег, но содержание жизни, земную сторону его вселенской миссии. Марксизму же свойственна противоположная оценка труда по сравнению с социализмом.

Аналогично не имеет ничего общего с социализмом и марксистская концепция «класса». Изначально в западной культуре общество делилось на сословия, в первую очередь — по духовному признаку. Как сказал готический поэт Фрейданк,

В трех лицах создал нас небесный наш отец:

Да будут смерд и рыцарь, а над ними — жрец[59].

Это не классы, а органические категории. После Французской революции возникла идея, что общество структурировано в соответствии с денежной массой. Для обозначения определенного экономического слоя общества был применен термин «класс». На этом термине и остановился Маркс, потому что жизнь для него была просто экономикой, пропитанной, как и он сам, капиталистическим мировоззрением. Но с точки зрения социализма количество денег определяет общественный ранг не более, чем армейский. Социальный статус при социализме связан не с деньгами, а с авторитетом. Поэтому социализму не известны «классы» в марксистско-капиталистическом смысле. Он видит средоточие жизни в политике, поэтому несет в себе определенный воинский дух. Вместо «классов» как отражения богатства он использует ранги, соответствующие авторитету.

Марксизм столь же помешан на экономике, как современная ему английская среда. Он начинал и заканчивал экономикой, сосредоточившись на небольшом европейском полуострове и не принимая во внимание прошлое и настоящее остального мира. В сущности, марксизм просто намеревался воспрепятствовать ходу западной истории, для чего в качестве способа выбрал классовую войну.

Классовая война велась и до марксизма, но эта «философия» вооружила ее теорией, утверждающей, что ничего другого в мире не происходит. До появления марксизма низшим слоям была свойственна зависть, которая теперь получила этическое основание: ее одну сочли добром, а все остальное — злом. Богатство было объявлено аморальным и преступным, а его обладатели — архизлодеями. Классовая война уже воспринималась не просто как соперничество, а как битва добра и зла, поэтому она стала более жестокой и беспредельной, чем обычная война. Западные мыслители наподобие Сореля отвергли эту попытку снять с классовой борьбы все ограничения чести и совести; Сорель уподоблял классовую войну межнациональной, подразумевая защиту тех, кто не участвует в конфликте, соблюдение правил ведения войны, уважительное отношение к пленным. Марксизм рассматривал противника как классово-военного преступника. Противник подлежал не ассимиляции новой системой, но уничтожению, порабощению, истощению голодом, преследованию.

Таким образом, марксистская концепция классовой войны выходила далеко за пределы политики. Политика есть деятельность, связанная с властью, а не с местью, завистью, ненавистью или «справедливостью». К тому же классовая война не имеет отношения к социализму, который насквозь политичен и считает побежденного противника членом нового, более крупного организма, обладающим теми же правами и возможностями, как все, кто уже находился в его составе. В этом отношении марксизм тоже наследует капитализму, который склонен морализировать политику, изображая противника исчадием греха.

И наконец, марксизм отличается от социализма тем, что является религией, тогда как социализм представляет собой инстинктивный организационно-политический принцип. У марксизма были своя библия, свои святые, апостолы, инквизиция, ортодоксия и ересь, догматы и экзегезы, священные тексты и схизмы. Социализм свободен от всего этого, он заинтересован в сотрудничестве людей с одинаковыми инстинктами. Даже теперь идеология для социализма не очень важна, и с течением десятилетий ее значение будет только уменьшаться.

В то время как социализм создает формы будущего, марксизм катится в прошлое вместе с остальными остатками материализма. Миссия западного человека не в том, чтобы разбогатеть благодаря классовой войне, а в том, чтобы реализовать свой внутренний политико-культурный императив.


Фрейдизм

I

Подобно дарвинизму и марксизму, фрейдизм имеет не культурное, а именно антикультурное значение. Все три являются продуктами отрицательной стороны цивилизационного кризиса, разрушающими старые духовные, социальные, этические, философские ценности и заменяющими их грубым материализмом. Те, в чьем распоряжении были все старые ценности западной культуры, нашли себе новое божество — принцип критицизма. Дух XIX столетия — это дух иконоборчества. Почти все выдающиеся мыслители склонялись тогда в сторону нигилизма: Шопенгауэр, Геббель, Прудон, Энгельс, Маркс, Вагнер, Дарвин, Дюринг, Штраус, Ибсен, Ницше, Стриндберг, Шоу. С другой стороны, некоторые из них также были провозвестниками будущего, духа XX века. Однако их главный настрой был материалистическим, биологическим, экономическим, научным — направленным против души культурного человека и присущего ему восприятия смысла жизни.

Система Фрейда не дотягивает до их уровня, но вписывается в ту же традицию. Она атакует душу культурного человека не с экономического и биологического флангов, а с фронта: средством отрицания всех возвышенных импульсов души на этот раз выбрана психологическая «наука». Со стороны создателя психоанализа этот штурм был сознательным. Он говорил о Копернике, Дарвине и самом себе как о трех великих обидчиках человечества. Доктрина Фрейда несла печать его еврейского происхождения, и в своем эссе «Сопротивление психоанализу» («The Resistance to Psychoanalysis») он говорил, что эту систему не случайно создал еврей и что евреи являются ее прирожденными адептами, поскольку им пришлось пережить изоляцию и враждебность. По отношению к западной цивилизации Фрейд был духовно изолирован и мог находиться только в оппозиции к ней.

Фрейдизм является еще одним продуктом рационализма. Он отдает душу на растерзание рассудку и обнаруживает, что она устроена чисто механически. Понять ее очень просто: источником всех духовных явлений оказывается половое влечение. Это стало еще одним из тех удивительных и грандиозных упрощений, которые гарантировали любой доктрине популярность в эпоху массовой журналистики. Дарвинизм был популярным представлением о том, что смысл жизни всего на свете заключается в стремлении превратиться в такое животное, как человек, который в свою очередь стремится стать дарвинистом. По Марксу, смысл человеческой жизни в том, чтобы низшие заняли место высших. По Фрейду, смысл человеческой жизни в сексуальности: актуальной, оптативной, коннативной или еще какой-нибудь. Все три учения — разновидности нигилизма, которому духовно противостоит культурный человек. Последний подлежит ниспровержению посредством его анимализации, биологизации, экономизации, сексуализации, дьяволизации. Для дарвинизма готический собор — продут механической эволюции, для Маркса — попытка буржуазии одурачить пролетариат, для Фрейда это образец застывшей сексуальности.

Опровергать фрейдизм и бесполезно, и невозможно. Если все сводится к сексу, то и развенчание фрейдизма также будет иметь сексуальный смысл. XX век не оценивает истинность или ложность феноменов, отошедших в историю. Для исторического способа мышления, свойственного новому веку, готический собор есть выражение юной, напряженно религиозной, пробуждающейся западной культуры, воплощенное стремление энергичной природы этой культурной души. Однако новое мировоззрение для своего самовыражения должно сбросить материалистическую тиранию старых, обветшавших взглядов и, в частности, освободиться от фрейдизма.

Последняя великая попытка анимализации человека пользуется все теми же рационально-критическими методами. Душа механистична: она состоит из одного простого импульса, полового инстинкта. Вся жизнь души есть процесс перенаправления, извращения и обращения этого инстинкта на самого себя, поскольку основополагающим для этой «науки» является тезис о том, что этот инстинкт просто не может проявляться правильно. Описание механических функций души равносильно описанию болезней. Все разнообразные процессы суть неврозы, комплексы, подавления, сублимации, переносы и перверсии. Все являются ненормальными, нездоровыми, переадресованными, противоестественными. В качестве одной из азбучных истин теория утверждает, что любой человек — невротик, а любой невротик — извращенец или гомосексуалист (invert). Это справедливо не только для культурного человека, но и для первобытного.

Здесь Фрейд превзошел Руссо, который в начале ранней цивилизационной фазы Запада настаивал на чистоте, простоте и душевном здоровье дикаря в отличие от порочного и извращенного культурного человека. Фрейд расширил фронт атаки, объявив врагом весь человеческий род. Если бы все прочие явления не свидетельствовали о том, что ранняя материалистическая и рационалистическая фаза цивилизации уже завершилась, об этом можно было бы судить на основании одного лишь фрейдизма, так как дальше его откровенного и полного нигилизма, в таких крайностях выражающего антикультурное чувство, идти некуда.

Как психология, это должно называться патопсихологией, поскольку весь ее терминологический арсенал описывает только аберрации полового инстинкта. Понятие здоровья совершенно неприменимо к душевной жизни. Фрейдизм — это черная месса западной науки.

Частью системы является толкование сновидений. Они отражают чисто механическое функционирование «ума» (поскольку души нет), хотя делают это довольно мутно: чтобы добраться до реального смысла, нужен доскональный ритуал, состоящий в обращении к «цензуре сознания» (новое имя для кантовского «морального основания»), «символизму», «принуждению к повторению» и многим другим каббалистическим заклинаниям.

Оригинальная форма доктрины состояла в том, что сновидения суть желания. Увиденную во сне смерть любимого человека психоаналитики объясняют латентной ненавистью к родителям, симптомом почти универсального эдипова комплекса. Догма была жесткой: например, если приснилась смерть домашней собаки или кошки, значит в фокусе эдипова комплекса находится животное. Если актеру приснилось, что он не знает свою роль, это означает, что он желает однажды испытать подобное смущение. Чтобы привлечь больше адептов, включая тех, чья вера слаба, доктрина подверглась небольшим изменениям, и были приняты другие толкования снов, такие как «принуждение к повторению», когда регулярно повторяется один и тот же сон.

Мир сновидений, конечно же, отражает универсальную сексуальность души. На роль сексуального символа годится любой мыслимый предмет сновидения. В снах проявляется «подавленный» половой инстинкт, символизируя, перенося, сублимируя, инвертируя и запуская весь спектр механистической терминологии.

Во взрослом состоянии любой человек — невротик, и это не случайно, ибо он стал таковым в детстве. Опыт детства определяет (чисто механически, поскольку процесс не имеет никакого отношения к духовности), какой именно невроз будет сопровождать человека всю жизнь. И с этим вообще ничего нельзя поделать, кроме как отдать себя на попечение фрейдистскому адепту. Один из них провозгласил, что 98 % людей нуждаются в наблюдении психиатра. Это было уже дальнейшим развитием теории, поскольку вначале говорилось о ста процентах, но, как в случае с мормонством, исходная доктрина была для удобства смягчена старейшинами.

Для стороннего глаза средний человек, занятый своим делом, представляет великую иллюзию: все выглядит так, что он делает именно то, что делает. На самом же деле, как доказывает фрейдизм, это лишь видимость, потому что фактически он тихо размышляет о сексе, и все плоды его труда — это результаты его сексуальных фантазий, пропущенных сквозь механические фильтры цензуры сознания, сублимации, переноса и тому подобного. Если вы надеетесь, боитесь, желаете, мечтаете, мыслите абстрактно, исследуете, чувствуете вдохновение, стремитесь к цели, испытываете ужас, отвращение, почтение — вы всего лишь выражаете свой половой инстинкт. Искусство есть не что иное, как секс, и к нему же сводятся религия, экономика, абстрактное мышление, техника, война, государство и политика.


II

Фрейд, таким образом, заслужил, наряду со своим кузеном Марксом, орден Простоты — вожделенную награду эпохи масс. С уходом эпохи критицизма ее отправили в мусор, поскольку новое мировоззрение не занимается запихиванием всех данных знания, опыта и интуиции в предварительно изготовленную форму, а стремится видеть то, что было, есть и должно быть. На портале нового мировоззрения высечен афоризм Лейбница: «Настоящее влачит на себе груз прошлого и беременно будущим». Ребенок — отец человека: такова древняя мудрость, подразумевающая разворачивание человеческого организма от детства к зрелости, когда каждая стадия связана с предыдущей и последующей в силу того, что в любой момент выражается одна и та же душа. Фрейдизм пародирует это глубокое органическое представление, механистически полагая, что детство определяет форму зрелости, и представляя все органическое разворачивание каузальным и, более того, демоническим и болезненным процессом.

В той мере, в какой фрейдизм вообще является западным явлением, он подчинен преобладавшей тогда духовности Запада. Его механистичность и материализм отражают мировоззрение XIX века. Его разговоры о бессознательном, инстинкте, импульсе и т. п. связаны с тем, что фрейдизм появился в западной цивилизации в переходный момент, когда рационализм себя исчерпал, и в поле зрения вернулось иррациональное. Фрейдистская доктрина предрекала новый дух вовсе не терминологией и трактовкой новых иррациональных элементов, но просто и единственно тем фактом, что иррациональные элементы в ней появились. Только в этом одном данная система что-то предвосхищает, во всем же остальном она принадлежит к мальтузианско-дарвинистско-марксистскому прошлому. Она была только идеологией, частью общей рационально-материалистической борьбы с культурным человеком.

Иррациональные элементы, признаваемые системой, строго подчинены высшему рационализму адепта, который может их расшифровать и вывести страдающего невротика к свету дня. Возможно, они даже более болезненны, чем остальные элементы психологического комплекса. Несмотря на свою иррациональность, они, однако, поддаются рациональному объяснению, обработке и лечению.

Таким образом, фрейдизм появляется в качестве последней из материалистических религий. Психоанализ, как и марксизм, — это секта. Здесь есть тайная исповедь, догмы и символы, эзотерическая и экзотерическая версии доктрины, неофиты и отступники, жрецы и схоласты, полный ритуал экзорцизма и литургия мантии. Возникновение ересей приводит к образованию новых сект, каждая из которых утверждает, что является носителем истинного учения. Суть его толкования сновидений — оккультизм и язычество, замешанные на сатанинском поклонении сексу. Фрейдистская картина мира изображает невротическое, свихнувшееся и сдавленное смирительной рубашкой западной цивилизации человечество, которому новый жрец психоанализа обещает спасение с помощью антизападного евангелия от Фрейда.

Ненависть, составляющая ядро марксизма, присутствует и в этой обновленной религии. В обоих случаях это ненависть чужака к своему абсолютно чуждому окружению, которое он не может изменить, поэтому вынужден уничтожить.

Отношение XX века к содержанию фрейдизма соответствует духу времени, который сосредоточен на действии: к западной душе взывают внешние задачи. На этот призыв откликнутся лучшие, оставив тем, кто не имеет души, заниматься ее описанием. Научная психология ни в одной культуре не была привлекательна для глубоких умов. Она целиком и полностью покоится на допущении, что посредством мышления можно установить форму того, что мыслит, а это крайне сомнительное предположение. Если бы душу можно было описать в рациональных терминах (предварительное условие для возможности психологии как науки), тогда в такой науке не было бы необходимости. Разум есть часть души, точнее говоря, ее частичная функция. Любая картина души изображает только душу того, кто ее рисует, и ему подобных. Сатанист воспринимает вещи по-фрейдистски, но не может понять тех, кто все видит иначе. Этим объясняется мерзость фрейдистских попыток демонизировать, сексуализировать, механизировать и уничтожить всех великих людей Запада. Фрейдисты не способны постичь величие, не ощущая его в себе.

Душу нельзя определить — она есть самое элементарное. Любое ее изображение, любая психологическая схема является всего лишь ее производным и не идет дальше автопортрета. Как мы теперь хорошо понимаем, жизнь важнее своих результатов.

Психологические системы (во всех цивилизациях) пользуются терминологией наук о материи — физики и механики. Поэтому они выражают дух естествознания и, будучи продуктом эпохи, занимают в нем определенное место. Они не дотягивают до высшего ранга, на который претендовали, пытаясь постичь душу. Фрейдизм утвердился в качестве новой психоаналитической церкви уже после того, как устарел в глазах ушедшей вперед западной цивилизации.

Психология XX века ориентирована на деятельную жизнь. В эту эпоху психология должна быть практической, в противном случае она бесполезна. Психология толп, армий, лидерства, повиновения, лояльности — вот что имеет смысл в наше время. К этим вещам не подступиться с «психометрическими» методами и невразумительной терминологией, но только посредством человеческого опыта — собственного и других людей. XX век считает психологом Монтеня, по сравнению с которым Фрейд — это всего лишь затесавшийся в XIX век образчик охоты на ведьм, охватившей западную культуру в ее юные дни (что также было замаскированной формой сексуального культа).

Человеческая психология изучается в жизни и деятельности, а не посредством хронометража реакций лабораторных собак и мышей. Мемуары человека действия, путешественника, исследователя, солдата, государственного деятеля содержат как в тексте, так и между строк психологию того человеческого типа, в котором заинтересована наша эпоха. Любая газета является краткой инструкцией по психологии массовой пропаганды, и она ценнее любого трактата на эту тему. Существует психология наций, профессий, культур и последовательных эпох определенной культуры, от юности до старости. Психология является одним из аспектов искусства возможного, и лишь в таком качестве она может быть предметом изучения, достойным эпохи.

Величайшее из всех хранилищ психологии — это сама история. В ней мы не найдем для себя модель, поскольку жизнь никогда не повторяется, случаясь только однажды, но она показывает нам на примерах, как мы можем реализовать свои возможности, оставаясь честными сами с собой и никогда не идя на компромисс с тем, что нам совершено чуждо.

При таком взгляде на психологию никакой материализм заведомо не способен к ее постижению. В этом совпадают Руссо, Дарвин, Маркс и Фрейд. Они могли кое-что понимать, но только не человеческую душу, в особенности душу культурного человека. Их системы в XX веке выглядят лишь историческими курьезами, пока не претендуют на статус адекватных описаний реальности. Тот, кто «верит» в эти отжившие фантазии, выглядит смехотворно, никчемно и мелко. Лидеры грядущих десятилетий не могут быть дарвинистами, марксистами или фрейдистами.


Научно-техническое мировоззрение

I

Наука стремится к точному знанию о явлениях. Открывая взаимоотношения между явлениями, то есть, наблюдая условия их возникновения, она полагает, что объясняет их. Ментальность такого типа возникает в высокой культуре по завершении этапа творческой религиозной мысли, в начале экстериоризации. В нашей культуре подобный склад ума получил распространение только с середины XVII века, в классицизме — в V веке до н. э. С исторической точки зрения главные особенности раннего научного мышления в том, что оно освобождается от теологического и философского оснащения, пользуясь им только для заполнения фона, который ей не интересен. Обращая все внимание на явления, а не на высшую реальность, оно не может не быть материалистическим по своей сути. В религиозную эпоху феномены не столь важны в сравнении с великими духовными истинами, в научную эпоху справедливо обратное.

Техника — это использование макрокосма. Она всегда сопровождает науку в ее полном расцвете, но это не значит, что любая наука сопровождается технической активностью, поскольку науки классической и мексиканской культур не имели никакого отношения к тому, что мы называем техническим мастерством. На раннем этапе цивилизации наука доминирует и предшествует технике во всех ее достижениях, но с началом XX века техническое мышление начинает освобождаться от этой зависимости, и в наши дни уже наука служит технике, а не наоборот.

В эпоху материализма, так сказать, в антиметафизическую эпоху было вполне естественно, что такой антиметафизический тип мышления, как наука, стал популярной религией. Культурному человеку религия необходима, и если дух времени исключает подлинную религию, человек создаст ее из экономики, биологии или природы. В XVIII и XIX столетиях, когда наука была преобладающей религией, разрешалось сомневаться в истинах христианских сект, но было непозволительно ставить под сомнение Ньютона, Лейбница и Декарта. Когда великий Гёте бросил вызов ньютоновской теории света, его осмеяли как чудака и еретика.

Наука была главным культом XIX века, и все остальные религии, такие как дарвинизм и марксизм, опирались на ее великие материнские догмы как на основания своих частных истин. «Ненаучность» стала главным оскорблением. Начав достаточно скромно, наука постепенно стала преподносить свои результаты не просто как упорядочивание и классификацию, но как истинное объяснение природы и жизни. С этой поры она стала мировоззрением, то есть всеобъемлющей философией с метафизикой, логикой и этикой для верующих.

Любая наука, в сущности, является светской интерпретацией догм предыдущего религиозного периода. Одна и та же душа культуры формирует великие религии и на следующем этапе переформатирует свой мир, поэтому такая преемственность абсолютно неизбежна. Западная наука как мировоззрение — это просто западная религия, представленная в своем профаническом, а не сакральном варианте, как нечто естественное, а не сверхъестественное, как результат открытия, а не откровения.

Подобно западной религии наука определенно была жреческим занятием. Ученый — это жрец, учитель — это брат-мирянин, а такие великие систематизаторы, как Ньютон и Планк — это канонизированные святые. Любая форма западной мысли эзотерична, и научные доктрины не являются исключением. Население держат в курсе «научных достижений» с помощью популярной литературы, вызывающей улыбку у высших жрецов науки.

В XIX веке наука срослась с идеей «прогресса» и пометила ее своей особой печатью. Содержание «прогресса» должно быть техническим, он состоит в ускорении движения, все более глубокой и широкой эксплуатации материального мира ad infinitum. С этого момента начинается господство техники над наукой. «Прогресс» теперь в первую очередь заключается в умножении не знания, но техники. Любое западное мировоззрение стремится к универсальности, поэтому было провозглашено, что решения социальных проблем следует ожидать не от политики с экономикой, а от науки. На повестке дня стояли изобретения, которые сделают войну настолько ужасной, что люди просто откажутся воевать. Такая наивность была естественным продуктом эпохи, сильной в естественных науках, но слабой в психологии. Проблему бедности позволят решить только машины и еще больше машин. Невыносимые условия, созданные машинной цивилизацией, предполагается облегчить дальнейшим увеличением количества машин. Старость следует преодолеть «омоложением». Смерть является результатом патологии, а не старости. Стоит побороть все болезни, и не будет от чего умирать.

Расовые проблемы должна решить «евгеника». Рождение индивида больше нельзя отдавать в руки фатума. Вопросы родословной и рождения должны решать ученые жрецы. В новой теократии недопустимы никакие внешние события, все должно быть управляемым. Погоду следует «обуздать», все природные силы поставить под абсолютный контроль. Не должно быть поводов для войн, все должны стремиться стать учеными, а не искать власти. Тогда исчезнут межнациональные проблемы, поскольку мир превратится в огромное научное учреждение.

Эта картина выглядела совершенной и внушала благоговение материалистическому XIX веку: жизнь и смерть, вся природа будут приведены в абсолютный порядок под присмотром научной теократии. Все на нашей планете станет происходить в точности по образцу небесной идиллии, которую для себя нарисовали ученые астрономы, воцарится невозмутимая регулярность. Но такой порядок был бы чисто механическим, совершенно бесцельным, а человек — ученым лишь для учености.


II

Однако дальнейшие события развенчали эту картину, засвидетельствовав, что она также несет печать жизни. Перед Первой мировой войной уже началось расшатывание физических оснований огромной структуры. Мировая война вызвала паузу в области науки, как и во всех остальных сферах западной жизни. В этой войне родился новый мир — на смену механистическому видению вселенной и концепции, считавшей смыслом жизни накопление богатства, пришел дух XX века.

Механистическая картина, несмотря на десятилетия ее засилья и господства, померкла с поистине удивительной скоростью, и ведущие умы, даже в пределах ее дисциплин, отвернулись от некогда бесспорных символов материалистической веры.

Как обычно происходит с историческими движениями, выражающими сверхличную душу, апогей власти и величайших побед является также началом быстрого падения. Неглубокие люди всегда путают окончание движения с началом его абсолютного господства. Например, многие считали, что Вагнер положил начало новой музыке, хотя следующее поколение уже знало его как последнего западного композитора. Завершение любого выражения культуры — процесс постепенный, однако у него существуют поворотные пункты, и быстрый упадок науки как мировоззрения начался вместе с Первой мировой войной.

В качестве умственной дисциплины наука пошла под уклон задолго до мировой войны. С теорией энтропии (1850) и введением в научную картину идеи необратимости наука встала на путь, которому предстояло достичь кульминации в физической теории относительности и смелом предположении о субъективном характере физических концепций. Энтропия принесла в систематическую науку применение статистических методов как начало духовного отступничества. Статистика описывала жизнь и живое; строгая традиция западной науки настаивала на точности в математическом описании реальности и поэтому презирала все, что не поддается точному описанию, например биологию. Введение вероятностей в некогда точную науку свидетельствует о том, что наблюдатель начинает исследовать самого себя, поскольку оказывается, что он собственной формой обусловливает порядок и возможность описания явлений.

Следующим шагом была теория радиоактивности, которая также содержит сильные субъективные элементы и требует расчета вероятностей для описания своих результатов. Научная картина мира становилась все более чистой и субъективной. Некогда самостоятельные дисциплины — математика, физика, химия, эпистемология, логика — постепенно сблизились. В ход пошли органические идеи, в очередной раз демонстрируя, что наблюдатель перешел к исследованию структуры собственного разума. Химический элемент теперь имеет срок жизни, и точные события его жизни непредсказуемы и неопределенны.

Сама единица физического явления — «атом», который в XIX веке считался реальностью, в XX веке оказался всего лишь понятием, описание свойств которого приходилось постоянно менять, чтобы соответствовать техническим достижениям и подкреплять их. Раньше каждый эксперимент демонстрировал только «истинность» господствующих теорий. Это было во времена превосходства науки как дисциплины над техникой — ее приемышем. Но ближе к середине XX века каждый новый эксперимент стал приносить новую гипотезу о «структуре атома». В этом процессе важен был не гипотетический карточный домик, который возводился впоследствии, а поставленный вначале опыт. Перестало вызывать неудобство наличие двух не согласующихся друг с другом теорий для описания «структуры атома» или природы света. Предметы всех отдельных наук больше не могли оставаться математически четкими. Старые понятия, такие как масса, энергия, электричество, тепло, радиация, взаимно переплелись, и с небывалой ясностью стало очевидно, что на самом деле предметом изучения являются человеческий разум в его эпистемологическом аспекте и западная душа в ее научном аспекте.

Научные теории достигли точки, когда начали демонстрировать полный крах науки как умственной дисциплины. Млечный Путь теперь изображается состоящим более чем из миллиона фиксированных звезд, многие из которых имеют диаметр свыше 93 миллионов миль. Он тоже не является стационарным космическим центром, но сам движется в неизвестном направлении со скоростью более 600 километров в секунду. Космос конечен (finite), но бескраен (unlimited), не имеет границ (boundless), но ограничен (bounded). Все это вновь требует от истинного приверженца возвращения к старой готической вере: credo quia absurdum[60], но механическая бесцельность не может пробудить такой веры, и высокие жрецы отступились.

В свою очередь «атом» имеет столь же фантастический диаметр, составляющий одну десятимиллионную часть миллиметра, а масса атома водорода относится к массе капли (gram) воды, как масса почтовой открытки к массе Земли. Но этот атом состоит из электронов, и все это образует нечто вроде солнечной системы, в которой расстояние между планетами столь же велико по сравнению с их массой, как и в нашей Солнечной системе. Диаметр электрона — одна трехмиллиардная миллиметра. Но чем подробнее он изучается, тем более духовным выглядит, поскольку ядро атома — это просто электрический заряд, не имеющий ни веса, ни объема, ни инерции, ни остальных классических свойств материи.

В своей последней великой саге наука растеряла собственные физические основания и переместилась из чувственного мира в мир души. Абсолютного времени не стало, время оказалось функцией места. Масса одухотворилась в энергию. Идея одновременности была отброшена, движение стало относительным, параллельные пересеклись, никакие два расстояния больше не могут считаться одинаковыми. Все, что некогда называлось (или само называло нечто) словом «реальность», исчезло в последнем акте драмы науки как умственной дисциплины. Блюстители такого образа науки один за другим оставляют старые материалистические позиции. В последнем акте им, наконец, открылось, что на самом деле предметом науки, относящейся к данной культуре, является описание в научных терминах мира этой культуры, а этот мир в свою очередь представляет собой проекцию ее души. В результате изучения материи был сделан глубокий вывод, что материя это только обертка души. Описывать материю — значит описывать самого себя, пусть даже математические уравнения придают процессу кажущуюся объективность. Сама математика отреклась от претензий на описание реальности: ее гордые уравнения — всего лишь тавтологии. Уравнение суть тождество, повторение, и его «истинность» отражает бумажную логику принципа тождества. Но это лишь форма нашего мышления.

Переход от материализма XIX века к новой духовности XX века был поэтому не борьбой, но неизбежным развитием. Проницательная, хладнокровная умственная дисциплина повернула свое острие на саму себя в силу внутреннего императива думать по-новому, антиматериалистически. Материю нельзя объяснить с материалистических позиций. Весь ее смысл заключен в душе.


III

С этой точки зрения материализм выглядит великим отрицанием. Отрицание духа требовало огромного духовного усилия и само по себе было выражением духовного кризиса. Это был кризис цивилизации, отрицание культуры культурой.

Для животных реальность есть то, что является, — материя. Чувственный мир — это и есть мир. Но уже для первобытного человека и тем более для культурного человека мир разделяется на явление и реальность. Все видимое и осязаемое ощущается как символ чего-то высшего и невидимого. Эта символизирующая деятельность как раз и отличает человеческую душу от менее сложных жизненных форм. Человек обладает метафизическим чувством как отметиной своей человечности. Но именно эту высшую реальность, мир символов, наделенный смыслом и целью, тотально отрицал материализм. Разве он не был в таком случае великой попыткой анимализации человека посредством приравнивания материального мира к реальности и его погружения в материю? Материализм побежден не потому, что он был ложью. Он просто умер от старости, и не выглядит ложью даже теперь, а просто пропускается мимо ушей. Он вышел из моды и стал мировоззрением провинциалов.

Коллапс образа реальности, созданного западной наукой, означал, что как умственная дисциплина она выполнила свою миссию. Ее побочный продукт, научное мировоззрение, теперь принадлежит прошлому. Но в качестве одного из результатов Второй мировой войны возникла новая глупость — поклонение технике как философия жизни и мира.

Техника, в сущности, не имеет отношения к науке как умственной дисциплине. У нее одна задача: получение физической энергии из внешнего мира. Это, так сказать, натурполитика, в отличие от человеческой политики. Тот факт, что техника развивается сегодня на основании одной, а завтра — другой гипотезы, показывает, что ее задача не в формировании системы знания, но в подчинении внешнего мира воле западного человека. Гипотезы, на которые она опирается, не имеют реальной связи с ее результатами, но только дают пищу для воображения техникам, побуждая их мыслить в новых направлениях для постановки новых опытов по извлечению все большей энергии. Некоторые гипотезы, разумеется, необходимы, а что именно они собой представляют — дело второстепенное. Получается, что техника еще меньше науки способна удовлетворить потребность нашей эпохи в мировоззрении. Физическая энергия — для чего она нужна?

Ответ дает сама эпоха: физическая энергия нужна для политических целей. Наука превратилась в поставщика терминологии и идей для техники. Техника в свою очередь обслуживает политику. С 1911 г. в воздухе начала витать идея «атомной энергии», но именно дух войны впервые дал этой теории конкретную форму с изобретением в 1945 г. неизвестным западником новой мощной взрывчатки, действие которой основано на нестабильности «атомов».

Техника практична, политика практична в высшей степени. У нее нет ни малейшего интереса к тому, имеет ли новая взрывчатка отношение к «атомам», «электронам», «космическим лучам» или к святым и демонам. Исторический способ мышления, который формирует настоящего государственного деятеля, не может принимать сегодняшнюю терминологию слишком всерьез, памятуя, как быстро была отброшена вчерашняя. Заряд, который за секунду может разрушить город с населением 200 тысяч человек, — вот это реальность, и она влияет на сферу политических возможностей.

Дух политики определяет форму войны, а форма войны со своей стороны влияет на ведение политики. Оружие, тактика, стратегия и плоды победы — все это определяется политическим императивом эпохи. Каждая эпоха подбирает для себя совокупность форм выражения. В богатом формами XVIII веке военные действия также подчинялись строгой форме, определявшей последовательность расположения и развертывания, как современная им музыкальная форма вариаций на тему.

После первого применения новой мощной взрывчатки в 1945 г. в западном мире возникла странная аберрация. По своей сути она имела отношение к остаткам материалистического мышления, но вдохновлялась также извечными мифологическими представлениями. Возникла мысль, что новая взрывчатка разнесет всю планету. В середине XIX века, когда была выдвинута идея железных дорог, доктора медицины говорили, что столь быстрое перемещение опасно для головного мозга, и причинить вред может даже сам вид мчащегося мимо поезда; более того, внезапный перепад давления в туннелях чреват инсультом.

Идея о взрыве планеты была просто новой формой старых представлений, содержащихся во многих мифологиях, западных и незападных: о конце света, Рагнарёке, сумерках богов, потопе. Наука подхватила эту идею и обернула во второй закон термодинамики. Технопоклонники много насочиняли о новой взрывчатке. Они не поняли, что это начало процесса, а не конец.

Мы стоим на пороге эры абсолютной политики, и естественно, что один из ее запросов — мощное оружие. Поэтому технике приказано во что бы то ни стало найти абсолютное оружие. Ей, конечно, это никогда не удастся, и тот, кто считает иначе, — просто материалист, что в XX веке значит провинциал.

Технопоклонничество совершенно не свойственно душе Европы. Созидательный импульс человеческой жизни не исходил от материи ни раньше, ни теперь. Напротив, сами способы испытания и использования материи являются отражением души. Наивная вера технического культа, что взрывчатка способна перестроить западную цивилизацию до основания — это последний предсмертный вздох материализма. Данную взрывчатку сделала эта цивилизация, и она сделает другие, но взрывчатка не делала и никогда не переделает западную цивилизацию. Западную культуру создала не материя, значит, она не способна ее разрушить.

Это все тот же материализм — путать цивилизацию с фабриками, домами и нагромождением машин. Цивилизация есть более высокая реальность, манифестирующая себя через человеческую популяцию, точнее говоря, через ее определенный духовный слой, обладающий наивысшим потенциалом для воплощения живой идеи культуры. Это сама культура создает религии, архитектурные формы, искусства, государства, нации, расы, народы, армии, войны, поэмы, философии, науки и внутренние императивы. Все они — лишь формы самовыражения высшей реальности, которую ничто из перечисленного не может разрушить.

Отношение XX века к науке и технике вполне понятно. Он не рассчитывает на них как на источник мировоззрения — он черпает его из другого источника, определенно отвергая любую попытку создать религию или философию из материализма или культа атома. Он, однако, находит им применение на службе своей безграничной воли к власти. Идея первична, и превосходство в оружии существенно для ее реализации, позволяя компенсировать огромное численное превосходство врагов Запада.


Императив нашей эпохи

I

Оглядывая в целом предыдущие мировые события, западный человек осознает себя в фазе XX века. Он видит, где он находится, видит также, почему теперь ему следует сориентироваться исторически. Его внутренний инстинкт запрещал ему искажать историю на материалистический лад, подчиняя ее какой бы то ни было идеологии. Он видит эпохи предыдущих культур, которым соответствует его нынешняя фаза. Это «Период борющихся царств» в китайской культуре, переход к цезаризму в римской и эпоха «гиксосов» в египетской. Ни одна из них не являлась эпохой расцвета искусств или философии, все они были сосредоточены на политике и действии. Это периоды величайших свершений, максимального внешнего созидания и мышления огромными пространствами. Философы и идеологи, реформаторы мира к лучшему и торговцы искусством в эти эпохи, когда императив заставляет действовать, а не мыслить абстрактно, скатываются на уличный уровень.

Вследствие своей исторической позиции — в начале второй фазы цивилизации — душа западного человека имеет определенную органическую предрасположенность, и носители современной идеи с необходимостью должны думать и чувствовать так, а не иначе. Можно четко указать, как это выглядит в отношении различных форм человеческой и культурной мысли и действия. Для религии эта эпоха снова будет утвердительной, в противоположность отрицательному материалистическому атеизму. Каждый человек действия постоянно сталкивается с непредсказуемым, немыслимым, с тайной жизни, что исключает лабораторное отношение с его стороны. Эпоха действия живет бок о бок со смертью и оценивает жизнь по ее отношению к смерти. Никто не отменял старой готической религиозной идеи о том, что в свой последний миг человек проявляет свое содержание во всей чистоте. Пусть он жил как бездельник, но может умереть героем, и этот последний акт жизни создает его образ, который остается в памяти потомков. Мы не видим смысла оценивать жизнь по ее продолжительности, как это делал материализм, или верить в какую-либо доктрину бессмертия тела.

Между земным предназначением и отношением к Богу для западного человека нет противоречия. В начале сражения солдаты по обычаю молятся. Битва — это передний план, а тот, к кому обращена молитва, является трансцендентным: это — Бог. Наш метафизический императив реализуется в определенных жизненных рамках. Мы были рождены в определенной культуре, в определенную фазу ее органического развития, у нас есть определенные дары. Всем этим обусловлена земная задача, которую нам надлежит исполнить. Но метафизическая задача не связана никакими условиями, поскольку она одна и та же в любую эпоху и в любом месте. Земная задача — только форма высшей задачи, ее органический проводник (vehicle).

Дух нашей эпохи по-своему относится к философии, в отличие от предыдущих столетий. Его великий организующий принцип — это морфологический смысл систем и событий. Он не руководствуется критическим методом: все критические методы только отражали господствовавший дух, а наш дух перерос критику. Его мысль переместилась в историю. Раскрывая смысл предыдущих столетий нашей культуры, мы понимаем, независимо от какой-либо системы или идеологии, природу того, что нам предстоит сделать. Мы ощущаем смысл наших самых сокровенных чувств и императива; направление нам указывает история.

Наша эпоха не находит применения таким продуктам устаревшего типа мышления, как теории улучшения мира. Она заинтересована единственно в том, что должно быть сделано и что может быть сделано, а не в том, что следовало бы сделать. Мир действия подчиняется своим собственным органическим ритмам, а идеологии принадлежат миру мышления. Нас интересуют живые идеи, а не мертворожденные идеалы.

К искусству наша эпоха относится однозначно. В лучшем случае наши художественные задачи отходят на второй план, в худшем — искусство вырождается в безобразие и хаос. Массовый тарарам — не музыка, графические кошмары — даже не черчение, не то что живопись. Непристойность и уродство — не литература, материалистическая пропаганда — не драма, бессвязные слова, небрежно брошенные на бумагу, — не лирика. Любые задачи, стоящие перед нашим веком в области искусства, будут решаться индивидами, действующими спокойно, в соответствии со старыми западными традициями и без оглядки на газетное искусствоведение.

В эпоху действия и организации новый толчок должна получить юридическая мысль. Западное право вместе с сопутствующими историческими и психологическими формами мысли не должно оставаться в стороне от политической эпохи. Оно полностью обновится ее идеями и отправит на свалку затхлый материализм публичного, коммерческого и особенно уголовного права.

Техника и наука как ее служанка имеют огромное значение для западной цивилизации в нынешней фазе. Техника должна обеспечить западной политике мощный кулак для грядущих сражений.

В социальную структуру западной цивилизации взамен принципа богатства будет внедрен принцип авторитета. Этот принцип никак не враждебен частной собственности или частному менеджменту, в отличие от негативного чувства ненависти и зависти, питающего классовую войну. Идея XX века ликвидирует классовую войну, а также идею о том, что экономика в нашей жизни определяет всё.

Экономике в новом здании отводится место фундамента, чем и определяется ее духовное значение. Фундамент — не главный, а строго второстепенный элемент здания, но в эпоху действия политическая единица должна обладать экономической силой. Экономика может быть источником политической силы, иногда может служить оружием в борьбе за власть. По этой причине XX век не будет пренебрегать развитием экономической стороны жизни, но даст ей новый импульс на основе господствующей теперь политической идеи. Из области борьбы индивидов за добычу она преобразуется в сильную и важную сторону политического организма, хранителя общей судьбы.

Отношение XX века к разным направлениям мысли и действия, как и в другие эпохи, должно быть строго определенным. Лучшие умы XIX века в большинстве своем были склонны к нигилизму, сенсуализму, рационализму и материализму, поскольку то была эпоха кризиса культурной жизни, и дух времени объединял все эти идеи. Аналогично тогда была самоочевидной идея политического национализма, которая тоже являлась продуктом великого кризиса и потому — родом болезни, насколько пагубной, настолько и необходимой.

Любое стечение органических обстоятельств связано с возможностью выбора и альтернативы. Выбор состоит в том, чтобы делать должное, в противном случае — хаос. Это не имеет ничего общего с логикой из школьного учебника — одним из бесчисленных продуктов жизни, способной изобрести сколько угодно логик. Сама жизнь всегда будет подчиняться единственной логике — органической. Ее не описать никакой теорией, но можно постичь, если мыслить судьбой — единственным способом мышления, подобающим действию. Жизнь либо идет вперед, либо никуда. Противодействие духу времени равносильно воле к небытию.

В области теории наша эпоха заключает в себе столько альтернатив, сколько существует идеологов, которые их измышляют. В области факта ею руководит единственный выбор, предписанный жизненной фазой цивилизации и внешними обстоятельствами, в которых мы оказались в данный момент.

Мы знаем, что переходы между эпохами постепенны, знаем также и то, что даже если эпоха в некотором отношении завершилась, то в остальном она полагает, что все только начинается. Так, если наука в качестве умственной дисциплины своей цели уже достигла, то в качестве популярных воззрений для исполнителей и глупцов она еще существует. Материализм утратил привлекательность для лучших умов, но лучшие умы сейчас не у власти. Запад находится в руках внешнего мира, управляется варварами и дистортерами, которые подбирают себе в услужение самых ничтожных европейцев. Материализм служит великой задаче разрушения Европы, вот почему он навязывается ее населению неевропейскими силами.

Есть два способа, позволяющие нам ощутить свою великую задачу, свой этический императив, которому нужны наши жизни. Первый связан с внутренним чувством, заставляющим нас смотреть на вещи именно так, а не иначе. Второй основан на нашем знании об истории семи предыдущих высоких культур, каждая из которых перенесла столь же долгий цивилизационный кризис и вышла из него точно таким же способом, который сейчас подсказывает нам наш инстинкт.


II

Непосредственная ситуация, в которой мы находимся, приобретает форму великой битвы, для завершения которой одной войны, возможно, будет мало, если не произойдет внезапного, совершенно непредсказуемого катаклизма. Однако на поверхности истории случается именно непредвиденное. Лучшее, что может сделать человек — это внутренне быть к этому готовым. В полный разрез с нашими инстинктами, чувствами и идеями XIX век, облаченный в погребальные одежды и поддерживаемый неевропейскими силами, с вожделением поглядывает на европейский престол. Это значит, что время, в которое мы живем, принимает форму глубокого сущностного конфликта. Эти идеи больше никогда не воскреснут — их засилье ведет к удушению юных, живых тенденций новой Европы и держится лишь за счет вынужденной поддержки на словах. Они не оказывают влияния на деятельное мышление, органические ритмы эпохи; служат всего лишь орудиями подавления воли Европы ее самыми никчемными элементами, власть которых держится на чужих штыках.

Конфликт проник глубоко, затронув все сферы жизни. Схлестнулись две идеи — не концепции или абстракции, но идеи, жившие в человеческой крови, прежде чем выкристаллизовались в человеческих умах. Возрождение авторитета противостоит власти денег, порядок — социальному хаосу, иерархия — равенству, политико-социально-экономическая стабильность — постоянному брожению, радостное принятие на себя обязанностей — нытью о правах, социализм — капитализму (этически, экономически и политически), возрождение религии — материализму, фертильность — стерильности, дух героизма — духу торговли, принцип ответственности — парламентаризму, идея полярности мужчины и женщины — феминизму, идея личного долга — идеалу «счастья», дисциплина — покорности пропаганде, высшее единство семьи, общества, государства — социальной атомизации, брак — коммунистическому идеалу свободной любви, экономическая самодостаточность — бессмысленной купле-продаже как самоцели, внутренний императив — рационализму.

Однако самое важное противоборство из всех, конфликт, вобравший в себя все остальные, еще не был назван. Это борьба идеи единства Запада с национализмом XIX века. Здесь друг другу противостоят идеи империи и мелкодержавности, мышление широкими пространствами и политический провинциализм, жалкое сборище патриотов ушедшего дня и хранители будущего. Вчерашние националисты представляют собой только марионеток неевропейских сил, покоривших и разделивших Европу. Врагам Европы не нужно ни сближения, ни взаимопонимания, ни соединения частей Европы в новое единство, способное реализовать политику XX века.

В предыдущих семи высоких культурах период националистической болезни был преодолен за счет распространения по всей цивилизации одного чувства. Не обходилось без войн, поскольку прошлое всегда сражалось и будет сражаться с будущим. Жизнь есть война, и стремиться к созиданию — значит вызывать противодействие со стороны великих любителей говорить «нет», укорененных в прошлом, погрязших в нем. Раскол цивилизации во всех случаях преодолевался ее воссоединением, утверждением ее былой, изначальной исключительности и единства. Мелкодержавность всегда сменялась империей, идея которой была столь сильна, что никакая внутренняя сила не могла надеяться на успех в противоборстве с ней.

Европейский национализм трансформировался в новую имперскую идею после Первой мировой войны, с началом нашей эпохи. Во всех странах Запада «националистами» считались те, кто противился следующей европейской войне и желал, чтобы общее политическое согласие в Европе предотвратило ее погружение в прах, где она сейчас барахтается. То есть они вовсе не были националистами, но сторонниками Западной империи. Аналогично самозваные «интернационалисты» стремились к войне между вчерашними европейскими государствами, чтобы саботировать создание Западной империи. Они ненавидели ее, будучи так или иначе чуждыми ей: одни вообще не принадлежали к западной культуре, другие были неизлечимо одержимы той или иной идеологией, враждебно настроенной к новой, витальной, мужественной форме будущего и предпочитали старую концепцию жизни, состоявшую в погоне за деньгами и их тратой. Они ненавидели сильную, растущую жизнь и предпочитали ей слабость, стерильность и тупость.

Вместе с этими внутренними предателями неевропейские силы получили возможность организовать в Европе Вторую мировую войну, которая на первый взгляд остановила мощное развитие Западной империи. Но, как и ожидалось, поражение оказалось только поверхностным, поскольку решающий импульс, как вновь осознал наш век, всегда исходит изнутри, от внутреннего императива, от души. Одержать иллюзорную победу над исторически существенной идеей, значит ее усилить. Ее энергия, которая могла бы рассеяться вовне в ходе самовыражения, обращается вовнутрь и концентрируется на первостепенной задаче духовного освобождения. Материалистам неведомо, что то, что не уничтожает, делает сильнее, поэтому идею им не уничтожить. Она использует людей, они же не могут ее использовать, затронуть или повредить.

Вся данная работа посвящена идее нашей эпохи, описанию ее истоков и универсальности. Мы проследим все ее духовные корни к их началам и необходимости. Но здесь надо упомянуть, что идея вселенской Европы, империи Запада, не нова, поскольку она является исходной формой нашей культуры, как и любой другой. В первые пять столетий жизни нашей культуры существовал вселенский западный народ, в котором были заметны незначительные местные отличия. Был вселенский король-император, которому зачастую не повиновались, но и не отрицали его. Был универсальный стиль: готика, вдохновлявшая и формировавшая все искусство — от мебели до храмов. Был универсальный кодекс поведения — западное рыцарство со своим императивом чести, которым оно руководствовалось в любой ситуации. Была вселенская религия и вселенская церковь. Был универсальный язык — латынь, и универсальное право — римское.

Постепенно, начиная с 1250 года, единство ослабевало, но даже в политических целях это не заходило слишком далеко, пока около 1750 года не настала эпоха политического национализма, когда западные европейцы впервые воспользовались помощью варваров против других западноевропейских наций.

И теперь, когда мы вступаем в фазу поздней цивилизации, снова возникает идея объединенной Европы, Западной империи в стиле XX века как единственная грандиозная творческая идея эпохи. Задача приобретает политическую форму. Создание этой империи — вопрос власти, поскольку ему препятствуют мощные неевропейские силы, поделившие между собой родину нашей культуры.


III

Созданию Западной империи любая внутренняя европейская сила может препятствовать разве что символически, но теперь в жизнь Запада решительно вмешались внешние силы. Поэтому идет духовно-политическая борьба, вдохновляемая идеей западного единства. В данный момент возможность существования Запада в свободном саморазвитии зависит от мировой расстановки сил.

Ни одна предыдущая эпоха западной культуры еще не определялась политикой в такой степени. Теперь наступила эпоха абсолютной политики, поскольку весь образ нашей жизни является теперь функцией власти.

Результативность действия зависит от духовного каркаса. Как сказал Гёте, «любая ничем не ограниченная деятельность в итоге заканчивается банкротством». Мы не должны действовать вслепую, а идейное вооружение должно быть таким, чтобы все можно было обернуть в свою пользу. Поэтому оно должно быть свободно от любой идеологии: экономической, биологической, морализаторской. Мы должны опираться на чувство факта, которое служит отправным пунктом для нашей эпохи.

В университетах и в большинстве книг представлены устаревшие подходы к политике. До сих пор внедряется доктрина, что существуют разные «формы правления», которые можно пересаживать с одной политической единицы на другую. Существует республиканство, демократия, монархия и т. д. и т. п. Одни из этих форм преподносятся как «хорошие», другие как «плохие». Пусть Европа будет оккупирована варварами, лишь бы не стала Западной империей, то есть имела бы «плохую» «форму правления». Лучше сидеть на рационе, предписанном Москвой и Вашингтоном, чем жить в гордой и свободной Европе с «плохим» правлением.

Это высшая степень идиотизма, который характерен для идеологов, лишенных души и интеллекта и занимающихся книжной политикой. Дело в том, что слово «политика» имеет двоякий смысл: она означает человеческую властную деятельность, а также, по словарю, раздел философии. В последнем случае, если под политикой понимать раздел философии, ее можно превратить во что угодно. В мире философии правит carte blanche. Однако подлинный смысл слова «политика» — это властная деятельность; в таком случае, сама деятельная жизнь и есть политика. Это значит, что политикой управляют факты, и задачей политики является создание фактов. Таков единственно приемлемый в XX веке смысл данного понятия, и текущий, самый серьезный, момент нашей культурной жизни требует от активных людей абсолютной ясности ума, полной свободы от каких-либо признаков идеологии, независимо от того, выводится ли она из логики, философии или морали.

Итак, нам предстоит обрести такое понимание политики, которое отвечает внутренней потребности эпохи абсолютной политики.


Загрузка...